Страница:
Вдруг стало тихо. Бакалдин воспользовался паузой:
- Ты что, думаешь, мы тут в храме божьем? Мы же в музее ценнейшего древнего искусства. Поймешь, может, после войны. Люди тебя благодарить будут.
Канонада не дала ему договорить. Улица наполнилась криками "ура". Взлетела в ясное небо ракета и погасла. Отделение притаилось у церковной двери. Из дома напротив церкви раздалась автоматная очередь. Бакалдин метким выстрелом через дверную щель автоматчика снял, после чего распахнул двери церкви, которые были как раз на той стороне, где немцы, и от неожиданности застыл: прямо на него, грохоча по мостовой и выворачивая комья асфальта, шел немецкий танк.
- Отделение, - скомандовал он сколько можно было хладнокровно и громко, - слушай мою команду: рассредоточьсь... занять оборону, а ты, - обратился он к Егору Спасибо, - беги, родной, предупреди ребят...
Через секунды в церкви остался только сержант Бакалдин с противотанковой гранатой в руках. Танк, ослепленный яростью, с сознанием превосходства и силы, мчался прямо на него. Мгновение - и хрустнули вечные церковные двери, мгновение - и железный зверь уже в церкви, еще два-три мгновения - и он пробьет заднюю стену вместе с бронзовым Христом, разрушит в церкви все иконы, сложенные с таким трудом солдатами, вырвется в расположение русских с той стороны, откуда его не ждут...
...Взрыв потряс обиталище Бога. Стихли все звуки. Старинные своды покоробились. Одна из стен наполовину обвалилась, в нее ворвалось солнце. И только после боя увидели солдаты картину: перед разбитым распятием лежит дымящаяся развороченная груда металла, в которой с трудом можно было угадать немецкий танк...
- Ну как докладывать-то полковнику? - спрашивал у командира роты адъютант в конце дня, когда городок был освобожден. - Как она называлась-то?
- А пес ее знает, церковь и церковь.
- Церковь и церковь, - передразнил адъютант, - церквей в городе много, ребят поспрашай, какая?
Из ребят поблизости оказался орденоносец и минер Егор Спасибо.
- Как это какая? - хитро прищурившись, раскуривая цигарку, сказал он, как это какая? Нашего Никиты... Бакалдина, освободителя советского...
Через час адъютант излагал полковнику, держа перед собой шпаргалку, следующее:
- Отделение сержанта Бакалдина успешно провело боевую операцию. Им, в частности, разминирована церковь Никиты Освободителя. Ценности - древняя живопись - также спасенные его отделением, переходят в ведение военной комендатуры.
- Никиты Освободителя? - улыбнулся полковник, устало опершись ладонью о стол. - Ну, ну, продолжай.
- Командир отделения, - продолжал адъютант, - сержант Бакалдин геройски погиб, остановив вражеский танк. Из вещей остался только военный билет, да вот, товарищ полковник, - адъютант наконец оторвался от своей шпаргалки, еще открытки, картинки на них какие-то...
Фотограф, фамилия которого была названа в путеводителе под снимком с церковью и танком, встретил меня приветливо. По всему было видно: после моего звонка и длинных объяснений он только думал, что об этом бое, и страшно обрадовался, что имеет возможность еще раз рассказать кому-то эту, много раз пережитую им правду. Очень подвижный, старенький и голубоглазый, он суетился, переспрашивая, внимательно ли я его слушаю.
Он достал из старомодного, обшарпанного бюро эти вот самые знакомые открытки, репродукции. Я машинально взял их в руки. Даже не машинально, а в каком-то полусне. О такой удаче я ведь и подумать не мог.
На полуобгорелых картинах - Боттичелли, Верроккьо, Станционе, Делакруа.
- А вы, я вижу, живописью интересуетесь? Тогда возьмите их себе на память.
Не знаю, кто бы мог после услышанного отказаться от этих опаленных войной открыток.
И кто бы посмел после такого подарка не простить старичка-фотографа, который, когда я уже собирался было уходить, бросил мне вдогонку, что в справочнике-путеводителе это, конечно же, была опечатка.
Старик-фотограф (его имя Доренский) умер в нищете. Единственной усладой были его работы. Ему предлагали фотографировать девиц. Он отказался.
Сержант Бакалдин в том страшном бою выжил (ошибся адъютант командующего), а умер в доме для престарелых, отчаявшись увидеть своих близких.
Егор Спасибо умер от инфаркта на избирательном участке, когда ему предложили ... переголосовать.
КОГДА-ТО ПОСЛЕ ВОЙНЫ
...Прокурор, государственный советник юстиции Константин Стефанович Павлищев вышел из прокуратуры и, перейдя дорогу, успел в пыльный и горячий троллейбус как раз в тот момент, когда дневное марево дошло до своей кульминации и ярость дня стала чуть затихать.
Ему, пожилому человеку, тотчас же уступил место высокий плотный парень, и сел Константин Стефанович на то переднее сиденье, что повернуто спинкой к водителю, таким образом он волей-неволей видел все, что происходило в троллейбусе.
Работа приучила его смотреть в глаза людям прямо, хотя не всем это было приятно, потому его глаз некоторые пассажиры избегали, отводили взоры, смотрели в окна. Он и сам знал эту свою особенность, отвернулся и тоже стал смотреть в окно. Однако вскоре его взгляд остановился на сидящем напротив немолодом человеке. Заметно было его волнение. Прокурор наш встрепенулся, словно погружаясь в трясину памяти, и замелькали как в волшебном фонаре перед ним события сорок шестого года.
Быть может, малоисследованное еще современной наукой силовое поле, появляющееся вокруг человека, когда он задумывается, поглотило сразу двоих.
... Комсорг батальона Константин Павлищев с группой бойцов в числе первых форсировал Днепр. Это был его последний бой. А послали его тогда потому, что молодые бойцы его любили и шли за ним, не медля ни секунды. А дело и решали секунды. Когда у западного берега Днепра перевернулся плот и бойцы под свистящим свинцовым дождем оказались в воде и тонули, комсорг прекрасный пловец помог многим из них выбраться из воды. Все остались в живых, хотя это и бывает только в рассказах и кино, но так было...
К наградному листу нужна биография. Что ж, родился Константин на родине Гоголя, в Сорочинцах. Его отец был оперуполномоченным ОГПУ, и когда пришли однажды ночью расправиться с его семьей и с ним самим бандиты и кулаки, то он спрятал жену с полугодовалым сыном с стог сена, а сам отстреливался до последнего патрона. Но... последний патрон не понадобился. Не устояли бандиты, бежали. Оперуполномоченный Павлищев до старости носил этот патрон на брелоке для ключей, а сына своего учил быть храбрым, смелым, не бояться смерти.
