И никаких плакатов, кроме разве что одного, многократно повторяющегося: на нем была изображена красивая дамская задница и рулон пипифакса. Все это вместе рекламировало туалетную бумагу.
   Какой-то темнокожий человек с голым торсом тут же продавал бесчисленное множество очков, рядом с ним была выставлена шеренга разных баночных и небаночных прохладительных напитков и пива. Предательски запахло жареным мясом.
   Я достал записную книжку и стал заносить в нее первые впечатления. Впрочем, пока их было не так уж много.
   Непривычным было все-таки то обстоятельство, что меня никто не встретил. Так я еще никогда не путешествовал. Обычно, когда едешь в командировку - писать фельетон в Саратов или в Уфу - кто-то из местных властей обязательно тебя встречает, да еще и на автомобиле. Привычка, а она вторая натура! А тут пойди, пройдись пешочком, на голодный желудок. А куда идти? В Марсель? А как потом оттуда в Париж, не пешком же - это чуть ли не восемьсот километров!
   Можно было, конечно, взять напрокат машину, всего-то 20 долларов в сутки, доехать на ней куда угодно, а там бросить в любом подобном же пункте проката, но... долларов у меня не густо.
   Может быть, остаться в таком случае в аэропорту, провести время здесь, и как по капле воды об океане, составить свое представление обо всей Франции по нему?
   Русский человек любое дело начинает с перекура, и я стал было прикуривать предпоследнюю свою советскую сигарету, но тут же ко мне подошел некто и что-то спросил. Я понял только слово "сигарет", произнесенное по-иностранному и протянул ему пачку с последней сигаретой - чисто русское милосердие. Он взял, в России бы последнюю не взяли, поблагодарил, закурил, но вдруг закашлялся и, дико посмотрев на меня, бросил сигарету, затоптал ее и страшно выговорил два слова: "Ноу наркотик", делая ударение на последнем слоге в последнем слове.
   Так я потерял последнее родное в этом чужом мире - сигарету.
   Как я провел вечер, записывал впечатления, как вникал во все франкоговорящее: уличные беседы, междометия, вывески - описывать теперь не имеет никакого смысла, поезжайте - сами увидите, это все само собой разумеется. Никуда я не пошел и тем более не поехал в тот вечер, а твердо решил утром же отправиться в Марсель автостопом (в Европе, в отличие от Бибирева, я слышал, он бесплатный - если по пути) и вернулся в здание аэропорта, где до двух часов ночи смотрел настенный телевизор, и к означенному часу (а куда деваться?) принялся вдруг даже понимать кое-что из того, что из него говорят дикторы.
   И тут же на скамье в большом зале я задремал, инстинктивно прижимая к себе свой российский рюкзак, которому было так же неловко среди европейского барахла, набросанного по всему залу, как мне - иностранцу - среди чужих.
   16 августа
   Рюкзак мой проснулся первым и упал мне на ногу.
   Упал он от неожиданности: проснувшись, увидел рядом стоящий кофр таких гигантских размеров, что обалдел и от этого свалился.
   Обладатель кофра обратился ко мне со сна. И он, и я только проснулись, оба были взлохмачены, но, несмотря на неординарность ситуации, я сообразил: он обратился ко мне с вопросом на явно славянском языке. Поэтому нет ничего удивительного, что я его почти понял.
   Для подтверждения своей мысли он взял мою руку за запястье и, указывая на часы, сделал международный знак руками, обозначающий подсчет денег. Трудно предположить, что он просто вздумал вдруг почесать большим пальцем указательный и средний.
   Нет, часы я ему не продал, хотя искушение было сильным. Но кое-как разговорился, и результатом нашей беседы стало его почти непреодолимое желание в противном случае продать мне свои. Но и его часы мне нужны не были.
   Закончилась наша высокоинтеллектуальная беседа, когда объявили его рейс и он исчез, унося свой проклятый кофр, смущавший мой скромный рюкзак.
