Оскар ЛУТС
ОСЕНЬ
I
Осень с ее пожухлой листвой … Наконец все уставшие от жизни листья опадают, и то один, то другой в сопровождении частого дождя прилипает к голенищу твоего сапога и не отстает до тех пор, пока сам не смахнешь его обратно в грязь. Кажется, будто вся земля, весь мир сделались серыми, и утешения не найти нигде. Когда же наконец наступит настоящая зима с ее сверкающим снегом! Конечно, и она тоже не Бог весть какой подарок, но все же значительно приятнее, чем неопрятная осень, эта разрушительница всего красивого. Зима, по крайней мере, если она соответствует своему истинному назначению, делает доступными для деревенских жителей и горожан заготовленные сено и дрова, а то и какое-нибудь бревно для строительства.
Йоозеп Тоотс сидит в задней комнате жилого дома и беседует со своим сыном Лекси, то бишь Александром.
— И сдались тебе, парень, — говорит отец между прочим, — эти рассказы о войне! Рассказы рассказами, но сама по себе война — страшное дело. Запомни это, сорванец!
— Я тоже пойду в армию, — маленький Лекси усаживается на отцовское колено.
— Этого еще не хватало! — бормочет Тоотс и смеется точь-в-точь как во все времена своей греховной жизни: — Хм-хм-хм, пуп-пуп-пуп! Мой ишиас дошел уже до точки — неужто тебе, малыш, тоже не терпится заполучить такой подарочек?
— Что, что? — Глаза мальчика становятся большими, словно плошки. — Что это такое — ишиас?
— Это длинная история, и черед до нее не скоро дойдет. — Хозяин хутора Юлесоо усмехается в свои теперь уже порядком погустевшие усы. — Об этом поговорим как-нибудь после, когда ты подрастешь, а сейчас тебе незачем это знать.
— Вечно ты, папа, говоришь мне: потом, — возмущается любознательный Лекси. — Почему ты так говоришь?
Юлесооские старики, родители Тоотса, уже давненько, словно бы сговорившись, вдвоем отправились на кладбище, с тем, чтобы никогда более оттуда не возвращаться. И покуда Тоотс шел сквозь войны и бури, раяская Тээле, спустившись с горки, где стоял ее отцовский дом, своими руками, как она выражалась, сколотила это новое юлесооское жилище; на самом же деле вовсе не своими руками, она лишь руководила его строительством — денег хватало, а с деньгами можно сделать если и не все, то очень многое. Плотник Плоом, заправский весельчак, физиономия которого смахивала на кошачью, боялся Тээле пуще огня.
Таким вот образом дом и оказался выстроенным даже намного раньше намеченного срока. «Против бабы ведь не попрешь!» — разводил плотник своими километровой длины руками, и старые работяги из тех, кто уже не годился для армии, ворчливо поддакивали: «Не попрешь, твоя правда! Придет, окаянная, и такую тревогу поднимет, только держись!»
Примерно так, стало быть, обстояло дело с новым юлесооским домом. Нет, раяская Тээле отнюдь, не думала при этом ничего дурного, она лишь, время от времени повторяла долговязому Плоому: «Работа существует для того, чтобы ее сделать по возможности быстро и хорошо», 3aтем она исчезала в дверях старого дома, однако вскоре вновь оказывалась возле стройки,
Как уже сказано выше, все это происходило в тот период, когда молодой хозяин Юлесоо воевал с немцами и когда, будучи дважды ранен, довольно долго лежал в госпитале где-то на юге России. Затем он приехал домой на короткую побывку и увидел свое новое гнездо, но старые птицы к тому времени уже успели улететь в далекий край — обитатели хутора Рая вкупе с Кристьяном Либле и в сопровождении прочих жителей деревни Паунвере отнесли их бренные останки к месту последнего упокоения.
Однако вскоре Йоозеп Тоотс вынужден был снова ринуться в битву… на этот раз уже против своих недавних соратников, потому что большая часть населения России, отрешившись от прежнего государственного устройства, явила собой совершенно иное качество.
Йоозепу не было от этого ни жарко ни холодно, но чуждые силы намеревались сунуть себе за пазуху и его родину, а такого сердце старого Кентукского Льва [1] вынести не могло; он встал в строй по первому же зову людей, взявших на себя ответственность за судьбу родной земли. И снова было хоть отбавляй вооруженных столкновений и на востоке, и на юге, в иные дни приходилось и вовсе плохо, однако пережили и это. Йоозеп Тоотс, хотя и с продырявленной шкурой, но все же выбрался из всех передряг, тогда как многие его школьные приятели отдали борьбе все до последнего вздоха. Так, не вернулся из боя маленький Юри Куслап, которого в приходской школе прозвали Сверчком; погиб Ярвеотс, показавший себя настоящим героем, — в стычках с врагом он не раз выкидывал прямо-таки «сумасшедшие штуки»; не сумел сторговаться со смертью и Петерсон, несмотря на то, что его склонность к торговым сделкам проявилась еще в школьные годы, да и впоследствии успешно развивалась. Кроме перечисленных выше и многих не названных, на поле брани остался также средний сын мастера-портного Кийра — Виктор, по мнению Йоозепа Тоотса, самый разумный из всех троих братьев. Но зато старший, Георг Аадниель, вернулся домой упитанный и румяный, словно земляничка. По его собственным словам, он несчетное число раз шел по колено в крови, но где вершители — там и зрители: его видели «идущим по колено в крови» лишь на тыловых складах да в обозах. Теперь он весьма озабочен тем, чтобы в качестве компенсации за жизнь брата выхлопотать родителям, то бишь себе, новопоселенческий надел. [2] «Ежели из троих братьев двое были на поле брани, где один из них встретил смерть, — разглагольствует он перед всеми, — то должны же оставшиеся в живых что-нибудь получить за это. Да и младший брат Бенно, конечно, тоже пошел бы в армию, кабы не был еще слишком молод». А когда у Аадниеля спрашивают, где же его Крест Свободы, [3] ежели он на фронте был таким «бравым» воякой, тот отвечает, кривя губы: он, Аадниель мог бы получить эту награду в любое время, но он не из тех парней, кто всюду сует свой нос первым.
