Страница:
- А Пилютов, - обращается ко мне Волевач, - это человек замечательный! Очень спокойный. Вышел на старт, посмотрел туда, посмотрел сюда: никого нет? И сразу дал газ, будто на тройке помчал! И такой простой! Хочется с ним разговаривать, просто влюбляешься в него! А уж машину... Сам он из техников, все хочет сделать сам. Сидит в самолете, антенна, скажем, оборвалась - берет клещи, плоскогубцы, все сам... Или так: погода, допустим, хорошая, спрашиваешь: "Как сегодня погулял?" Он: "Плохо! Немцы высоко ходят, пока к ним долезешь... Вот бы в облачках поохотиться за ними!.." Чем погода хуже, тем ему лучше! А уж если он увидал самолет противника, то взлетает без всяких приказаний!..
А если говорить по нашему "радиоделу": без радиосхемы он никогда не вылетит, будет копаться, пока не исправит. Во время полета он так спокоен, что настраивается - слушает музыку... Смотришь - другой летчик взлетает напряженно, лицо к стеклу. А он сидит себе, как дома на стуле, отвалившись, невозмутимо... Но к делу строгий! Помню, как он сказал: "Ну вот, я назначен к вам командиром эскадрильи, пришел вас немножко подрегулировать!" Сказал добродушно, но у него не разболтаешься! А как скажешь ему что-нибудь о наших победах, он становится веселым, от радио тогда не оторвешь его, ловит, ждет подробностей!..
- Сели! - приоткрыв дверь, сообщает кто-то Волевачу.
- "Дуглас"! - кивает мне Волевач. - Посмотреть хотите?
Я выхожу на аэродром. Пришел "дуглас" из Ленинграда в сопровождении семи "томагавков".
Гляжу, как этот "дуглас", заправившись горючим, взлетает. После него в воздух пошли один за другим пять истребителей. Слепящее солнце...
В группе летчиков оживление, смех. Все слушают рассказ своего товарища, который только что сделал посадку, испробовав в бою новый тип американского истребителя "кеттихавк". Довольный машиной, возбужденный, откинув на затылок свой летный шлем, размахивая меховыми рукавицами и сверкая в усмешке безупречными зубами, он рассказывает о том, как "гулял" в вышине и как, найдя наконец под облаками какого-то "ганса", пристроился к его радиоволне, на которой тот взывал о подмоге, выругал его по-российски за трусость, а затем переменил волну, стал слушать музыку и под хороший концерт откуда-то стал преследовать немца, стараясь завязать с ним бой.
- А мы слушали тебя, - сказал другой, - "дер штуль, дер штуль" - и эх, крепко ж ты потом обложил его!..
- Но он, сукин сын, не принял бой, в облака забился, улепетнул...
Лицо рассказчика загорелое, пышет здоровьем. Он улыбается хорошей, невинной улыбкой радостного, веселого человека...
- Знакомьтесь, - подводит меня к нему майор Матвеев, - это вот он, капитан Пилютов, Петр Андреевич! А это, - майор представил меня, - такой же, как мы, ленинградец!.. А ну-ка, друзья! Отдайте капитана товарищу писателю на съедение. Им поговорить надо!
Пилютов просто и приветливо жмет мне руку, и мы с ним отходим в сторонку.
- Ну, коли такой же ленинградец, давайте поговорим! Пока воздух меня не требует! Садитесь хоть здесь!
И мы вдвоем усаживаемся на буфер бензозаправщика, прикрытого еловыми ветвями, невдалеке от заведенного в земляное укрытие, затянутого белой маскирующей сетью изящного "кеттихавка".
Солнце, отраженное чистейшим снежным покровом, слепит глаза, но морозец все-таки крепкий, и, записывая рассказ Пилютова, я то и дело потираю застывшие пальцы.
Я записываю эпизоды из финской кампании - атаки на И-16 и из Отечественной войны - сопровождение Пе-2 на "миге", бомбежки переправ под Сабском, два первых, сбитых за один вылет, "хейнкеля", расстрел в упор двухфюзеляжного двухмоторного "фокке-вульфа" над Порховом и много других эпизодов.
- Боевых вылетов до декабрьских боев было сто пятьдесят шесть, а теперь счет не веду. Меня назвали кустарем-одиночкой, по облакам я больше один хожу, ищу, нарываюсь... По ночам хожу один, беру четыре бомбы по пятьдесят килограммов, - цель найдешь, одну сбросишь, потом от зениток уйду, погуляю и снова туда же: в самую темную ночь станции все равно видно, немецкие автомашины не маскируются, вот и слежу - подходят они к станции, тушат фары, так и определяю. Ну и паровозы видны! На днях прямым попаданием в цистерну с бензином на станции Любань угодил...
- А за что вас к Герою представили?
- Ну, знаете, это... В общем из сорока девяти боев мне особенно запомнился день семнадцатого декабря, когда меня крепко ранили - двадцать одну дырку сделали! Девять "дугласов" я сопровождал на "томагавке Е"...
- Семнадцатого декабря? Из Ленинграда?
- Да. Над Ладожским озером с шестеркой я в одиночку бился...
Внезапно, взволнованный, я прерываю Пилютова:
- Позвольте... А кроме этих "дугласов" в тот день другие из Ленинграда не вылетали?
- Нет. Только эти... Ровно в полдень мы вылетели... Должны были идти и другие истребители, но не успели вовремя взлететь... Я один с ними вышел... А что?..
- Так... сначала рассказывайте... Потом объясню...
17 декабря на "дугласе" из Ленинграда вылетели три самых близких мне человека: мой отец, мой брат и Наталья Ивановна... Я знаю только, что они долетели благополучно. Сейчас они должны быть в Ярославле, но письмо я получил пока только одно - из Вологды... И уже совсем иными глазами гладя на летчика, лично заинтересованный, я жадно стал слушать его.
- Да, если б не то преимущество, что летел я на дотоле неизвестном немцам самолете (американский самолет неведомых немцам качеств и боевых возможностей), мне хуже пришлось бы тогда. А у меня, напротив, мелькнула мысль, что я их всех собью. И если б я сначала напал на ведущего и тем самым расстроил бы их управление я, наверное, сделал бы больше, потому что они, наверное, рассыпались бы в разные стороны и я бил бы их поодиночке. Ну, а поскольку сбит был их хвостовой самолет, то все прочие развернулись под командой ведущего, и бой для меня оказался тяжелым...