   Я вскоре вышел на небольшую площадь, не торопясь прошел вдоль озера и вдруг увидел дорожный указатель, который меня взволновал. На нем было написано, что до Экс-ан-Прованса совсем недалеко.
   Почему меня взволновал указатель? Да потому, что я обожал Сезанна и, как многие, пытался ему подражать. Сезанн родом из этих мест. Кстати, рисовать меня учил, когда мне было шесть лет, художник-француз. Его звали Пьер.
   Я смотрел на указатель, как смотрел бы фильм о своем детстве.
   И вдруг с ужасом подумал, что никуда не спешу и что меня никто не ждет. И - захочу - пойду в Марсель, захочу - в Экс-ан-Прованс...
   Пока я стоял в раздумье, подошел полицейский, о чем-то спросил, показывая мне под ноги. Я посмотрел туда же и увидел собаку с грустными глазами. Она нюхала мои брюки. Я вспомнил про оставленную в Москве свою собаку. Полицейский уже достал шнурок, чтобы увести животное, но тут я принял решение: в конце концов, если пес выбрал именно меня, то как я смогу его предать? Мы - советские, всегда покровительствуем нуждающимся в странах капитала. Я потрепал пса за холку.
   Пес завилял хвостом и полез носом ко мне в рюкзак. Там кончалась выданная мне мамочкой в дорогу колбаса. Полицейский отошел. А тут подоспела хозяйка собаки. Она была полной и неряшливой, и чем-то напоминала торговок с одесского Привоза.
   Пса она называла Толиком, и это показалось мне достаточно основанием для вступления с ней в контакт.
   -Вы русский? - изумилась "торговка".
   - Да, - сказал я, - а вы?
   - Украинка, Матрена, - она делала ударение на последнем слоге.
   - Вот это да, - сказал я, - вот уж повезло, так повезло.
   - Да что же это мы стоим, - запричитала она совсем как в России, сейчас же едем ко мне. Москаль! Толик, домой!
   Но Толик был европейским псом, он не побежал домой, он степенно подошел к автомобилю "пежо" и остался ждать, пока мы с Матреной подойдем ближе.
   Матрена села за руль, и это было невероятно. К тому же она жила в Экс-ан-Провансе, а мне как раз все равно куда.
   И началась беседа.
   Я рассказал о себе, а она о себе. Украинка. Жила в Москве на Дмитровском шоссе. Вышла двадцать лет назад за француза. Живет одна в доме: муж умер, дети разъехались - у нее две дочери замужем. Пригласила отобедать. Дом у нее двухэтажный из четырех комнат. Мы заехали на базарчик, и на столе, кроме неизвестной мне зелени, блюд и напитков появилось еще и все то, что обычно подают в России: соленые огурцы, сало.
   И комната, где обитала Матрена, больше напоминала светелку, чем западные апартаменты.
   За столом она вдруг спросила:
   - А какая станция московского метро после Новослободской?
   Я стал вспоминать. Вспомнил, что уже давно и Савеловскую открыли.
   - А много там теперь станций, в Москве?
   - Конечно много, - сказал я, - более ста сорока, не помню точно, их переименовывают по два раза в день.
   И вдруг меня осенило: я порылся в карманах и достал записную книжку, в которой оказался, как это часто бывает в таких почти безвыходных ситуациях "рояль в кустах" - план линий Московского метрополитена.
   На нем, естественно, были обозначены станции и "Орехово", и "Сходненская", и даже "Свиблово". Я немедленно протянул этот план собеседнице. Так легко старик-годовик доставал из рукава времена года...
   Она вцепилась в этот план, как будто на нем была нарисована дорога к сокровищам.
   - Возьмите на память, - сказал я, не совершая, право, ничего особенного.
   - Что вы хотите за него? - спросила она по-иностранному: у нас за подарки ничего не просят.