«А что же эти Кийры станут делать с поселенческим наделом, ежели они его даже и получат, ведь в семье все ремесленники, портные?»
«Н-ну-у, содержать хутор не Бог весть какое искусство», — Аадниель Кийр вбирает голову в плечи. Небось, они, Кийры, с этим справятся — ни заговорных слов, ни знахарства тут не требуется. Не так ли? А не захотят обрабатывать землю сами, так ведь надел и продать можно. «Ишь ты, ишь ты!» — качают головой, пожимают плечами как исконные, так и новоиспеченные хуторяне. Нет, Йорх — мужик крепкий, будь хоть война, хоть мирное время, только вот интересно было бы поглядеть, как портные будут возить навоз да распахивать паровое поле.
«Вот бестолочи!» — Аадниель в свою очередь пожимает плечами, они у него уже не такие костлявые, как в дни молодости, а заметно округлились. Разве не всякий труд, если он честный и созидательный, достоин похвалы'? Что они, право, думают? В особенности те, кто посиживал себе в своих теплых хоромах, ел свинину с капустой и спокойно спал в то время, как братья Кийры грудью сходились с врагом? И если кто-то пытается оценить обстоятельства по справедливости, усмехаться тут нечему. «Неизвестно еще, — заканчивает обычно Кийр свою тираду, — на что было бы интереснее поглядеть — на пашущего портного или же на вас самих, не окажись у отчего края отважных защитников».
Обычно после этих слов наступает молчание, на сей раз уже никто ничего не может сказать, ведь, в конце концов, Аадниель Кийр говорит чистую правду. Однако огонь лишь на время затаивается под золой, чтобы вскоре вновь извергнуться языками пламени. «Пусть все будет, как оно есть, но как посмел портной затесаться в число этих отважных?» А тут еще, глядишь, среди разговаривающих объявляется какой-нибудь бывший фронтовик, основательно подвыпивший. Он хлопает Кийра по плечу и бесцеремонно брякает: «Ну, друг Аадниель, поговаривают, будто ты где-то там, то ли в Выруских, то ли в Печорских краях, в одиночку отбил у врага нужник — это правда? Пленных ты при этом не захватил, заведение в тот момент пустовало, но все же атака твоя была столь яростной, что соратники не могли надивиться и сказали: „Гляди-ка, парень мчится прямехонько в пасть смерти!“
Тут глаза Аадниеля наливаются кровью, и на языке у него вертится столько ядовитых слов, что они никак не могут соскочить с него все разом. Но сдавленный смех и покашливание окружающих яснее ясного говорят о том, что мужики склоняются на сторону вновь прибывшего. Когда же последний извлекает из своей записной книжки или из портмоне крест на сине-черно-белой ленточке, Кийр начинает поглядывать на дверь. Ах, как было бы кстати, если бы и он мог откуда-нибудь вытащить что-нибудь в этаком роде и сунуть под нос этому бесстыднику! Но чего нет — того нет.
Яан Имелик уже в начале Освободительной войны [4] получил глубокую пулевую рану, и одно время даже хирург-оптимист Рейнталь покачивал головой, очищая и перевязывая се. Но гляди-ка, богатырский организм выстоял, и свершилось чудо. Едва поднявшись, на ноги, Имелик вновь завел речь об отправке на фронт, однако ему в этом отказали и определили на какое-то место полегче в тылу — для начала, как было сказано. И это «для начала» продолжалось до конца войны, потому что и к тому времени Имелик не вполне окреп.
Старый хорек Яан Тыниссон вернулся домой со страшной ломотой в костях или, как он сам это называет, с «крематизмом». Он и до сего дня никак не избавится от этой хвори, — натирает и намасливает свое тело всяческими мазями и спиртовыми настоями, но ничто не помогает. Перед дождем и перед оттепелью он даже из дому не выходит: либо лежит в кровати под одеялом, либо сидит перед топящейся плитой, только ворчит, как свирепый пес. В сухие же дни Тыниссон — парень хоть куда, и его мощный загривок красен, как и прежде; разоблачается до пояса, работает за двоих. Однако иной раз бывает и такое: сидя где-нибудь за свадебным или же просто за праздничным столом у соседей, Тыниссон вдруг ойкает и принимается растирать свои ноги. «Хоть радуйтесь, хоть сердитесь, — говорит он в таких случаях, но завтра будет дождь». Если же кто-нибудь из соседей по столу усомнится в этом, дескать, все же не будет, поглядите, какая хорошая на дворе погода, Тыниссон готов держать любое пари, что будет. Глядишь, и впрямь ударяет по рукам с каким-нибудь приехавшим издалека хуторянином, который либо вовсе не слышал о его ревматизме, либо слышал лишь краем уха, и — всегда выигрывает. Бывает, случаются с Тыниссоном и более странные вещи. Опьянев, он хватает ногу кого-нибудь из сидящих рядом и начинает ее массировать с таким жаром, так усердно, что у соседа слезы на глаза наворачиваются и его спасает лишь громкий крик. При этом надо заметить, что в подобных ситуациях соседская нога принадлежит, как правило, существу женского пола. «Ах, простите! Тыниссон чешет в затылке. — Думал, это моя нога». Затем еще объясняет несколько пространнее, как это вышло и получилось, и обыкновенно заканчивает так: «Сама-то война — дело плевое. Но поглядите, к чему она приводит! Поглядите хотя бы и на меня. Куда я теперь гожусь, ежели мои ноги болят до того невыносимо, что я уже не могу отличить свои от чужих».
— Ну, и что теперь? — молодая хозяйка хутора Юлесоо выходит из старого дома, вытирая руки о передник.
— Что, что? — Тоотс приподнимает голову, глаза его слегка прищуренные, немного испуганные, мол, Бог знает, какой разговор она опять заведет.
