- Пускай порадуются там. Может, и мы повидаемся с пими.
   Маркушка со слов Ивана написал учителю о море, о погоде, о стражнике, о том, что, может быть, и они скоро приедут к Белому морю. От себя он приписал о поповне, о газетах и книгах, заклеил письмо и сказал:
   - А ящика для по-посылки не надо. Мы с тобой, де-деда, сложим все в мешок, ппойдем на базар вроде, там и ссделаем. Я знаю, к-как...
   На каменной плите он вдруг сказал Ивану:
   - Мы в городе занесем по-посылку одним людям, они и по-пошлют.
   Иван положил на плето Маркушки руку:
   - Это тем, что о каменьях говорили? Я догадался, что они письмо принесли, а ты-то плел, хитрил...
   - Я, я не плел, это я, чтоб наши не-не проговорились, а то стражник узнает. За мазанку и ссад не ббойся. Гогородские вроде в аренду ввозьмут и приглядят... У-учителя дружки...
   - Ну-у? Вот это да-а.
   Жизнь мазанки разделилась: работой, заботами, газетой, книжками, ожиданием писем от Белого моря жили все, а рядом таилась другая жизнь.
   Иван изредка уходил в город, а Маркушка каждую неделю куда-то исчезал и плел потом, будто зашел далеко в горы, сбился с тропы, хотел побывать в какой-то пещере, да не нашел ее. С его приходом появлялись свежие газеты и книги. Разносчик перестал сворачивать к мазанке, и стражник торжествовал:
   - Угомонились, вышколил я вас? У меня разговор короткий, у меня не забалуешь...
   Сибири в мазанке уже не боялись и слушали газету охотно. Бабка порою говорила:
   - Вот, про все написано, о нашей же деревне хоть бы слово какое, вроде и нет ее. Хоть ты, Маркуша, написал бы туда...
   - Про то, как мы за каменья хотели им счастья добыть... - с горечью подхватывал Иван. - Нет, уж, старая, не срамись. Зажился я тут с тобой...
   Умирать Иван не хотел. Его радовали и море, и сад, и письма от Белого моря, и то, что там люди перебирают собранные им камешки, и распускающий крылья Маркушка, и разговоры с ним.
   С губ Маркушки все чаще слетали непонятные слова.
   Иван допытывался, что они значат, вслушивался в голос
   Маркушки и чувствовал, что из-за гор, из-за равнин уже протянулись к Маркушке какие-то нити и вот-вот увлекут туда, далеко. Он рад был этому, но тоска бабки по маленькой правнучке была понятней ему. Он вспоминал Маркушку прежнего, маленького, которому говорил, что море похоже на голубые слезы, скатившиеся с чьих-то глаз в минуту радости.
   Теперь он не говорил Маркушке таких слов, больше слушал его, иногда спорил с ним, расспрашивал, прикасался к тому, что надо было знать в молодости, и вслух бредил о том, что земля вот-вот вздохнет, - тогда, казалось ему, к морю со всех деревень съедутся мужики, выкупаются, соберут камешков, порадуются их ясности и выдохнут в синеве горе.
   - Все мужики, деда, не вместятся у моря, да и не до того будет им, если земля вздохнет.
   Иван задумывался и вздыхал:
   - Верно, а жаль: море навело бы их на настоящую путь-дорогу.
   XIV
   Иван хотел, чтоб земля вздохнула и порадовалась, а цари выпустили на нее войну-немыслимую зверюгу в железных сапогах и рукавицах. Зверюга завыла и ну рвать, уродовать людей, вминать их в грязь и вместе с ними в клочья разносить землю.
   Лютовала зверюга далеко. У моря даже не верилось, что она такая страшная. Но привезли к морю долечивать тех, кто облился под ее железными сапогами кровью, и в глазах Ивана замелькали тысячи изуродованных, в ушах зажурчали слезы, зашелестели покинутые нивы, тоской зазвенели заколоченные избы, стоном захлебнулись беженцы, а вдоль дорог, по которым бежали они, в крестах загудел ветер.