   - Совет, - поразмыслив, ответил я.
   - Что вам угодно? - заинтересовалась она.
   - Я бы хотел заработать денег и найти ночлег на пару дней.
   - У меня есть здесь недалеко подруга, которая содержит шато, - подумав минуту-другую, сказала она, потом я сообразил, что это крошечный ночлежный дом. - А что вы умеете делать?
   -Я умею писать, я знаю советское законодательство и я географ, - сказал я.
   Она, казалось, раздумывала.
   - Как же вы собираетесь зарабатывать деньги? - наконец резонно спросила она. - Дипломы нынче никому не нужны, нужны руки.
   - Но к тому же я молод, здоров и не боюсь зарабатывать деньги, таская тяжести. Могу вымыть витрину, например, - поспешно сказал я.
   - Узнаю русских, - она вдруг обрадовалась. - Мой жених в Москве, когда я была в положении, бегал на станцию "Савеловская" разгружать вагоны. Что он там только ни разгружал!..
   Я ждал продолжения, но ее воспоминания на этом оборвались.
   Она серьезно посмотрела на меня и, видимо, приняла какое-то решение: схватила меня за руку, потащила из-за стола, а потом из дома, заперла дверь и мы куда-то двинулись.
   Шли мы недолго, потихоньку переговариваясь - главным образом она отвечала на мои вопросы по поводу витрин, - и довольно скоро оказались возле какого-то маленького кафе, в которое вместе и вошли.
   Но за столик не сели, видимо, оттого, что только что отобедали, а прошли дальше, за стойку, и моя новая знакомая что-то приветливо сказала появившейся за стойкой юной даме. Сказала, само собой, по-французски.
   Та выслушала, подняла глаза, протянула мне руку и, смерив удивленным и, как мне показалось, насмешливым взглядом, о чем-то спросила.
   - Вы дома посуду моете после ужина? - перевела моя знакомая.
   - Да, - уверенно сказал я. И это в самом деле было так.
   - В таком случае - прошу. - Открылась какая-то дверь, и я оказался в кухне.
   И в этой кухне пахло так же, как и в любой другой. Какой-то темноволосый и темнокожий человек исправлял кран над мойкой.
   - Вам повезло, - сказала мне дама, - с утра не было воды и осталось много грязной посуды. Вы не против?
   Я был счастлив и сделал жест, свидетельствующий о моей готовности не только мыть посуду, но даже помочь темнокожему чинить кран.
   В этом, однако, не было необходимости, кран он починил сам: был трезв и не говорил, что нет прокладок, шпонок и инструментов.
   - Когда управитесь, приходите ко мне, тут недалеко, мадам Оливье вам покажет дорогу, - это уже сказала моя старая знакомая, мадам Матрена, удаляясь тяжелой походкой.
   А вскоре пошла вода, и мадам Оливье тоже оставила меня.
   Наверное, по ресторанным понятиям, посуды было не очень много, но я сразу же понял, что мыть ее будет довольно сложно. Хотя бы потому, что остатки утренней еды на ней основательно подсохли. Но около мойки висело такое количество щеточек, скребочков, губок и тряпок, и стояло такое количество порошков, флаконов и спреев, что я решительно приступил к делу.
   В общем, я всегда считал, что журналисту надлежит попробовать в жизни по возможности все.
   Когда-то в армии я вот так же подумал: служба моя проходит, а я до сих пор еще не мыл гальюн. И вот, удивив и перепугав начальство, попросил направить меня в такой "унизительный" для творческих людей наряд; капитан, помнится, отказал мне. Он не понял, для чего мне это. Он решил, что я замыслил, быть может, что-то противоправное. С тех пор на утренних поверках я регулярно появлялся в нечищенных сапогах и с непришитым подворотничком. В конце концов мое антиусердие было замечено. Но зато теперь я могу, если придется, вполне квалифицированно описать невероятный процесс мойки гальюнов. Зачем мне это? Кто его знает, привычка все постигать на практике.
