Страница:
В шкафу нашлись еще две рясы, бельишко, пара штанов. С каким же удовольствием я оделся! Это только в постели или на пляже приятно голым поваляться. Накинув на голову капюшон, я подошел к своему тюремщику. Тот уже немного отошел, подергивался.
– Будешь говорить? – спросил я. И уточнил:
– Тихим голосом?
Он энергично закивал, и я вынул кляп.
– Душегуб... – прошептал надсмотрщик.
– Очень приятно, Ильмар. Ну так что? Жить хочешь?
– Где мой сын?
Не за себя волнуется... значит, есть у него что-то человеческое в душе.
– В камере. Живой он, живой.
Надсмотрщик кивнул. Что-то уж больно по-доброму я с ним!
– Лежит на опилках, связанный... – добавил я. И приврал:
– А сток заткнут.
Как ты думаешь, часа за три наберется столько воды, чтобы мальчонку с головой покрыть?
– Ду... – заревел было монах, но я мгновенно прикрыл ему рот ладонью.
Через пару мгновений надсмотрщик одумался, перестал дергаться, и я убрал руку.
Сказал:
– А еще я думаю, что вовсе не надо трех часов ждать. Вода-то ледяная.
Полчаса, час – да и высосет все тепло. Он молчал. Думал.
– Хочешь жить сам и сына спасти?
– Мне уже не жить... – бесцветным голосом сказал монах.
– Неужто святые братья казнят друг друга за провинности?
– Кто в чем повинен, тот такое же наказание и примет... – прошептал тюремщик.
– На мое место попадешь? – понял я. Надсмотрщик размышлял.
– Тебе решать, – сказал я. – Мне все одно. Так и так в бега уйду.
Получится – хвала Сестре, схватят – живым не дамся. От тебя одно зависит, что с тобой и твоим сынком станет.
– Мне не жить... – вяло сказал надзиратель.
– А ты до этого жил? – почти весело спросил я. Вроде и торопиться мне надо было... но сидела внутри какая-то злобная жажда поглумиться над поверженным врагом.
Монах посмотрел мне в глаза и вдруг кивнул:
– Нет. Я уж лет десять, как умер. Твоя правда, вор. Все желание издеваться над ним пропало.
– Объясни, как бежать отсюда, – сказал я. – Тогда сток открою, будет жить твой сын. И тебя не трону, связанным оставлю – и все.
– Разве ты моим словам поверишь? – тяжело спросил монах. – Да и объяснить это... ночи не хватит.
– Тогда прощай, – сказал я. Потянулся за кляпом.
– Про сток ты наврал, – неожиданно сказал монах. – Знаю, что наврал, глаза тебя выдают. Жив мой сын?
Я бы ему и так сказал, что ничего ребенку не грозит, конечно...
– Живой он, – признался я.
– Убей его, душегуб.
– Что? – Едва я руку удержал, чтобы не огреть его дубинкой за такие речи.
– Вина на нем, душегуб. Я с ума не сошел, чтобы послать сына волков кормить. Видно... видно, понял, что я пьян. Или над тобой поглумиться решил.
Найдут его в камере, меня здесь... все поймут. Меня в монастырь на севере, за недосмотр. Его – в камере и оставят. Лучше убей его, Ильмар-вор. Пусть этот грех на мне будет.
– Что ж вы, святые братья, способны такого мальца в зиндан упечь? – Я не поверил своим ушам.
– Он не малец, он святой брат, как все мы...
Вот уж не было печали!
Когда бежишь, когда дерешься – тут все едино. И если б пацан шею сломал, в камеру падая, принял бы я этот грех. Но вот так, уйти, зная, что мальчонка сгниет заживо в каменном мешке!
– Не смогу убить, рука не поднимется, – прошептал я. – Вор я, а не душегуб! Понимаешь? Вор!
Надсмотрщик застонал. От той боли, что разрывает сердце, а не от ударов моей дубинки...
– Как тебя звать? – спросил я.
– Йене.
– Йене, я развяжу тебе ноги. Доведу до камеры. Прыгнешь туда. Подашь мне сына. Его я оставлю здесь, на койке. Объяснишь ему... что сказать, чтобы на нем вины не числили.
Монах смотрел на меня с растерянным недоумением. Потом спросил:
– Зачем тебе это?
– Да затем, что не душегуб я!
– В шкафу пол двойной, – помолчав, произнес Йене. – Подними доску, под ней тайник. Там нож есть и немного. железа. Нож плохой, и монет немного... но тебе все равно сгодятся.
– Спасибо, – теперь растерялся я.
– Не благодари. Я тебя об одном прошу... когда схватят тебя – заколись: а то на пытке расскажешь, как все взаправду было.
– Уверен, что схватят?
– Уверен, – коротко сказал надсмотрщик. – Снимай с ног веревки.
Через пару минут мы уже подходили обратно к моей камере. Йене шел впереди, чуть покачиваясь, вряд ли от похмелья, скорее от моих ударов дубинкой. Я шел следом, с ножом в одной руке и дубинкой в другой. Когда мы остановились над люком, пацан радостно замычал, дергаясь на опилках. Видно, решил, что его отважный отец душегуба скрутил да и ведет обратно. А как увидел, что на самом деле я с оружием, затих.
– Не поднимешь на меня руки? – спросил я монаха. Тот посмотрел вниз, в вонючую темную дыру, кивнул:
– Не подниму.
– Нет уж, святой брат. Клянись! Сестрой-Покровительницей, Искупителем, верой своей клянись! Что не попытаешься мне вреда причинить или в камеру обратно спихнуть!
– Клянусь, что не причиню тебе вреда и в камеру не брошу. Искупителем и Сестрой его клянусь тебе в том, Ильмар.
Теперь у него и голос стал мертвым, как раньше глаза. И то сказать, он сейчас смотрел в камеру, где теперь ему придется жизнь доживать.
– Хорошо, – сказал я. Рассек ножом веревку на руках, отступил на шаг, готовый ко всякой беде. Йене медленно растер запястья. Посмотрел на меня, спросил:
– А откуда ты знаешь, может, я время тяну, ужасами тебя пугаю? А сейчас придет сменщик, да и конец тебе?
– Тогда это судьба, – сказал я. – Только не зря же Сестра сказала: «Не знаешь как поступить, поступай по-доброму». Йене скривился в странной улыбке. И прыгнул вниз. Я подошел к люку. Подождал, пока надсмотрщик развяжет ревущего пацана, вытрет ему сопли и отвесит оплеуху. Сказал:
– Давай, подавай наверх.
– Подожди! – резко отозвался Йене. Заговорил с сыном, тихо и быстро что-то ему объясняя. Один раз пацан попробовал вякнуть что-то поперек, получил затрещину и стих. Потом, подхватив мальчишку под мышки, Йене подошел к люку.
Поднял пацана на вытянутых руках.
Тот еще брыкался, сволочь! Не хотел, видишь ли, свободу из рук душегуба принимать!
Пришлось тоже подзатыльник для успокоения применить. Крепко держа мальчишку за руку, я сказал:
– Ну что, Йене. Не держи зла. Прощай.
– Схватят тебя... – произнес монах. И вдруг посмотрел на меня с какой-то искоркой жизни. – Хочешь выведу?