Я уже знал, что Пилютов, сопровождавший девять "дугласов", один напал на шесть "хейнкелей", что сбил за тридцать девять минут боя два из них и только на сороковой минуте был подбит сам. Я с нетерпением ждал подробностей, но Пилютов, заговорив об американских самолетах, отвлекся. Он рассказал, как пришлось ему вести из Архангельска в Плеханово первые "кеттихавки". Был сплошной туман, погоды не было никакой - по обычному выражению летчиков. Невозможно было найти Архангельск, но он все-таки его нашел, сначала увидел деревянные домики и улицы, потом, изощрив зрительную память, - аэродром и благополучно сел, и какое-то начальство в звании подполковника хотело было его ругать за запрещенную в такую погоду посадку, но он сразу всучил тому пакет на имя командующего и заявил, что должен немедленно вести на фронт из Архангельска прибывшие туда самолеты, спросил, есть ли для них экипажи. И сразу же получив десять "кетти" с экипажами, повел их назад: пять - под командой какого-то майора, пять - непосредственно под своей. И какая это была непогода, и какие хорошие приборы оказались у этих "кетти", удобные для слепого полета, и как летели, сначала над туманом, а потом погрузились в туман, и как он искал для ориентира железные дороги зная, что их может быть три, и правее правой - финны, а левее левой - немцы. И как, найдя одну из этих дорог, пытался определить, которая же она из трех... Пять самолетов, ведомых майором, отстали, не выдержали тумана, повернули назад к Архангельску, а он, Пилютов, посадил все свои на недалекий от Тихвина аэродром, а сам, один, в сплошной темной воздушной каше, снова поднявшись в воздух, пролетел оставшиеся восемьдесят километров до Плеханова, и сел ощупью, и пошел на КП, и командир полка Матвеев не верил, что тот приехал не поездом, не верил в возможность полета и посадки в такую погоду, пока сам не пощупал отруленный к краю аэродрома первый американский самолет...
Обо всем этом Пилютов рассказал с нескрываемой гордостью, но так задушевно и просто, с таким лукавым блеском в глазах, что нельзя было не плениться его лицом, так естественно выражающим детски чистую душу этого человека. Но я все-таки еще раз напомнил ему о бое над Ладогой.
- Я очень хорошо знал, - сказал он, - что один из "дугласов" набит детьми, я видел их при погрузке на аэродроме, - было тридцать пять детей. И в бою мысль об этих детях не покидала меня!
И вот, слово в слово, его рассказ:
- Когда мы поднялись с аэродрома, другие истребители не пошли за мной их по радио отозвали встречать "гансов", что с юга сунулись бомбить Ленинград. Ну, мне так и пришлось одному конвоировать всю девятку "дугласов" - в каждом по тридцать пассажиров было!
Шел над ними высоко, в облаках. Только стали мы пересекать Ладожское озеро, вижу - с севера кинулись на моих "дугласов" шесть "хейнкелей сто тринадцать". "Дугласы" плывут спокойно, думаю - в облачной этой каше даже не замечают опасности...
Зевать мне тут некогда, я ринулся к "хейнкелям" наперерез. Стал поливать их из всех моих крупнокалиберных пулеметов. Сразу же сбил одного. Он упал на лед, проломил его, ушел под воду - на льду остались одни обломки... "Хейнкели" не знали, сколько наших истребителей атакуют их, поэтому отвлеклись от "дугласов", бросились вверх, в облака. Я не даю "гансам" опомниться - мне важно, чтоб "дугласы" успели миновать озеро.
Немцы меня потеряли. Я хочу, чтоб они скорее меня снова увидели, даю полный газ, догоняю их. Догнал, примечаю: "дугласы" уже поплыли над лесом, становятся неприметными. "Хейнкели" меня тут увидели, и сразу пара их пытается зайти мне в хвост. Я мгновенно даю разворот и - навстречу им в лобовую. Нервы у немцев не выдержали, оба "хейнкеля" взмыли вверх, впритирочку проскочили, за ними еще тройка идет. Я - в вираж и обстрелял всю троицу сбоку.
Тут все пять "хейнкелей" тоже виражат, берут меня в кольцо, кружат вместе со мной. Один отделяется, хочет зайти мне в хвост. Хочет, да не успевает - на развороте я снимаю его пулеметом. Он загорается и с черным дымом уходит вниз. Следить за ним мне уже некогда, стараюсь оттянуть оставшуюся четверку поближе к берегу озера - там, знаю, зенитки наилучшим образом встретят их!
Вот так хожу кругами, разворотами, ведя бой, но их все же, понимаете, четверо, а у меня мотор начинает давать резкие перебои: перебита тяга подачи топлива. Скорость падает, высота тоже. "Гансы" кружат надо мной, но я все-таки никак не подставляю им хвост, маневрирую самыми хитрыми способами и отстреливаюсь.
Вот уже высота над озером пятнадцать, десять, пять метров... Вообще говоря, предстоял мне гроб, но в те минуты я об этом не думал, а думал, как бы еще половчее сманеврировать. Уже два раза крылом задел снег. Только сделаю разворот - они мимо проносятся, продолжая бить, а в хвост мне все-таки им никак не зайти!.. Мотор у меня останавливается совсем. И я приземляюсь на живот...
Мне самому спасаться бы надо теперь, да у меня расчет - подольше собою их задержать, чтоб уж наверняка потом не догнали "дугласов"... Сижу, не открываю кабины, наблюдаю. Теперь они, конечно, как хотят заходят с хвоста, пикируют, стреляют по мне. Но и я последние в них патроны достреливаю... И моментами с удовольствием поглядываю на тот догорающий у самого берега "хейнкель"!
Как неподвижная точка, я теперь прямая мишень для пуль и снарядов. Тут-то меня и ранят, сбоку, снарядом и пулями... Когда меня ранили, я поднял колпак кабины аварийным крючком, схватил сумку с картой и документами, выпрыгнул и - под мотор, замаскировался в снегу, держу пистолет наготове... Они все пикировали до тех пор пока мой самолет не зажгли. Думая, что я сгорел, они наконец ушли... А я, надо сказать, перед тем уловив момент, когда близко их не было, прошел по снегу метров двести, но от рези в спине упал, почувствовал дурноту, однако все же успел снегом прикрыться так, что они, подлетев, меня не увидели...
Ну а дальше все было просто. Ко мне подбежали школьники с берега, потом старый рыбак-колхозник, сбросив с саней дрова, подъехал, положил на сани меня... В госпитале двадцать одну дырочку в спине моей обнаружили, четыре осколка вынули да из руки пулю... Да, памятно мне это семнадцатое число!..
- Значит, это вы точно говорите - семнадцатого?
- Да уж, конечно, точно! - Пилютов взглянул на меня с удивлением.
- И других "дугласов" в тот день не было?
- Да я ж вам сказал!..
Нет, я не кинулся к Пилютову, чтобы обнять его, хотя именно таков был естественный мой порыв. Но со щемящим ощущением в сердце я пристально, молча смотрел на этого человека. И наконец не сказал - горячо выдохнул:
- Да знаете ли вы, дорогой Петр Андреевич, что вы для меня - вот лично для меня - сделали?