Тээле останавливается у порога, словно чужая, и произносит:
— А разве мы нашу рожь не отвезем на мельницу? В задней комнате старого дома хорошо бы белье сушить, а сейчас там зерно. Я бы на твоем месте распорядилась им как-нибудь иначе, не то еще прорастет.
— Так уже завтра засыплем зерно в мешки. — Йоозеп принимается скручивать цигарку. — Я только жду этого, этого …
— Кого?
— Кристьяна Либле.
— Странно, что ты без него ничего не можешь!
— Ну, мочь-то могу, только …
Во дворе тявкает собака, лишь два разочка, лениво, словно бы для порядка — стало быть, она знает, кто идет. Поэтому и лай такой неосновательный, как бы «здрасьте-здрасьте!» Да и то больше в угоду хозяину, дескать, я тут и на страже, видишь, я действительно тут.
Во двор хутора Юлесоо входит какой-то человек, его не вдруг-то и узнаешь. Сгорбился, постарел, разве что его глаз … ну о многом ли может поведать глаз, однако, кто знаком с его владельцем, тот знает, с кем мы имеем дело. Точно так же, как это свойственно любому жителю Паунвере, посетитель вначале прикидывается, будто никого не видит: «Здрасьте, здешние жители, — произносит он в пространство. — Ну и паршивая же нынче погодка!» Затем всплескивает руками и еще раз: «Здрасьте!»
Время дает о себе знать, время давит. Иной выносит этот гнет с легкостью, словно бы и не секут его розги господни, другой же, хотя сам гладкий да румяный, охает и ахает и сжимает твою руку: «О Боже!» Поглядишь на такого и думаешь: «И с чего он паникует?» Но, видишь ли, он должен жаловаться, потому что кто-то заходил и побыл и навредил ему…
И вот поднимает этот наш гость свою заволосатевшую физиономию, оглядывает, как в старое доброе время, помещение и, само собою разумеется, должен что-то да произнести.
— Ну, пошли, что ли?
— Да, да, — юлесооский Йоозеп поднимается со стула от плиты, — ясное дело, пойдем. Тээле, ты погляди там!
— Что поглядеть?
— Насчет мешков под зерно. Либле ведь затем и пришел. А ты, Кристьян, посиди немного, покуда я сам тоже погляжу.
— Ну с чего я сидеть-то буду, — ворчит Кристьян, на этот раз заметно, и даже очень, в нос. — Рассопливился и все такое … Да и дома тоже дела вроде как не поймешь какие.
— Как это не поймешь какие? Что же у вас приключилось?
— От жены, от старухи Мари, хруст идет, словно от мешка с живыми раками.
— Заболела, что ли? — Тээле подходит к окну. — Да когда ж это мужчины заботились о своих женах! Пока жены есть, о них никто не думает, но поглядите, стоит им однажды сойти в могилу, тогда … да, да! У всех у нас на языке добрые речи …
— Что, что? — хорохорится Либле. — Что?
— Ничего! — Тоотс подправляет пряжку на брючном ремне и затягивает его потуже. — Это в мой огород камешек.
— Куда ты идешь, папа? — Лекси, этот еще совсем маленький Тоотс, закладывает руки за спину.
— Куда же мне еще идти … — отец дергает мальчугана за полу. — Мы пойдем в старый дом зерно в мешки засыпать. Хочешь — пошли с нами. Мне наш старый дом нравится. Когда захожу туда, чувствую себя молодым, да хоть бы таким, как ты … около того.
— Придется его сломать, — Тээле смотрит на грязный двор. — Зачем он там торчит?
— В нем торчат старые воспоминания, — усмехается Тоотс. — Что до меня, то никак бы не хотелось его ломать. Рука не поднимается. Пусть хотя бы первое время постоит. Осень и без того тоску наводит, ежели теперь и он исчезнет, то … ну, Я не хочу показаться сентиментальным, но мне по душе все старое, все, с чем связаны годы моей молодости.
— Смотри-ка, смотри-ка, разве же это не сказано достаточно сентиментально?
— Так ли, не так ли, но я и впрямь оставил бы целой эту хибару, вроде музея, или как это лучше назвать. Ой, сколько их, этих старых домов, вроде нашего, сгорело в дни войны, стало пеплом! А ведь под каждой крышей хранилась своя история. Ты, Тээле, молодая. Ты не знаешь … Я знаю. Даже и сейчас, начни я рассказывать, так …
— Садись и рассказывай! — подхватывает Лекси, готовый слушать.
— Сейчас мне некогда, дружочек. Небось, вечером поговорим. — И, обращаясь уже к Либле: — Ну так пошли!
— Ага, пошли! — Звонарь направляется к дверям. Тээле, бывшая хозяйская дочка с хутора Рая, смотрит вслед мужчинам и не может избавиться от одной мысли, которая не то чтобы очень гнетет ее, однако слегка тревожит! Отчего это Йоозеп так равнодушен ко всему, что происходит на свете? Даже и газету — вот она там лежит — муж не прочел толком, лишь перелистал. Нынче в Паунвере каждый мужчина — политик, ведет умные речи, старается улучшить житье-бытье, тогда как Йоозеп … Ну, конечно, его и впрямь еще мучают раны, ну, конечно, однако … парень все же приуныл сверх всякой меры. Если из дому исчезла радость, то в конце концов его покинут и Христова вера, и вежливое обхождение. Смотри-ка, уже теперь старый Кентукский Лев плюет в огонь, иной раз даже и на пол, а на лице у него появляется такая отчужденная ухмылка, какой в прежние годы не замечалось. И тут в голове Тээле возникает целый ворох воспоминаний о тех днях, когда Тоотс был еще ее женихом. Нет, Тээле вовсе не мечтает вернуть прошедшее, однако теперешняя ее жизнь все же не такая, какой вроде бы должна быть, всего в достатке, а чего-то такого, что делает жизнь приятной, — недостает. В какой-то степени душу Тээле угнетает и то, что сестра Лийде там, на хуторе Рая, останется старой девой. Тыниссон, правда, несколько раз заводил разговор о женитьбе и все такое, но девица, видишь ли, не загорается; дело идет к тому, что скоро сестра уже и сама не будет знать, чего или кого она хочет. Когда-то за ней — на свой манер — ухаживал некто Лутс, тоже бывший соученик Тээле, теперь же и он исчез с горизонта.