– Не желаешь тут гнить? – спросил я. – А с чего мне тебе верить?
– Не с чего.
Несколько секунд колебался я, проклиная себя за нерешительность. В одном Йене прав – даже в одеждах монаха трудно выбраться из Урбиса. Не знаю я здешних порядков, приветствий, даже дороги не знаю.
– Привязывай! – Я протянул пацану веревку. – Йене! Выдержит тебя веревка твое счастье.
Сопя и снова хныкая, мальчишка привязал веревку. Плохо привязал, скользящим узлом. Я покачал головой, но вмешиваться не стал.
Йене осторожно взялся за веревку. Посмотрел вверх. Глотнул – качнулся под кожей кадык. И стал взбираться. Быстро, рывком.
Узел все-таки выдержал, а вот веревка затрещала. В последний миг Йене успел выбросить руку, уцепился за решетку, повис. Решетка накренилась, медленно опускаясь в люк. Пацан взвыл, схватил отца за запястье, попытался потянуть.
– Уйди... – прохрипел тюремщик. – Уйди, дурак!
– Да чтоб вам в аду леденеть! – крикнул я и, нагнувшись, потащил Йенса вверх. Понимая, что делаю глупость. Что ему сейчас стоит схватиться за меня и утащить за собой в камеру? А сынок приведет стражников...
Рыча, сжимая зубы, Йене выкарабкался из люка. Отполз на шаг.
– Страшно там? – спросил я.
Йене молчал. А сволочной пацан попытался пнуть меня под коленку. Хорошо, что этой пакости я ждал, отвел ногу – и вмазал ему очередную затрещину.
Следующую он получил от отца.
– За добро не платят злом... – прошептал Йене.
– Он душегуб! – пискнул пацан. – Отец, тебя накажут!
– Он вор... – тихо сказал Йене. – Идем. Снова вооружившись дубинкой и ножом, я пошел за ними. Впритык, чтобы не успели дверь в коридор захлопнуть. Но они не пытались это сделать.
В комнате Йене дал пацану ночную рубашку, а потом собственноручно связал сына. Крепко связал, я наблюдал. Сказал:
– Ты спал. Ничего не знаешь. Проснулся, когда душегуб тебя ударил и связал. Понял? Пацан ревел.
– Не ори, тебе ничего не будет, – сказал Йене устало. Взял тряпку, что и ему кляпом послужила, заткнул сыну рот. И все – больше даже не посмотрел в его сторону. Оделся сам, потом подошел, несколькими движениями оправил мою одежду.
Трудное дело – в рясу облачаться без опыта... Обронил:
– Капюшон... и нож спрячь. Иди не спеша. Молчи.
И двинулся к двери.
Глава третья, в которой я придумываю удивительную похлебку, но никто не спешит ее попробовать
– Будешь говорить? – спросил я. И уточнил:
– Тихим голосом?
Он энергично закивал, и я вынул кляп.
– Душегуб... – прошептал надсмотрщик.
– Очень приятно, Ильмар. Ну так что? Жить хочешь?
– Где мой сын?
Не за себя волнуется... значит, есть у него что-то человеческое в душе.
– В камере. Живой он, живой.
Надсмотрщик кивнул. Что-то уж больно по-доброму я с ним!
– Лежит на опилках, связанный... – добавил я. И приврал:
– А сток заткнут.
Как ты думаешь, часа за три наберется столько воды, чтобы мальчонку с головой покрыть?
– Ду... – заревел было монах, но я мгновенно прикрыл ему рот ладонью.
Через пару мгновений надсмотрщик одумался, перестал дергаться, и я убрал руку.
Сказал:
– А еще я думаю, что вовсе не надо трех часов ждать. Вода-то ледяная.
Полчаса, час – да и высосет все тепло. Он молчал. Думал.
– Хочешь жить сам и сына спасти?
– Мне уже не жить... – бесцветным голосом сказал монах.
– Неужто святые братья казнят друг друга за провинности?
– Кто в чем повинен, тот такое же наказание и примет... – прошептал тюремщик.
– На мое место попадешь? – понял я. Надсмотрщик размышлял.
– Тебе решать, – сказал я. – Мне все одно. Так и так в бега уйду.
Получится – хвала Сестре, схватят – живым не дамся. От тебя одно зависит, что с тобой и твоим сынком станет.
– Мне не жить... – вяло сказал надзиратель.
– А ты до этого жил? – почти весело спросил я. Вроде и торопиться мне надо было... но сидела внутри какая-то злобная жажда поглумиться над поверженным врагом.
Монах посмотрел мне в глаза и вдруг кивнул:
– Нет. Я уж лет десять, как умер. Твоя правда, вор. Все желание издеваться над ним пропало.
– Объясни, как бежать отсюда, – сказал я. – Тогда сток открою, будет жить твой сын. И тебя не трону, связанным оставлю – и все.
– Разве ты моим словам поверишь? – тяжело спросил монах. – Да и объяснить это... ночи не хватит.
– Тогда прощай, – сказал я. Потянулся за кляпом.
– Про сток ты наврал, – неожиданно сказал монах. – Знаю, что наврал, глаза тебя выдают. Жив мой сын?
Я бы ему и так сказал, что ничего ребенку не грозит, конечно...
– Живой он, – признался я.
– Убей его, душегуб.
– Что? – Едва я руку удержал, чтобы не огреть его дубинкой за такие речи.
– Вина на нем, душегуб. Я с ума не сошел, чтобы послать сына волков кормить. Видно... видно, понял, что я пьян. Или над тобой поглумиться решил.
Найдут его в камере, меня здесь... все поймут. Меня в монастырь на севере, за недосмотр. Его – в камере и оставят. Лучше убей его, Ильмар-вор. Пусть этот грех на мне будет.
– Что ж вы, святые братья, способны такого мальца в зиндан упечь? – Я не поверил своим ушам.
– Он не малец, он святой брат, как все мы...
Вот уж не было печали!
Когда бежишь, когда дерешься – тут все едино. И если б пацан шею сломал, в камеру падая, принял бы я этот грех. Но вот так, уйти, зная, что мальчонка сгниет заживо в каменном мешке!
– Не смогу убить, рука не поднимется, – прошептал я. – Вор я, а не душегуб! Понимаешь? Вор!
Надсмотрщик застонал. От той боли, что разрывает сердце, а не от ударов моей дубинки...
– Как тебя звать? – спросил я.
– Йене.
– Йене, я развяжу тебе ноги. Доведу до камеры. Прыгнешь туда. Подашь мне сына. Его я оставлю здесь, на койке. Объяснишь ему... что сказать, чтобы на нем вины не числили.
Монах смотрел на меня с растерянным недоумением. Потом спросил:
– Зачем тебе это?
– Да затем, что не душегуб я!
– В шкафу пол двойной, – помолчав, произнес Йене. – Подними доску, под ней тайник. Там нож есть и немного. железа. Нож плохой, и монет немного... но тебе все равно сгодятся.
– Спасибо, – теперь растерялся я.
– Не благодари. Я тебя об одном прошу... когда схватят тебя – заколись: а то на пытке расскажешь, как все взаправду было.
– Уверен, что схватят?
– Уверен, – коротко сказал надсмотрщик. – Снимай с ног веревки.