И вот когда Стефан Павлищев был уже третий год на фронте, а семья его: сын, дочь и жена, - эвакуированные с Украины, жили в Сибири, нагрянуло Косте семнадцатилетие и, не спросясь матери и военкома, удрал он из дома, правдами и неправдами добирался до действующей армии. И вскоре стал комсоргом батальона с комсомольским билетом в кармане и свидетельством о спортивном юношеском разряде.
Батальон Павлищева не отступал ни на вершок. И, как сотни других таких же батальонов и полков, гнал немцев с Украины. А если вы знаете плакат, на котором изображен комиссар, поднимающий роту в атаку, то вот этот комиссар, и есть Костя. Спортивный, поджарый, он падал, обманывая пули, но мгновенно вскакивал и, махнув бойцам, поднимал их, было залегших, вперед.
...Крик "ура" оборвался в госпитале. Нет, не поведет больше Костя в бой бойцов. Пронзительная боль сковывала всю левую руку и заканчивалась прямо в сердце. Болело предплечье, и тикали где-то оставшиеся на поле боя, там, в Заднепровье, вечные часы, живые на мертвой руке.
...А троллейбус, давно застрявший в потоке машин, потрескивал от жары, и сама езда и воспоминания утомляли Константина Стефановича. Болело предплечье.
"Будет дождь", - решил он.
А тогда, в сорок пятом, когда он с матерью и сестрой вернулся на пепелище и надо было отстраивать жизнь заново, пошел он в районный комитет партии. Ему, молодому кандидату в члены КПСС, надо было найти дело по душе, сложное и ответственное, чтобы он чувствовал себя нужным как в бою.
Секретарь райкома сказал: "Поможем, в стране не хватает юристов, прокуроров, иди-ка ты, братец, в прокуратуру. Там нужны люди смелые, принципиальные, бескомпромиссные в борьбе с теми, кто мешает налаживать мирную жизнь в освобожденных от фашистских войск районах".
Самое это слово - "прокурор" - было непонятным Косте, он даже сперва было возроптал, но потом, чтобы не подумали, что он испугался трудностей, смирился, а через несколько месяцев сидел уже следователем в своем же районе. С шестисотрублевым окладом по послевоенным деньгам.
Отец с войны не вернулся, хозяйство было у них крохотное, да и мать жила в деревне, а Костя в райцентре, кое-когда с попуткой, больше гужевой, навещал он мать.
О женитьбе Костя с матерью не говорил, а она не намекала, думала, как у него - инвалида - сложится дальше жизнь.
Но однажды Костя навестил ее не один и приехал не на машине и не на телеге, а пришел пешком за двадцать верст, держа за руку румяную девушку.
На свадебном столике были горилка, картошка, кое-какие овощи. Костя на свою свадьбу пришел последним и вынул из старой солдатской вещевой сумки редкое по тем временам лакомство: целую буханку хлеба. Буханка в те годы на рынке стоила двести рублей...
- Хлеба бы не забыть купить, - подумал Константин Стефанович и снова повернул лицо в сторону сидящего напротив него человека. Тот, не отрываясь, разглядывал Павлищева. И его лицо еще раз показалось Константину Стефановичу знакомым, только если и видел он его когда-то, то очень давно, и тогда оно было без морщин.
... Прокурор района, где работал Павлищев следователем, сидел в своем кабинете и курил одну папиросу за другой. Собственно, кабинетом его апартаменты назывались условно. Перегороженный листом фанеры угол комнаты со столом. На столе лежала толстая папка, на которой было написано: "Дело по обвинению Василия Игнатьевича Кузнецова", а чьей-то рукой довоенной давности надписано поперек: "Кличка - "Кузнечик", дважды судимый". Папку эту только что принесли ему из милиции. Кузнечик совершил новое преступление.
Поручить это дело прокурор мог только следователю Павлищеву. И хотя следователь был молод и неопытен, а преступник - матерый, другого следователя у прокурора не было.
И вот...
Надо было доставить преступника в прокуратуру.
Ночной прохладой веяло от сорочинских бесчисленных лип, в тихом шуме черного ветра не видно было ни только что задержанного подследственного, ни даже самих лиц, ни дороги. Пистолет в своей руке следователь тоже не видел, но вот под ногами запело кем-то брошенное вчера на дороге кровельное железо - признак того, что он идет по той темной улице правильно. Через несколько минут блеснул вдалеке огонек прокуратуры.
Только когда дошли, подумал следователь о том, что рисковал многим, может быть и жизнью, преступник мог пойти на крайнюю меру, попытаться бежать в кромешной темноте (тогда улицы не освещались), применить к нему силу.
При тусклой лампочке в кабинете прокурора, где следовало снять допрос, Павлищев увидел, что сидит перед ним детина огромного роста, сильный, откормленный лошак. Павлищев достал из стола старое дело Кузнечика и принялся его перелистывать, бросил настороженный взгляд в сторону сидящего перед ним громилы и подумал:
- Что ему стоит сейчас расправиться со мной, инвалидом, наверное, он так и сделает.
Бандит перехватил взгляд Павлищева, но никак не отреагировал.
А теперь, тридцать с лишним лет спустя, в обыкновенном московском троллейбусе на Константина Стефановича смотрели те же настороженные глаза. Смотрели пытливо и испытывающе.
"Кузнечик", - подумал Павлищев...
- Что вы на меня так пристально смотрите, - наконец не выдержал и спросил своего троллейбусного спутника Константин Стефанович.
- Да напоминаете мне друга детства, - настороженно ответил пассажир, до войны еще виделись, а потом потерял. Ваша фамилия не Стрельцов?
- Нет, а позвольте узнать вашу? - спросил Павлищев.
- Фролов, - с готовностью ответил собеседник.
- Вы не с Украины?
- Нет.
Помолчали. Троллейбус за это время успел остановиться. Окно загородила какая-то машина, а из репродуктора послышался неясный хрип.
Павлищев вышел из троллейбуса, и тут же ему в лицо освежающе и прохладно брызнул летний ветерок.
По дороге в булочную он еще раз вспомнил глаза своего троллейбусного собеседника и вдруг столкнулся с ним лицом к лицу. Оказывается, тот проехал остановку и теперь спешил к нему навстречу.
- Товарищ следователь, - возбужденно заговорил человек, - мне показалось, что вы меня узнали, когда про Украину спросили. Помните допрос в прокуратуре в Сорочинцах после войны? Кузнецов фамилия моя. Тридцать пять лет почти с того времени минуло, а забыть вас не могу. Глаза ваши запомнил, разговор ваш душевный и ... пистолет, что вы в ящик стола переложили...