— Мама! — Лекси тянет мать за рукав. — Чего ты задумалась?
— Ох, дай мне иной раз и подумать немножко. Ведь и ты тоже задумываешься.
— Да, задумываюсь, но сейчас мне скучно.
— Скучно? Иди в старый дом. Там отец и Либле, помоги им.
Правда, отчего бы и не пойти.
Мальчик берет шапку и выходит во двор. Осматривается, разговаривает с собакой, по-умному, как беседовал с собаками и его отец — в свое время. Затем высматривает самую большую лужу и ступает в нее, бродит, смотрит, зачерпнет ли воду голенищем. Во двор въезжает на телеге батрак Мадис, кашляет и выговаривает:
— Парень, парень, что за штуки ты выкидываешь!
А те, там, в старом доме, насыпают полновесные зерна мешки.
— До чего ж велика милость Божия! — Либле вытирает свой слезящийся глаз.
— С чего ты теперь так вдруг это заметил? — Тоотс усмехается.
Да пусть же он, наконец, сам глянет, до чего золотая ржица!
— Да, рожь хоть куда. Небось, Тээле и тебе мешок отвалит.
Ну, он ведь не к тому речь ведет, Кристьян Либле вроде как не цыган.
— Ну да Бог с тобой. Что новенького в Паунвере?
— Новенького хоть отбавляй. В воскресенье в волостном доме сходка…
— Когда там без сходок обходились, — хозяин Юлесоо вновь усмехается. — Небось, Йорх снова выступать будет! Он ведь теперь большой оратор и деятель. Откуда только у него эти слова красивые берутся? Я вот не умею так складно говорить. А он — словно печатает.
— А чего ему не печатать, у него отменная пачка деньжат в банке, и поселенческий надел почитай что в руках.
Попробовал бы поговорить мужик вроде меня. Нет, знамо дело, теперь вроде как все подряд подались в ораторы, какое там, теперь только и есть — сиди в уголке да слушай. Но одно я должен сказать: Йорх Кийр не такой уж дурак. Учитывайте и то, что ума вроде как прибывает вместе с достатком, д-да-а, но он … Нет, ну, хоть бы оно и так, но теперь он все одно вроде как впросак попал.
— В какой еще просак? Ну тебя, Кристьян, опять ты заводишь свои россказни; что с того, что мы с ним в прежние времена были чуток не в ладах, я не люблю пустую болтовню слушать. Я ее уже вдоволь наслушался, так что в ушах гудит.
— Будто бы у меня не гудит. Нет, хозяин, на сей раз это вроде как факт, а не болтовня. Видите ли, эта самая мамзель-портниха не дает Аадниелю ни сна, ни покоя.
— Чего ж она от него хочет?
— Ах, чего она хочет… — звонарь прищуривает свой глаз. — Ну, вы вроде как покумекайте, чего она хочет?
— Откуда мне знать.
— Денег хочет. Дело уже в суде. Послушайте, когда мы в детские-то времена на горке катались, нам вроде как приходилось в горку-то санки затаскивать. А Кийр-барин желает только вниз съезжать, а затаскивать санки вверх это вроде как вовсе и не его работа. И тут… у меня вдруг из памяти вышибло одно слово… Али… али…
— Алименты, что ли?
— Ну да, в аккурат так, и то сказать, вот что оно значит — школьная премудрость, вы сразу словцо выловили. Ну, а я вроде как должен дальше говорить?
— Хватит и того, ежели … это правда.
— Как на духу — правда! Стой, кто-то во двор въехал. Давайте-ка я погляжу.
— Небось, Мадис.
— Нет, Мадис уже раньше заявился; это кто-то из чужих. Аг-га, я ж говорил — кистер! [5]
— Кистер? А этот чего тут не видел? Может, велим сказать, что меня нет дома? Больно уж любит долго поговорить. Лучше бы уж пришел мой школьный приятель Аадниель Кийр, давненько я с ним не встречался.
— Не поминайте на каждом шагу этого старого висельника — не то, глядишь, тоже пожалует. Он теперь в аккурат тем и занят, что скачет по деревне и делает политику. Тут как-то я видел его даже в бор… бор… Ну вот, опять выскочило из головы одно новое словцо, вроде как розгой выбили. Э-эх, стареть я стал, ни на что уже не гожусь. Ну да один черт… дочушка-привереда проживет уже и сама по себе, а нам с Мари вроде как пора уходить куда следует.
— А знаешь, Либле, что я сделаю, когда ты отправишься куда следует? Ясное дело, в том случае, ежели проживу хотя бы на четверть часика дольше тебя. Я залезу на колокольню Паунвереской церкви и ударю в колокол… в честь твоего погребения. Ты столько лет бухал в этот инструмент… надо же и мне в кои-то веки… глядишь, Йорху Аадниелю снова будет о чем поговорить. Несколько минут назад я сказал, что не люблю пустой болтовни, но иной раз… Силы небесные, куда же подевался наш кистер? Об одном тебя прошу, Либле, будь благоразумным и вежливым. Пусть меня называют хоть Иаковом, хоть Иудой, [6] но он, этот чертов кистер, все же был моим… моим… Ну, теперь ты мне помоги — уже и я становлюсь забывчивым. — И, опуская наполовину наполненный мешок, Йоозеп добавляет. — Похоже, я тоже стареть начинаю. Еще эта осень … Да, теперь я многое понимаю лучше, чем прежде — помнишь ли? — только вот никак не могу до конца смириться с этой своей вялостью — я есть и меня нету, но я все же есть.
Либле ни слова не отвечает, лишь поднимает палец — он чуть было не сморкнулся на милость господнюю, отличное зерно!