   В газете война была разукрашена в блеск побед и геройства, но Маркушка находил под блеском правду: а за что умирают на войне люди? Бабке и Аграфене снились вдовы и сироты. Анисиму мерещились полчища на костылях, но самое жуткое по ночам виделось Ивану: снилось большое снежное поле, по полю двигалась как бы пристегнутая к распущенной серой шинели большая солдатская голова, из-под шинели на снегу оставались две кровавых, будто огнем выжженных, полосы.
   "Ой, да ему ноги оторвало!" - холодел и просыпался Иван.
   Сны пугали, но ужас оказался проще и страшнее.
   Узнали это в мазанке, когда война, растоптав сотни тысяч солдат, как бы стала на четвереньки и железными рукавицами ударила по синему морю.
   На выстрелы к Турции по морю плыли корабли. По ночам из тьмы взлетали длинные ножи света прожекторов, гасили звезды и кромсали горы, волны и берега.
   И, казалось, оттуда, из грохота и блеска, прибежал стражник со словами:
   - Давайте Анисима в ополченцы!
   В мазанке все, кроме Маркушки, заплакали, с плачем повели Анисима в город, узнали, что его еще будут обучать, и, затаив дыхание, вернулись. Тогда в город пошел Маркушка, узнал, когда отцу можно отлучаться из казармы, и повел его в гости к большелобому столяру:
   - Хо-ходи к нему, чтоб сскучно не-не было...
   В большелобом Анисим не узнал того, кто перебирал на каменной плите камешки; разглядывал его верстак, пил чай, рассказывал, что делается в казарме, и радовался тому, что есть с кем развеять тоску. Тоска у него была мутная. Слова против войны пугали его, но он брал у большелобого листовки, читал их и подсовывал в казарме ополченцам.
   Его выучили кое-как маршировать, стрелять и вместе с другими погнали к собору, подвели под присягу, отпустили проститься с родными и велели приходить готовым в дорогу.
   "На смерть, значит, - решил он, - или на костыли". , Смерти и костылей он не хотел, строго и озабоченно сказал дома, что его куда-то угонят, и стал собираться.
   Бабка и Аграфена надрывались в слезах. В полночь Ивана разбудил скрип двери, и он до забытья слышал долетавший с плиты шопот. А утром ни Анисима, ни шинели, ни сумки в мазанке не оказалось. Бабка и Аграфена испугались. Иван разбудил Маркушку:
   - Где отец?
   - К-как где? Не-нету разве? Значит, ушел, чтоб не-не растравлять нас. И-идем, мама, в городе найдем его...
   Аграфена в слезах шла по дороге, по городу. Во дворе казармы среди стоявших в строю, готовых к отправке ополченцев Анисима не было. Аграфена бегала вдоль ряда и разливалась плачем, пока Маркушка не увел ее.
   - Не надо, мама, плакать, не-не надо. Не захотел о-он, видно, воевать. Явится, когда на-надо, не плачь, идем.
   Маркушка держал Аграфену за руку и шопотом рассказывал ей, почему многие солдаты не хотят итти на войну и прячутся в горах. С гор на долину сползала туча, чернила сумерки, и бабка с Иваном окрикнули Маркушку и Аграфену из темноты:
   - Ну, видали?
   - Нету, ой, маменька, ой, куда он девался? Может, искупаться пошел, да утонул...
   Маркушка улыбался и заснул под плач и говор близких.
   Ночью Иван растолкал его, вывел наружу и шопотом спросил:
   - Ну, где он?
   - А-а я разве знаю?
   - А кто ночью шептался с ним?
   - Но-ночью? Я ночью спал, чего мне ссс ним ш-шептаться?
   - Маркушка, не плети...
   - Да-а не пле-плету я, чего ты...
   - Скажи одному мне, чтоб я знал.
   - Да-а кабы я знал, а то...
   Из-за моря черноту рассек нож света и затерялся в тумане. Вдалеке голодно завыла сирена. Вой ее вытягивался, как бы твердел, и в него, точно в железный барабан, начала колотить рукавицами зверюга:
   - Бу-бу-бу-у-у!