И снова Павлищев перенесся мысленно в те далекие годы.
... Начался допрос. Сперва все шло просто. Имя, отчество, фамилия... Стояла напряженная тишина. Слова гулко отдавались в пустом помещении. Павлищев вдруг почувствовал, как что-то недоброе мелькнуло в глазах Кузнечика, и переложил пистолет из кармана в ближайший ящик стола. Ведь в ту пору в прокуратуре не было ни души, да и городок спал...
- А ведь я вас и в самом деле хотел тогда... убить, - возбужденно говорил Кузнецов, - да остановился, ведь вы фронтовик, и отец у меня оттуда не пришел, а потом, когда сидел, все думал: как же так, все по одной дороге идут, а я по другой. А ведь пришли-то к одному, к старости. А как выпустили, на завод пошел, сперва не взяли, да сумел доказать, что тот я, которого они знали, там и остался - в тюрьме. А теперь другой. Потом поощряли, мастером стал. Теперь на пенсии, сижу вот дома и прежнюю жизнь вспоминаю. Сколько времени упустил. О нашей встрече не могу забыть. И знал, что вас встречу. Чуял, и все. А что Фроловым назвался - испугался, как вы воспримете. Отец воевал, а я сидел. И покоя мне нет, что внуки подрастают, спрашивают: "Деда, а ты был на войне?" Страшно это.
Павлищев слушал, слушал сбивчивую и неуместную, может быть, в уличной сутолоке речь Кузнецова и вдруг улыбнулся. И протянул ему руку.
Робко пожал ее Кузнецов.
А потом они расстались. И вечернее светило видело, как один из только что стоявших на улице пожилых людей, улыбаясь пошел прочь, и солнце напрягло все свои предзакатные силы и заставило его прикрыть глаза рукой, а потом достать носовой платок и прижать его к глазам, а второго оно настигло сквозь стеклянную витрину булочной, куда тот забежал купить четверть "Паляницы" и половину "Бородинского".
Павлищев жив. Служит в прокуратуре. Кузнечик теперь - советник Генерального прокурора и постоянно ходатайствует о продлении Павлищеву срока "послепенсионного" пансиона... Оба старики!
АНАНКИНА ИЗ 4-й БРИГАДЫ
Евгений Михайлович никогда ни с кем ни о чем не разговаривал. В нашем Малеевском мирке это был, пожалуй, единственный человек, голоса которого не слышал почти никто. Иногда, правда, находились смельчаки, рискующие вовлечь его в беседу, но они быстро выходили из игры, поскольку Евгений Михайлович чаще всего недослушивал и полфразы, вставал и уходил. Кое-кто из местных дам не в шутку принимался было обижаться на него, но из этого тоже ничего поначалу не получалось, поскольку мало кто знал его имя. А как же можно обижаться на неведомого человека.
- Кто этот необщительный мужчина, у которого такой тяжелый, гнетущий взгляд и кожаный пиджак? - спрашивали они милого молодого человека, - они видели, что он был уже дважды за сегодняшнее утро удостоен полутораминутной беседой с непостижимым им необщительным субъектом.
- Как это кто, - недоумевал молодой человек, и озорной взгляд его становился серьезен, - как это кто? Это же академик Мигдал, Аркадий Бенедиктович.
И дамы, удовлетворенные таким ответом, уходили.
Но Евгений Михайлович ни Мигдалом, ни тем более академиком не был, а был он грустным, погруженным в свои размышления писателем, которому совершенно чужды были мирские заботы, суета и недолговечность ее.
Он был тем не менее одним из столпов, на которых держался зыбкий Малеевский мир. Он был обрамлен ореолом пушистых седых прядей, похожих на смеющуюся неистовость волос Медузы Горгоны. Однако это не были волосы мифического существа, как не были они и волосами рождающейся Венеры. Это были космы мудреца, и их обладатель, хотя и был импозантен, к несчастью многочисленного общества дам, не поддавался не только изучению внутреннему, но даже лицезреть его было почти что немыслимо, ибо распорядок его дня, как будто нарочно, не соответствовал распорядку дня других, пребывающих с ним на одном отрезке времени и пространства.
Но вот однажды, на вторую неделю совместного бытия недоумевающих и теряющихся в догадках отдыхающих и размышляющего над суетностью последних автора этого рассказа, произошел из ряда вон выходящий случай. Сидя за столиком в большом зале с колоннами и потыкивая маленькой вилкой в пережаренную рыбу, Евгений Михайлович вдруг заговорил. Его соседи по столу, которые доселе были удостоены лишь легким кивком приветствия с его стороны, немедленно отложили все дела, впрочем, ясные, те, которые обыкновенно и делаются в столовой рафинированного Дома творчества, как-то: прекратили чистить столовым ножом ногти, снимать двумя облаченными в золотые перстни пальцами белок с яичницы-глазуньи, прекратили также ковыряние вилкой в затылке, и взоры их немедленно обратились к заговорившему собеседнику.
- Между прочим, - сказал Евгений Михайлович, - закончив, наконец, размазывать большую порцию картофельного пюре по маленькой тарелке, - между прочим, сегодня мне рассказали любопытную историю.
Здесь Евгений Михайлович впервые за все время пребывания в Малеевке окинул взглядом просторный зал с колоннами и вдруг обнаружил присутствие других особей Гомо сапиенс. Это его немного разволновало, и он предположил продолжить историю после обеда, но было поздно, со всех концов зала, завороженные голосом, который был им слышен, к столику Евгения Михайловича стекались люди. Многие несли с собой стулья, иные побежали в свои коттеджи за магнитофонами и фотоаппаратурой, а третьи, у кого не было ни того ни другого и которые не позаботились вовремя о стульях, остались стоять, забыв об обеде, венчающем его лимонном желе, похожем больше на щит Давида, чем на блюдо, о недописанных романах и поэмах, о своих женах, дочерях, возлюбленных, а также о самих себе.
Евгений Михайлович отодрал, наконец, от пюре достойный самого себя кусок и отправил его в рот, потом сказал:
- Да, кстати, вам, должно быть, все это неинтересно.
И так и не полюбопытствовав, интересно ли это аудитории или неинтересно, продолжал:
- Вы знаете, недалеко от города Загорска есть такая речушка Сергиевская Гать. И вот по обе стороны ее расположены владения совхоза имени Загорского.
И наврал, потому что такого совхоза нет и в помине.