Через пару минут мы уже подходили обратно к моей камере. Йене шел впереди, чуть покачиваясь, вряд ли от похмелья, скорее от моих ударов дубинкой. Я шел следом, с ножом в одной руке и дубинкой в другой. Когда мы остановились над люком, пацан радостно замычал, дергаясь на опилках. Видно, решил, что его отважный отец душегуба скрутил да и ведет обратно. А как увидел, что на самом деле я с оружием, затих.
– Не поднимешь на меня руки? – спросил я монаха. Тот посмотрел вниз, в вонючую темную дыру, кивнул:
– Не подниму.
– Нет уж, святой брат. Клянись! Сестрой-Покровительницей, Искупителем, верой своей клянись! Что не попытаешься мне вреда причинить или в камеру обратно спихнуть!
– Клянусь, что не причиню тебе вреда и в камеру не брошу. Искупителем и Сестрой его клянусь тебе в том, Ильмар.
Теперь у него и голос стал мертвым, как раньше глаза. И то сказать, он сейчас смотрел в камеру, где теперь ему придется жизнь доживать.
– Хорошо, – сказал я. Рассек ножом веревку на руках, отступил на шаг, готовый ко всякой беде. Йене медленно растер запястья. Посмотрел на меня, спросил:
– А откуда ты знаешь, может, я время тяну, ужасами тебя пугаю? А сейчас придет сменщик, да и конец тебе?
– Тогда это судьба, – сказал я. – Только не зря же Сестра сказала: «Не знаешь как поступить, поступай по-доброму». Йене скривился в странной улыбке. И прыгнул вниз. Я подошел к люку. Подождал, пока надсмотрщик развяжет ревущего пацана, вытрет ему сопли и отвесит оплеуху. Сказал:
– Давай, подавай наверх.
– Подожди! – резко отозвался Йене. Заговорил с сыном, тихо и быстро что-то ему объясняя. Один раз пацан попробовал вякнуть что-то поперек, получил затрещину и стих. Потом, подхватив мальчишку под мышки, Йене подошел к люку.
Поднял пацана на вытянутых руках.
Тот еще брыкался, сволочь! Не хотел, видишь ли, свободу из рук душегуба принимать!
Пришлось тоже подзатыльник для успокоения применить. Крепко держа мальчишку за руку, я сказал:
– Ну что, Йене. Не держи зла. Прощай.
– Схватят тебя... – произнес монах. И вдруг посмотрел на меня с какой-то искоркой жизни. – Хочешь выведу?
– Не желаешь тут гнить? – спросил я. – А с чего мне тебе верить?
– Не с чего.
Несколько секунд колебался я, проклиная себя за нерешительность. В одном Йене прав – даже в одеждах монаха трудно выбраться из Урбиса. Не знаю я здешних порядков, приветствий, даже дороги не знаю.
– Привязывай! – Я протянул пацану веревку. – Йене! Выдержит тебя веревка твое счастье.
Сопя и снова хныкая, мальчишка привязал веревку. Плохо привязал, скользящим узлом. Я покачал головой, но вмешиваться не стал.
Йене осторожно взялся за веревку. Посмотрел вверх. Глотнул – качнулся под кожей кадык. И стал взбираться. Быстро, рывком.
Узел все-таки выдержал, а вот веревка затрещала. В последний миг Йене успел выбросить руку, уцепился за решетку, повис. Решетка накренилась, медленно опускаясь в люк. Пацан взвыл, схватил отца за запястье, попытался потянуть.
– Уйди... – прохрипел тюремщик. – Уйди, дурак!
– Да чтоб вам в аду леденеть! – крикнул я и, нагнувшись, потащил Йенса вверх. Понимая, что делаю глупость. Что ему сейчас стоит схватиться за меня и утащить за собой в камеру? А сынок приведет стражников...
Рыча, сжимая зубы, Йене выкарабкался из люка. Отполз на шаг.
– Страшно там? – спросил я.
Йене молчал. А сволочной пацан попытался пнуть меня под коленку. Хорошо, что этой пакости я ждал, отвел ногу – и вмазал ему очередную затрещину.
Следующую он получил от отца.
– За добро не платят злом... – прошептал Йене.
– Он душегуб! – пискнул пацан. – Отец, тебя накажут!
– Он вор... – тихо сказал Йене. – Идем. Снова вооружившись дубинкой и ножом, я пошел за ними. Впритык, чтобы не успели дверь в коридор захлопнуть. Но они не пытались это сделать.
В комнате Йене дал пацану ночную рубашку, а потом собственноручно связал сына. Крепко связал, я наблюдал. Сказал:
– Ты спал. Ничего не знаешь. Проснулся, когда душегуб тебя ударил и связал. Понял? Пацан ревел.
– Не ори, тебе ничего не будет, – сказал Йене устало. Взял тряпку, что и ему кляпом послужила, заткнул сыну рот. И все – больше даже не посмотрел в его сторону. Оделся сам, потом подошел, несколькими движениями оправил мою одежду.
Трудное дело – в рясу облачаться без опыта... Обронил:
– Капюшон... и нож спрячь. Иди не спеша. Молчи.
И двинулся к двери.
Глава третья, в которой я придумываю удивительную похлебку, но никто не спешит ее попробовать
Йене шел впереди, я следом – пряча в рукаве нож. Не было у меня веры Йенсу, да и быть, не могло. И уж если предаст, то первым и погибнет.
Коридор был пуст, дверь, ведущая в часовню, заперта. Я, увидев, что Йене слегка склонил голову, сложил руки святым столбом и мысленно возблагодарил Искупителя. За то, что строгий взгляд отвел в сторону, за то, что шанс мне дал.
Никогда ведь такого не бывало, чтоб человек из церковных застенков сбегал!
Отпускали – бывало. Миловали высочайшим указом, например, если в повинном военачальнике нужда у Державы возникла – тоже случалось.
Но чтобы человек убежал – никогда не слышал!
– Сейчас будут три поста, – сказал вдруг Йене. – Первый пройдем легко.
Только не говори ни слова.
– А второй и третий?
– Третий тоже пройдем. Если второй пропустит. Думаю я, не мешай.
Когда меня вниз тащили, постов я и не приметил. То ли моих конвоиров хорошо знали, то ли вниз пройти легче, чем наружу выйти...
– Шаг мельче и ровнее... – напомнил Йене. – Остановлюсь – тоже стой. Пойду – иди следом.
Первый пост был так неприметен, что я бы точно мимо прошел, сразу подозрения охраны вызвав. Это была ниша в стене коридора, и там, за маленьким столом, без всякого света, сидели трое монахов. Перед двумя на столе лежали арбалеты: с тупыми стрелами, которые обычно не убивают, а оглушают.
Перед третьим лежал лист бумаги и самописное перо, что почему-то еще страшнее казались, чем оружие.
– Мир вам, братья... – сказал Йене, остановившись. Стражники убрали руки с арбалетов.
– И тебе мир, датчанин, – сказал монах с пером насмешливо. Словно происхождение Йенса какой-то повод для шуток давало. – Как дела? Смирно твои сидят? Побегов не замышляют?
Все трое заулыбались.
– Замышляют, каждый день, – сдержанно ответил Йене. – Кто сегодня на кухне?
Охранник скорчил недовольную рожу:
– Пьер... можешь не спешить...