   XV
   Стражник то и дело обыскивал мазанку, сад, погреб, сарай и ворчал:
   - Зря вас не угнали в Сибирь. Все по-людски делают, а вы злыдни. Дали б мне волю, я бы вас, шишгаль беззаконную, тряхнул.
   Бабка и Аграфена цепенели, а Маркушка насвистывал, старательно работал, среди ночи изредка исчезал и возвращался с низкой рыбы:
   - Вот клевало! Уходить не-не хотелось!
   Дома радовались его удаче, но в мазанке друг за другом пропали каравай хлеба, опорки, соль, чай, пиджак Анисима. Бабка и Аграфена обыскивали углы, шептались и наконец сказали Ивану:
   - Неладно что-то у нас.
   Иван поглядел на них, укоризненно покачал головою и обозвал воронами. Они смутились, наморщили лбы и всплеснули руками:
   - Ой, а мы-то думали, ворует кто.
   - Ну, и думайте, только про себя думайте.
   После этого у Аграфены не стало сна, - она глядела по ночам в черноту окон, прислушивалась и ждала. Однажды во дворе раздались шаги. Она приникла к окну и в огнях звезд увидела стражника. "Ой, схватит он Анисима, схватит!" Она до рассвета сидела на постели, ждала в саду криков, а утром то и дело выходила за мазанку и глядела на горы. Иван усмехался и хвалил Маркушку: "Ну, и парень!"
   День за днем, ночь за ночью дознавалась Аграфена, приходит ли Анисим к мазанке, и, убедившись, что не приходит, однажды подстерегла идущего в глубину сада Маркушку и взяла его за руку:
   - И меня возьми, Маркуша.
   - К-куда?
   - К отцу. Мне поговорить с ним надо. Да не бойся, я крадучись.
   Маркушка чуть не ударил ее по губам, оглянулся и швырнул на землю узелок:
   - Не-не понимаю я тебя, ссиди без рыбы. Не-не пойду я.
   Он несколько дней не глядел Аграфене в глаза, никуда не отлучался, а затем хлеб, сахар, соль вновь стали исчезать. Длилось это до пятой посылки к Белому морю и до шестого письма учителя. Письмо это с неделю лежало нечитанным. Маркушка прибежал с ним из города, сгоряча бросил его в сенях на полку и влетел в мазанку:
   - Деда! Вздохнула земля, как ты хо-хотел! Царь ссс царицей по-под арестом, царицыного любовника убили! Вот сслушайте.
   Маркушка захлебывался вестями о том, как вздохнула земля, как загремели на ней бывшие взаперти слова и певшиеся тайно песни, как войска склоняли знамена перед тем, что вчера людям только снилось:
   - Свобода!
   Иван мигал веками, садился и вскакивал:
   - Старая, слышь? Все, значит, по-иному пойдет: войне конец, в деревне экономии шею свернут, все в люди выйдем...
   Сейчас, казалось ему, явится Анисим, подъедет учитель, и люди будут обниматься, целоваться. Но шли дни, в поселке поредели красные флаги, перед дачей, где лечили раненых офицеров, перестали говорить речи. Стражника сменил парень с красным нарукавником, явился в мазанку и строго сказал:
   - Пора, граждане, вашему явиться. Фронтам люди нужны, воюем теперь не за какого-то царя, а за свободу, за народ...
   Лето сменило весну, а зверюга все крошила людей и купалась в их крови. Лицо Маркушки перекосила "абота, воздух дрожал от нетерпения: когда же войне наступит конец? Выпущенные на волю слова и песни блекли в смраде, в чаду горя и казались лживыми. Тогда с севера во все концы понеслись слова Ленина, подняли на бой любовь, уставшую ползать, и у земли начались родовые потуги, а у мазанки появился Анисим.
   Появился он со словами, которых раньше не выговаривал, с заботой о людях, какой раньше не знал. Появился с ватагой товарищей. Все они были с винтовками, все, оказалось, хорошо знали Маркушку и разговаривали с ним так, будто вчера виделись. Среди пришедших Иван узнал большелобого столяра и того, что с шишечкой на носу.
   Над мазанкой взвился красный флаг, со стороны поселка в сарай протянулся провод, и там зазвенел телефон, загудели голоса:
   - Есть, слушаю...