И торопливо, коротко я рассказал Пилютову все, чем ему до конца моих дней обязан. Он был немножко смущен, не зная, что мне ответить. Как и другие летчики-истребители, сопровождая "дугласы" чуть ли не каждый день, он уберег от смерти сотни, вернее - тысячи ленинградцев. И о том, что на снегу Ладоги осталась его кровь, отданная им за жизнь незнакомых, но близких ему людей, он в общем-то, вероятно, даже не думает!..
И звание Героя Советского Союза, к которому Пилютов представлен, он может носить со справедливо заслуженной гордостью. Думаю, если б я также поговорил с Покрышевым, Яковлевым, Чирковым, Глотовым, то и облик каждого из них раскрылся бы мне с такой же ясностью и определенностью в делах, совершенных ими. Но Покрышев сегодня улетел куда-то надолго. Яковлев лежит в госпитале. Глотов после боевого вылета, кажется, спит, и Чиркова на аэродроме не видно...
Пилютов пригласил меня "слушать патефон" к нему, в дом No 15 деревни Плеханово, в котором живет он вместе с Матвеевым. И после ужина в столовой летчиков мы вчетвером - Матвеев, Пилютов, я и прилетевший из 159-го полка летчик Петров - в уютной, чистой избенке (с занавесками на окнах, с веером цветных открыток и колхозных фотографий на стене) проводим вечер в беседе о Ленинграде.
Пилютов и Петров о бедствиях Ленинграда рассказывают без сентиментальности, в манере особенной, которая сначала показалась мне странной, - о самых ужасных фактах они говорят весело, даже смеясь. Брат Георгия Петрова, инженер-химик, умирал в Ленинграде от голода. Когда Петров навестил его, то узнал: тот уже съел его кожаную полевую сумку. Петров выходил брата, поставил на ноги, вывез из Ленинграда. И я понял, что нынешние смех и, пожалуй, чуть-чуть искусственно взбодренный тон человека, внутренне содрогающегося и несомненно глубоко чувствующего, - может быть, именно та единственно правильная манера говорить о Ленинграде, которая и должна быть теперь у людей, и м е ю щ и х п р а в о - без риска оказаться заподозренными в равнодушии - не раскрывать свою душу, конечно глубоко потрясенную всем виденным, узнанным и испытанным. Потому что степень бедствий ленинградцев перешла уже за предел известного в истории. Если б в т а к о м тоне говорили о Ленинграде люди, ему посторонние, то это было бы кощунством. А в данном случае это только мера душевной самозащиты!
И вот ночь. Я - в маленькой, жарко натопленной комнате, вдвоем с Пилютовым, в его доме. Он спит сейчас сном праведника.
А мне не до сна - пишу. Сколько впечатлений, сколько нового. Сколько замечательных людей дарит мне к а ж д ы й день моей фронтовой работы! Все это должно - пусть не теперь, пусть в светлом и мирном будущем - стать известным нашим советским людям. Священный долг народа перед теми, кто за него погибает ныне, - никогда не забыть ни одного дня Великой Отечественной войны!
Глава 19. ДОМА, В КОЛЬЦЕ БЛОКАДЫ
Волхов, Ленинград. 3 - 7 марта 1942 г.
3 марта. Волхов
Мне выдан сегодня сухой паек на пять дней. Хочу отвезти свои продукты ленинградцам. Целый рюкзак продуктов, подарки богатые.
Везу также посылки семьям - от корреспондента "Правды" Л. С. Ганичева и от машинистки редакции.
Надо сказать, кто бы из армии ни ехал в Ленинград, всякий везет накопленные им и собранные у друзей продукты. Те, у кого нет родственников, дарят продукты первым попавшимся голодающим, а чаще всего - в учреждениях, куда заходят по делам, или в домах, где останавливаются. Иные приходят в детские сады, отдают детям. Это стало общей традицией.
5 марта. Ленинград
Вчера, 4 марта, вместе с сотрудниками редакции газеты "В решающий бой" старшим политруком Гусевым и двумя другими попутчиками я взгромоздился на полуторку, накрытую низкой фанерной полубудкой, выкрашенную в белый цвет, и в 8 часов 45 минут утра выехал из Волхова в Ленинград. В кузове было тесновато, огромная бочка с горючим шаталась и ерзала на каждом ухабе.
Гусев ехал в Ленинград за оборудованием для той легкой типографской машины, какую привез из Ленинграда на днях - она должна в полевых условиях наступления освободить редакцию газеты от необходимости пользоваться Волховской городской типографией.
День неожиданно оказался весьма морозным, было не меньше двадцати градусов.
На озере мы сразу попали в поток бегущих, как маленькие жучки, машин. Ехали глубокой снежной колеей, наблюдая разгул несомого сильным, резким, пронзительным северным ветром снега. Снег вился за нами пургою, заметил ледяную дорогу, пересекал ее сплошным перебором острых, рыхлых барханов, напрасно разгребаемых плугами, прицепленными к гусеничным тракторам, и едва преодолеваемых тяжело стонущими автомашинами. Ехать можно было только на второй, чаще на первой скорости, ежеминутно опасаясь завязнуть так же, как те машины, что стояли заметенные злобной вьюгой, окруженные шоферами, которые отчаялись вытащить их и ожидали помощи от дежуривших здесь и там тракторов. Какая-то "эмка", залетев в сугроб, стояла поперек него в стороне от дороги. А дорог или того, что в разное время было дорогами, параллельных, угадываемых по гребням снежных валов, сопровождающих их с двух сторон, было множество.
Все это сияло и сверкало на солнце, и вьюга, низкая, наледная вьюга, тоже сверкала на солнце, и кое-где из снегов торчали остатки разбитых при бомбежках автомобилей. А вдали по встречной дороге бежали из Ленинграда грузовики, они были похожи на корабли, потому что виден был только плывущий над снежными гребнями кузов, и во многих из этих кузовов чернели стоящие и сидящие, закутанные в одеяла, во что придется фигуры эвакуирующихся из Ленинграда людей. Другие машины бежали порожняком, и мне не нравилось, что есть такие машины, проходящие порожняком, - ведь каждая при хорошей организации дела могла бы быть наполнена полезным грузом. А порожняк попадался и среди нам попутных, идущих в Ленинград машин, и меня это возмущало.
На ладожской трассе, которая по-прежнему подвергается бомбежкам с воздуха и обстрелам, конечно, много изменений за месяц, что я здесь не был. Среди попутных машин - десятки груженных замороженными тушами мяса, консервами, сахаром, солью, крупами, всякими продуктами в ящиках, а не только мешками с мукой. И много машин везут уголь: это значит, уже есть возможность гнать в Ленинград и топливо!