— Идет!
— Кто?
— Да кистер же. Истинно говорю вам, хозяин, я постараюсь быть вежливым. А ежели и скажу какое слово, так окажите милость, постучите меня по спине, есть эдакая порода людей — глупеют как раз со спины. Один из них вроде как я, а второй… сейчас войдет в дверь. Буду вежливым, ежели Бог поможет.
Йоозеп Тоотс сидит в задней комнате жилого дома и беседует со своим сыном Лекси, то бишь Александром.
— И сдались тебе, парень, — говорит отец между прочим, — эти рассказы о войне! Рассказы рассказами, но сама по себе война — страшное дело. Запомни это, сорванец!
— Я тоже пойду в армию, — маленький Лекси усаживается на отцовское колено.
— Этого еще не хватало! — бормочет Тоотс и смеется точь-в-точь как во все времена своей греховной жизни: — Хм-хм-хм, пуп-пуп-пуп! Мой ишиас дошел уже до точки — неужто тебе, малыш, тоже не терпится заполучить такой подарочек?
— Что, что? — Глаза мальчика становятся большими, словно плошки. — Что это такое — ишиас?
— Это длинная история, и черед до нее не скоро дойдет. — Хозяин хутора Юлесоо усмехается в свои теперь уже порядком погустевшие усы. — Об этом поговорим как-нибудь после, когда ты подрастешь, а сейчас тебе незачем это знать.
— Вечно ты, папа, говоришь мне: потом, — возмущается любознательный Лекси. — Почему ты так говоришь?
Юлесооские старики, родители Тоотса, уже давненько, словно бы сговорившись, вдвоем отправились на кладбище, с тем, чтобы никогда более оттуда не возвращаться. И покуда Тоотс шел сквозь войны и бури, раяская Тээле, спустившись с горки, где стоял ее отцовский дом, своими руками, как она выражалась, сколотила это новое юлесооское жилище; на самом же деле вовсе не своими руками, она лишь руководила его строительством — денег хватало, а с деньгами можно сделать если и не все, то очень многое. Плотник Плоом, заправский весельчак, физиономия которого смахивала на кошачью, боялся Тээле пуще огня.
Таким вот образом дом и оказался выстроенным даже намного раньше намеченного срока. «Против бабы ведь не попрешь!» — разводил плотник своими километровой длины руками, и старые работяги из тех, кто уже не годился для армии, ворчливо поддакивали: «Не попрешь, твоя правда! Придет, окаянная, и такую тревогу поднимет, только держись!»
Примерно так, стало быть, обстояло дело с новым юлесооским домом. Нет, раяская Тээле отнюдь, не думала при этом ничего дурного, она лишь, время от времени повторяла долговязому Плоому: «Работа существует для того, чтобы ее сделать по возможности быстро и хорошо», 3aтем она исчезала в дверях старого дома, однако вскоре вновь оказывалась возле стройки,
Как уже сказано выше, все это происходило в тот период, когда молодой хозяин Юлесоо воевал с немцами и когда, будучи дважды ранен, довольно долго лежал в госпитале где-то на юге России. Затем он приехал домой на короткую побывку и увидел свое новое гнездо, но старые птицы к тому времени уже успели улететь в далекий край — обитатели хутора Рая вкупе с Кристьяном Либле и в сопровождении прочих жителей деревни Паунвере отнесли их бренные останки к месту последнего упокоения.
Однако вскоре Йоозеп Тоотс вынужден был снова ринуться в битву… на этот раз уже против своих недавних соратников, потому что большая часть населения России, отрешившись от прежнего государственного устройства, явила собой совершенно иное качество.
Йоозепу не было от этого ни жарко ни холодно, но чуждые силы намеревались сунуть себе за пазуху и его родину, а такого сердце старого Кентукского Льва [1] вынести не могло; он встал в строй по первому же зову людей, взявших на себя ответственность за судьбу родной земли. И снова было хоть отбавляй вооруженных столкновений и на востоке, и на юге, в иные дни приходилось и вовсе плохо, однако пережили и это. Йоозеп Тоотс, хотя и с продырявленной шкурой, но все же выбрался из всех передряг, тогда как многие его школьные приятели отдали борьбе все до последнего вздоха. Так, не вернулся из боя маленький Юри Куслап, которого в приходской школе прозвали Сверчком; погиб Ярвеотс, показавший себя настоящим героем, — в стычках с врагом он не раз выкидывал прямо-таки «сумасшедшие штуки»; не сумел сторговаться со смертью и Петерсон, несмотря на то, что его склонность к торговым сделкам проявилась еще в школьные годы, да и впоследствии успешно развивалась. Кроме перечисленных выше и многих не названных, на поле брани остался также средний сын мастера-портного Кийра — Виктор, по мнению Йоозепа Тоотса, самый разумный из всех троих братьев. Но зато старший, Георг Аадниель, вернулся домой упитанный и румяный, словно земляничка. По его собственным словам, он несчетное число раз шел по колено в крови, но где вершители — там и зрители: его видели «идущим по колено в крови» лишь на тыловых складах да в обозах. Теперь он весьма озабочен тем, чтобы в качестве компенсации за жизнь брата выхлопотать родителям, то бишь себе, новопоселенческий надел. [2] «Ежели из троих братьев двое были на поле брани, где один из них встретил смерть, — разглагольствует он перед всеми, — то должны же оставшиеся в живых что-нибудь получить за это. Да и младший брат Бенно, конечно, тоже пошел бы в армию, кабы не был еще слишком молод». А когда у Аадниеля спрашивают, где же его Крест Свободы, [3] ежели он на фронте был таким «бравым» воякой, тот отвечает, кривя губы: он, Аадниель мог бы получить эту награду в любое время, но он не из тех парней, кто всюду сует свой нос первым.
«А что же эти Кийры станут делать с поселенческим наделом, ежели они его даже и получат, ведь в семье все ремесленники, портные?»