   Подходили пешие, подъезжали двуколки, мотоциклы, велосипеды, верховые. К берегу причалил баркас с оружием. Ночью "берег усеяли неведомо откуда появившиеся люди, вооружились и пропали в горах.
   Вдоль сада заходили часовые. Бабка и Аграфена разрывались у таганка. Маркушка за садом учился стрелять из винтовки. Иван не мог наговориться с преобразившимся Анисимом и узнал, что земля еще не вздыхала, что ей мешают вздохнуть.
   Четверо суток не затихала вокруг мазанки жизнь, а на заре пятых суток из сарая выбежал человек в гимнастерке и тревожно закричал. Палатки в саду упали, провод свернулся в жгут, двукопки с ящиками затарахтели по дороге.
   - Ждите, мы скоро вернемся...
   Отряд кинулся на север, но враг перерезал ему путь и открыл огонь. Отряд отпрянул за мазанку и вдоль ограды заспешил к горам. Последним шел большелобый.
   На его спине чернела сумка с бумагами. Иван из-за ограды увидел, как эта сумка подпрыгнула, а большелобый качнулся, вскинул руку с винтовкой и упал.
   Отряд перебежал гору, на которой Иван завещал похоронить себя и бабку, достиг защиты и свернул к ущелью.
   Тогда сзади закричали:
   - Дед гонится! Глядите, дед!
   По бровке кустарника на гору карабкался Иван. Он волок за собой винтовку большелобого и размахивал черной сумкой:
   - Бумаги-то! Э-эй!
   Маркушка кинулся к нему и замахал руками:
   - Ложись! По-подстрелят!
   Иван не успел лечь, уронил сумку, винтовку и, столкнутый пулей, покатился с бровки по колючему кустарнику вниз, туда, где его могла ждать только смерть.
   Маркушка догнал отряд с двумя винтовками, с сумкой, обернулся и увидел: красный флаг вздрогнул над мазанкой, мигнул и погас.
   На каменной плите Аграфену и бабку допрашивал перетянутый ремнями человек в очках и кричал:
   - Не сметь смотреть на горы! Не сметь!
   Маркушка не мог этого видеть и слышать. Бои и ветра,
   поднятые любовью, не захотевшех ползать, гнали его с горы в ущелье и дальше, дальше...
   XVI
   ... Грома затихли, весенними волнами оплёскивалась вздохнувшая земля, цвели сады, а с каменной плиты синеву моря окидывал взглядом отпущенный на побывку полковой библиотекарь Маркушка. На него глядела запотевшими от счастья глазами Аграфена: вот он, ее сын, сквозь огонь, сквозь смерть и победу пришел к ней. Она рассказывала ему, как приполз к мазанке раненый Иван, как она и бабка лечили и прятали его, как их выгоняли из мазанки и грозили смертью, как они голодали, как легко и дружно умерли бабка под шелковицей, а Иван в тени сарая, как она кормилась дельфиньим мясом и крабами, как узнала, где убит Анисим, как помогали ей из города, а потом стали помогать те, с кем он, Маркушка, сидел на одной парте.
   Аграфена вспоминала все, что было за годы разлуки с сыном, залетала в свою молодость и рассказывала, как девушкой, в лихорадке прибилась к этой мазанке, как ее встретили в ней, как Иван подарил ей миску удивительных камешков и что сказал при этом.
   Маркушка гладил плиту, на которой не раз перебирал с Иваном камешки, а перед его глазами плыли обрывки давнего и сливались со словами матери и с тем, о чем рассказывал ему на привалах отряда покойный отец.
   Они весь день вспоминали и вместе ходили к морю.
   Маркушка подбирал там хорошие камешки и как бы возвращался в детство. Домой Аграфену он вел под-руку, усадил ее на каменную плиту и пошел в поселок. Она отметила, что у него отцова походка, что он уже не так сильно заикается, и, улыбаясь, в дреме пошла в мазанку.
   Разбудил ее знакомый стук мотыги. Она выбежала в сад и закричала:
   - Маркуша! Да отдыхай ты! Отслужишь совсем, тогда уж...