Все грузы теперь идут из Кобоны, куда от Войбокала проведена ветка железной дороги длиной в тридцать четыре километра. Иначе говоря, разрыв между железными дорогами Большой и Малой земель уменьшился чуть ли не вдвое и на столько же короче стал пробег ладожских автомашин. Железнодорожная станция Кобона на самом берегу озера начала работать 10 февраля. Каждые сутки из Ленинграда по трассе эвакуируется три-четыре тысячи ленинградцев, и, говорят, обстановка, в которой они оказываются теперь, переехав озеро, несравнима с той, какую я наблюдал месяц назад в Жихареве: люди попадают в теплые помещения, получают медицинскую помощь, окружены вниманием. Все наладилось!1
Я не знаю, сколько продовольствия доставляется теперь в Ленинград по ледовой трассе, но, во всяком случае, по нескольку тысяч тонн ежесуточно!
Только нынче узнал я об удивительной переправе по льду бригады танков КВ. Они, весящие каждый пятьдесят две тонны, мчались по ледяной дороге, буксируя на салазках свои башни, чтобы таким образом распределить тяжесть на б льшую площадь льда. Они мчались самоходом, и лед, прогибаясь под ними, ходил волнами, и они п е р е п р ы г и в а л и через трещины шириной в метр и два, как это ни кажется невероятным, и прошли все. Это была 124-я танковая бригада полковника Родина, в январе срочно направленная из Ленинграда в армию Федюнинского, чтобы участвовать в прорыве немецких укреплений и в наступлении от Войбокала.
Направленные из Ленинграда для участия в наступлении 54-й армии, пересекли Ладогу пешим ледовым походом и стрелковые дивизии (115-я и 198-я). Самостоятельно переходил и гаубичный артиллерийский полк со всей своей, влекомой гусеничными тракторами, тяжелой техникой.
Никто прежде не мог бы подумать, что такие дела возможны! Но мало ли невозможного за эти девять месяцев сделано ленинградцами!
Рассказали мне также, что в разгар зимы была сделана попытка, наступая по льду Ладожского озера, взять Шлиссельбург штурмом. В этом деле участвовала морская пехота. Шлиссельбург взяли, он был около полутора суток в наших руках, но удержать его не удалось.
В другое время двумя ротами немцы, в свою очередь, пытались захватить Осиновец, но были перехвачены где-то на ледовой трассе и уничтожены.
На озере снег забивал наш прикрытый фанерой кузов, кружился белым холодным вихрем замел всех, резал, обмораживал лица. Было так холодно, как, кажется, не было мне холодно никогда, я беспрерывно растирал себе лицо коченеющими руками и не находил спасения от холода и этого снега. А над беснованием его, выше, - день был издевательски ясным, небо - голубым, солнце светило с вызывающей яркостью, весь ледяной океан горел и сверкал, и пурга, несущаяся по самой его поверхности, придавала этому океану такой фантастический вид, что, вероятно, и в Арктике редко можно увидеть столь странные и великолепные в дикой и суровой своей красоте сочетания.
За гребнями белых обочинных валов возникали палатки "папанинцев", живущих гораздо более трудной, опасной и самоотверженной жизнью, чем те, настоящие папанинцы, у которых были и спальные мешки, и изобилие всяких продуктов, и мировая слава и которых к тому же никто не посыпал с неба бомбами, не поливал пулеметными очередями, как почти каждый день это бывает здесь, на прославленном отныне и вовеки Ладожском озере.
И фигуры, объемистые фигуры регулировщиков в белых маскировочных халатах, с ярко-красными и белыми флажками в руках, сливающиеся с пургой, были добрыми духами этих снежных пространств, указывающими путь бесчисленным проносящимся мимо странникам.
Ветер здесь дул свирепо, дорогу замело сугробами, две глубокие колеи стали как бы рельсами, с которых ни одна машина свернуть не могла. И ожидая, мы мерзли, - о, как мерзли мы в этот день! За всю зиму я ни разу не промерзал так, до косточки, до дыхания.
Но вот из-под снежной пелены глянуло несколько гранитных валунов, - я понял: мы выезжаем на берег. Смотреть я мог только вполглаза, - так я был заметен сразу зачерствевшим на мне, плотно сбитым снегом.
Мы снова были в кольце блокады!
Подъезжая к ленинградским пригородам, никто из нас не мог определить, какой именно дорогой мы едем, до тех пор пока не миновали два контрольно-пропускных пункта. Красноармейцы проверили у Гусева документы, а у нас спросили только, везем ли мы сухари. Мы промолчали, и часовые, махнув рукой, пропустили нас. Мы оказались на Полюстровской набережной, чуть ниже Охтинского моста.
Было 7 часов вечера. Если б мы приехали раньше, то стали бы развозить по составленному мною маршруту порученные нам посылки, но было поздно, мы решили отложить это дело до завтра и, доехав до Литейного моста, помчались по проспекту Володарского. Я жадно всматривался в лик города, но ничего в этом мертвенном, строгом лике за месяц не изменилось, разве только я не увидел валяющихся окоченевших трупов да меньше, чем было то в январе, везли на салазках мертвецов. Все остальное, в общем, было как и тогда. Впрочем, кое-где народ скалывал снег с трамвайных путей, очищенные места зияли дырами глубиной в полметра. Улицы же второстепенные, утонувшие до вторых этажей в сугробах, представляли собой дорогу более ухабистую и засугробленную, чем та, по которой мы ехали за городом.
Я сошел у своего дома. Он был цел - это первое, что было для меня важно.
На пятом этаже дверь в мою квартиру оказалась запертой. Замки целы. Почему-то мне было немножко жутко отпирать дверь. Я зажег свечу, открыл дверь, вздохнул было с облегчением: все в порядке! Но тут же удивился: весь пол передней покрыт серым налетом - то ли мукой, то ли... сделав два шага в столовую, я увидел над собой небо!
Огромная дыра в потолке, куски стропил в зиянии разбитого снарядом чердака, свисающие до полу расщепленные доски, дранка, обломки, пробитый осколками пол, заваленный кирпичами, мусором, снегом, битым стеклом; стены, шкаф в дырах от осколков; разбитый, с разломанными дверками старинный буфет карельской березы. Круглый обеденный стол, сбитый взрывной волной в пол. Скатерть, припудренная известковой пылью. Стена за кроватью Натальи Ивановны с трещиной от пола до потолка... И опять взгляд на пробоину надо мной: она в два квадратных метра, просвет в небо и еще гораздо больше просвет - в раскрошенный чердак, без крыши. Я быстро оглядел всю квартиру. Кухня, мой кабинет, все прочее было цело, но во всем хаос запустения.