– Храни нас Святой Себастьян от желудочных колик... – сказал Йене.
Все три монаха заржали.
– Ты сегодня в ударе, Йене! – сообщил охранник, что-то выписывая на бумаге. – Давай топай...
Следом за Йенсом я пошел дальше по коридору. Как только мы удалились от поста шагов на пятьдесят, тихо спросил:
– За кого они меня приняли? Почему не спросили ничего?
– Дальше по коридору, за тюрьмой, кельи для провинившихся монахов, – ровно сказал Йене. – Они наказаны на различные сроки обетом молчания и одиночеством... но не так строго, конечно, как... как мои подопечные. Мне позволено брать кого-то из них в помощь, когда я иду за пайками. Я беру... всегда, даже если могу унести корзину один. Для них это в радость.
– Понятно... а второй пост?
Йене остановился. Повернулся, кивнул:
– В том-то и дело. За второй пост им выходить нельзя.
– Сколько там человек?
– Пятеро. Ильмар, я не позволю тебе убивать своих братьев.
– Тогда придумай, как пройти без крови!
Он думал. Действительно думал. Знать бы еще, о чем...
– Ильмар-вор, ты знаешь галльский?
– Да.
– Хорошо?
– Никто не жаловался.
– Пошли...
Мы прошли еще по коридору, остановились возле уходящего вбок прохода. Йене сказал:
– Мне надо посмотреть, кто на втором посту. Нет ли там людей, знающих Пьера.
Я покачал головой:
– Нет, Йене. Я твой план понял. Но не отпущу тебя одного. Рискнем.
– Тогда пошли на кухню... – без всякого удивления сказал Йене.
Еще в коридорчике я почувствовал запах готовящейся пищи. И он мне не понравился.
Стукнув в дверь, Йене вошел на кухню. Я – следом. Там было светло, ослепительно светло от нескольких газовых рожков. Посередине кухни стояла хорошая плита, тоже газовая, на ней булькали и пузырились кастрюли. За разделочным столом, с хорошим стальным ножом в руках, стоял этот самый Пьер крепкий детина с младенчески невинным пухлым лицом, в белом переднике поверх рясы и грязноватом белом колпаке, лихо сдвинутом на затылок. Я на него был похож разве что ростом.
– О! Йене! – радостно завопил Пьер. То ли он был глуховат, то ли просто предпочитал орать, а не разговаривать. – Ты рано, Йене! Еще не готова похлебка!
– Да мы не за похлебкой, брат... – виновато сказал Йене. Посмотрел на меня, спросил:
– Голос запомнил? Я кивнул. Йене резко развернулся и огрел Пьера кулаком по лбу.
– Ой-ля-ля... – грустно сказал повар и рухнул на пол. Я от удивления головой затряс, словно сам по ней получил. Никогда такого не видел, чтобы сраженный тяжелым ударом человек успевал что-то членораздельное сказать. Это разве что в пьесах герои успевают и Искупителю взмолиться, и проклятие выкрикнуть, и что-нибудь нравоучительное пискнуть. А в настоящей жизни – шиш!
Разве что обрывок бранного слова вместе с соображением вылетит...
– Крепкий... – Йене тоже был удивлен. – Ой-ля-ля, крепкий...
Объяснять мне ничего не требовалось. Вдвоем мы быстро стянули с Пьера рясу, передник, колпак. Затушили плиту – не то погаснет огонь, и отравится галлиец газом. Связали Пьеру руки и ноги.
– Рот можно не затыкать, – решил Йене. – Все равно никто воплей не услышит. А он вечно гнусавит, нос у него плохо дышит, может задохнуться от кляпа.
Закончив переодеваться, я спросил:
– Похож?
Йене с сомнением смотрел на меня. Покачал головой:
– Нет. Разве что для того, кто Пьера один раз видел, да и то в темноте.
Я сдвинул колпак на затылок. Взял поварской нож, обрезал со лба слишком длинные волосы, чтобы хоть чуток короткую стрижку монашескую напоминали.
Сказал:
– Ты рано, Йене!
Закусив губу, надсмотрщик взирал на меня. Пожал плечами:
– Голос похож... Не знаю. Пьера перевели к нам недавно, в наказание. Может быть, и не узнают.
– На вся воля Сестры и Искупителя. Знаешь... давай-ка еще...
Я снял с плиты кипящую там кастрюльку. Понюхал. Гадостный супчик, но не совсем уж мерзкий.
– Где здесь помойное ведро? – выплескивая половину кастрюли в медный котел с тушащейся капустой, спросил я.
– Вот...
– Лей доверху.
Сморщившись от отвращения. Йене поднял крепкое дубовое ведерко и щедро плеснул в котелок. Вышло замечательно! От одного вида этого супчика – с картофельной шелухой, луковыми шкурками, какими-то совсем уж безнадежными обрезками мяса и жил, подозрительного вида лохмотьями чего-то совсем странного – блевать хотелось.
– Господи, пару раз он что-то такое и подавал... – прошептал Йене.
– Пойдешь впереди, – велел я. – Ну и ругайся...
– Понятно.
Едва мы вышли в основной коридор, как Йене возвысил голос:
– Это еда? Это суп? Свинья не станет есть такие помои!
– Ой-ля-ля! – воскликнул я. Уж очень запомнился мне прощальный выкрик Пьера. – Это суп! Это галлийский луковый суп! Вкусно!
– Вкусно? Попробуй сам! Съешь при мне тарелку этого супа! – ревел Йене. Даже арестантов нельзя кормить помоями! А ты сварил это для нас! Для своих братьев! Никто не будет такое есть!
– Это можно есть! – отбивался я. То ли в образ вошел, то ли азарт охватил, но мне и впрямь хотелось переспорить Йенса. – Горячий суп! В Галлии все едят такой суп!
– Никто не станет это есть! Тут помои! – Йене потряс котелком, выплескивая горячую жижу на пол. – Пусть брат Луиджи посмотрит на это!
В яростной перепалке мы и дошли до второго поста. Это тоже была ниша в стене коридора, но внушительная ниша, и там стояло два ярких ацетиленовых фонаря. Пятеро монахов зачарованно взирали на наше маленькое шествие.
– Посмотрите, что он сварил! Душегуб! – яростно закричал Йене, брякая котелок на стол перед охраной.
– Спаси Сестра, – прошептал один из монахов, складывая руки лодочкой. Какой кошмар...
Кто-то, самый любопытный, наклонился к кастрюле. Йене поднял ее, почти утыкая монаху в нос. Уж не знаю, что он там узрел, но лицо его позеленело, он схватился за горло и бросился вон – в маленькую дверку в нише.
– Я хочу, чтобы брат Луиджи увидел это! – крикнул Йене. – И пусть Пьер сам съест свои помои!
Сообразив, что зря перевел внимание на меня, монахи начали было поднимать головы, Йене крикнул:
– Тут плавают черви! Большие черви! И мы бы это ели!
Видно, хорошо кормили святых братьев в Урбисе – новость оказалось для них слишком тяжелой. С перекошенными лицами они отстранились от Йенса, трясущего котелком и старательно заслоняющего меня спиной. Эх, попробовали бы каторжной баланды...