   Я заткнул пластмассовой пробкой раковину мойки, положил туда наудачу какого-то едкого порошка и, соскирдовав наиболее грязные тарелки с засохшей едой, залил их водой.
   А пока вода наполняла раковину, надел на себя мягкий зеленый халат и толстые резиновые перчатки, такие же зеленые.
   Чистую посуду я ставил на огромный пластмассовый стол с дырочками, из которых шел горячий воздух.
   Ни разу хозяйка кофе не пришла полюбопытствовать, что я там такое делаю, правильно ли я мою, не разбил ли чего.
   Когда я наконец все закончил, закрыл воду, вытер пол специальной шваброй - я не сразу сообразил, как ею работают - и переоделся, то впервые посмотрел на часы.
   Было двадцать минут пятого.
   Я вышел в зал, где увидел свою хозяйку мадам Оливье. Она улыбалась. Я по-английски доложил, что работа закончена.
   Она недоверчиво и, как мне показалось, иронично посмотрела на меня. То ли она не понимала английского вообще, то ли моего английского в частности, но она прошла в моечную и остановилась как вкопанная.
   Чашки сияли перламутром, инкрустированной чернью блестела посуда. Вилки, ножи и ложки расположились в ряд и готовы были поспорить своим сиянием с глазами самой прелестной дамы, бокалы и рюмки вбирали в себя блеск уходящего дня. Пол, вытертый специальной шваброй, отражал всю прелесть вымытого.
   - Вы профессионал? - просила меня по-английски мадам Оливье.
   - Да, - гордо сказал я, - я журналист, географ и юрист.
   Она немедленно подошла к стойке и достала из кассы стофранковую бумажку, потом подсыпала к ней еще франков тридцать мелочи, а потом сделала жест рукой, как будто дарит мне весь мир. Она была прелестна. И в этой ее прелести читалось: на дальнем столике накрытая еда предназначалась голодному мне.
   Я сел и с удовольствием стал ужинать.
   Мадам Оливье положила передо мной пачку сигарет, и я полез в карман за деньгами.
   Но она остановила мою руку.
   - Русский юрист, - сказала она, улыбаясь.
   По дороге к дому Матрены я вспомнил о торжественном предречении начальника ОВИРа, что мне обязательно понадобится зайти в такое место, куда и цари ходят пешком. Вспомнил я об этом потому, что ощутил вдруг насущную необходимость.
   Вы поймете мое волнение, когда за два франка передо мной распахнулась кабина, от которой не воняло за два квартала. В ней играла музыка и стояли живые цветы.
   Я вернулся к Матрене, и она предложила мне пожить у нее несколько дней.
   - Дом большой, - сказала она, - а я одна.
   До рассвета я рассказывал ей, что такое перестройка.
   Кроме того, мы слушали радио.
   Возникает какое-то особенное, почти сладострастное чувство, когда слушаешь "Маяк" на коротких волнах. Слышно плохо, но это не потому, что глушат, а просто плохо слышно, может, батарейки слабые.
   Матрена спросила меня: для чего подожгли ленинский шалаш в Разливе.
   Я не знаю, для чего его подожгли, быть может, следуя логике Герострата - чтобы попасть в передачу "600 секунд".
   - И ведь почти в каждой Советской республике теперь есть президент, спросила Матрена, - а как же Горбачев?
   - Он, вероятно, будет старшим президентом, - ответил я.
   Перед самым сном я сделал несколько уточняющих записей в дневнике, а именно с мадам Велли я познакомился не в аэропорту, а в крошечном городке, куда после изнурительного путешествия пехом добрался и присел отдохнуть. И пес ее подошел ко мне не потому, что я такой хороший русский или даже советский, а потому, что моя матушка нагрузила меня перед поездкой к империалистам всяческой снедью, типа бараньих ребрышек, колбасы, дала даже баночку консервов (неизвестно, где достала), которую я подарил потом в аэропорту местным цыганам. Здесь они называются испанцами.