Я подошел к телефону и попробовал нажать кнопку. На удивление мое, телефон работал.
Я долго стоял в безмолвии, созерцая печальную картину разрушения.
Потом резко и порывисто стал исследовать мусор, нашел несколько крупных осколков снарядов: один - сантиметров десять длиной, другой - круглый, увесистый, размером с яблоко, и несколько мелких...
А если говорить по нашему "радиоделу": без радиосхемы он никогда не вылетит, будет копаться, пока не исправит. Во время полета он так спокоен, что настраивается - слушает музыку... Смотришь - другой летчик взлетает напряженно, лицо к стеклу. А он сидит себе, как дома на стуле, отвалившись, невозмутимо... Но к делу строгий! Помню, как он сказал: "Ну вот, я назначен к вам командиром эскадрильи, пришел вас немножко подрегулировать!" Сказал добродушно, но у него не разболтаешься! А как скажешь ему что-нибудь о наших победах, он становится веселым, от радио тогда не оторвешь его, ловит, ждет подробностей!..
- Сели! - приоткрыв дверь, сообщает кто-то Волевачу.
- "Дуглас"! - кивает мне Волевач. - Посмотреть хотите?
Я выхожу на аэродром. Пришел "дуглас" из Ленинграда в сопровождении семи "томагавков".
Гляжу, как этот "дуглас", заправившись горючим, взлетает. После него в воздух пошли один за другим пять истребителей. Слепящее солнце...
В группе летчиков оживление, смех. Все слушают рассказ своего товарища, который только что сделал посадку, испробовав в бою новый тип американского истребителя "кеттихавк". Довольный машиной, возбужденный, откинув на затылок свой летный шлем, размахивая меховыми рукавицами и сверкая в усмешке безупречными зубами, он рассказывает о том, как "гулял" в вышине и как, найдя наконец под облаками какого-то "ганса", пристроился к его радиоволне, на которой тот взывал о подмоге, выругал его по-российски за трусость, а затем переменил волну, стал слушать музыку и под хороший концерт откуда-то стал преследовать немца, стараясь завязать с ним бой.
- А мы слушали тебя, - сказал другой, - "дер штуль, дер штуль" - и эх, крепко ж ты потом обложил его!..
- Но он, сукин сын, не принял бой, в облака забился, улепетнул...
Лицо рассказчика загорелое, пышет здоровьем. Он улыбается хорошей, невинной улыбкой радостного, веселого человека...
- Знакомьтесь, - подводит меня к нему майор Матвеев, - это вот он, капитан Пилютов, Петр Андреевич! А это, - майор представил меня, - такой же, как мы, ленинградец!.. А ну-ка, друзья! Отдайте капитана товарищу писателю на съедение. Им поговорить надо!
Пилютов просто и приветливо жмет мне руку, и мы с ним отходим в сторонку.
- Ну, коли такой же ленинградец, давайте поговорим! Пока воздух меня не требует! Садитесь хоть здесь!
И мы вдвоем усаживаемся на буфер бензозаправщика, прикрытого еловыми ветвями, невдалеке от заведенного в земляное укрытие, затянутого белой маскирующей сетью изящного "кеттихавка".
Солнце, отраженное чистейшим снежным покровом, слепит глаза, но морозец все-таки крепкий, и, записывая рассказ Пилютова, я то и дело потираю застывшие пальцы.
Я записываю эпизоды из финской кампании - атаки на И-16 и из Отечественной войны - сопровождение Пе-2 на "миге", бомбежки переправ под Сабском, два первых, сбитых за один вылет, "хейнкеля", расстрел в упор двухфюзеляжного двухмоторного "фокке-вульфа" над Порховом и много других эпизодов.
- Боевых вылетов до декабрьских боев было сто пятьдесят шесть, а теперь счет не веду. Меня назвали кустарем-одиночкой, по облакам я больше один хожу, ищу, нарываюсь... По ночам хожу один, беру четыре бомбы по пятьдесят килограммов, - цель найдешь, одну сбросишь, потом от зениток уйду, погуляю и снова туда же: в самую темную ночь станции все равно видно, немецкие автомашины не маскируются, вот и слежу - подходят они к станции, тушат фары, так и определяю. Ну и паровозы видны! На днях прямым попаданием в цистерну с бензином на станции Любань угодил...
- А за что вас к Герою представили?
- Ну, знаете, это... В общем из сорока девяти боев мне особенно запомнился день семнадцатого декабря, когда меня крепко ранили - двадцать одну дырку сделали! Девять "дугласов" я сопровождал на "томагавке Е"...
- Семнадцатого декабря? Из Ленинграда?
- Да. Над Ладожским озером с шестеркой я в одиночку бился...
Внезапно, взволнованный, я прерываю Пилютова:
- Позвольте... А кроме этих "дугласов" в тот день другие из Ленинграда не вылетали?
- Нет. Только эти... Ровно в полдень мы вылетели... Должны были идти и другие истребители, но не успели вовремя взлететь... Я один с ними вышел... А что?..
- Так... сначала рассказывайте... Потом объясню...
17 декабря на "дугласе" из Ленинграда вылетели три самых близких мне человека: мой отец, мой брат и Наталья Ивановна... Я знаю только, что они долетели благополучно. Сейчас они должны быть в Ярославле, но письмо я получил пока только одно - из Вологды... И уже совсем иными глазами гладя на летчика, лично заинтересованный, я жадно стал слушать его.
- Да, если б не то преимущество, что летел я на дотоле неизвестном немцам самолете (американский самолет неведомых немцам качеств и боевых возможностей), мне хуже пришлось бы тогда. А у меня, напротив, мелькнула мысль, что я их всех собью. И если б я сначала напал на ведущего и тем самым расстроил бы их управление я, наверное, сделал бы больше, потому что они, наверное, рассыпались бы в разные стороны и я бил бы их поодиночке. Ну, а поскольку сбит был их хвостовой самолет, то все прочие развернулись под командой ведущего, и бой для меня оказался тяжелым...