Евгений Михайлович отломил следующий кусок пюре, помусолил его в воздухе и положил обратно на тарелку. Он сделал это не потому, что вдруг перестал быть голоден, а потому, что его перебили, какая-то вздорная старушка в вечернем платье с ридикюлем времен Раса Маконнена принялась было объяснять аудитории, что Загорск - это бывшая Троице-Сергиева Лавра.
Евгений Михайлович не стал ждать, пока утихнет возмущенный рокот осаждающих старушку возгласов.
Он вещал.
- Представьте себе, - говорил он, - на одной стороне речушки живописно раскинулись бахчи...
- Да ни, бахчи у нас, - перебил Евгения Михайловича солидный писатель в сером с искоркой костюме. Он был украинцем и вступился за конституционные права своей республики, в частности за ее самоопределение. Кроме того, он был навеселе, а так как сидел в кресле и костюм его был сшит плохо, вдобавок из шерстяного материала, а потому страшно кололся, его так и подмывало выступить. Он, правда, не затем влез в разговор, чтобы перебить говорившего, а просто решил, что пауза дадена ему специально для того, чтобы все обратили внимание на него. Кроме того он, погруженный в свои мысли, вообще ничего не слышал и решил, что присутствующие здесь собрались для того, чтобы предложить ему пятнадцатикопеечную монету, которую он долго и безуспешно искал у себя в пиджаке третий день, чтобы позвонить жене, которая волновалась о том, как он доехал.
Он настоял на выдаче ему пятиалтынного, после чего царственно удалился. Потом он долго открывал стеклянную дверь столовой, уронил монету, полез за ней под стол, ударился, и, наконец, перестав шуметь, удалился.
На этот раз Евгений Михайлович выждал паузу, ровно такую, чтобы в потухших взорах снова вспыхнул интерес, и продолжал:
- Так вот, на одной стороне реки были поля, а на другой - домики колхозников и малюсенькая церквушка. Она была давным-давно закрыта, верующих в селе почти не было, а те, которые и были, предпочитали ездить в Загорск, благо это не далеко.
Церквушка находилась под охраной государства, и местный отдел культуры, избалованный Москвой от опеки над большим Загорским ансамблем, совершенно не мог решить: под каким соусом выкроить деньги на ее реставрацию.
А у директора совхоза давно уже попала вожжа под хвост, где раздобыть кирпичи на постройку дома своему только что женившемуся сыну.
- И он сломал храм? - в остервенении провозгласила экзальтированная старушка в вечернем платье, но тут же взяла себя в руки, ибо, судя по костюмам собравшихся, большая часть их была, по ее мнению, атеистами, - но тут же реабилитировалась, сказавши что-то лестное об атеисте Гольбахе. Потом она решила, что большинство здесь находящихся не знают, кто это такой, и принялась путано объяснять, но на нее зашикали. Старушка решила было, что свои позиции надо утверждать и, конечно, полезла в полемику, но была вторично водворена на место.
- Нет, он церковь не сломал, - сказал Евгений Михайлович, знавший, кто такой Гольбах, а чтобы все узнали о том, что он знает об этом, и вместе с тем продемонстрировать старушке, что он нисколько не сердится на нее за то, что та перебила его, даже назвал его имя - Поль. Старушка была отомщена и долго потом улыбалась, не улавливая последующее изложение истории, сообщенной Евгению Михайловичу сегодня перед обедом.
- Нет, он не ломал церкви, он сделал талантливее, он нарисовал на белой церквушечной стене головешкой черные полосы, а потом их сфотографировал, вместе, естественно, с церковью. Получилось, как вы понимаете...
- Что, не нравится рыбка? - спросила в этот момент со своим подносом сквозь толпу официантка. - Я могу скоблянку принесть.
Но сидящий рядом с Евгением Михайловичем высокий лохматый поэт показал ей такую скоблянку, что она немедленно исчезла, расплескав стакан какао на пиджак, белый пиджак гладко причесанного пожилого физика с эйнштейновскими глазами и усиками, которые носил сперва граф Бенкендорф, а потом уж он.
Разговор как-то незаметно перешел на пиджак, и аудитория была принуждена узнать, что куплен он в Вене на симпозиуме по квантовой физике. Изложив в общих чертах свое мнение по поводу взглядов на теорию световых частиц Борецкого и Эйдельштейгера, физик вернулся к своему пиджаку и стал развивать свои познания в области химии, ибо, как утверждал он, химическое соединение какао-бобов легко выводится бисульфатом натрия, который содержится в стиральном порошке "Новость", и его, кстати, можно по случаю купить в универмаге "Москва" на Ленинском проспекте. Любезно продиктовав двум дамам адрес этого магазина, физик вспомнил, что завладел аудиторией незаконно и посему церемониально попросил Евгения Михайловича продолжить. Он с готовностью даже напомнил ему последнюю сказанную фразу про нарисованные углем трещины.
И тут раздался чуть шепелявый голос средних лет человека, который, оказывается, живет на Ленинском проспекте. Отстаивая свое право на точное знание местности, он как дважды два доказал присутствующим, что в универмаге "Москва" никогда не было хозяйственного отдела. Доказав это, уличив тем самым физика во лжи, он долго еще что-то говорил, но что именно, никто не мог понять, потому что из всех букв русского алфавита он ясно произносил только две, а именно твердый знак и мягкий знак.
Евгений Михайлович ничего рассказывать больше не хотел, но встать из-за стола не мог. Дело в том...
Дело в том, что из всех живущих в Доме творчества был только один человек, который не находился в этот момент в столовой с колоннами, а именно, тот самый кудрявый, несерьезный молодой человек, который дважды был удостоен полутораминутными беседами с Евгением Михайловичем.
Молодой человек быстро пообедал и пошел в свой корпус работать. Там ему и пришла мысль о том, что хорошо бы сочинить всех, кого он знал или узнал в Доме творчества, заново.
И он принялся это делать. Дойдя до фразы, повествующей о том, что Евгений Михайлович встал из-за стола, он потянулся, закурил, повалялся на кровати и образовал в своем сочинении некую паузу, которой и попытался было воспользоваться Евгений Михайлович, но, увы, сделать этого не сумел, ибо тотчас вспомнил, что пока еще недосочинен. А недосочиненному дальше жить было бы очень грустно.
Евгений Михайлович, кстати, вспомнив фразу, часто произносимую кудрявым молодым человеком о некоей закодированности бытия, да еще вскользь о том, что молодой человек как будто бы даже видел книгу судеб, где написано, что с кем когда будет.