   17 августа
   Чуть свет я был уже на ногах. Сбылась мечта идиота: я шел на то самое место, в тот самый дом, откуда начинался удивительный гений - Поль Сезанн. Сопровождал меня французский пес Толик.
   Никогда я не ощущал присутствия художника так близко. Никогда еще мне не казалось, что вот этот самый пейзаж я уже где-то видел, и если я вспоминал подмалевок или незаконченную его работу, то теперь я понимал, что то не было подмалевком или незаконченной работой, такой была натура.
   Часть заработанных вчера денег я отдал за входной билет в сезанновский домик-музей, но уж зато я понаслаждался. И на второй этаж поднялся, и на плетеном его стуле посидел, и палитру его погладил, и часа три дышал, дышал в запущенном донельзя овражистом саду.
   Когда я вышел из ателье на улочку, мне ужасно захотелось рисовать желание, которое редко стало посещать меня в суетливой московской действительности. Пес Толик, ожидающий меня на улице, вновь составил мне компанию.
   А улица, на которой когда-то стоял пожилой бородатый художник, вдруг налево поднималась в гору, а направо - мчалась куда-то вниз.
   Я погулял по городу. Он был удивительно ухоженным и даже днем переливался разноцветными огоньками.
   Верный Толик шел рядом. Вдруг он, забыв солидность, погнался за кошкой, заставил ее даже залезть на дерево. Я, было, позвал ее: "кис-кис", но тут вспомнил, что она тоже француженка и, конечно, меня не понимает. Тогда я перешел на французский: "мину-мину", - позвал я.
   Кошка спустилась, я погладил ее. Толик, как истинный француз, вилял хвостом.
   Стало быстро темнеть. Солнце свалилось куда-то за холм, а я все бродил, бродил.
   Не знаю для чего, я вдруг купил в лавке две краски в тюбиках: зеленую и коричневую, белила в баночке давались бесплатно.
   Придя домой, вернее, к мадам Матрене, всласть поработал - прямо на куске ненужной ей пластиковой коробки из-под туфель стал писать под впечатлением сегодняшней прогулки пейзаж, видимый из ее окна.
   Правда, виден он по утрам, а не ночью, но я рисовал его по памяти.
   Мадам Матрена увидит его на следующий день утром.
   Но дверь внезапно отворилась, она вошла ко мне в комнату с какой-то расцвеченной газетой, и по выражению ее лица я понял, что случилось нечто экстраординарное, во всяком случае в ее доме.
   - Мсье, - сказала она, - вы становитесь знаменитым, и это меня пугает.
   - Что случилось, очаровательная мадам Матрена? - спросил я, кривя душой, еще не до конца спустившись на грешную землю после посещения ателье.
   - Случилось то, что в номере газеты, вот, смотрите, написано, перевожу дословно: "Прекрасно моет посуду, чистит ножи и вилки, заставляет бокалы сиять солнечным светом советский юрист такой-то". Ведь это ваше имя? Более того: указан мой дом, как место, где вас можно разыскать, и пока вас не было, уже приходили трое просить вас пожаловать мыть посуду.
   Я находился в удивительной стране, и самое смешное, что эта страна была, как меня учили еще в школе - страной капитализма. И я решил этим воспользоваться.
   - Мадам Велли, - сказал я, - не огорчайтесь, пойдемте, я что-нибудь вам нарисую в подарок, а завтра мы с вами или разоримся, или заработаем много денег. - И я стал снова рисовать двумя принесенными вчера красками, а мадам Велли, причитая и иногда взъохивая, рассказывала мне о своих разлетевшихся детях, об умершем муже и об одиночестве, которое, к счастью, наступило только теперь и никогда не напоминало о себе после эмиграции из Советского Союза.