   Но мотыга вонзалась в землю, топор крушил сухие стволы, руки закладывали бреши в ограде и замазывали в водоеме и канавках трещины.
   Аграфена обливала Маркушку улыбками и однажды спросила:
   - Что ж ты о могилке не спросишь?
   В ее голосе Маркушке послышался укор, и он молча прошел за нею к обсаженному туями холмику:
   - Тут они лежат. Не такая их: воля была, да нехватило у меня сил, а людей кликать страшно было тогда.
   Сама яму копала, сама без гробов и хоронила их. И тут хорошо, только пропало ихнее слово. Помнишь, где прадед наказывал схоронить его? "Во-он там, - говорит, - оттуда я со старухой, может, услышу, как земля вздохнет".
   Не привелось им лежать там...
   И опять в голосе матери Маркушке почуялся укор. Он поднял руку, поводил ею перед собою и с усилием сказал:
   - На-на-напрасно, мать, ты так... Я-а, я сделаю, ппогоди...
   Маркушка поправил завалившийся погреб, заделал на крыше мазанки дыры, с корнем вырвал в саду дикий кустарник, а затем поднялся на гору, вырыл там яму, в саду с корнями снял с холмика туи, застлал ими тачку, сложил на них вырытые останки прадедов и позвал мать.
   Они взвезли тачку на гору, покрыли дно ямы ветками, ветками забросали останки и серпом посадили вокруг мэгилы туи. Аграфена носила на гору воду, поливала туи, а Маркушка привел из поселка ватагу парней. Они сняли с подставок каменную плиту у ворот, обмотали ее веревкой, на деревянных катках стащили на гору и стоймя врыли у могилы.
   На одной стороне плиты Маркушка суриком написал, кто лежит в земле. Другая сторона, гладкая, впитавшая тепло Ивана, бабки, Анисима, большелобого и многихмногих, осталась чистой. Каждый раз, когда Маркушка касался ее рукою, она как бы вздыхала под ладонью и просила чего-то. Маркушка затревожился и решил написать на камне о прадедах подробно, но подворачивавшиеся слова казались ему тусклыми. Он отбрасывал их, искал новые, мучился, пока в памяти не всплыли в детстве слышанные от прадеда слова о море, о волнах и камнях.
   Он обрадовался им, долго перебирал их, как бы обжигал в себе, затем сжал их, чтоб они звучали, как песня, и написал на камне.
   И стоит тот камень на горе, в виду мазанки, в серпе молодых туй, и во все стороны, всем ветрам, кораблям, фелюгам, солнцу я звездам говорит:
   О, море, голубая слеза радости, радужная россыпь самоцветов, зови всех к битвам за счастье: похороненный перед тобою томился по вольному вздоху земли, проливал кровь за ее счастье и назвал тебя голубой слезой радости.
   ... Красноармейцы слушали Маркушку, и перед их глазами вставали бредущая по полям и степям лошадь, шагающий рядом с нею старик, согнутая страхом и горем старуха, мальчик. Им синели горы, мигало море, шелестел сад, шумели дожди, морские прибои и ветра. Они вместе со стариком и мальчиком строили мазанку, поливали сад, на берегу моря радовались камешкам, шли за горы, обливались кровью перед царской коляской, томились в тюрьме, дрожали на допросах, - вся жизнь Ивана, Анисима, Маркушки, бабки вставала перед ними.
   А рядом лежали сбереженные Аграфеной, собранные Иваном и маленьким Маркушкой, камешки из десяти мешочков-голубые и молочно-сизые, дымчатые и черные, красно-бурые и зеленые, лунные и полосатые, золотистые, рисунчатые, искристые, - они переливались и играли всеми цветами радуги. Слушая, красноармейцы раздумчиво пропускали их сквозь пальцы. Слова Маркушки сливались с непередаваемой искристой игрой камешков, и глаза красноармейцев вспыхивали от изумления, от боли за Ивана, от ненависти к тому, что мешало земле вздохнуть, и от желания быть крепкими, непобедимыми и радующими, как эти отшлифованные синими волнами камешки.
   1930 г.