Обладая некоторыми способностями к телепатии, Евгений Михайлович всеми силами своей души пытался внушить сочиняющему его и его аудиторию кудрявому юноше, что он хочет знать, что же будет со всеми ими дальше. И молодой человек понял. Он написал:
- Ты что, думаешь, мы тут в храме божьем? Мы же в музее ценнейшего древнего искусства. Поймешь, может, после войны. Люди тебя благодарить будут.
Канонада не дала ему договорить. Улица наполнилась криками "ура". Взлетела в ясное небо ракета и погасла. Отделение притаилось у церковной двери. Из дома напротив церкви раздалась автоматная очередь. Бакалдин метким выстрелом через дверную щель автоматчика снял, после чего распахнул двери церкви, которые были как раз на той стороне, где немцы, и от неожиданности застыл: прямо на него, грохоча по мостовой и выворачивая комья асфальта, шел немецкий танк.
- Отделение, - скомандовал он сколько можно было хладнокровно и громко, - слушай мою команду: рассредоточьсь... занять оборону, а ты, - обратился он к Егору Спасибо, - беги, родной, предупреди ребят...
Через секунды в церкви остался только сержант Бакалдин с противотанковой гранатой в руках. Танк, ослепленный яростью, с сознанием превосходства и силы, мчался прямо на него. Мгновение - и хрустнули вечные церковные двери, мгновение - и железный зверь уже в церкви, еще два-три мгновения - и он пробьет заднюю стену вместе с бронзовым Христом, разрушит в церкви все иконы, сложенные с таким трудом солдатами, вырвется в расположение русских с той стороны, откуда его не ждут...
...Взрыв потряс обиталище Бога. Стихли все звуки. Старинные своды покоробились. Одна из стен наполовину обвалилась, в нее ворвалось солнце. И только после боя увидели солдаты картину: перед разбитым распятием лежит дымящаяся развороченная груда металла, в которой с трудом можно было угадать немецкий танк...
- Ну как докладывать-то полковнику? - спрашивал у командира роты адъютант в конце дня, когда городок был освобожден. - Как она называлась-то?
- А пес ее знает, церковь и церковь.
- Церковь и церковь, - передразнил адъютант, - церквей в городе много, ребят поспрашай, какая?
Из ребят поблизости оказался орденоносец и минер Егор Спасибо.
- Как это какая? - хитро прищурившись, раскуривая цигарку, сказал он, как это какая? Нашего Никиты... Бакалдина, освободителя советского...
Через час адъютант излагал полковнику, держа перед собой шпаргалку, следующее:
- Отделение сержанта Бакалдина успешно провело боевую операцию. Им, в частности, разминирована церковь Никиты Освободителя. Ценности - древняя живопись - также спасенные его отделением, переходят в ведение военной комендатуры.
- Никиты Освободителя? - улыбнулся полковник, устало опершись ладонью о стол. - Ну, ну, продолжай.
- Командир отделения, - продолжал адъютант, - сержант Бакалдин геройски погиб, остановив вражеский танк. Из вещей остался только военный билет, да вот, товарищ полковник, - адъютант наконец оторвался от своей шпаргалки, еще открытки, картинки на них какие-то...
Фотограф, фамилия которого была названа в путеводителе под снимком с церковью и танком, встретил меня приветливо. По всему было видно: после моего звонка и длинных объяснений он только думал, что об этом бое, и страшно обрадовался, что имеет возможность еще раз рассказать кому-то эту, много раз пережитую им правду. Очень подвижный, старенький и голубоглазый, он суетился, переспрашивая, внимательно ли я его слушаю.
Он достал из старомодного, обшарпанного бюро эти вот самые знакомые открытки, репродукции. Я машинально взял их в руки. Даже не машинально, а в каком-то полусне. О такой удаче я ведь и подумать не мог.
На полуобгорелых картинах - Боттичелли, Верроккьо, Станционе, Делакруа.
- А вы, я вижу, живописью интересуетесь? Тогда возьмите их себе на память.
Не знаю, кто бы мог после услышанного отказаться от этих опаленных войной открыток.
И кто бы посмел после такого подарка не простить старичка-фотографа, который, когда я уже собирался было уходить, бросил мне вдогонку, что в справочнике-путеводителе это, конечно же, была опечатка.
Старик-фотограф (его имя Доренский) умер в нищете. Единственной усладой были его работы. Ему предлагали фотографировать девиц. Он отказался.
Сержант Бакалдин в том страшном бою выжил (ошибся адъютант командующего), а умер в доме для престарелых, отчаявшись увидеть своих близких.
Егор Спасибо умер от инфаркта на избирательном участке, когда ему предложили ... переголосовать.
КОГДА-ТО ПОСЛЕ ВОЙНЫ
...Прокурор, государственный советник юстиции Константин Стефанович Павлищев вышел из прокуратуры и, перейдя дорогу, успел в пыльный и горячий троллейбус как раз в тот момент, когда дневное марево дошло до своей кульминации и ярость дня стала чуть затихать.
Ему, пожилому человеку, тотчас же уступил место высокий плотный парень, и сел Константин Стефанович на то переднее сиденье, что повернуто спинкой к водителю, таким образом он волей-неволей видел все, что происходило в троллейбусе.
Работа приучила его смотреть в глаза людям прямо, хотя не всем это было приятно, потому его глаз некоторые пассажиры избегали, отводили взоры, смотрели в окна. Он и сам знал эту свою особенность, отвернулся и тоже стал смотреть в окно. Однако вскоре его взгляд остановился на сидящем напротив немолодом человеке. Заметно было его волнение. Прокурор наш встрепенулся, словно погружаясь в трясину памяти, и замелькали как в волшебном фонаре перед ним события сорок шестого года.
Быть может, малоисследованное еще современной наукой силовое поле, появляющееся вокруг человека, когда он задумывается, поглотило сразу двоих.
... Комсорг батальона Константин Павлищев с группой бойцов в числе первых форсировал Днепр. Это был его последний бой. А послали его тогда потому, что молодые бойцы его любили и шли за ним, не медля ни секунды. А дело и решали секунды. Когда у западного берега Днепра перевернулся плот и бойцы под свистящим свинцовым дождем оказались в воде и тонули, комсорг прекрасный пловец помог многим из них выбраться из воды. Все остались в живых, хотя это и бывает только в рассказах и кино, но так было...
К наградному листу нужна биография. Что ж, родился Константин на родине Гоголя, в Сорочинцах. Его отец был оперуполномоченным ОГПУ, и когда пришли однажды ночью расправиться с его семьей и с ним самим бандиты и кулаки, то он спрятал жену с полугодовалым сыном с стог сена, а сам отстреливался до последнего патрона. Но... последний патрон не понадобился. Не устояли бандиты, бежали. Оперуполномоченный Павлищев до старости носил этот патрон на брелоке для ключей, а сына своего учил быть храбрым, смелым, не бояться смерти.