   Когда я закончил рисовать, я поставил свое сохнущее произведение у двери спальни мадам Велли, так, чтобы утром, проснувшись, она тотчас же увидела бы его.
   Я сделал ей дарственную надпись.
   И уже ложась спать, разыскал в словаре улиц и деревьев Экс-ан-Прованса ту, на которой помещалось весьма престижное заведение, именуемое в СССР адвокатурой.
   _
   18 августа
   Ранним утром я уже двинулся через весь город к центру и к десяти утра, с удовольствием съев парочку круасанов с кофе, оказался перед стеклянной дверью учреждения, в которое в СССР в силу разных причин никогда бы не обратился.
   Я не обратился бы и к французским адвокатам, но сама реклама, в которой сообщалось, что я юрист, заставила меня пофрондерить и решиться на весьма, впрочем, рискованный шаг, ибо кроме наития и желания победить я не имел ничего, я ведь не знал гражданское законодательство Франции столь хорошо, как, скажем, наше, которое я, в бытность свою в институте, сдавал раз, наверное, пятнадцать и в конце концов получил заслуженную "пятерку".
   Пригладив немного височки, я заглянул в большой стеклянный зал, где сидели пять мужчин и одна женщина, и произнес традиционное громкое и тотчас же замеченное:
   - Бонжур, мадам э мсье.
   После этого, исчерпав основной блок известных мне французских слов, я нагло спросил по-английски:
   - Ху кэн спик инглишь? - и получив сочувственную улыбку и уверения, что на двух, трех, а то и более языках говорят многие адвокаты Франции, я выбрал ближайшего ко мне сидящего и представился ему как коллега, выложив на стол газету, где сообщалось о советском юристе, специалисте в мытье посуды.
   Адвокат мсье Дюфи понял меня с половины английского слова. Я только не знал, как будет по-французски понятие "личного неимущественного права" и сколько это право стоит во французской валюте. Но он меня понял и без специальных терминов. Единственное, о чем я беспокоился, имеет ли право на защиту адвоката не гражданин Франции, и оказалось, что вполне, как впрочем гражданин любой страны у нас.
   Ну а теперь несколько слов в объяснение моей позиции на примере одной истории, которая произошла на моей памяти недавно, и участвовал в ней тогдашний начальник ГАИ страны Зверковский, дававший интервью французской, кстати, журналистке.
   Она задала ему много вопросов, в частности, как дорожная полиция в СССР узнает о том, что машина, стоящая на обочине, неисправна и нуждается в помощи.
   - Очень просто, - ответил Зверковский, - водитель включает мигающую сигнализацию.
   - Хорошо, - сказала журналистка, - а если повреждена именно сигнализация?
   - В таком случае, - любезно отозвался генерал, - можно выставить флажок.
   - А если его нет?
   - Ведро, - нахмурился генерал.
   - Но этого же не может быть! Ведер не возит большинство водителей!
   - В крайнем случае, - сказал Зверковский, - можно отвинтить сидение и положить его на дорогу.
   Журналистка была в восторге, и в одной из парижских газет появилась публикация, состоящая из одной только фразы: "В Советском Союзе дорожная полиция всегда знает, когда неисправна машина участника дорожного движения. Возле такой машины водитель выставляет сиденье. Добрая традиция!"
   Вот примерно такая история, вернее, такая ее направленность привиделась мне в публикации о том, что советский юрист квалифицированно моет посуду.
   В рекламной заметке было нарушено мое личное неимущественное право и подменено понятие профессии. Получилось, конечно, смешно, и, вероятно, газета на этом выиграла. Во всяком случае, если судить по звонкам к мадам Матрене.
   Я знал, что по закону могу получить материальную компенсацию за нанесенный мне моральный урон - так почему бы и нет, раз уж я решил жить "за бугром" исключительно на средства, заработанные за тем же "бугром".
   Но... я уже на второй день жизни здесь понял, что живу не в социалистической формации, когда в профкоме пытаются примирить двух непримиримых бездельников.