– Я сам все объясню брату Луиджи! – крикнул я и быстро пошел вперед. Сам, ой-ля-ля! Брат поймет!
– Нет уж, мы пойдем вместе! – завопил Йене и бросился за мной.
Шокированные монахи нам не препятствовали. Кажется, их больше занимало, когда же освободится туалет, из которого доносились понятные звуки.
Когда мы ушли от поста, Йене хрипло сказал:
– Тебя спас этот котелок... тот брат, которого стошнило, прекрасно знает Пьера. Вечно у него кусочничал, добавку выпрашивал...
Я молчал, переводя дыхание. Мы прошли еще несколько шагов, когда сзади донесся топот и послышался крик:
– Постойте, братья! Йене, Пьер, стойте!
Нас догонял один из монахов. Но именно один...
– Что? – спросил Йене, поворачиваясь.
– Надо же расписаться! – Монах помахал бумагой. – Давайте...
Йене поставил котелок на пол, молча взял лист, повернул монаха спиной тот покорно встал, упершись руками в стену, нацарапал роспись. Пальцем показал мне, где ставить роспись. Внимательно посмотрев на роспись Пьера – ничего особенного, закорючка с завитком, я скопировал ее.
– Чтоб тебя, Йенсу, в яму упекли! – злобно пожелал монах, поворачиваясь и даже не глянув мне в лицо. – Отравитель...
Третий пост был уже на выходе из подземелий. Даже окна, пусть и зарешеченные, здесь имелись! Был он самым большим, и дежурили тут не только монахи, но и стражники из церковной гвардии, с пулевиками, мечами и прочим смертоносным оружием.
И как всегда бывает на посту, где смешаны две власти, на нем царил бардак.
Я к тому времени уже избавился от поварского фартука и колпака, Йене – от котелка с бурдой. Мы просто молча подошли к монаху с книгой записей и поставили росписи о том, что вышли из подземной части Урбиса.
Не удержавшись – все равно никто не смотрел на нас, я оставил свою настоящую роспись. Монах кивнул и повернулся к приятелям, которые увлеченно играли с гвардейцами в азартную и не слишком-то поощряемую Церковью игру «корова».
Миновав двух алебардщиков у двери, тоже зачарованно взирающих на веселящихся товарищей, мы вышли на улицу. Я остановился, осознав наконец-то, что бегство удалось. Или почти уже удалось – на выходе из Урбиса пропусков не спрашивают.
Был поздний вечер, солнце уже почти село. Молодые послушники с факелами шли по тротуару, зажигая газовые фонари. Почти все здесь были монахи, но встречались и мирские люди – то ли работающие в Урбисе на какие-то церковные нужды, то ли пришедшие на исповеди, службы, за советом и помощью. Тут ведь не только канцелярии да подземные тюрьмы, тут еще лечебницы церковные, консистория, самый крупный в Державе собор – Святого Иуды Искариота, да и опера местная, ставящая исключительно библейские постановки, на весь мир славится.
И все-таки пока я был в западне. Пусть открытой настежь, но в западне.
Стоит лишь монахам найти связанного Пьера, или сына Йенса – и все. Через десять минут все выходы будут кордонами закрыты.
– Спасибо тебе, Йене, – сказал я. – Куда идти теперь?
– Пять минут до ворот Святого Патрика. – Йене кивнул. – Идем.
– Значит, решил? Бежишь тоже?
– Бегу, – кивнул Йене.
Мы зашагали по улице, легкими кивками раскланиваясь со снятыми братьями, по-пасторски осеняя мирян святым столбом. Йене негромко сказал:
– Самому не верится... что вышло.
– Думал, схватят?
– Уверен был.
– Ты сам-то часто из подземелий выходишь, Йене? Он ответил не сразу:
– Нет.
– Запрещено?
– Сам не рвусь...
Впереди уже были видны ворота – широко, приветливо открытые, у которых дежурили стражники и монахи. А за воротами – вроде бы такая же точно улица... только это уже Рим.
– И куда пойдешь, Йене? – спросил я.
– Не знаю.
– В Данию, на родину, отправишься?
– Нечего мне там делать.
Чем ближе мы подходили к воротам, тем потеряннее выглядел Йене. Что сказать – я-то всю жизнь был вольной птицей, но и в тюрьмах приходилось обитать. Попал в камеру не беда, бежал – снова в родной стихии. А Йене, замурованный вместе со своими узниками, был к свободе непривычен.
– Ты мне помог, что уж говорить, – быстро сказал я. Не хватало чтобы нервность Йенса привлекла внимание охранников – Теперь снова за мной должок. Я тебе помогу на воде скрыться.
– А от ада тоже скроешь? – Губы Йенса дрогнули в презрительной усмешке. Но все-таки он собрался, зашагал тверже.
– Все там будем. А пока ты – живой. И сын твой не пострадал. Зачем раньше времени горевать?
Мы миновали ворота – никто на нас и не глянул, тревоги пока не объявляли.
– Зачем горевать... – задумчиво сказал Йене. – Не в том дело. Мне уже все едино... но тебя, вора, я на свободу выпустил. Стоил ли я того... и я, и сын...
Ох уж мне эти моралисты! Вначале святость свою блюдут. Потом, как дело серьезно встанет – об их шкуре, к примеру, или о тех, кто им дорог, – всю мораль забывают. Но только опасность проходит – снова за старое! А не согрешил ли я... а как бы мне покаяться... Почему же это так выходит – кто в жизни особым благочестием не отличается, тот в минуту опасности, напротив, такое совершает, что дивишься. Знал я одного вора, человека гадкого во всех отношениях. Женщину легко мог обидеть, у сирот последнее украсть, даже своего брата, вора, обмануть – а это совсем край. Но вот однажды, в глухой пьяной сваре, когда запальчивые каталонские парни схватились за ножи и брызнула кровь, – бросился между всеми, разнимая. Там и остался. И словно всех этим отрезвил – дальше разошлись миром... а могли все полечь, и я бы там полег тоже, все к тому шло.
Что же это такое, человеческая душа? Если можно всю жизнь прожить по заветам Церкви и законам Державы, а в трудную минуту и трусость проявить, и слабодушие? Или, наоборот, жить зверь зверем, а в какой-то миг выплеснуть из себя благородный поступок?
Может быть, просто налипает на душу все, чему человека учат, к чему направить пытаются? И эту-то скорлупу, порой из грязи, а порой из розовых лепестков, мы за душу и принимаем. А душа... настоящая... она где-то там, под скорлупой, спит тихонько. Пока не тряхнет жизнь так, что корка осыпается.
Только что же тогда? Каким родился, таким и умрешь? Ничего не зависит от тебя, ничего не зависит от мира? А как на том свете Искупитель судить человека будет? По делам его? Так они только кора, грязь и мирт вперемешку! По душе его?
Так ее не изменить... и правильно ли будет, что душегуб, чья душа на самом деле чистенькая и благостная, ада избегнет, а человек с гнилой душонкой, но от страха и лицемерия зла никогда не совершавший, в вечные льды попадет?
– Не знаю я, Йене, – сказал я. – Ничего я не знаю и ответить не могу.