«Н-ну-у, содержать хутор не Бог весть какое искусство», — Аадниель Кийр вбирает голову в плечи. Небось, они, Кийры, с этим справятся — ни заговорных слов, ни знахарства тут не требуется. Не так ли? А не захотят обрабатывать землю сами, так ведь надел и продать можно. «Ишь ты, ишь ты!» — качают головой, пожимают плечами как исконные, так и новоиспеченные хуторяне. Нет, Йорх — мужик крепкий, будь хоть война, хоть мирное время, только вот интересно было бы поглядеть, как портные будут возить навоз да распахивать паровое поле.
«Вот бестолочи!» — Аадниель в свою очередь пожимает плечами, они у него уже не такие костлявые, как в дни молодости, а заметно округлились. Разве не всякий труд, если он честный и созидательный, достоин похвалы'? Что они, право, думают? В особенности те, кто посиживал себе в своих теплых хоромах, ел свинину с капустой и спокойно спал в то время, как братья Кийры грудью сходились с врагом? И если кто-то пытается оценить обстоятельства по справедливости, усмехаться тут нечему. «Неизвестно еще, — заканчивает обычно Кийр свою тираду, — на что было бы интереснее поглядеть — на пашущего портного или же на вас самих, не окажись у отчего края отважных защитников».
Обычно после этих слов наступает молчание, на сей раз уже никто ничего не может сказать, ведь, в конце концов, Аадниель Кийр говорит чистую правду. Однако огонь лишь на время затаивается под золой, чтобы вскоре вновь извергнуться языками пламени. «Пусть все будет, как оно есть, но как посмел портной затесаться в число этих отважных?» А тут еще, глядишь, среди разговаривающих объявляется какой-нибудь бывший фронтовик, основательно подвыпивший. Он хлопает Кийра по плечу и бесцеремонно брякает: «Ну, друг Аадниель, поговаривают, будто ты где-то там, то ли в Выруских, то ли в Печорских краях, в одиночку отбил у врага нужник — это правда? Пленных ты при этом не захватил, заведение в тот момент пустовало, но все же атака твоя была столь яростной, что соратники не могли надивиться и сказали: „Гляди-ка, парень мчится прямехонько в пасть смерти!“
Тут глаза Аадниеля наливаются кровью, и на языке у него вертится столько ядовитых слов, что они никак не могут соскочить с него все разом. Но сдавленный смех и покашливание окружающих яснее ясного говорят о том, что мужики склоняются на сторону вновь прибывшего. Когда же последний извлекает из своей записной книжки или из портмоне крест на сине-черно-белой ленточке, Кийр начинает поглядывать на дверь. Ах, как было бы кстати, если бы и он мог откуда-нибудь вытащить что-нибудь в этаком роде и сунуть под нос этому бесстыднику! Но чего нет — того нет.
Яан Имелик уже в начале Освободительной войны [4] получил глубокую пулевую рану, и одно время даже хирург-оптимист Рейнталь покачивал головой, очищая и перевязывая се. Но гляди-ка, богатырский организм выстоял, и свершилось чудо. Едва поднявшись, на ноги, Имелик вновь завел речь об отправке на фронт, однако ему в этом отказали и определили на какое-то место полегче в тылу — для начала, как было сказано. И это «для начала» продолжалось до конца войны, потому что и к тому времени Имелик не вполне окреп.
Старый хорек Яан Тыниссон вернулся домой со страшной ломотой в костях или, как он сам это называет, с «крематизмом». Он и до сего дня никак не избавится от этой хвори, — натирает и намасливает свое тело всяческими мазями и спиртовыми настоями, но ничто не помогает. Перед дождем и перед оттепелью он даже из дому не выходит: либо лежит в кровати под одеялом, либо сидит перед топящейся плитой, только ворчит, как свирепый пес. В сухие же дни Тыниссон — парень хоть куда, и его мощный загривок красен, как и прежде; разоблачается до пояса, работает за двоих. Однако иной раз бывает и такое: сидя где-нибудь за свадебным или же просто за праздничным столом у соседей, Тыниссон вдруг ойкает и принимается растирать свои ноги. «Хоть радуйтесь, хоть сердитесь, — говорит он в таких случаях, но завтра будет дождь». Если же кто-нибудь из соседей по столу усомнится в этом, дескать, все же не будет, поглядите, какая хорошая на дворе погода, Тыниссон готов держать любое пари, что будет. Глядишь, и впрямь ударяет по рукам с каким-нибудь приехавшим издалека хуторянином, который либо вовсе не слышал о его ревматизме, либо слышал лишь краем уха, и — всегда выигрывает. Бывает, случаются с Тыниссоном и более странные вещи. Опьянев, он хватает ногу кого-нибудь из сидящих рядом и начинает ее массировать с таким жаром, так усердно, что у соседа слезы на глаза наворачиваются и его спасает лишь громкий крик. При этом надо заметить, что в подобных ситуациях соседская нога принадлежит, как правило, существу женского пола. «Ах, простите! Тыниссон чешет в затылке. — Думал, это моя нога». Затем еще объясняет несколько пространнее, как это вышло и получилось, и обыкновенно заканчивает так: «Сама-то война — дело плевое. Но поглядите, к чему она приводит! Поглядите хотя бы и на меня. Куда я теперь гожусь, ежели мои ноги болят до того невыносимо, что я уже не могу отличить свои от чужих».
— Ну, и что теперь? — молодая хозяйка хутора Юлесоо выходит из старого дома, вытирая руки о передник.
— Что, что? — Тоотс приподнимает голову, глаза его слегка прищуренные, немного испуганные, мол, Бог знает, какой разговор она опять заведет.
Тээле останавливается у порога, словно чужая, и произносит:
— А разве мы нашу рожь не отвезем на мельницу? В задней комнате старого дома хорошо бы белье сушить, а сейчас там зерно. Я бы на твоем месте распорядилась им как-нибудь иначе, не то еще прорастет.
— Так уже завтра засыплем зерно в мешки. — Йоозеп принимается скручивать цигарку. — Я только жду этого, этого …
— Кого?