   К тому же начальнику ОВИРа я должен был доказать, что я юрист.
   И я доказал это. С адвокатом, господином Дюфи, мы составили заявление в суд, но до суда нам дойти не пришлось. Представитель газеты, опубликовавшей столь пикантную рекламу моих профессиональных качеств, уже через три часа заплатил на основании искового заявления, переданного ему в копии мсье Дюфи - штраф, превышающий стоимость затраченных на рекламу денег вчетверо.
   Теперь я уже мог поделиться с мсье Дюфи гонораром.
   И, наконец, последнее. Представитель газеты, узнав, что я не только юрист, но и журналист, предложил мне в течение трех дней публиковать все, что я только пожелаю: путевые впечатления, какие-нибудь правовые сентенции.
   - А рассказы? - предложил я.
   Представителю газеты пришлось соглашаться.
   Вечером мы сидели с мсье Дюфи в ресторане, классом повыше той прелестной забегаловки, где я вчера начал свою карьеру, и ужинали, и там же мне пришла в голову забавная вещь, которой я и поделился с мсье Дюфи.
   Я предложил ему дать в следующем номере этой же газеты рекламу о том, что именно к мсье Дюфи обратился советский юрист за защитой своих прав.
   Мой собеседник был в восторге, но платить за ужин я ему не позволил, я теперь был на коне и с этого коня слезать в ближайшее время не собирался.
   Сегодня был мой день, и, завершая его, я вспомнил о той, которая вольно или невольно дала мне возможность им насладиться.
   Купил ночной букет темных роз и отправился с ним к мадам Оливье - она как будто бы ждала меня, приняв букет, подставила руку для поцелуя и улыбнулась своей волшебной улыбкой.
   Я постарался вспомнить все французские слова, которые когда-либо знал, и выразил этой чудной фее все чувства сразу.
   А потом я вернулся к своей хозяйке. Она сидела перед видеомонитором и смотрела какой-то несусветный фильм про космические приключения. Рядом с ней лежала книга: "Пособие для имеющих желание покончить с собой". Она начиналась с фразы: "Прежде всего вам следует вступить в брак".
   Я не стал отвлекать мадам Матрену и прошел в отведенную мне комнату.
   19 августа
   Во сне мне показалось, будто я дома, в Москве. Но только в далеком детстве...
   С этим ощущением я и проснулся. Оказалось, по подоконнику мерно барабанят капельки дождя. Спать уже почти не хочется, но не хотелось и вставать.
   Совсем как в детстве...
   И вдруг в мою комнату вошла мадам Матрена и словно стукнула мне "под дых".
   Когда первый ледяной душ прошел, я попытался взять себя в руки, но не получилось. Сел на диван, зачем-то начал размазывать по полу пальцем упавший кусок темно-синей краски. Как колокол бились в мозгу имена: Крючков, Язов, Павлов, Янаев.
   Мадам Матрена включила телевизор.
   Оказалось, что итальянское радио сбрехало. Горбачева не расстреляли, он жив и, будучи другом Янаева, скоро вернется на работу, но приболел. А в ознаменование его болезни в Советском Союзе введено чрезвычайное положение.
   В общем, это понятно, когда я болею, мамочка тоже считает это чрезвычайным положением.
   А может в таком случае вообще все, что передают - брехня, все-таки западная пропаганда. Может, танки готовились к параду 7 ноября, а их приняли за признаки переворота.
   Попробовал позвонить мамочке в Москву.
   Связи с Москвой не было.
   На экране телевизора появился Миттеран. Я ничего не понимал, что он говорил, но он меня успокоил своим видом. Следующий, кого мне показали, был Андреотти. Он заявил, что готов хоть сейчас поехать в Форос, в Крым, где болеет Горбачев, и сам прояснить ситуацию. Пусть поедет и отвезет ему лекарство.