Может быть, ты зря поперек Церкви пошел... зря за себя и за сына испугался... не надо было мне помогать, и пусть бы сгнил я в яме, по соседству с твоим пацаном. А может быть, ты своим поступком, наоборот, зла избег. Одно скажу: я не душегуб, что невинных людей режет. Не святой, но и не душегуб.
Он посмотрел на меня – в глазах теперь не было мертвой пустоты, там боль была. Но уж лучше боль, чем пустота. Выдохнул:
– Если бы я знал...
– Знать нам не дано. Но без воли Искупителя и Сестры его ничего на земле не делается.
– Так то на земле, а мы под землей были. Я прошел еще шагов пять, прежде чем понял, что он пошутил. И даже растерялся: что же теперь делать?
– Ну... так мы ведь вышли... Хотел бы Искупитель снова нас с глаз долой убрать – схватили бы в воротах.
– Тебе бы схоластику преподавать, Ильмар...
– А что ее преподавать? Ей жизнь учит.
Мы шли узкими, кривыми тротуарами, словно разрастающийся все время Урбис оттеснял от себя обычный Рим, сдавливал дома и улицы. Иногда проезжала, медленно и неуклюже, карета, но в основном люди шли пешком. И никто за нами не гнался.
– Йене, я знаю тут одно местечко... – начал я. – Надо нам переодеться. В мирское.
– Идем... – согласился Йене. Ему явно делалось все хуже и хуже – среди людей, среди открытых пространств.
– Только сам я туда не сунусь. Знают меня там, понимаешь? Сообразят, что Ильмар Скользкий убежал из Урбиса.
– Ты что же, думаешь, кто-то знает, что Церковь тебя схватила? – удивился Йене. – Тайна это. Человек десять – двадцать, пожалуй, знают. Не удивлюсь, если и Владетелю не сообщили.
– Тогда тем более туда дороги нет. Продадут меня вмиг. А вот тебя не выдадут. Мало ли зачем монаху мирская одежда и грим. Да... тем более решат, что никакой ты не святой брат, а вор, монахом прикинувшийся.
– Теперь так оно и есть, – согласился Йене. Рим я знал плохо, но все-таки через час мы вышли к площади Одиннадцати Раскаявшихся. Примечательна она была скульптурной группой, в центре возвышающейся: одиннадцать римских солдат, упавших на колени и ниц, протягивающих, руки к тому, кого изобразить скульптор не дерзнул. Скульптуры были славные, изваянные самим Микеланджело, по особому разрешению Пасынка Божьего. С одной стороны, не пристало статуи апостолов на площадях ставить, на радость голубям, но с другой – ведь тогда Одиннадцать Раскаявшихся еще не стали апостолами вместо одиннадцати проклятых вероотступников. Вот и появились на площади римские солдаты, уже осененные невидимой благодатью, но еще не ставшие рука об руку с Искупителем.
Коридор был пуст, дверь, ведущая в часовню, заперта. Я, увидев, что Йене слегка склонил голову, сложил руки святым столбом и мысленно возблагодарил Искупителя. За то, что строгий взгляд отвел в сторону, за то, что шанс мне дал.
Никогда ведь такого не бывало, чтоб человек из церковных застенков сбегал!
Отпускали – бывало. Миловали высочайшим указом, например, если в повинном военачальнике нужда у Державы возникла – тоже случалось.
Но чтобы человек убежал – никогда не слышал!
– Сейчас будут три поста, – сказал вдруг Йене. – Первый пройдем легко.
Только не говори ни слова.
– А второй и третий?
– Третий тоже пройдем. Если второй пропустит. Думаю я, не мешай.
Когда меня вниз тащили, постов я и не приметил. То ли моих конвоиров хорошо знали, то ли вниз пройти легче, чем наружу выйти...
– Шаг мельче и ровнее... – напомнил Йене. – Остановлюсь – тоже стой. Пойду – иди следом.
Первый пост был так неприметен, что я бы точно мимо прошел, сразу подозрения охраны вызвав. Это была ниша в стене коридора, и там, за маленьким столом, без всякого света, сидели трое монахов. Перед двумя на столе лежали арбалеты: с тупыми стрелами, которые обычно не убивают, а оглушают.
Перед третьим лежал лист бумаги и самописное перо, что почему-то еще страшнее казались, чем оружие.
– Мир вам, братья... – сказал Йене, остановившись. Стражники убрали руки с арбалетов.
– И тебе мир, датчанин, – сказал монах с пером насмешливо. Словно происхождение Йенса какой-то повод для шуток давало. – Как дела? Смирно твои сидят? Побегов не замышляют?
Все трое заулыбались.
– Замышляют, каждый день, – сдержанно ответил Йене. – Кто сегодня на кухне?
Охранник скорчил недовольную рожу:
– Пьер... можешь не спешить...
– Храни нас Святой Себастьян от желудочных колик... – сказал Йене.
Все три монаха заржали.
– Ты сегодня в ударе, Йене! – сообщил охранник, что-то выписывая на бумаге. – Давай топай...
Следом за Йенсом я пошел дальше по коридору. Как только мы удалились от поста шагов на пятьдесят, тихо спросил:
– За кого они меня приняли? Почему не спросили ничего?
– Дальше по коридору, за тюрьмой, кельи для провинившихся монахов, – ровно сказал Йене. – Они наказаны на различные сроки обетом молчания и одиночеством... но не так строго, конечно, как... как мои подопечные. Мне позволено брать кого-то из них в помощь, когда я иду за пайками. Я беру... всегда, даже если могу унести корзину один. Для них это в радость.
– Понятно... а второй пост?
Йене остановился. Повернулся, кивнул:
– В том-то и дело. За второй пост им выходить нельзя.
– Сколько там человек?
– Пятеро. Ильмар, я не позволю тебе убивать своих братьев.
– Тогда придумай, как пройти без крови!
Он думал. Действительно думал. Знать бы еще, о чем...
– Ильмар-вор, ты знаешь галльский?
– Да.
– Хорошо?
– Никто не жаловался.
– Пошли...
Мы прошли еще по коридору, остановились возле уходящего вбок прохода. Йене сказал:
– Мне надо посмотреть, кто на втором посту. Нет ли там людей, знающих Пьера.
Я покачал головой:
– Нет, Йене. Я твой план понял. Но не отпущу тебя одного. Рискнем.
– Тогда пошли на кухню... – без всякого удивления сказал Йене.
Еще в коридорчике я почувствовал запах готовящейся пищи. И он мне не понравился.
Стукнув в дверь, Йене вошел на кухню. Я – следом. Там было светло, ослепительно светло от нескольких газовых рожков. Посередине кухни стояла хорошая плита, тоже газовая, на ней булькали и пузырились кастрюли. За разделочным столом, с хорошим стальным ножом в руках, стоял этот самый Пьер крепкий детина с младенчески невинным пухлым лицом, в белом переднике поверх рясы и грязноватом белом колпаке, лихо сдвинутом на затылок. Я на него был похож разве что ростом.
– О! Йене! – радостно завопил Пьер. То ли он был глуховат, то ли просто предпочитал орать, а не разговаривать. – Ты рано, Йене! Еще не готова похлебка!
– Да мы не за похлебкой, брат... – виновато сказал Йене. Посмотрел на меня, спросил:
– Голос запомнил? Я кивнул. Йене резко развернулся и огрел Пьера кулаком по лбу.