— Кристьяна Либле.
— Странно, что ты без него ничего не можешь!
— Ну, мочь-то могу, только …
Во дворе тявкает собака, лишь два разочка, лениво, словно бы для порядка — стало быть, она знает, кто идет. Поэтому и лай такой неосновательный, как бы «здрасьте-здрасьте!» Да и то больше в угоду хозяину, дескать, я тут и на страже, видишь, я действительно тут.
Во двор хутора Юлесоо входит какой-то человек, его не вдруг-то и узнаешь. Сгорбился, постарел, разве что его глаз … ну о многом ли может поведать глаз, однако, кто знаком с его владельцем, тот знает, с кем мы имеем дело. Точно так же, как это свойственно любому жителю Паунвере, посетитель вначале прикидывается, будто никого не видит: «Здрасьте, здешние жители, — произносит он в пространство. — Ну и паршивая же нынче погодка!» Затем всплескивает руками и еще раз: «Здрасьте!»
Время дает о себе знать, время давит. Иной выносит этот гнет с легкостью, словно бы и не секут его розги господни, другой же, хотя сам гладкий да румяный, охает и ахает и сжимает твою руку: «О Боже!» Поглядишь на такого и думаешь: «И с чего он паникует?» Но, видишь ли, он должен жаловаться, потому что кто-то заходил и побыл и навредил ему…
И вот поднимает этот наш гость свою заволосатевшую физиономию, оглядывает, как в старое доброе время, помещение и, само собою разумеется, должен что-то да произнести.
— Ну, пошли, что ли?
— Да, да, — юлесооский Йоозеп поднимается со стула от плиты, — ясное дело, пойдем. Тээле, ты погляди там!
— Что поглядеть?
— Насчет мешков под зерно. Либле ведь затем и пришел. А ты, Кристьян, посиди немного, покуда я сам тоже погляжу.
— Ну с чего я сидеть-то буду, — ворчит Кристьян, на этот раз заметно, и даже очень, в нос. — Рассопливился и все такое … Да и дома тоже дела вроде как не поймешь какие.
— Как это не поймешь какие? Что же у вас приключилось?
— От жены, от старухи Мари, хруст идет, словно от мешка с живыми раками.
— Заболела, что ли? — Тээле подходит к окну. — Да когда ж это мужчины заботились о своих женах! Пока жены есть, о них никто не думает, но поглядите, стоит им однажды сойти в могилу, тогда … да, да! У всех у нас на языке добрые речи …
— Что, что? — хорохорится Либле. — Что?
— Ничего! — Тоотс подправляет пряжку на брючном ремне и затягивает его потуже. — Это в мой огород камешек.
— Куда ты идешь, папа? — Лекси, этот еще совсем маленький Тоотс, закладывает руки за спину.
— Куда же мне еще идти … — отец дергает мальчугана за полу. — Мы пойдем в старый дом зерно в мешки засыпать. Хочешь — пошли с нами. Мне наш старый дом нравится. Когда захожу туда, чувствую себя молодым, да хоть бы таким, как ты … около того.
— Придется его сломать, — Тээле смотрит на грязный двор. — Зачем он там торчит?
— В нем торчат старые воспоминания, — усмехается Тоотс. — Что до меня, то никак бы не хотелось его ломать. Рука не поднимается. Пусть хотя бы первое время постоит. Осень и без того тоску наводит, ежели теперь и он исчезнет, то … ну, Я не хочу показаться сентиментальным, но мне по душе все старое, все, с чем связаны годы моей молодости.
— Смотри-ка, смотри-ка, разве же это не сказано достаточно сентиментально?
— Так ли, не так ли, но я и впрямь оставил бы целой эту хибару, вроде музея, или как это лучше назвать. Ой, сколько их, этих старых домов, вроде нашего, сгорело в дни войны, стало пеплом! А ведь под каждой крышей хранилась своя история. Ты, Тээле, молодая. Ты не знаешь … Я знаю. Даже и сейчас, начни я рассказывать, так …
— Садись и рассказывай! — подхватывает Лекси, готовый слушать.
— Сейчас мне некогда, дружочек. Небось, вечером поговорим. — И, обращаясь уже к Либле: — Ну так пошли!
— Ага, пошли! — Звонарь направляется к дверям. Тээле, бывшая хозяйская дочка с хутора Рая, смотрит вслед мужчинам и не может избавиться от одной мысли, которая не то чтобы очень гнетет ее, однако слегка тревожит! Отчего это Йоозеп так равнодушен ко всему, что происходит на свете? Даже и газету — вот она там лежит — муж не прочел толком, лишь перелистал. Нынче в Паунвере каждый мужчина — политик, ведет умные речи, старается улучшить житье-бытье, тогда как Йоозеп … Ну, конечно, его и впрямь еще мучают раны, ну, конечно, однако … парень все же приуныл сверх всякой меры. Если из дому исчезла радость, то в конце концов его покинут и Христова вера, и вежливое обхождение. Смотри-ка, уже теперь старый Кентукский Лев плюет в огонь, иной раз даже и на пол, а на лице у него появляется такая отчужденная ухмылка, какой в прежние годы не замечалось. И тут в голове Тээле возникает целый ворох воспоминаний о тех днях, когда Тоотс был еще ее женихом. Нет, Тээле вовсе не мечтает вернуть прошедшее, однако теперешняя ее жизнь все же не такая, какой вроде бы должна быть, всего в достатке, а чего-то такого, что делает жизнь приятной, — недостает. В какой-то степени душу Тээле угнетает и то, что сестра Лийде там, на хуторе Рая, останется старой девой. Тыниссон, правда, несколько раз заводил разговор о женитьбе и все такое, но девица, видишь ли, не загорается; дело идет к тому, что скоро сестра уже и сама не будет знать, чего или кого она хочет. Когда-то за ней — на свой манер — ухаживал некто Лутс, тоже бывший соученик Тээле, теперь же и он исчез с горизонта.