И вот когда Стефан Павлищев был уже третий год на фронте, а семья его: сын, дочь и жена, - эвакуированные с Украины, жили в Сибири, нагрянуло Косте семнадцатилетие и, не спросясь матери и военкома, удрал он из дома, правдами и неправдами добирался до действующей армии. И вскоре стал комсоргом батальона с комсомольским билетом в кармане и свидетельством о спортивном юношеском разряде.
Батальон Павлищева не отступал ни на вершок. И, как сотни других таких же батальонов и полков, гнал немцев с Украины. А если вы знаете плакат, на котором изображен комиссар, поднимающий роту в атаку, то вот этот комиссар, и есть Костя. Спортивный, поджарый, он падал, обманывая пули, но мгновенно вскакивал и, махнув бойцам, поднимал их, было залегших, вперед.
...Крик "ура" оборвался в госпитале. Нет, не поведет больше Костя в бой бойцов. Пронзительная боль сковывала всю левую руку и заканчивалась прямо в сердце. Болело предплечье, и тикали где-то оставшиеся на поле боя, там, в Заднепровье, вечные часы, живые на мертвой руке.
...А троллейбус, давно застрявший в потоке машин, потрескивал от жары, и сама езда и воспоминания утомляли Константина Стефановича. Болело предплечье.
"Будет дождь", - решил он.
А тогда, в сорок пятом, когда он с матерью и сестрой вернулся на пепелище и надо было отстраивать жизнь заново, пошел он в районный комитет партии. Ему, молодому кандидату в члены КПСС, надо было найти дело по душе, сложное и ответственное, чтобы он чувствовал себя нужным как в бою.
Секретарь райкома сказал: "Поможем, в стране не хватает юристов, прокуроров, иди-ка ты, братец, в прокуратуру. Там нужны люди смелые, принципиальные, бескомпромиссные в борьбе с теми, кто мешает налаживать мирную жизнь в освобожденных от фашистских войск районах".
Самое это слово - "прокурор" - было непонятным Косте, он даже сперва было возроптал, но потом, чтобы не подумали, что он испугался трудностей, смирился, а через несколько месяцев сидел уже следователем в своем же районе. С шестисотрублевым окладом по послевоенным деньгам.
Отец с войны не вернулся, хозяйство было у них крохотное, да и мать жила в деревне, а Костя в райцентре, кое-когда с попуткой, больше гужевой, навещал он мать.
О женитьбе Костя с матерью не говорил, а она не намекала, думала, как у него - инвалида - сложится дальше жизнь.
Но однажды Костя навестил ее не один и приехал не на машине и не на телеге, а пришел пешком за двадцать верст, держа за руку румяную девушку.
На свадебном столике были горилка, картошка, кое-какие овощи. Костя на свою свадьбу пришел последним и вынул из старой солдатской вещевой сумки редкое по тем временам лакомство: целую буханку хлеба. Буханка в те годы на рынке стоила двести рублей...
- Хлеба бы не забыть купить, - подумал Константин Стефанович и снова повернул лицо в сторону сидящего напротив него человека. Тот, не отрываясь, разглядывал Павлищева. И его лицо еще раз показалось Константину Стефановичу знакомым, только если и видел он его когда-то, то очень давно, и тогда оно было без морщин.
... Прокурор района, где работал Павлищев следователем, сидел в своем кабинете и курил одну папиросу за другой. Собственно, кабинетом его апартаменты назывались условно. Перегороженный листом фанеры угол комнаты со столом. На столе лежала толстая папка, на которой было написано: "Дело по обвинению Василия Игнатьевича Кузнецова", а чьей-то рукой довоенной давности надписано поперек: "Кличка - "Кузнечик", дважды судимый". Папку эту только что принесли ему из милиции. Кузнечик совершил новое преступление.
Поручить это дело прокурор мог только следователю Павлищеву. И хотя следователь был молод и неопытен, а преступник - матерый, другого следователя у прокурора не было.
И вот...
Надо было доставить преступника в прокуратуру.
Ночной прохладой веяло от сорочинских бесчисленных лип, в тихом шуме черного ветра не видно было ни только что задержанного подследственного, ни даже самих лиц, ни дороги. Пистолет в своей руке следователь тоже не видел, но вот под ногами запело кем-то брошенное вчера на дороге кровельное железо - признак того, что он идет по той темной улице правильно. Через несколько минут блеснул вдалеке огонек прокуратуры.
Только когда дошли, подумал следователь о том, что рисковал многим, может быть и жизнью, преступник мог пойти на крайнюю меру, попытаться бежать в кромешной темноте (тогда улицы не освещались), применить к нему силу.
При тусклой лампочке в кабинете прокурора, где следовало снять допрос, Павлищев увидел, что сидит перед ним детина огромного роста, сильный, откормленный лошак. Павлищев достал из стола старое дело Кузнечика и принялся его перелистывать, бросил настороженный взгляд в сторону сидящего перед ним громилы и подумал:
- Что ему стоит сейчас расправиться со мной, инвалидом, наверное, он так и сделает.
Бандит перехватил взгляд Павлищева, но никак не отреагировал.
А теперь, тридцать с лишним лет спустя, в обыкновенном московском троллейбусе на Константина Стефановича смотрели те же настороженные глаза. Смотрели пытливо и испытывающе.
"Кузнечик", - подумал Павлищев...
- Что вы на меня так пристально смотрите, - наконец не выдержал и спросил своего троллейбусного спутника Константин Стефанович.
- Да напоминаете мне друга детства, - настороженно ответил пассажир, до войны еще виделись, а потом потерял. Ваша фамилия не Стрельцов?
- Нет, а позвольте узнать вашу? - спросил Павлищев.
- Фролов, - с готовностью ответил собеседник.
- Вы не с Украины?
- Нет.
Помолчали. Троллейбус за это время успел остановиться. Окно загородила какая-то машина, а из репродуктора послышался неясный хрип.
Павлищев вышел из троллейбуса, и тут же ему в лицо освежающе и прохладно брызнул летний ветерок.
По дороге в булочную он еще раз вспомнил глаза своего троллейбусного собеседника и вдруг столкнулся с ним лицом к лицу. Оказывается, тот проехал остановку и теперь спешил к нему навстречу.
- Товарищ следователь, - возбужденно заговорил человек, - мне показалось, что вы меня узнали, когда про Украину спросили. Помните допрос в прокуратуре в Сорочинцах после войны? Кузнецов фамилия моя. Тридцать пять лет почти с того времени минуло, а забыть вас не могу. Глаза ваши запомнил, разговор ваш душевный и ... пистолет, что вы в ящик стола переложили...