– Ой-ля-ля... – грустно сказал повар и рухнул на пол. Я от удивления головой затряс, словно сам по ней получил. Никогда такого не видел, чтобы сраженный тяжелым ударом человек успевал что-то членораздельное сказать. Это разве что в пьесах герои успевают и Искупителю взмолиться, и проклятие выкрикнуть, и что-нибудь нравоучительное пискнуть. А в настоящей жизни – шиш!
Разве что обрывок бранного слова вместе с соображением вылетит...
– Крепкий... – Йене тоже был удивлен. – Ой-ля-ля, крепкий...
Объяснять мне ничего не требовалось. Вдвоем мы быстро стянули с Пьера рясу, передник, колпак. Затушили плиту – не то погаснет огонь, и отравится галлиец газом. Связали Пьеру руки и ноги.
– Рот можно не затыкать, – решил Йене. – Все равно никто воплей не услышит. А он вечно гнусавит, нос у него плохо дышит, может задохнуться от кляпа.
Закончив переодеваться, я спросил:
– Похож?
Йене с сомнением смотрел на меня. Покачал головой:
– Нет. Разве что для того, кто Пьера один раз видел, да и то в темноте.
Я сдвинул колпак на затылок. Взял поварской нож, обрезал со лба слишком длинные волосы, чтобы хоть чуток короткую стрижку монашескую напоминали.
Сказал:
– Ты рано, Йене!
Закусив губу, надсмотрщик взирал на меня. Пожал плечами:
– Голос похож... Не знаю. Пьера перевели к нам недавно, в наказание. Может быть, и не узнают.
– На вся воля Сестры и Искупителя. Знаешь... давай-ка еще...
Я снял с плиты кипящую там кастрюльку. Понюхал. Гадостный супчик, но не совсем уж мерзкий.
– Где здесь помойное ведро? – выплескивая половину кастрюли в медный котел с тушащейся капустой, спросил я.
– Вот...
– Лей доверху.
Сморщившись от отвращения. Йене поднял крепкое дубовое ведерко и щедро плеснул в котелок. Вышло замечательно! От одного вида этого супчика – с картофельной шелухой, луковыми шкурками, какими-то совсем уж безнадежными обрезками мяса и жил, подозрительного вида лохмотьями чего-то совсем странного – блевать хотелось.
– Господи, пару раз он что-то такое и подавал... – прошептал Йене.
– Пойдешь впереди, – велел я. – Ну и ругайся...
– Понятно.
Едва мы вышли в основной коридор, как Йене возвысил голос:
– Это еда? Это суп? Свинья не станет есть такие помои!
– Ой-ля-ля! – воскликнул я. Уж очень запомнился мне прощальный выкрик Пьера. – Это суп! Это галлийский луковый суп! Вкусно!
– Вкусно? Попробуй сам! Съешь при мне тарелку этого супа! – ревел Йене. Даже арестантов нельзя кормить помоями! А ты сварил это для нас! Для своих братьев! Никто не будет такое есть!
– Это можно есть! – отбивался я. То ли в образ вошел, то ли азарт охватил, но мне и впрямь хотелось переспорить Йенса. – Горячий суп! В Галлии все едят такой суп!
– Никто не станет это есть! Тут помои! – Йене потряс котелком, выплескивая горячую жижу на пол. – Пусть брат Луиджи посмотрит на это!
В яростной перепалке мы и дошли до второго поста. Это тоже была ниша в стене коридора, но внушительная ниша, и там стояло два ярких ацетиленовых фонаря. Пятеро монахов зачарованно взирали на наше маленькое шествие.
– Посмотрите, что он сварил! Душегуб! – яростно закричал Йене, брякая котелок на стол перед охраной.
– Спаси Сестра, – прошептал один из монахов, складывая руки лодочкой. Какой кошмар...
Кто-то, самый любопытный, наклонился к кастрюле. Йене поднял ее, почти утыкая монаху в нос. Уж не знаю, что он там узрел, но лицо его позеленело, он схватился за горло и бросился вон – в маленькую дверку в нише.
– Я хочу, чтобы брат Луиджи увидел это! – крикнул Йене. – И пусть Пьер сам съест свои помои!
Сообразив, что зря перевел внимание на меня, монахи начали было поднимать головы, Йене крикнул:
– Тут плавают черви! Большие черви! И мы бы это ели!
Видно, хорошо кормили святых братьев в Урбисе – новость оказалось для них слишком тяжелой. С перекошенными лицами они отстранились от Йенса, трясущего котелком и старательно заслоняющего меня спиной. Эх, попробовали бы каторжной баланды...
– Я сам все объясню брату Луиджи! – крикнул я и быстро пошел вперед. Сам, ой-ля-ля! Брат поймет!
– Нет уж, мы пойдем вместе! – завопил Йене и бросился за мной.
Шокированные монахи нам не препятствовали. Кажется, их больше занимало, когда же освободится туалет, из которого доносились понятные звуки.
Когда мы ушли от поста, Йене хрипло сказал:
– Тебя спас этот котелок... тот брат, которого стошнило, прекрасно знает Пьера. Вечно у него кусочничал, добавку выпрашивал...
Я молчал, переводя дыхание. Мы прошли еще несколько шагов, когда сзади донесся топот и послышался крик:
– Постойте, братья! Йене, Пьер, стойте!
Нас догонял один из монахов. Но именно один...
– Что? – спросил Йене, поворачиваясь.
– Надо же расписаться! – Монах помахал бумагой. – Давайте...
Йене поставил котелок на пол, молча взял лист, повернул монаха спиной тот покорно встал, упершись руками в стену, нацарапал роспись. Пальцем показал мне, где ставить роспись. Внимательно посмотрев на роспись Пьера – ничего особенного, закорючка с завитком, я скопировал ее.
– Чтоб тебя, Йенсу, в яму упекли! – злобно пожелал монах, поворачиваясь и даже не глянув мне в лицо. – Отравитель...
Третий пост был уже на выходе из подземелий. Даже окна, пусть и зарешеченные, здесь имелись! Был он самым большим, и дежурили тут не только монахи, но и стражники из церковной гвардии, с пулевиками, мечами и прочим смертоносным оружием.
И как всегда бывает на посту, где смешаны две власти, на нем царил бардак.
Я к тому времени уже избавился от поварского фартука и колпака, Йене – от котелка с бурдой. Мы просто молча подошли к монаху с книгой записей и поставили росписи о том, что вышли из подземной части Урбиса.
Не удержавшись – все равно никто не смотрел на нас, я оставил свою настоящую роспись. Монах кивнул и повернулся к приятелям, которые увлеченно играли с гвардейцами в азартную и не слишком-то поощряемую Церковью игру «корова».
Миновав двух алебардщиков у двери, тоже зачарованно взирающих на веселящихся товарищей, мы вышли на улицу. Я остановился, осознав наконец-то, что бегство удалось. Или почти уже удалось – на выходе из Урбиса пропусков не спрашивают.
Был поздний вечер, солнце уже почти село. Молодые послушники с факелами шли по тротуару, зажигая газовые фонари. Почти все здесь были монахи, но встречались и мирские люди – то ли работающие в Урбисе на какие-то церковные нужды, то ли пришедшие на исповеди, службы, за советом и помощью. Тут ведь не только канцелярии да подземные тюрьмы, тут еще лечебницы церковные, консистория, самый крупный в Державе собор – Святого Иуды Искариота, да и опера местная, ставящая исключительно библейские постановки, на весь мир славится.