Я уже знал, что Пилютов, сопровождавший девять "дугласов", один напал на шесть "хейнкелей", что сбил за тридцать девять минут боя два из них и только на сороковой минуте был подбит сам. Я с нетерпением ждал подробностей, но Пилютов, заговорив об американских самолетах, отвлекся. Он рассказал, как пришлось ему вести из Архангельска в Плеханово первые "кеттихавки". Был сплошной туман, погоды не было никакой - по обычному выражению летчиков. Невозможно было найти Архангельск, но он все-таки его нашел, сначала увидел деревянные домики и улицы, потом, изощрив зрительную память, - аэродром и благополучно сел, и какое-то начальство в звании подполковника хотело было его ругать за запрещенную в такую погоду посадку, но он сразу всучил тому пакет на имя командующего и заявил, что должен немедленно вести на фронт из Архангельска прибывшие туда самолеты, спросил, есть ли для них экипажи. И сразу же получив десять "кетти" с экипажами, повел их назад: пять - под командой какого-то майора, пять - непосредственно под своей. И какая это была непогода, и какие хорошие приборы оказались у этих "кетти", удобные для слепого полета, и как летели, сначала над туманом, а потом погрузились в туман, и как он искал для ориентира железные дороги зная, что их может быть три, и правее правой - финны, а левее левой - немцы. И как, найдя одну из этих дорог, пытался определить, которая же она из трех... Пять самолетов, ведомых майором, отстали, не выдержали тумана, повернули назад к Архангельску, а он, Пилютов, посадил все свои на недалекий от Тихвина аэродром, а сам, один, в сплошной темной воздушной каше, снова поднявшись в воздух, пролетел оставшиеся восемьдесят километров до Плеханова, и сел ощупью, и пошел на КП, и командир полка Матвеев не верил, что тот приехал не поездом, не верил в возможность полета и посадки в такую погоду, пока сам не пощупал отруленный к краю аэродрома первый американский самолет...
Обо всем этом Пилютов рассказал с нескрываемой гордостью, но так задушевно и просто, с таким лукавым блеском в глазах, что нельзя было не плениться его лицом, так естественно выражающим детски чистую душу этого человека. Но я все-таки еще раз напомнил ему о бое над Ладогой.
- Я очень хорошо знал, - сказал он, - что один из "дугласов" набит детьми, я видел их при погрузке на аэродроме, - было тридцать пять детей. И в бою мысль об этих детях не покидала меня!
И вот, слово в слово, его рассказ:
- Когда мы поднялись с аэродрома, другие истребители не пошли за мной их по радио отозвали встречать "гансов", что с юга сунулись бомбить Ленинград. Ну, мне так и пришлось одному конвоировать всю девятку "дугласов" - в каждом по тридцать пассажиров было!
Шел над ними высоко, в облаках. Только стали мы пересекать Ладожское озеро, вижу - с севера кинулись на моих "дугласов" шесть "хейнкелей сто тринадцать". "Дугласы" плывут спокойно, думаю - в облачной этой каше даже не замечают опасности...
Зевать мне тут некогда, я ринулся к "хейнкелям" наперерез. Стал поливать их из всех моих крупнокалиберных пулеметов. Сразу же сбил одного. Он упал на лед, проломил его, ушел под воду - на льду остались одни обломки... "Хейнкели" не знали, сколько наших истребителей атакуют их, поэтому отвлеклись от "дугласов", бросились вверх, в облака. Я не даю "гансам" опомниться - мне важно, чтоб "дугласы" успели миновать озеро.
Немцы меня потеряли. Я хочу, чтоб они скорее меня снова увидели, даю полный газ, догоняю их. Догнал, примечаю: "дугласы" уже поплыли над лесом, становятся неприметными. "Хейнкели" меня тут увидели, и сразу пара их пытается зайти мне в хвост. Я мгновенно даю разворот и - навстречу им в лобовую. Нервы у немцев не выдержали, оба "хейнкеля" взмыли вверх, впритирочку проскочили, за ними еще тройка идет. Я - в вираж и обстрелял всю троицу сбоку.
Тут все пять "хейнкелей" тоже виражат, берут меня в кольцо, кружат вместе со мной. Один отделяется, хочет зайти мне в хвост. Хочет, да не успевает - на развороте я снимаю его пулеметом. Он загорается и с черным дымом уходит вниз. Следить за ним мне уже некогда, стараюсь оттянуть оставшуюся четверку поближе к берегу озера - там, знаю, зенитки наилучшим образом встретят их!
Вот так хожу кругами, разворотами, ведя бой, но их все же, понимаете, четверо, а у меня мотор начинает давать резкие перебои: перебита тяга подачи топлива. Скорость падает, высота тоже. "Гансы" кружат надо мной, но я все-таки никак не подставляю им хвост, маневрирую самыми хитрыми способами и отстреливаюсь.
Вот уже высота над озером пятнадцать, десять, пять метров... Вообще говоря, предстоял мне гроб, но в те минуты я об этом не думал, а думал, как бы еще половчее сманеврировать. Уже два раза крылом задел снег. Только сделаю разворот - они мимо проносятся, продолжая бить, а в хвост мне все-таки им никак не зайти!.. Мотор у меня останавливается совсем. И я приземляюсь на живот...
Мне самому спасаться бы надо теперь, да у меня расчет - подольше собою их задержать, чтоб уж наверняка потом не догнали "дугласов"... Сижу, не открываю кабины, наблюдаю. Теперь они, конечно, как хотят заходят с хвоста, пикируют, стреляют по мне. Но и я последние в них патроны достреливаю... И моментами с удовольствием поглядываю на тот догорающий у самого берега "хейнкель"!
Как неподвижная точка, я теперь прямая мишень для пуль и снарядов. Тут-то меня и ранят, сбоку, снарядом и пулями... Когда меня ранили, я поднял колпак кабины аварийным крючком, схватил сумку с картой и документами, выпрыгнул и - под мотор, замаскировался в снегу, держу пистолет наготове... Они все пикировали до тех пор пока мой самолет не зажгли. Думая, что я сгорел, они наконец ушли... А я, надо сказать, перед тем уловив момент, когда близко их не было, прошел по снегу метров двести, но от рези в спине упал, почувствовал дурноту, однако все же успел снегом прикрыться так, что они, подлетев, меня не увидели...
Ну а дальше все было просто. Ко мне подбежали школьники с берега, потом старый рыбак-колхозник, сбросив с саней дрова, подъехал, положил на сани меня... В госпитале двадцать одну дырочку в спине моей обнаружили, четыре осколка вынули да из руки пулю... Да, памятно мне это семнадцатое число!..
- Значит, это вы точно говорите - семнадцатого?
- Да уж, конечно, точно! - Пилютов взглянул на меня с удивлением.
- И других "дугласов" в тот день не было?
- Да я ж вам сказал!..
Нет, я не кинулся к Пилютову, чтобы обнять его, хотя именно таков был естественный мой порыв. Но со щемящим ощущением в сердце я пристально, молча смотрел на этого человека. И наконец не сказал - горячо выдохнул:
- Да знаете ли вы, дорогой Петр Андреевич, что вы для меня - вот лично для меня - сделали?
И торопливо, коротко я рассказал Пилютову все, чем ему до конца моих дней обязан. Он был немножко смущен, не зная, что мне ответить. Как и другие летчики-истребители, сопровождая "дугласы" чуть ли не каждый день, он уберег от смерти сотни, вернее - тысячи ленинградцев. И о том, что на снегу Ладоги осталась его кровь, отданная им за жизнь незнакомых, но близких ему людей, он в общем-то, вероятно, даже не думает!..