— Мама! — Лекси тянет мать за рукав. — Чего ты задумалась?
— Ох, дай мне иной раз и подумать немножко. Ведь и ты тоже задумываешься.
— Да, задумываюсь, но сейчас мне скучно.
— Скучно? Иди в старый дом. Там отец и Либле, помоги им.
Правда, отчего бы и не пойти.
Мальчик берет шапку и выходит во двор. Осматривается, разговаривает с собакой, по-умному, как беседовал с собаками и его отец — в свое время. Затем высматривает самую большую лужу и ступает в нее, бродит, смотрит, зачерпнет ли воду голенищем. Во двор въезжает на телеге батрак Мадис, кашляет и выговаривает:
— Парень, парень, что за штуки ты выкидываешь!
А те, там, в старом доме, насыпают полновесные зерна мешки.
— До чего ж велика милость Божия! — Либле вытирает свой слезящийся глаз.
— С чего ты теперь так вдруг это заметил? — Тоотс усмехается.
Да пусть же он, наконец, сам глянет, до чего золотая ржица!
— Да, рожь хоть куда. Небось, Тээле и тебе мешок отвалит.
Ну, он ведь не к тому речь ведет, Кристьян Либле вроде как не цыган.
— Ну да Бог с тобой. Что новенького в Паунвере?
— Новенького хоть отбавляй. В воскресенье в волостном доме сходка…
— Когда там без сходок обходились, — хозяин Юлесоо вновь усмехается. — Небось, Йорх снова выступать будет! Он ведь теперь большой оратор и деятель. Откуда только у него эти слова красивые берутся? Я вот не умею так складно говорить. А он — словно печатает.
— А чего ему не печатать, у него отменная пачка деньжат в банке, и поселенческий надел почитай что в руках.
Попробовал бы поговорить мужик вроде меня. Нет, знамо дело, теперь вроде как все подряд подались в ораторы, какое там, теперь только и есть — сиди в уголке да слушай. Но одно я должен сказать: Йорх Кийр не такой уж дурак. Учитывайте и то, что ума вроде как прибывает вместе с достатком, д-да-а, но он … Нет, ну, хоть бы оно и так, но теперь он все одно вроде как впросак попал.
— В какой еще просак? Ну тебя, Кристьян, опять ты заводишь свои россказни; что с того, что мы с ним в прежние времена были чуток не в ладах, я не люблю пустую болтовню слушать. Я ее уже вдоволь наслушался, так что в ушах гудит.
— Будто бы у меня не гудит. Нет, хозяин, на сей раз это вроде как факт, а не болтовня. Видите ли, эта самая мамзель-портниха не дает Аадниелю ни сна, ни покоя.
— Чего ж она от него хочет?
— Ах, чего она хочет… — звонарь прищуривает свой глаз. — Ну, вы вроде как покумекайте, чего она хочет?
— Откуда мне знать.
— Денег хочет. Дело уже в суде. Послушайте, когда мы в детские-то времена на горке катались, нам вроде как приходилось в горку-то санки затаскивать. А Кийр-барин желает только вниз съезжать, а затаскивать санки вверх это вроде как вовсе и не его работа. И тут… у меня вдруг из памяти вышибло одно слово… Али… али…
— Алименты, что ли?
— Ну да, в аккурат так, и то сказать, вот что оно значит — школьная премудрость, вы сразу словцо выловили. Ну, а я вроде как должен дальше говорить?
— Хватит и того, ежели … это правда.
— Как на духу — правда! Стой, кто-то во двор въехал. Давайте-ка я погляжу.
— Небось, Мадис.
— Нет, Мадис уже раньше заявился; это кто-то из чужих. Аг-га, я ж говорил — кистер! [5]
— Кистер? А этот чего тут не видел? Может, велим сказать, что меня нет дома? Больно уж любит долго поговорить. Лучше бы уж пришел мой школьный приятель Аадниель Кийр, давненько я с ним не встречался.
— Не поминайте на каждом шагу этого старого висельника — не то, глядишь, тоже пожалует. Он теперь в аккурат тем и занят, что скачет по деревне и делает политику. Тут как-то я видел его даже в бор… бор… Ну вот, опять выскочило из головы одно новое словцо, вроде как розгой выбили. Э-эх, стареть я стал, ни на что уже не гожусь. Ну да один черт… дочушка-привереда проживет уже и сама по себе, а нам с Мари вроде как пора уходить куда следует.
— А знаешь, Либле, что я сделаю, когда ты отправишься куда следует? Ясное дело, в том случае, ежели проживу хотя бы на четверть часика дольше тебя. Я залезу на колокольню Паунвереской церкви и ударю в колокол… в честь твоего погребения. Ты столько лет бухал в этот инструмент… надо же и мне в кои-то веки… глядишь, Йорху Аадниелю снова будет о чем поговорить. Несколько минут назад я сказал, что не люблю пустой болтовни, но иной раз… Силы небесные, куда же подевался наш кистер? Об одном тебя прошу, Либле, будь благоразумным и вежливым. Пусть меня называют хоть Иаковом, хоть Иудой, [6] но он, этот чертов кистер, все же был моим… моим… Ну, теперь ты мне помоги — уже и я становлюсь забывчивым. — И, опуская наполовину наполненный мешок, Йоозеп добавляет. — Похоже, я тоже стареть начинаю. Еще эта осень … Да, теперь я многое понимаю лучше, чем прежде — помнишь ли? — только вот никак не могу до конца смириться с этой своей вялостью — я есть и меня нету, но я все же есть.
Либле ни слова не отвечает, лишь поднимает палец — он чуть было не сморкнулся на милость господнюю, отличное зерно!
— Идет!
— Кто?
— Да кистер же. Истинно говорю вам, хозяин, я постараюсь быть вежливым. А ежели и скажу какое слово, так окажите милость, постучите меня по спине, есть эдакая порода людей — глупеют как раз со спины. Один из них вроде как я, а второй… сейчас войдет в дверь. Буду вежливым, ежели Бог поможет.