И все-таки пока я был в западне. Пусть открытой настежь, но в западне.
Стоит лишь монахам найти связанного Пьера, или сына Йенса – и все. Через десять минут все выходы будут кордонами закрыты.
– Спасибо тебе, Йене, – сказал я. – Куда идти теперь?
– Пять минут до ворот Святого Патрика. – Йене кивнул. – Идем.
– Значит, решил? Бежишь тоже?
– Бегу, – кивнул Йене.
Мы зашагали по улице, легкими кивками раскланиваясь со снятыми братьями, по-пасторски осеняя мирян святым столбом. Йене негромко сказал:
– Самому не верится... что вышло.
– Думал, схватят?
– Уверен был.
– Ты сам-то часто из подземелий выходишь, Йене? Он ответил не сразу:
– Нет.
– Запрещено?
– Сам не рвусь...
Впереди уже были видны ворота – широко, приветливо открытые, у которых дежурили стражники и монахи. А за воротами – вроде бы такая же точно улица... только это уже Рим.
– И куда пойдешь, Йене? – спросил я.
– Не знаю.
– В Данию, на родину, отправишься?
– Нечего мне там делать.
Чем ближе мы подходили к воротам, тем потеряннее выглядел Йене. Что сказать – я-то всю жизнь был вольной птицей, но и в тюрьмах приходилось обитать. Попал в камеру не беда, бежал – снова в родной стихии. А Йене, замурованный вместе со своими узниками, был к свободе непривычен.
– Ты мне помог, что уж говорить, – быстро сказал я. Не хватало чтобы нервность Йенса привлекла внимание охранников – Теперь снова за мной должок. Я тебе помогу на воде скрыться.
– А от ада тоже скроешь? – Губы Йенса дрогнули в презрительной усмешке. Но все-таки он собрался, зашагал тверже.
– Все там будем. А пока ты – живой. И сын твой не пострадал. Зачем раньше времени горевать?
Мы миновали ворота – никто на нас и не глянул, тревоги пока не объявляли.
– Зачем горевать... – задумчиво сказал Йене. – Не в том дело. Мне уже все едино... но тебя, вора, я на свободу выпустил. Стоил ли я того... и я, и сын...
Ох уж мне эти моралисты! Вначале святость свою блюдут. Потом, как дело серьезно встанет – об их шкуре, к примеру, или о тех, кто им дорог, – всю мораль забывают. Но только опасность проходит – снова за старое! А не согрешил ли я... а как бы мне покаяться... Почему же это так выходит – кто в жизни особым благочестием не отличается, тот в минуту опасности, напротив, такое совершает, что дивишься. Знал я одного вора, человека гадкого во всех отношениях. Женщину легко мог обидеть, у сирот последнее украсть, даже своего брата, вора, обмануть – а это совсем край. Но вот однажды, в глухой пьяной сваре, когда запальчивые каталонские парни схватились за ножи и брызнула кровь, – бросился между всеми, разнимая. Там и остался. И словно всех этим отрезвил – дальше разошлись миром... а могли все полечь, и я бы там полег тоже, все к тому шло.
Что же это такое, человеческая душа? Если можно всю жизнь прожить по заветам Церкви и законам Державы, а в трудную минуту и трусость проявить, и слабодушие? Или, наоборот, жить зверь зверем, а в какой-то миг выплеснуть из себя благородный поступок?
Может быть, просто налипает на душу все, чему человека учат, к чему направить пытаются? И эту-то скорлупу, порой из грязи, а порой из розовых лепестков, мы за душу и принимаем. А душа... настоящая... она где-то там, под скорлупой, спит тихонько. Пока не тряхнет жизнь так, что корка осыпается.
Только что же тогда? Каким родился, таким и умрешь? Ничего не зависит от тебя, ничего не зависит от мира? А как на том свете Искупитель судить человека будет? По делам его? Так они только кора, грязь и мирт вперемешку! По душе его?
Так ее не изменить... и правильно ли будет, что душегуб, чья душа на самом деле чистенькая и благостная, ада избегнет, а человек с гнилой душонкой, но от страха и лицемерия зла никогда не совершавший, в вечные льды попадет?
– Не знаю я, Йене, – сказал я. – Ничего я не знаю и ответить не могу.
Может быть, ты зря поперек Церкви пошел... зря за себя и за сына испугался... не надо было мне помогать, и пусть бы сгнил я в яме, по соседству с твоим пацаном. А может быть, ты своим поступком, наоборот, зла избег. Одно скажу: я не душегуб, что невинных людей режет. Не святой, но и не душегуб.
Он посмотрел на меня – в глазах теперь не было мертвой пустоты, там боль была. Но уж лучше боль, чем пустота. Выдохнул:
– Если бы я знал...
– Знать нам не дано. Но без воли Искупителя и Сестры его ничего на земле не делается.
– Так то на земле, а мы под землей были. Я прошел еще шагов пять, прежде чем понял, что он пошутил. И даже растерялся: что же теперь делать?
– Ну... так мы ведь вышли... Хотел бы Искупитель снова нас с глаз долой убрать – схватили бы в воротах.
– Тебе бы схоластику преподавать, Ильмар...
– А что ее преподавать? Ей жизнь учит.
Мы шли узкими, кривыми тротуарами, словно разрастающийся все время Урбис оттеснял от себя обычный Рим, сдавливал дома и улицы. Иногда проезжала, медленно и неуклюже, карета, но в основном люди шли пешком. И никто за нами не гнался.
– Йене, я знаю тут одно местечко... – начал я. – Надо нам переодеться. В мирское.
– Идем... – согласился Йене. Ему явно делалось все хуже и хуже – среди людей, среди открытых пространств.
– Только сам я туда не сунусь. Знают меня там, понимаешь? Сообразят, что Ильмар Скользкий убежал из Урбиса.
– Ты что же, думаешь, кто-то знает, что Церковь тебя схватила? – удивился Йене. – Тайна это. Человек десять – двадцать, пожалуй, знают. Не удивлюсь, если и Владетелю не сообщили.
– Тогда тем более туда дороги нет. Продадут меня вмиг. А вот тебя не выдадут. Мало ли зачем монаху мирская одежда и грим. Да... тем более решат, что никакой ты не святой брат, а вор, монахом прикинувшийся.
– Теперь так оно и есть, – согласился Йене. Рим я знал плохо, но все-таки через час мы вышли к площади Одиннадцати Раскаявшихся. Примечательна она была скульптурной группой, в центре возвышающейся: одиннадцать римских солдат, упавших на колени и ниц, протягивающих, руки к тому, кого изобразить скульптор не дерзнул. Скульптуры были славные, изваянные самим Микеланджело, по особому разрешению Пасынка Божьего. С одной стороны, не пристало статуи апостолов на площадях ставить, на радость голубям, но с другой – ведь тогда Одиннадцать Раскаявшихся еще не стали апостолами вместо одиннадцати проклятых вероотступников. Вот и появились на площади римские солдаты, уже осененные невидимой благодатью, но еще не ставшие рука об руку с Искупителем.