И звание Героя Советского Союза, к которому Пилютов представлен, он может носить со справедливо заслуженной гордостью. Думаю, если б я также поговорил с Покрышевым, Яковлевым, Чирковым, Глотовым, то и облик каждого из них раскрылся бы мне с такой же ясностью и определенностью в делах, совершенных ими. Но Покрышев сегодня улетел куда-то надолго. Яковлев лежит в госпитале. Глотов после боевого вылета, кажется, спит, и Чиркова на аэродроме не видно...
Пилютов пригласил меня "слушать патефон" к нему, в дом No 15 деревни Плеханово, в котором живет он вместе с Матвеевым. И после ужина в столовой летчиков мы вчетвером - Матвеев, Пилютов, я и прилетевший из 159-го полка летчик Петров - в уютной, чистой избенке (с занавесками на окнах, с веером цветных открыток и колхозных фотографий на стене) проводим вечер в беседе о Ленинграде.
Пилютов и Петров о бедствиях Ленинграда рассказывают без сентиментальности, в манере особенной, которая сначала показалась мне странной, - о самых ужасных фактах они говорят весело, даже смеясь. Брат Георгия Петрова, инженер-химик, умирал в Ленинграде от голода. Когда Петров навестил его, то узнал: тот уже съел его кожаную полевую сумку. Петров выходил брата, поставил на ноги, вывез из Ленинграда. И я понял, что нынешние смех и, пожалуй, чуть-чуть искусственно взбодренный тон человека, внутренне содрогающегося и несомненно глубоко чувствующего, - может быть, именно та единственно правильная манера говорить о Ленинграде, которая и должна быть теперь у людей, и м е ю щ и х п р а в о - без риска оказаться заподозренными в равнодушии - не раскрывать свою душу, конечно глубоко потрясенную всем виденным, узнанным и испытанным. Потому что степень бедствий ленинградцев перешла уже за предел известного в истории. Если б в т а к о м тоне говорили о Ленинграде люди, ему посторонние, то это было бы кощунством. А в данном случае это только мера душевной самозащиты!
И вот ночь. Я - в маленькой, жарко натопленной комнате, вдвоем с Пилютовым, в его доме. Он спит сейчас сном праведника.
А мне не до сна - пишу. Сколько впечатлений, сколько нового. Сколько замечательных людей дарит мне к а ж д ы й день моей фронтовой работы! Все это должно - пусть не теперь, пусть в светлом и мирном будущем - стать известным нашим советским людям. Священный долг народа перед теми, кто за него погибает ныне, - никогда не забыть ни одного дня Великой Отечественной войны!
Глава 19. ДОМА, В КОЛЬЦЕ БЛОКАДЫ
Волхов, Ленинград. 3 - 7 марта 1942 г.
3 марта. Волхов
Мне выдан сегодня сухой паек на пять дней. Хочу отвезти свои продукты ленинградцам. Целый рюкзак продуктов, подарки богатые.
Везу также посылки семьям - от корреспондента "Правды" Л. С. Ганичева и от машинистки редакции.
Надо сказать, кто бы из армии ни ехал в Ленинград, всякий везет накопленные им и собранные у друзей продукты. Те, у кого нет родственников, дарят продукты первым попавшимся голодающим, а чаще всего - в учреждениях, куда заходят по делам, или в домах, где останавливаются. Иные приходят в детские сады, отдают детям. Это стало общей традицией.
5 марта. Ленинград
Вчера, 4 марта, вместе с сотрудниками редакции газеты "В решающий бой" старшим политруком Гусевым и двумя другими попутчиками я взгромоздился на полуторку, накрытую низкой фанерной полубудкой, выкрашенную в белый цвет, и в 8 часов 45 минут утра выехал из Волхова в Ленинград. В кузове было тесновато, огромная бочка с горючим шаталась и ерзала на каждом ухабе.
Гусев ехал в Ленинград за оборудованием для той легкой типографской машины, какую привез из Ленинграда на днях - она должна в полевых условиях наступления освободить редакцию газеты от необходимости пользоваться Волховской городской типографией.
День неожиданно оказался весьма морозным, было не меньше двадцати градусов.
На озере мы сразу попали в поток бегущих, как маленькие жучки, машин. Ехали глубокой снежной колеей, наблюдая разгул несомого сильным, резким, пронзительным северным ветром снега. Снег вился за нами пургою, заметил ледяную дорогу, пересекал ее сплошным перебором острых, рыхлых барханов, напрасно разгребаемых плугами, прицепленными к гусеничным тракторам, и едва преодолеваемых тяжело стонущими автомашинами. Ехать можно было только на второй, чаще на первой скорости, ежеминутно опасаясь завязнуть так же, как те машины, что стояли заметенные злобной вьюгой, окруженные шоферами, которые отчаялись вытащить их и ожидали помощи от дежуривших здесь и там тракторов. Какая-то "эмка", залетев в сугроб, стояла поперек него в стороне от дороги. А дорог или того, что в разное время было дорогами, параллельных, угадываемых по гребням снежных валов, сопровождающих их с двух сторон, было множество.
Все это сияло и сверкало на солнце, и вьюга, низкая, наледная вьюга, тоже сверкала на солнце, и кое-где из снегов торчали остатки разбитых при бомбежках автомобилей. А вдали по встречной дороге бежали из Ленинграда грузовики, они были похожи на корабли, потому что виден был только плывущий над снежными гребнями кузов, и во многих из этих кузовов чернели стоящие и сидящие, закутанные в одеяла, во что придется фигуры эвакуирующихся из Ленинграда людей. Другие машины бежали порожняком, и мне не нравилось, что есть такие машины, проходящие порожняком, - ведь каждая при хорошей организации дела могла бы быть наполнена полезным грузом. А порожняк попадался и среди нам попутных, идущих в Ленинград машин, и меня это возмущало.
На ладожской трассе, которая по-прежнему подвергается бомбежкам с воздуха и обстрелам, конечно, много изменений за месяц, что я здесь не был. Среди попутных машин - десятки груженных замороженными тушами мяса, консервами, сахаром, солью, крупами, всякими продуктами в ящиках, а не только мешками с мукой. И много машин везут уголь: это значит, уже есть возможность гнать в Ленинград и топливо!