И снова Павлищев перенесся мысленно в те далекие годы.
... Начался допрос. Сперва все шло просто. Имя, отчество, фамилия... Стояла напряженная тишина. Слова гулко отдавались в пустом помещении. Павлищев вдруг почувствовал, как что-то недоброе мелькнуло в глазах Кузнечика, и переложил пистолет из кармана в ближайший ящик стола. Ведь в ту пору в прокуратуре не было ни души, да и городок спал...
- А ведь я вас и в самом деле хотел тогда... убить, - возбужденно говорил Кузнецов, - да остановился, ведь вы фронтовик, и отец у меня оттуда не пришел, а потом, когда сидел, все думал: как же так, все по одной дороге идут, а я по другой. А ведь пришли-то к одному, к старости. А как выпустили, на завод пошел, сперва не взяли, да сумел доказать, что тот я, которого они знали, там и остался - в тюрьме. А теперь другой. Потом поощряли, мастером стал. Теперь на пенсии, сижу вот дома и прежнюю жизнь вспоминаю. Сколько времени упустил. О нашей встрече не могу забыть. И знал, что вас встречу. Чуял, и все. А что Фроловым назвался - испугался, как вы воспримете. Отец воевал, а я сидел. И покоя мне нет, что внуки подрастают, спрашивают: "Деда, а ты был на войне?" Страшно это.
Павлищев слушал, слушал сбивчивую и неуместную, может быть, в уличной сутолоке речь Кузнецова и вдруг улыбнулся. И протянул ему руку.
Робко пожал ее Кузнецов.
А потом они расстались. И вечернее светило видело, как один из только что стоявших на улице пожилых людей, улыбаясь пошел прочь, и солнце напрягло все свои предзакатные силы и заставило его прикрыть глаза рукой, а потом достать носовой платок и прижать его к глазам, а второго оно настигло сквозь стеклянную витрину булочной, куда тот забежал купить четверть "Паляницы" и половину "Бородинского".
Павлищев жив. Служит в прокуратуре. Кузнечик теперь - советник Генерального прокурора и постоянно ходатайствует о продлении Павлищеву срока "послепенсионного" пансиона... Оба старики!
АНАНКИНА ИЗ 4-й БРИГАДЫ
Евгений Михайлович никогда ни с кем ни о чем не разговаривал. В нашем Малеевском мирке это был, пожалуй, единственный человек, голоса которого не слышал почти никто. Иногда, правда, находились смельчаки, рискующие вовлечь его в беседу, но они быстро выходили из игры, поскольку Евгений Михайлович чаще всего недослушивал и полфразы, вставал и уходил. Кое-кто из местных дам не в шутку принимался было обижаться на него, но из этого тоже ничего поначалу не получалось, поскольку мало кто знал его имя. А как же можно обижаться на неведомого человека.
- Кто этот необщительный мужчина, у которого такой тяжелый, гнетущий взгляд и кожаный пиджак? - спрашивали они милого молодого человека, - они видели, что он был уже дважды за сегодняшнее утро удостоен полутораминутной беседой с непостижимым им необщительным субъектом.
- Как это кто, - недоумевал молодой человек, и озорной взгляд его становился серьезен, - как это кто? Это же академик Мигдал, Аркадий Бенедиктович.
И дамы, удовлетворенные таким ответом, уходили.
Но Евгений Михайлович ни Мигдалом, ни тем более академиком не был, а был он грустным, погруженным в свои размышления писателем, которому совершенно чужды были мирские заботы, суета и недолговечность ее.
Он был тем не менее одним из столпов, на которых держался зыбкий Малеевский мир. Он был обрамлен ореолом пушистых седых прядей, похожих на смеющуюся неистовость волос Медузы Горгоны. Однако это не были волосы мифического существа, как не были они и волосами рождающейся Венеры. Это были космы мудреца, и их обладатель, хотя и был импозантен, к несчастью многочисленного общества дам, не поддавался не только изучению внутреннему, но даже лицезреть его было почти что немыслимо, ибо распорядок его дня, как будто нарочно, не соответствовал распорядку дня других, пребывающих с ним на одном отрезке времени и пространства.
Но вот однажды, на вторую неделю совместного бытия недоумевающих и теряющихся в догадках отдыхающих и размышляющего над суетностью последних автора этого рассказа, произошел из ряда вон выходящий случай. Сидя за столиком в большом зале с колоннами и потыкивая маленькой вилкой в пережаренную рыбу, Евгений Михайлович вдруг заговорил. Его соседи по столу, которые доселе были удостоены лишь легким кивком приветствия с его стороны, немедленно отложили все дела, впрочем, ясные, те, которые обыкновенно и делаются в столовой рафинированного Дома творчества, как-то: прекратили чистить столовым ножом ногти, снимать двумя облаченными в золотые перстни пальцами белок с яичницы-глазуньи, прекратили также ковыряние вилкой в затылке, и взоры их немедленно обратились к заговорившему собеседнику.
- Между прочим, - сказал Евгений Михайлович, - закончив, наконец, размазывать большую порцию картофельного пюре по маленькой тарелке, - между прочим, сегодня мне рассказали любопытную историю.
Здесь Евгений Михайлович впервые за все время пребывания в Малеевке окинул взглядом просторный зал с колоннами и вдруг обнаружил присутствие других особей Гомо сапиенс. Это его немного разволновало, и он предположил продолжить историю после обеда, но было поздно, со всех концов зала, завороженные голосом, который был им слышен, к столику Евгения Михайловича стекались люди. Многие несли с собой стулья, иные побежали в свои коттеджи за магнитофонами и фотоаппаратурой, а третьи, у кого не было ни того ни другого и которые не позаботились вовремя о стульях, остались стоять, забыв об обеде, венчающем его лимонном желе, похожем больше на щит Давида, чем на блюдо, о недописанных романах и поэмах, о своих женах, дочерях, возлюбленных, а также о самих себе.
Евгений Михайлович отодрал, наконец, от пюре достойный самого себя кусок и отправил его в рот, потом сказал:
- Да, кстати, вам, должно быть, все это неинтересно.
И так и не полюбопытствовав, интересно ли это аудитории или неинтересно, продолжал:
- Вы знаете, недалеко от города Загорска есть такая речушка Сергиевская Гать. И вот по обе стороны ее расположены владения совхоза имени Загорского.
И наврал, потому что такого совхоза нет и в помине.