Все грузы теперь идут из Кобоны, куда от Войбокала проведена ветка железной дороги длиной в тридцать четыре километра. Иначе говоря, разрыв между железными дорогами Большой и Малой земель уменьшился чуть ли не вдвое и на столько же короче стал пробег ладожских автомашин. Железнодорожная станция Кобона на самом берегу озера начала работать 10 февраля. Каждые сутки из Ленинграда по трассе эвакуируется три-четыре тысячи ленинградцев, и, говорят, обстановка, в которой они оказываются теперь, переехав озеро, несравнима с той, какую я наблюдал месяц назад в Жихареве: люди попадают в теплые помещения, получают медицинскую помощь, окружены вниманием. Все наладилось!1
Я не знаю, сколько продовольствия доставляется теперь в Ленинград по ледовой трассе, но, во всяком случае, по нескольку тысяч тонн ежесуточно!
Только нынче узнал я об удивительной переправе по льду бригады танков КВ. Они, весящие каждый пятьдесят две тонны, мчались по ледяной дороге, буксируя на салазках свои башни, чтобы таким образом распределить тяжесть на б льшую площадь льда. Они мчались самоходом, и лед, прогибаясь под ними, ходил волнами, и они п е р е п р ы г и в а л и через трещины шириной в метр и два, как это ни кажется невероятным, и прошли все. Это была 124-я танковая бригада полковника Родина, в январе срочно направленная из Ленинграда в армию Федюнинского, чтобы участвовать в прорыве немецких укреплений и в наступлении от Войбокала.
Направленные из Ленинграда для участия в наступлении 54-й армии, пересекли Ладогу пешим ледовым походом и стрелковые дивизии (115-я и 198-я). Самостоятельно переходил и гаубичный артиллерийский полк со всей своей, влекомой гусеничными тракторами, тяжелой техникой.
Никто прежде не мог бы подумать, что такие дела возможны! Но мало ли невозможного за эти девять месяцев сделано ленинградцами!
Рассказали мне также, что в разгар зимы была сделана попытка, наступая по льду Ладожского озера, взять Шлиссельбург штурмом. В этом деле участвовала морская пехота. Шлиссельбург взяли, он был около полутора суток в наших руках, но удержать его не удалось.
В другое время двумя ротами немцы, в свою очередь, пытались захватить Осиновец, но были перехвачены где-то на ледовой трассе и уничтожены.
На озере снег забивал наш прикрытый фанерой кузов, кружился белым холодным вихрем замел всех, резал, обмораживал лица. Было так холодно, как, кажется, не было мне холодно никогда, я беспрерывно растирал себе лицо коченеющими руками и не находил спасения от холода и этого снега. А над беснованием его, выше, - день был издевательски ясным, небо - голубым, солнце светило с вызывающей яркостью, весь ледяной океан горел и сверкал, и пурга, несущаяся по самой его поверхности, придавала этому океану такой фантастический вид, что, вероятно, и в Арктике редко можно увидеть столь странные и великолепные в дикой и суровой своей красоте сочетания.
За гребнями белых обочинных валов возникали палатки "папанинцев", живущих гораздо более трудной, опасной и самоотверженной жизнью, чем те, настоящие папанинцы, у которых были и спальные мешки, и изобилие всяких продуктов, и мировая слава и которых к тому же никто не посыпал с неба бомбами, не поливал пулеметными очередями, как почти каждый день это бывает здесь, на прославленном отныне и вовеки Ладожском озере.
И фигуры, объемистые фигуры регулировщиков в белых маскировочных халатах, с ярко-красными и белыми флажками в руках, сливающиеся с пургой, были добрыми духами этих снежных пространств, указывающими путь бесчисленным проносящимся мимо странникам.
Ветер здесь дул свирепо, дорогу замело сугробами, две глубокие колеи стали как бы рельсами, с которых ни одна машина свернуть не могла. И ожидая, мы мерзли, - о, как мерзли мы в этот день! За всю зиму я ни разу не промерзал так, до косточки, до дыхания.
Но вот из-под снежной пелены глянуло несколько гранитных валунов, - я понял: мы выезжаем на берег. Смотреть я мог только вполглаза, - так я был заметен сразу зачерствевшим на мне, плотно сбитым снегом.
Мы снова были в кольце блокады!
Подъезжая к ленинградским пригородам, никто из нас не мог определить, какой именно дорогой мы едем, до тех пор пока не миновали два контрольно-пропускных пункта. Красноармейцы проверили у Гусева документы, а у нас спросили только, везем ли мы сухари. Мы промолчали, и часовые, махнув рукой, пропустили нас. Мы оказались на Полюстровской набережной, чуть ниже Охтинского моста.
Было 7 часов вечера. Если б мы приехали раньше, то стали бы развозить по составленному мною маршруту порученные нам посылки, но было поздно, мы решили отложить это дело до завтра и, доехав до Литейного моста, помчались по проспекту Володарского. Я жадно всматривался в лик города, но ничего в этом мертвенном, строгом лике за месяц не изменилось, разве только я не увидел валяющихся окоченевших трупов да меньше, чем было то в январе, везли на салазках мертвецов. Все остальное, в общем, было как и тогда. Впрочем, кое-где народ скалывал снег с трамвайных путей, очищенные места зияли дырами глубиной в полметра. Улицы же второстепенные, утонувшие до вторых этажей в сугробах, представляли собой дорогу более ухабистую и засугробленную, чем та, по которой мы ехали за городом.
Я сошел у своего дома. Он был цел - это первое, что было для меня важно.
На пятом этаже дверь в мою квартиру оказалась запертой. Замки целы. Почему-то мне было немножко жутко отпирать дверь. Я зажег свечу, открыл дверь, вздохнул было с облегчением: все в порядке! Но тут же удивился: весь пол передней покрыт серым налетом - то ли мукой, то ли... сделав два шага в столовую, я увидел над собой небо!
Огромная дыра в потолке, куски стропил в зиянии разбитого снарядом чердака, свисающие до полу расщепленные доски, дранка, обломки, пробитый осколками пол, заваленный кирпичами, мусором, снегом, битым стеклом; стены, шкаф в дырах от осколков; разбитый, с разломанными дверками старинный буфет карельской березы. Круглый обеденный стол, сбитый взрывной волной в пол. Скатерть, припудренная известковой пылью. Стена за кроватью Натальи Ивановны с трещиной от пола до потолка... И опять взгляд на пробоину надо мной: она в два квадратных метра, просвет в небо и еще гораздо больше просвет - в раскрошенный чердак, без крыши. Я быстро оглядел всю квартиру. Кухня, мой кабинет, все прочее было цело, но во всем хаос запустения.
Я подошел к телефону и попробовал нажать кнопку. На удивление мое, телефон работал.
Я долго стоял в безмолвии, созерцая печальную картину разрушения.
Потом резко и порывисто стал исследовать мусор, нашел несколько крупных осколков снарядов: один - сантиметров десять длиной, другой - круглый, увесистый, размером с яблоко, и несколько мелких...