Евгений Михайлович отломил следующий кусок пюре, помусолил его в воздухе и положил обратно на тарелку. Он сделал это не потому, что вдруг перестал быть голоден, а потому, что его перебили, какая-то вздорная старушка в вечернем платье с ридикюлем времен Раса Маконнена принялась было объяснять аудитории, что Загорск - это бывшая Троице-Сергиева Лавра.
Евгений Михайлович не стал ждать, пока утихнет возмущенный рокот осаждающих старушку возгласов.
Он вещал.
- Представьте себе, - говорил он, - на одной стороне речушки живописно раскинулись бахчи...
- Да ни, бахчи у нас, - перебил Евгения Михайловича солидный писатель в сером с искоркой костюме. Он был украинцем и вступился за конституционные права своей республики, в частности за ее самоопределение. Кроме того, он был навеселе, а так как сидел в кресле и костюм его был сшит плохо, вдобавок из шерстяного материала, а потому страшно кололся, его так и подмывало выступить. Он, правда, не затем влез в разговор, чтобы перебить говорившего, а просто решил, что пауза дадена ему специально для того, чтобы все обратили внимание на него. Кроме того он, погруженный в свои мысли, вообще ничего не слышал и решил, что присутствующие здесь собрались для того, чтобы предложить ему пятнадцатикопеечную монету, которую он долго и безуспешно искал у себя в пиджаке третий день, чтобы позвонить жене, которая волновалась о том, как он доехал.
Он настоял на выдаче ему пятиалтынного, после чего царственно удалился. Потом он долго открывал стеклянную дверь столовой, уронил монету, полез за ней под стол, ударился, и, наконец, перестав шуметь, удалился.
На этот раз Евгений Михайлович выждал паузу, ровно такую, чтобы в потухших взорах снова вспыхнул интерес, и продолжал:
- Так вот, на одной стороне реки были поля, а на другой - домики колхозников и малюсенькая церквушка. Она была давным-давно закрыта, верующих в селе почти не было, а те, которые и были, предпочитали ездить в Загорск, благо это не далеко.
Церквушка находилась под охраной государства, и местный отдел культуры, избалованный Москвой от опеки над большим Загорским ансамблем, совершенно не мог решить: под каким соусом выкроить деньги на ее реставрацию.
А у директора совхоза давно уже попала вожжа под хвост, где раздобыть кирпичи на постройку дома своему только что женившемуся сыну.
- И он сломал храм? - в остервенении провозгласила экзальтированная старушка в вечернем платье, но тут же взяла себя в руки, ибо, судя по костюмам собравшихся, большая часть их была, по ее мнению, атеистами, - но тут же реабилитировалась, сказавши что-то лестное об атеисте Гольбахе. Потом она решила, что большинство здесь находящихся не знают, кто это такой, и принялась путано объяснять, но на нее зашикали. Старушка решила было, что свои позиции надо утверждать и, конечно, полезла в полемику, но была вторично водворена на место.
- Нет, он церковь не сломал, - сказал Евгений Михайлович, знавший, кто такой Гольбах, а чтобы все узнали о том, что он знает об этом, и вместе с тем продемонстрировать старушке, что он нисколько не сердится на нее за то, что та перебила его, даже назвал его имя - Поль. Старушка была отомщена и долго потом улыбалась, не улавливая последующее изложение истории, сообщенной Евгению Михайловичу сегодня перед обедом.
- Нет, он не ломал церкви, он сделал талантливее, он нарисовал на белой церквушечной стене головешкой черные полосы, а потом их сфотографировал, вместе, естественно, с церковью. Получилось, как вы понимаете...
- Что, не нравится рыбка? - спросила в этот момент со своим подносом сквозь толпу официантка. - Я могу скоблянку принесть.
Но сидящий рядом с Евгением Михайловичем высокий лохматый поэт показал ей такую скоблянку, что она немедленно исчезла, расплескав стакан какао на пиджак, белый пиджак гладко причесанного пожилого физика с эйнштейновскими глазами и усиками, которые носил сперва граф Бенкендорф, а потом уж он.
Разговор как-то незаметно перешел на пиджак, и аудитория была принуждена узнать, что куплен он в Вене на симпозиуме по квантовой физике. Изложив в общих чертах свое мнение по поводу взглядов на теорию световых частиц Борецкого и Эйдельштейгера, физик вернулся к своему пиджаку и стал развивать свои познания в области химии, ибо, как утверждал он, химическое соединение какао-бобов легко выводится бисульфатом натрия, который содержится в стиральном порошке "Новость", и его, кстати, можно по случаю купить в универмаге "Москва" на Ленинском проспекте. Любезно продиктовав двум дамам адрес этого магазина, физик вспомнил, что завладел аудиторией незаконно и посему церемониально попросил Евгения Михайловича продолжить. Он с готовностью даже напомнил ему последнюю сказанную фразу про нарисованные углем трещины.
И тут раздался чуть шепелявый голос средних лет человека, который, оказывается, живет на Ленинском проспекте. Отстаивая свое право на точное знание местности, он как дважды два доказал присутствующим, что в универмаге "Москва" никогда не было хозяйственного отдела. Доказав это, уличив тем самым физика во лжи, он долго еще что-то говорил, но что именно, никто не мог понять, потому что из всех букв русского алфавита он ясно произносил только две, а именно твердый знак и мягкий знак.
Евгений Михайлович ничего рассказывать больше не хотел, но встать из-за стола не мог. Дело в том...
Дело в том, что из всех живущих в Доме творчества был только один человек, который не находился в этот момент в столовой с колоннами, а именно, тот самый кудрявый, несерьезный молодой человек, который дважды был удостоен полутораминутными беседами с Евгением Михайловичем.
Молодой человек быстро пообедал и пошел в свой корпус работать. Там ему и пришла мысль о том, что хорошо бы сочинить всех, кого он знал или узнал в Доме творчества, заново.
И он принялся это делать. Дойдя до фразы, повествующей о том, что Евгений Михайлович встал из-за стола, он потянулся, закурил, повалялся на кровати и образовал в своем сочинении некую паузу, которой и попытался было воспользоваться Евгений Михайлович, но, увы, сделать этого не сумел, ибо тотчас вспомнил, что пока еще недосочинен. А недосочиненному дальше жить было бы очень грустно.
Евгений Михайлович, кстати, вспомнив фразу, часто произносимую кудрявым молодым человеком о некоей закодированности бытия, да еще вскользь о том, что молодой человек как будто бы даже видел книгу судеб, где написано, что с кем когда будет.
Обладая некоторыми способностями к телепатии, Евгений Михайлович всеми силами своей души пытался внушить сочиняющему его и его аудиторию кудрявому юноше, что он хочет знать, что же будет со всеми ими дальше. И молодой человек понял. Он написал: