– Я же... ах, не весь мир еще завоеван. Никто не бывал в глубине покоренных стран. На севере есть народы, которые еще не видели римского орла. Честь и слава завершить поход Александра на Дальний Восток еще ждет кого-то. Только подумай, сколько возможностей лежит перед римлянином!
В следующую секунду он снова заговорил в своей прежней манере, растягивая слова.
– Военная кампания в Африке; еще одна – против скифов; а потом – и легион. Большинство карьер на этом и кончаются, но только не моя. Я – клянусь Юпитером! – оставлю свой легион только ради поста префекта. Подумай, какова жизнь в Риме, если иметь деньги, – вино, женщины, сражения на аренах, поэты на пирах, придворные интриги, игра по-крупному круглый год. Такого круговращения жизни вполне можно добиться – заполучить бы только себе префектуру пожирнее! О мой иудей – хотя бы здесь, в Сирии! Иудея богата; Антиохия – столица всех богов. Я буду преемником Кирения – и ты разделишь мой успех!
Ученые софисты и риторы, которые толпами наводняли Рим и практически монополизировали обучение его золотой молодежи, вполне одобрили бы эти рассуждения Мессалы, поскольку таков был обычный ход мыслей; для молодого же иудея эти мысли были внове, к тому же они полностью шли вразрез с принятым в здешнем обществе торжественным стилем рассуждений и дискуссий, к которому он привык. Кроме того, он принадлежал к породе людей, законы, поведение и привычки которых исключали иронию и юмор; поэтому, вполне естественно, он слушал своего друга со смешанными чувствами – то негодуя, то удивляясь, поскольку не понимал, как надо воспринимать его слова. Тон изысканного маньеризма был для него в высшей степени неприятен, очень скоро начал раздражать, а под конец стал едва выносим. Любой из нас на месте иудея пришел бы от этого в ярость, и наш насмешник умудрился сделать это без всяких усилий. К тому же для иудея периода правления Ирода патриотизм всегда жил в глубине души в виде дикой страсти, обычно скрываемой под обычным благодушием; но все, что затрагивало его историю, религию и Господа, мгновенно выпускало эту страсть на волю. Поэтому нет смысла доказывать, что слушать Мессалу было для его собеседника утонченной пыткой; когда же тот на секунду замолчал, иудей произнес с вымученной улыбкой на лице:
– Мне приходилось слышать, что есть немногое число людей, которые позволяют себе несерьезно относиться к своему будущему; ты убедил меня, о мой Мессала, что я тоже в их числе.
Римлянин внимательно поглядел на него; затем ответил: – Почему ты не допускаешь, что в иронии может содержаться истина в виде иносказания? Великая Фульвия как-то однажды удила рыбу, так она поймала куда больше, чем все бывшие вместе с ней. Поговаривали, потому, что крючок на ее удочке был покрыт золотом.
– Так ты иронизировал не просто так?
– Мой иудей, я вижу, что предложил тебе недостаточно, – быстро ответил римлянин, сверкнув глазами. – Когда я стану префектом, а Иудея обогатит меня, то сделаю тебя первосвященником.
Иудей в гневе отвернулся.
– Не оставляй меня, – попросил Мессала.
Его собеседник явно колебался.
– О боги, как палит солнце, – воскликнул патриций, видя его растерянность. – Давай пересядем в тень.
Иудей холодно произнес в ответ на это:
– Нам лучше разойтись. Мне не стоило приходить сюда. Я искал друга, а нашел...
– Римлянина, – поспешил закончить за него Мессала.
Пальцы иудея сжались, но он снова пересилил себя и поднялся со скамьи. Мессала тоже встал и, взяв со скамьи лежавшую на ней накидку, набросил себе на плечи и направился вслед за иудеем. Поравнявшись с ним, он положил руку ему на плечо и зашагал в ногу.
– Точно так же – вот как сейчас – я клал руку тебе на плечо, когда мы разговаривали в детстве. Давай дойдем так хотя бы до ворот.
Несомненно, Мессала пытался быть серьезным и любезным, но так и не смог до конца избавиться от привычной иронии, уже ставшей его второй натурой. Иудей позволил ему эту фамильярность.
– Ты еще юноша, я уже мужчина; так что позволь мне и говорить соответственно.
Самодовольство римлянина было совершенным. Ментор, дающий наставления молодому Телемаху, не мог бы вести себя более естественно.
– Ты веришь в парок? Ах, я же забыл, ты ведь саддукей, а в сестер верят ваши ессеи, они самый чувствительный народ у вас. Верю и я. Сколь утомительно ощущать присутствие этих сестриц, когда мы занимаемся, чем хотим! Вот я повелеваю судьбами народов. И в тот самый момент, когда я уже держу мир в своих руках, я слышу у себя за спиной щелканье ножниц. Я оборачиваюсь – там стоит она, эта проклятая Атропо! Но почему ты разъярился, мой иудей, когда я сказал, что хочу стать прееемником старого Кирения? Ты подумал, что я хочу обогатиться, разоряя и опустошая Иудею? Пусть так; но ведь так поступит любой римлянин. Почему бы и мне не делать этого?
Иудей замедлил шаг.
– Были и другие пришлые, которые правили Иудеей до римлян, – произнес он, взмахнув рукой. – Но где они теперь, Мессала? Она пережила их всех. То, что было раньше, повторится и теперь.
Мессала вернулся к своему насмешливому тону.
– Не только ессеи верят в парок. Добро пожаловать в нашу веру, иудей!
– Нет, Мессала, не считай меня в их числе. Моя вера покоится на скале, которую положили в ее основание наши праотцы во времена Авраама; на заветах Господа Бога Израиля.
– Слишком много страсти, мой иудей. Как был бы шокирован мой учитель, если бы я стал с таким жаром что-то доказывать ему! У меня было еще много что сказать тебе, но теперь я даже боюсь делать это.
Пройдя еще несколько метров, римлянин заговорил снова.
– Думаю, теперь ты меня выслушаешь, поскольку то, что я хочу сказать, касается тебя лично. Я помогу тебе, о подобие Ганимеда, я хочу помочь тебе по своей доброй воле. Я люблю тебя – всеми своими силами. Я собираюсь стать воином. Почему бы и тебе не поступить так же? Почему бы тебе не выступить из пределов того круга, который, как я показал, заключает в себе всю ту возвышенную жизнь, которую допускают ваши законы и обычаи?
Иудей ничего не ответил на это.
– Кого можно считать мудрецом наших дней? – продолжал Мессала. – Только не тех, кто проводит свою жизнь в бесплодных спорах о давно почивших вещах; обо всех этих Ваалах, Юпитерах и Иеговах; в филосовских и религиозных диспутах. Назови мне хоть одно великое имя, о иудей; не имеет значения, в какой стране ты его найдешь – в Риме, Египте, на Востоке или здесь, в Иерусалиме, – и, клянусь Плутоном, это обязательно будет имя человека, который построил свою судьбу из материала современности. Разве не таким человеком был Ирод? Или Маккавеи? А наши первый и второй цезари? Уподобься им. Начни прямо сейчас.
Иудея била гневная дрожь; и, поскольку ворота были уже близко, он ускорил шаг, явно желая поскорее расстаться со своим спутником.
– О, Рим, Рим! – пробормотал он про себя.
– Будь разумен, – продолжал Мессала. – Отринь глупости Моисея и традиций; взгляни на положение вещей реально. Наберись смелости взглянуть паркам прямо в лицо, и они подтвердят тебе, что Рим и есть мир. Спроси их об Иудее, и они ответят тебя: она то, чем ее пожелает сделать Рим.
Они были уже у ворот. Иудей остановился, мягко снял руку римлянина со своего плеча и повернулся лицом к Мессале. На его ресницах блестели слезы.
– Я понял тебя, потому что ты римлянин; но тебе не понять меня – я израильтянин. Ты причинил мне сегодня боль, убеждая меня, что мы не сможем быть друзьями, как были когда-то, – не сможем никогда. Здесь наши дороги расходятся. Да пребудет с тобой Бог наших отцов!
Мессала протянул ему руку; иудей пожал ее и вышел из дворцовых ворот. Когда он исчез из виду, римлянин некоторое время оставался недвижим; затем, в свою очередь, вышел из ворот, качая головой и бормоча про себя:
– Да будет так. Эрос мертв, торжествует Марс!
Глава III
Глава IV
В следующую секунду он снова заговорил в своей прежней манере, растягивая слова.
– Военная кампания в Африке; еще одна – против скифов; а потом – и легион. Большинство карьер на этом и кончаются, но только не моя. Я – клянусь Юпитером! – оставлю свой легион только ради поста префекта. Подумай, какова жизнь в Риме, если иметь деньги, – вино, женщины, сражения на аренах, поэты на пирах, придворные интриги, игра по-крупному круглый год. Такого круговращения жизни вполне можно добиться – заполучить бы только себе префектуру пожирнее! О мой иудей – хотя бы здесь, в Сирии! Иудея богата; Антиохия – столица всех богов. Я буду преемником Кирения – и ты разделишь мой успех!
Ученые софисты и риторы, которые толпами наводняли Рим и практически монополизировали обучение его золотой молодежи, вполне одобрили бы эти рассуждения Мессалы, поскольку таков был обычный ход мыслей; для молодого же иудея эти мысли были внове, к тому же они полностью шли вразрез с принятым в здешнем обществе торжественным стилем рассуждений и дискуссий, к которому он привык. Кроме того, он принадлежал к породе людей, законы, поведение и привычки которых исключали иронию и юмор; поэтому, вполне естественно, он слушал своего друга со смешанными чувствами – то негодуя, то удивляясь, поскольку не понимал, как надо воспринимать его слова. Тон изысканного маньеризма был для него в высшей степени неприятен, очень скоро начал раздражать, а под конец стал едва выносим. Любой из нас на месте иудея пришел бы от этого в ярость, и наш насмешник умудрился сделать это без всяких усилий. К тому же для иудея периода правления Ирода патриотизм всегда жил в глубине души в виде дикой страсти, обычно скрываемой под обычным благодушием; но все, что затрагивало его историю, религию и Господа, мгновенно выпускало эту страсть на волю. Поэтому нет смысла доказывать, что слушать Мессалу было для его собеседника утонченной пыткой; когда же тот на секунду замолчал, иудей произнес с вымученной улыбкой на лице:
– Мне приходилось слышать, что есть немногое число людей, которые позволяют себе несерьезно относиться к своему будущему; ты убедил меня, о мой Мессала, что я тоже в их числе.
Римлянин внимательно поглядел на него; затем ответил: – Почему ты не допускаешь, что в иронии может содержаться истина в виде иносказания? Великая Фульвия как-то однажды удила рыбу, так она поймала куда больше, чем все бывшие вместе с ней. Поговаривали, потому, что крючок на ее удочке был покрыт золотом.
– Так ты иронизировал не просто так?
– Мой иудей, я вижу, что предложил тебе недостаточно, – быстро ответил римлянин, сверкнув глазами. – Когда я стану префектом, а Иудея обогатит меня, то сделаю тебя первосвященником.
Иудей в гневе отвернулся.
– Не оставляй меня, – попросил Мессала.
Его собеседник явно колебался.
– О боги, как палит солнце, – воскликнул патриций, видя его растерянность. – Давай пересядем в тень.
Иудей холодно произнес в ответ на это:
– Нам лучше разойтись. Мне не стоило приходить сюда. Я искал друга, а нашел...
– Римлянина, – поспешил закончить за него Мессала.
Пальцы иудея сжались, но он снова пересилил себя и поднялся со скамьи. Мессала тоже встал и, взяв со скамьи лежавшую на ней накидку, набросил себе на плечи и направился вслед за иудеем. Поравнявшись с ним, он положил руку ему на плечо и зашагал в ногу.
– Точно так же – вот как сейчас – я клал руку тебе на плечо, когда мы разговаривали в детстве. Давай дойдем так хотя бы до ворот.
Несомненно, Мессала пытался быть серьезным и любезным, но так и не смог до конца избавиться от привычной иронии, уже ставшей его второй натурой. Иудей позволил ему эту фамильярность.
– Ты еще юноша, я уже мужчина; так что позволь мне и говорить соответственно.
Самодовольство римлянина было совершенным. Ментор, дающий наставления молодому Телемаху, не мог бы вести себя более естественно.
– Ты веришь в парок? Ах, я же забыл, ты ведь саддукей, а в сестер верят ваши ессеи, они самый чувствительный народ у вас. Верю и я. Сколь утомительно ощущать присутствие этих сестриц, когда мы занимаемся, чем хотим! Вот я повелеваю судьбами народов. И в тот самый момент, когда я уже держу мир в своих руках, я слышу у себя за спиной щелканье ножниц. Я оборачиваюсь – там стоит она, эта проклятая Атропо! Но почему ты разъярился, мой иудей, когда я сказал, что хочу стать прееемником старого Кирения? Ты подумал, что я хочу обогатиться, разоряя и опустошая Иудею? Пусть так; но ведь так поступит любой римлянин. Почему бы и мне не делать этого?
Иудей замедлил шаг.
– Были и другие пришлые, которые правили Иудеей до римлян, – произнес он, взмахнув рукой. – Но где они теперь, Мессала? Она пережила их всех. То, что было раньше, повторится и теперь.
Мессала вернулся к своему насмешливому тону.
– Не только ессеи верят в парок. Добро пожаловать в нашу веру, иудей!
– Нет, Мессала, не считай меня в их числе. Моя вера покоится на скале, которую положили в ее основание наши праотцы во времена Авраама; на заветах Господа Бога Израиля.
– Слишком много страсти, мой иудей. Как был бы шокирован мой учитель, если бы я стал с таким жаром что-то доказывать ему! У меня было еще много что сказать тебе, но теперь я даже боюсь делать это.
Пройдя еще несколько метров, римлянин заговорил снова.
– Думаю, теперь ты меня выслушаешь, поскольку то, что я хочу сказать, касается тебя лично. Я помогу тебе, о подобие Ганимеда, я хочу помочь тебе по своей доброй воле. Я люблю тебя – всеми своими силами. Я собираюсь стать воином. Почему бы и тебе не поступить так же? Почему бы тебе не выступить из пределов того круга, который, как я показал, заключает в себе всю ту возвышенную жизнь, которую допускают ваши законы и обычаи?
Иудей ничего не ответил на это.
– Кого можно считать мудрецом наших дней? – продолжал Мессала. – Только не тех, кто проводит свою жизнь в бесплодных спорах о давно почивших вещах; обо всех этих Ваалах, Юпитерах и Иеговах; в филосовских и религиозных диспутах. Назови мне хоть одно великое имя, о иудей; не имеет значения, в какой стране ты его найдешь – в Риме, Египте, на Востоке или здесь, в Иерусалиме, – и, клянусь Плутоном, это обязательно будет имя человека, который построил свою судьбу из материала современности. Разве не таким человеком был Ирод? Или Маккавеи? А наши первый и второй цезари? Уподобься им. Начни прямо сейчас.
Иудея била гневная дрожь; и, поскольку ворота были уже близко, он ускорил шаг, явно желая поскорее расстаться со своим спутником.
– О, Рим, Рим! – пробормотал он про себя.
– Будь разумен, – продолжал Мессала. – Отринь глупости Моисея и традиций; взгляни на положение вещей реально. Наберись смелости взглянуть паркам прямо в лицо, и они подтвердят тебе, что Рим и есть мир. Спроси их об Иудее, и они ответят тебя: она то, чем ее пожелает сделать Рим.
Они были уже у ворот. Иудей остановился, мягко снял руку римлянина со своего плеча и повернулся лицом к Мессале. На его ресницах блестели слезы.
– Я понял тебя, потому что ты римлянин; но тебе не понять меня – я израильтянин. Ты причинил мне сегодня боль, убеждая меня, что мы не сможем быть друзьями, как были когда-то, – не сможем никогда. Здесь наши дороги расходятся. Да пребудет с тобой Бог наших отцов!
Мессала протянул ему руку; иудей пожал ее и вышел из дворцовых ворот. Когда он исчез из виду, римлянин некоторое время оставался недвижим; затем, в свою очередь, вышел из ворот, качая головой и бормоча про себя:
– Да будет так. Эрос мертв, торжествует Марс!
Глава III
ДОМ ИУДЕЯ
Сразу от входа в Святой Город у того места, которое известно ныне как ворота Святого Стефана, начинается улица, ведущая на запад, вдоль северного фасада Антониевой башни. Направляясь было к Тиропеонской долине, которая расположена немного южнее, улица поворачивает и снова уходит на запад, где вскоре после ворот, которые по традиции называются Судными, резко поворачивает на юг и обрывается. Опытный путешественник или историк, знакомый с топографией Святого Города, сразу же узнает в этом описании его главную артерию – часть Виа Долороса, которая для каждого христианина, пусть и печальным образом, притягательнее любой другой улицы в целом мире. Исходя из предмета наших интересов, мы не будем уделять внимание всей улице, а отметим для себя только дом, стоящий как раз на углу, после которого улица уходит на юг. Дом этот, играющий важную роль в нашем повествовании, заслуживает более подробного описания.
Стены выходят на север и запад, каждая стена длиной футов четыреста. Дом, подобно большинству претенциозных зданий Востока, имеет два этажа в высоту и форму правильного квадрата в плане. Проходящая вдоль его западного фасада улица шириной около двенадцати футов, а та, что проходит с севера, – не более десяти; человек, идущий близко к стенам и обративший на них внимание, будет поражен грубой, необработанной и ничем не украшенной их поверхностью: стены сложены из каменных блоков – таких, какими их добыли в каменоломне. Современник назвал бы этот дом построенным в «крепостном» стиле, единство которого нарушали разве что окна, несколько необычно украшенные, да витиеватая резьба на входных дверях. На западном фасаде четыре окна, на северном же только два, все в одну линию на уровне второго этажа, нависая над оживленной улицей. Входы в здание представляют собой просто отверстия в стенах, видимые снаружи на уровне первого этажа; укреплены они железными засовами такой мощи, что невольно приходит на ум – а не ждут ли хозяева дома осады с применением таранов? Дополнительной защитой служат также карнизы из мрамора довольно изящной работы и изрядной толщины, одним своим видом говорящие, что состоятельные люди, обитающие в этом здании, являются саддукеями по политическим пристрастиям и религиозным верованиям.
Вскоре после того, как юный иудей расстался с римлянином у ворот дворца, он остановился у западного входа в описанный нами дом и постучал в ворота. В них открылась небольшая калитка, и юноша поспешил войти в нее, не ответив на почтительный поклон привратника.
Чтобы получить исчерпывающее представление как о внутреннем устройстве здания, так и о том, что еще случится с юношей, войдем в дом вслед за ним.
Проход, по которому тот направился внутрь здания, напоминал узкий туннель, обшитый деревянными панелями, с осклизлым сводчатым потолком. По обеим его сторонам тянулись скамьи, за многие годы покрывшиеся пятнами и вытертые до блеска. Сделав двенадцать – пятнадцать шагов, юноша оказался во внутреннем дворике прямоугольной формы, со всех сторон, кроме восточной, окруженном строениями двухэтажного дома; первый этаж был разбит на отсеки, верхний – устроен в виде террасы и обнесен балюстрадой. Вдоль террасы сновали туда и сюда слуги; откуда-то доносился скрежет жерновов; на веревках, протянутых из угла в угол, болталась сохнущая одежда; по двору свободно бродили цыплята и голуби, в отсеках первого этажа содержались козы, коровы, ослы и лошади; массивное корыто с водой, явно поставленное здесь для общего пользования, наглядно свидетельствовало о том, что этот двор является главной хозяйственной заботой владельца дома. В восточной части двора видна была разделительная стена, сквозь которую вел другой проход, во всех деталях напоминающий первый.
Миновав второй проход, молодой человек очутился во втором, более просторном, дворике квадратной формы, чистом и свежем, усаженном кустарником и увитом виноградом, которые орошались из бассейна, сооруженного рядом с крытой галереей, тянущейся вдоль северной стены. Отсеки первого этажа здесь были высокими, просторными и затенены от солнца полосатыми навесами из материи в белую и красную полосу. Арочные перекрытия отсеков покоились на собранных в пучки колоннах. Пролет лестницы на южной стороне двора открывал доступ к террасам второго этажа, над которыми простирался еще больший навес для защиты от солнечных лучей. Пролет другой лестницы вел с террас на крышу, по краю которой, огибая весь двор, тянулся украшенный скульптурами карниз и парапет из ярко-красных шестигранных плит из обожженной на огне глины. В этом жилище все демонстрировало тщательную аккуратность, которая, не оставляя без внимания не то что пыль в углах, но даже увядший листок на кустарнике, вместе со всем остальным обликом дома призвана была производить впечатление на каждого гостя: вдыхая чистый и сладкий воздух, тот, еще до представления хозяевам, сразу ощущал утонченность и изысканность семьи, в которую был приглашен.
Сделав несколько шагов в глубь второго двора, юноша повернул направо и, выбрав путь сквозь кустарники, часть из которых стояла в цвету, прошел к лестнице и поднялся по ней на террасу – широкий деревянный настил, устланный белыми и коричневыми половиками. Пройдя под тентом к входной двери, ведущей в северную часть дома, он вошел в апартаменты и, опустив за собой полотняный полог, оказался в темноте. Не обращая на нее никакого внимания, юноша прошел по выложенному плиткой полу к дивану и бросился на него ничком, лицом вниз, положив голову на скрещенные руки.
Уже под вечер к двери подошла женщина и позвала его; он ответил, и она вошла в комнату.
– Ужин закончился, на дворе уже вечер. Мой сын не голоден? – спросила она.
– Нет, – кратко ответил он.
– Ты не болен?
– Я сплю.
– Твоя мать спрашивала о тебе.
– Где она?
– В летнем домике на крыше.
Юноша поднялся с дивана и сел.
– Очень хорошо. Принеси мне чего-нибудь поесть.
– Что тебе угодно?
– Все равно, Амра. Я не болен, просто нет настроения. Жизнь не кажется такой приятной, какой она была еще этим утром. Это просто хандра, о моя Амра, и ты, так хорошо знающая меня, обязательно принесешь что-нибудь такое, что поможет мне излечиться.
Вопросы, заданные Амрой, и тон, каким они были произнесены – негромко, сочувственно и заботливо, – свидетельствовали о нежной любви между этими двумя людьми. Женщина положила ладонь на лоб юноши; потом удовлетворенно кивнула и вышла со словами: «Я что-нибудь найду».
Несколько минут спустя она вернулась, неся на деревянном подносе чашу молока, несколько лепешек из пшеничной муки, пшеничную халву, отварную курицу, мед и соль. Кроме этого, на подносе были серебряный кубок с вином и зажженный бронзовый светильник.
В его свете комната преобразилась: стены ее оказались покрыты нежных тонов штукатуркой; мощные дубовые стропила поддерживали потемневший от времени потолок; пол был вымощен белой с голубым плиткой, прочной и долговечной; стояло несколько стульев с резными ножками в виде львиных лап, приподнятая над полом тахта, обитая голубой материей и частично закрытая полосатым шерстяным покрывалом, – словом, обычная еврейская спальня.
В свете лампы стало возможным рассмотреть и женщину. Придвинув к тахте стул, она поставила на него поднос, а потом опустилась рядом с юношей на колени, готовая к услугам. Ее лицо – лицо женщины лет пятидесяти с темной кожей и темно-карими глазами – в этот момент отражало почти материнскую заботу о своем питомце. Голова ее была покрыта белым тюрбаном, оставлявшим открытыми лишь мочки ушей, в которых темнели проколы, сделанные толстым шилом, – знак ее положения в доме. Она была рабыней египетского происхождения, не ставшая свободной даже после освященного обычаем своего пятидесятого года жизни – она не приняла этой свободы, поскольку выращенный ею юноша стал всей ее жизнью. Она нянчила его в детстве; ухаживала за ним в годы отрочества и не могла оторваться от него даже сейчас. Для нее он по-прежнему оставался ребенком.
Занявшись едой, он только раз заговорил с ней. – Ты помнишь, о моя Амра, – произнес он, – того Мессалу, который бывал здесь у меня в былые годы?
– Я помню его.
– Несколько лет тому назад он отправился в Рим, а вот теперь вернулся.
Юношу передернуло от отвращения.
– Как я понимаю, что-то произошло, – сказала женщина, явно заинтересованная разговором. – Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.
Но юноша погрузился в раздумья и на повторную просьбу женщины произнес только одну фразу:
– Он очень изменился, и я не хочу иметь с ним никаких дел.
Когда Амра встала, чтобы унести поднос, он тоже встал и поднялся с террасы на плоскую крышу дома.
Полагаем, наш читатель немного знаком с обычаем использования плоских крыш домов на Востоке. Как и повсюду, в основе этого обычая лежит местный климат. Летний день в Сирии загоняет человека, ищущего комфорта, в затемненные помещения; ночь, напротив, уже ранним вечером зовет его наружу, и сумерки, опускающиеся на склоны холмов, кажутся покрывалом, укутывающим певцов Цирцеи; но они довольно далеко, в то время как крыша дома гораздо ближе, так что достаточно подняться, чтобы вдохнуть прохладу ночного воздуха и оказаться в свете низких звезд. Крыша, таким образом, становится местом отдохновения – игровой площадкой, спальней, женским будуаром, местом, где собирается вся семья, музыкальным салоном, танцзалом, местом беседы, медитации и молитвы.
Те же соображения, что в холодном климате побуждают за любую цену украшать внутренность помещений, здесь, на Востоке, требуют богатой отделки крыш. Парапет, возведенный по заказу Моисея, стал шедевром гончарного искусства; в еще более поздние времена цари и властители увенчивали крыши своих дворцов летними домиками из мрамора и золота. Верхом экстравагантности, непревзойденным шедевром и одним из чудес света стали висячие сады, созданные вавилонянами для своей царицы.
Юноша, за которым мы следуем, медленно прошел по крыше своего дома и приблизился к башенке, возвышающейся на северо-западном углу здания. Будь он пришлецом в этих местах, он наверняка задержал бы свой взор на ней, отметив для себя то, что позволяла различить темнота, – темная масса, низкая, решетчатая, со сводом, опирающимся на столбики. А так – он вошел в дверь, миновав наполовину поднятую завесу. Внутри было темно, лишь в арочные проемы виднелось небо, усыпанное крупными звездами. На фоне одного из этих проемов он увидел фигуру полулежащей на подушках софы женщины, смутно различимую даже под белым покрывалом. При звуках его шагов по полу веер в ее руке прекратил движение и сверкнул светом звезды, преломленным одним из драгоценных камней, которыми он был усыпан. Женщина села на софе и позвала юношу:
– Иуда, сын мой!
– Это я, мама, – отозвался тот, приближаясь к софе.
Подойдя к ней, он опустился на колени. Женщина обеими руками обхватила его за плечи, поцеловала в лоб и прижала голову юноши к своей груди.
Стены выходят на север и запад, каждая стена длиной футов четыреста. Дом, подобно большинству претенциозных зданий Востока, имеет два этажа в высоту и форму правильного квадрата в плане. Проходящая вдоль его западного фасада улица шириной около двенадцати футов, а та, что проходит с севера, – не более десяти; человек, идущий близко к стенам и обративший на них внимание, будет поражен грубой, необработанной и ничем не украшенной их поверхностью: стены сложены из каменных блоков – таких, какими их добыли в каменоломне. Современник назвал бы этот дом построенным в «крепостном» стиле, единство которого нарушали разве что окна, несколько необычно украшенные, да витиеватая резьба на входных дверях. На западном фасаде четыре окна, на северном же только два, все в одну линию на уровне второго этажа, нависая над оживленной улицей. Входы в здание представляют собой просто отверстия в стенах, видимые снаружи на уровне первого этажа; укреплены они железными засовами такой мощи, что невольно приходит на ум – а не ждут ли хозяева дома осады с применением таранов? Дополнительной защитой служат также карнизы из мрамора довольно изящной работы и изрядной толщины, одним своим видом говорящие, что состоятельные люди, обитающие в этом здании, являются саддукеями по политическим пристрастиям и религиозным верованиям.
Вскоре после того, как юный иудей расстался с римлянином у ворот дворца, он остановился у западного входа в описанный нами дом и постучал в ворота. В них открылась небольшая калитка, и юноша поспешил войти в нее, не ответив на почтительный поклон привратника.
Чтобы получить исчерпывающее представление как о внутреннем устройстве здания, так и о том, что еще случится с юношей, войдем в дом вслед за ним.
Проход, по которому тот направился внутрь здания, напоминал узкий туннель, обшитый деревянными панелями, с осклизлым сводчатым потолком. По обеим его сторонам тянулись скамьи, за многие годы покрывшиеся пятнами и вытертые до блеска. Сделав двенадцать – пятнадцать шагов, юноша оказался во внутреннем дворике прямоугольной формы, со всех сторон, кроме восточной, окруженном строениями двухэтажного дома; первый этаж был разбит на отсеки, верхний – устроен в виде террасы и обнесен балюстрадой. Вдоль террасы сновали туда и сюда слуги; откуда-то доносился скрежет жерновов; на веревках, протянутых из угла в угол, болталась сохнущая одежда; по двору свободно бродили цыплята и голуби, в отсеках первого этажа содержались козы, коровы, ослы и лошади; массивное корыто с водой, явно поставленное здесь для общего пользования, наглядно свидетельствовало о том, что этот двор является главной хозяйственной заботой владельца дома. В восточной части двора видна была разделительная стена, сквозь которую вел другой проход, во всех деталях напоминающий первый.
Миновав второй проход, молодой человек очутился во втором, более просторном, дворике квадратной формы, чистом и свежем, усаженном кустарником и увитом виноградом, которые орошались из бассейна, сооруженного рядом с крытой галереей, тянущейся вдоль северной стены. Отсеки первого этажа здесь были высокими, просторными и затенены от солнца полосатыми навесами из материи в белую и красную полосу. Арочные перекрытия отсеков покоились на собранных в пучки колоннах. Пролет лестницы на южной стороне двора открывал доступ к террасам второго этажа, над которыми простирался еще больший навес для защиты от солнечных лучей. Пролет другой лестницы вел с террас на крышу, по краю которой, огибая весь двор, тянулся украшенный скульптурами карниз и парапет из ярко-красных шестигранных плит из обожженной на огне глины. В этом жилище все демонстрировало тщательную аккуратность, которая, не оставляя без внимания не то что пыль в углах, но даже увядший листок на кустарнике, вместе со всем остальным обликом дома призвана была производить впечатление на каждого гостя: вдыхая чистый и сладкий воздух, тот, еще до представления хозяевам, сразу ощущал утонченность и изысканность семьи, в которую был приглашен.
Сделав несколько шагов в глубь второго двора, юноша повернул направо и, выбрав путь сквозь кустарники, часть из которых стояла в цвету, прошел к лестнице и поднялся по ней на террасу – широкий деревянный настил, устланный белыми и коричневыми половиками. Пройдя под тентом к входной двери, ведущей в северную часть дома, он вошел в апартаменты и, опустив за собой полотняный полог, оказался в темноте. Не обращая на нее никакого внимания, юноша прошел по выложенному плиткой полу к дивану и бросился на него ничком, лицом вниз, положив голову на скрещенные руки.
Уже под вечер к двери подошла женщина и позвала его; он ответил, и она вошла в комнату.
– Ужин закончился, на дворе уже вечер. Мой сын не голоден? – спросила она.
– Нет, – кратко ответил он.
– Ты не болен?
– Я сплю.
– Твоя мать спрашивала о тебе.
– Где она?
– В летнем домике на крыше.
Юноша поднялся с дивана и сел.
– Очень хорошо. Принеси мне чего-нибудь поесть.
– Что тебе угодно?
– Все равно, Амра. Я не болен, просто нет настроения. Жизнь не кажется такой приятной, какой она была еще этим утром. Это просто хандра, о моя Амра, и ты, так хорошо знающая меня, обязательно принесешь что-нибудь такое, что поможет мне излечиться.
Вопросы, заданные Амрой, и тон, каким они были произнесены – негромко, сочувственно и заботливо, – свидетельствовали о нежной любви между этими двумя людьми. Женщина положила ладонь на лоб юноши; потом удовлетворенно кивнула и вышла со словами: «Я что-нибудь найду».
Несколько минут спустя она вернулась, неся на деревянном подносе чашу молока, несколько лепешек из пшеничной муки, пшеничную халву, отварную курицу, мед и соль. Кроме этого, на подносе были серебряный кубок с вином и зажженный бронзовый светильник.
В его свете комната преобразилась: стены ее оказались покрыты нежных тонов штукатуркой; мощные дубовые стропила поддерживали потемневший от времени потолок; пол был вымощен белой с голубым плиткой, прочной и долговечной; стояло несколько стульев с резными ножками в виде львиных лап, приподнятая над полом тахта, обитая голубой материей и частично закрытая полосатым шерстяным покрывалом, – словом, обычная еврейская спальня.
В свете лампы стало возможным рассмотреть и женщину. Придвинув к тахте стул, она поставила на него поднос, а потом опустилась рядом с юношей на колени, готовая к услугам. Ее лицо – лицо женщины лет пятидесяти с темной кожей и темно-карими глазами – в этот момент отражало почти материнскую заботу о своем питомце. Голова ее была покрыта белым тюрбаном, оставлявшим открытыми лишь мочки ушей, в которых темнели проколы, сделанные толстым шилом, – знак ее положения в доме. Она была рабыней египетского происхождения, не ставшая свободной даже после освященного обычаем своего пятидесятого года жизни – она не приняла этой свободы, поскольку выращенный ею юноша стал всей ее жизнью. Она нянчила его в детстве; ухаживала за ним в годы отрочества и не могла оторваться от него даже сейчас. Для нее он по-прежнему оставался ребенком.
Занявшись едой, он только раз заговорил с ней. – Ты помнишь, о моя Амра, – произнес он, – того Мессалу, который бывал здесь у меня в былые годы?
– Я помню его.
– Несколько лет тому назад он отправился в Рим, а вот теперь вернулся.
Юношу передернуло от отвращения.
– Как я понимаю, что-то произошло, – сказала женщина, явно заинтересованная разговором. – Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.
Но юноша погрузился в раздумья и на повторную просьбу женщины произнес только одну фразу:
– Он очень изменился, и я не хочу иметь с ним никаких дел.
Когда Амра встала, чтобы унести поднос, он тоже встал и поднялся с террасы на плоскую крышу дома.
Полагаем, наш читатель немного знаком с обычаем использования плоских крыш домов на Востоке. Как и повсюду, в основе этого обычая лежит местный климат. Летний день в Сирии загоняет человека, ищущего комфорта, в затемненные помещения; ночь, напротив, уже ранним вечером зовет его наружу, и сумерки, опускающиеся на склоны холмов, кажутся покрывалом, укутывающим певцов Цирцеи; но они довольно далеко, в то время как крыша дома гораздо ближе, так что достаточно подняться, чтобы вдохнуть прохладу ночного воздуха и оказаться в свете низких звезд. Крыша, таким образом, становится местом отдохновения – игровой площадкой, спальней, женским будуаром, местом, где собирается вся семья, музыкальным салоном, танцзалом, местом беседы, медитации и молитвы.
Те же соображения, что в холодном климате побуждают за любую цену украшать внутренность помещений, здесь, на Востоке, требуют богатой отделки крыш. Парапет, возведенный по заказу Моисея, стал шедевром гончарного искусства; в еще более поздние времена цари и властители увенчивали крыши своих дворцов летними домиками из мрамора и золота. Верхом экстравагантности, непревзойденным шедевром и одним из чудес света стали висячие сады, созданные вавилонянами для своей царицы.
Юноша, за которым мы следуем, медленно прошел по крыше своего дома и приблизился к башенке, возвышающейся на северо-западном углу здания. Будь он пришлецом в этих местах, он наверняка задержал бы свой взор на ней, отметив для себя то, что позволяла различить темнота, – темная масса, низкая, решетчатая, со сводом, опирающимся на столбики. А так – он вошел в дверь, миновав наполовину поднятую завесу. Внутри было темно, лишь в арочные проемы виднелось небо, усыпанное крупными звездами. На фоне одного из этих проемов он увидел фигуру полулежащей на подушках софы женщины, смутно различимую даже под белым покрывалом. При звуках его шагов по полу веер в ее руке прекратил движение и сверкнул светом звезды, преломленным одним из драгоценных камней, которыми он был усыпан. Женщина села на софе и позвала юношу:
– Иуда, сын мой!
– Это я, мама, – отозвался тот, приближаясь к софе.
Подойдя к ней, он опустился на колени. Женщина обеими руками обхватила его за плечи, поцеловала в лоб и прижала голову юноши к своей груди.
Глава IV
СТРАННЫЕ ВЕЩИ, О КОТОРЫХ ХОТЕЛ УЗНАТЬ БЕН-ГУР
Мать снова откинулась на подушки в изголовье софы, а сын присел рядом с ней, положив голову ей на колени. Глядя в проемы, они могли видеть крыши близлежащих домов, черно-голубую полоску там, где, как они знали, высились горы, и небо, в черноте которого бриллиантами горели звезды. В городе царило спокойствие ночи, нарушаемой лишь посвистыванием ветра.
– Амра сказала мне, что с тобой что-то произошло, – сказала мать, погладив рукой сына по щеке. – Когда мой Иуда был ребенком, я хранила его от всех волнений, но теперь он уже мужчина. Он не должен забывать, – голос ее стал очень нежным, – что однажды он станет моим кумиром.
Она произнесла эти слова на языке, почти забытом в стране, который лишь немногие – обладатели древней крови и немалых состояний – хранили в его первозданной чистоте, чтобы тем отличаться от пришлецов; на языке, которым Ребекка и Рахиль пели колыбельные песни Вениамину.
При этих словах юноша снова погрузился было в мучавшие его мысли; но мгновение спустя, однако, поймал руку матери, ласкавшую его, и произнес:
– О моя мать, сегодня мне пришлось задуматься о многих вещах, которые никогда раньше не занимали мои мысли. Но прежде всего скажи, кем мне предстоит стать?
– Разве я не сказала тебе? Ты станешь моим кумиром.
Хотя он не мог видеть ее лица, но знал, что она шутит. Он произнес более серьезно:
– Ты очень добра ко мне, о мама. Никто никогда не будет любить меня так, как ты. – Он покрыл поцелуями ее руку. – Думается мне, я понимаю, почему ты устраняла все проблемы на моем пути, – продолжал он. – Таким образом вся моя жизнь принадлежала только тебе. Но как же нежно и мягко ты опекала меня! Однако я хочу, чтобы этому пришел конец. Так дальше продолжаться не может. По воле Господа нашего я должен когда-то стать хозяином своей жизни – отделиться от тебя. Я знаю, день этот станет для тебя ужасным днем. Так будем же отважны и разумны. Я буду твоим кумиром, но ты должна указать мне путь. Ты знаешь закон – каждый сын Израиля должен иметь какое-нибудь занятие. Я не исключение, и вот теперь я спрашиваю тебя – должен ли я пасти стада? или пахать землю? плотничать? стать писцом или законником? Кем мне быть? Моя дорогая добрая мама, помоги мне найти ответ.
– Гамалиэль как раз сегодня читал проповедь, – тщательно подбирая слова, сказала она.
– Если так, то я не слышал его.
– Если так, то, значит, тогда ты гулял с Симеоном, который, как мне говорили, унаследовал гений своего отца.
– Нет, я его не видел. Я был на Рыночной площади, а не в Храме, встречался с молодым Мессалой.
Едва уловимая перемена в тоне его голоса не прошла мимо внимания женщины. Предчувствие заставило ее сердце забиться чаще; веер снова остановил свое движение.
– Мессала! – произнесла она. – И что же он мог сказать такого, что так расстроило тебя?
– Он очень изменился.
– Ты хочешь сказать, что назад он вернулся совершенным римлянином.
– Да.
– Римлянин! – снова повторила она, как бы про себя. – Во всем мире под этим понимается владыка. И как долго он был в отъезде?
– Пять лет.
Она приподняла голову и всмотрелась в ночную тьму.
– Воздух на Виа Сакра ничуть не отличается от воздуха египетских или вавилонских улиц; но в Иерусалиме – нашем Иерусалиме – пребывает Завет.
И, уйдя в свои думы, она снова откинулась на подушки ложа. Сын первым нарушил наступившее молчание:
– То, что говорил Мессала, о мама, само по себе было достаточно резко; а если вспомнить еще и то, как он говорил, – то и вообще невыносимо.
– Думаю, я понимаю тебя. Рим, его поэты, ораторы, сенаторы, придворные буквально помешаны на том, что они называют сатирой.
– Я полагал, что все великие люди горделивы, – продолжал он, едва обратив внимание на ее замечание, – но гордыня этих людей затмевает все; в последнее же время она так раздулась, что посягает даже на самих богов.
– Даже на богов! – воскликнула мать. – Многие римляне относятся к богослужению как к своему божественному праву.
– Что ж, в Мессале всегда был силен дух противоречия. Еще когда он был ребенком, я видел, как он дразнит чужестранцев, которых с почетом принимал и сам Ирод; но все же он никогда не касался Иудеи. Сегодня в первый раз в разговоре со мной он позволил себе смеяться над нашими обычаями и Богом. А теперь, дорогая мама, я хочу понять, есть ли у римлян какое-нибудь основание для такого презрения. В чем я ниже его? В чем наш порядок жизни хуже? Почему я должен чувствовать на себе рабские путы? И особенно объясни мне, почему, если у меня есть душа и свобода выбора, почему я не могу искать себе славу и почет на всех поприщах? Почему я не могу взять в руку меч и отдаться страсти войны? Почему я не могу, став поэтом, слагать песни обо всех вещах на свете? Мне можно стать кузнецом, погонщиком стад, купцом, но почему не художником, как любому из греков? Скажи же мне, о мама, – и в этом весь мой основной вопрос, – почему сын Израиля не может делать то, что может римлянин?
Читатель, безусловно, поймет, что все эти вопросы возникли у молодого человека после разговора на Рыночной площади; его мать, вслушиваясь в слова сына со всей чуткостью материнского сердца, по тем признакам, которые ускользнули бы от внимания менее пристрастного собеседника, – по направленности вопросов, по горячности расспросов и тону – пришла к тому же выводу. Она приподнялась на ложе и в тон сыну быстро и резко произнесла:
– Понимаю, понимаю! По кругу своего общения Мессала в юности был почти что иудеем; останься он здесь, он мог бы стать прозелитом, поскольку все мы много перенимаем от окружающих; но годы, проведенные в Риме, чересчур сильно повлияли на него. Я ничуть не удивляюсь таким переменам в нем; но все же, – голос ее стал тише, – он все же мог бы вести себя сдержаннее, по крайней мере ради тебя. Только такой жесткий, даже жестокий человек, как он, может забыть все то, чем он жил в юности.
Ее рука осторожно легла на лоб сына, пальцы погрузились в его вьющиеся волосы и принялись ласково их перебирать. Глаза женщины, не отрываясь, смотрели на высоко стоящую в небе звезду. Ее собственная гордость откликнулась в нем. Она могла бы ответить ему; но больше всего боялась недостаточности своего ответа – если она даст ему почувствовать свою второсортность, это может ослабить в нем любовь к жизни. Она опасалась не найти достаточной энергии в себе самой.
– Амра сказала мне, что с тобой что-то произошло, – сказала мать, погладив рукой сына по щеке. – Когда мой Иуда был ребенком, я хранила его от всех волнений, но теперь он уже мужчина. Он не должен забывать, – голос ее стал очень нежным, – что однажды он станет моим кумиром.
Она произнесла эти слова на языке, почти забытом в стране, который лишь немногие – обладатели древней крови и немалых состояний – хранили в его первозданной чистоте, чтобы тем отличаться от пришлецов; на языке, которым Ребекка и Рахиль пели колыбельные песни Вениамину.
При этих словах юноша снова погрузился было в мучавшие его мысли; но мгновение спустя, однако, поймал руку матери, ласкавшую его, и произнес:
– О моя мать, сегодня мне пришлось задуматься о многих вещах, которые никогда раньше не занимали мои мысли. Но прежде всего скажи, кем мне предстоит стать?
– Разве я не сказала тебе? Ты станешь моим кумиром.
Хотя он не мог видеть ее лица, но знал, что она шутит. Он произнес более серьезно:
– Ты очень добра ко мне, о мама. Никто никогда не будет любить меня так, как ты. – Он покрыл поцелуями ее руку. – Думается мне, я понимаю, почему ты устраняла все проблемы на моем пути, – продолжал он. – Таким образом вся моя жизнь принадлежала только тебе. Но как же нежно и мягко ты опекала меня! Однако я хочу, чтобы этому пришел конец. Так дальше продолжаться не может. По воле Господа нашего я должен когда-то стать хозяином своей жизни – отделиться от тебя. Я знаю, день этот станет для тебя ужасным днем. Так будем же отважны и разумны. Я буду твоим кумиром, но ты должна указать мне путь. Ты знаешь закон – каждый сын Израиля должен иметь какое-нибудь занятие. Я не исключение, и вот теперь я спрашиваю тебя – должен ли я пасти стада? или пахать землю? плотничать? стать писцом или законником? Кем мне быть? Моя дорогая добрая мама, помоги мне найти ответ.
– Гамалиэль как раз сегодня читал проповедь, – тщательно подбирая слова, сказала она.
– Если так, то я не слышал его.
– Если так, то, значит, тогда ты гулял с Симеоном, который, как мне говорили, унаследовал гений своего отца.
– Нет, я его не видел. Я был на Рыночной площади, а не в Храме, встречался с молодым Мессалой.
Едва уловимая перемена в тоне его голоса не прошла мимо внимания женщины. Предчувствие заставило ее сердце забиться чаще; веер снова остановил свое движение.
– Мессала! – произнесла она. – И что же он мог сказать такого, что так расстроило тебя?
– Он очень изменился.
– Ты хочешь сказать, что назад он вернулся совершенным римлянином.
– Да.
– Римлянин! – снова повторила она, как бы про себя. – Во всем мире под этим понимается владыка. И как долго он был в отъезде?
– Пять лет.
Она приподняла голову и всмотрелась в ночную тьму.
– Воздух на Виа Сакра ничуть не отличается от воздуха египетских или вавилонских улиц; но в Иерусалиме – нашем Иерусалиме – пребывает Завет.
И, уйдя в свои думы, она снова откинулась на подушки ложа. Сын первым нарушил наступившее молчание:
– То, что говорил Мессала, о мама, само по себе было достаточно резко; а если вспомнить еще и то, как он говорил, – то и вообще невыносимо.
– Думаю, я понимаю тебя. Рим, его поэты, ораторы, сенаторы, придворные буквально помешаны на том, что они называют сатирой.
– Я полагал, что все великие люди горделивы, – продолжал он, едва обратив внимание на ее замечание, – но гордыня этих людей затмевает все; в последнее же время она так раздулась, что посягает даже на самих богов.
– Даже на богов! – воскликнула мать. – Многие римляне относятся к богослужению как к своему божественному праву.
– Что ж, в Мессале всегда был силен дух противоречия. Еще когда он был ребенком, я видел, как он дразнит чужестранцев, которых с почетом принимал и сам Ирод; но все же он никогда не касался Иудеи. Сегодня в первый раз в разговоре со мной он позволил себе смеяться над нашими обычаями и Богом. А теперь, дорогая мама, я хочу понять, есть ли у римлян какое-нибудь основание для такого презрения. В чем я ниже его? В чем наш порядок жизни хуже? Почему я должен чувствовать на себе рабские путы? И особенно объясни мне, почему, если у меня есть душа и свобода выбора, почему я не могу искать себе славу и почет на всех поприщах? Почему я не могу взять в руку меч и отдаться страсти войны? Почему я не могу, став поэтом, слагать песни обо всех вещах на свете? Мне можно стать кузнецом, погонщиком стад, купцом, но почему не художником, как любому из греков? Скажи же мне, о мама, – и в этом весь мой основной вопрос, – почему сын Израиля не может делать то, что может римлянин?
Читатель, безусловно, поймет, что все эти вопросы возникли у молодого человека после разговора на Рыночной площади; его мать, вслушиваясь в слова сына со всей чуткостью материнского сердца, по тем признакам, которые ускользнули бы от внимания менее пристрастного собеседника, – по направленности вопросов, по горячности расспросов и тону – пришла к тому же выводу. Она приподнялась на ложе и в тон сыну быстро и резко произнесла:
– Понимаю, понимаю! По кругу своего общения Мессала в юности был почти что иудеем; останься он здесь, он мог бы стать прозелитом, поскольку все мы много перенимаем от окружающих; но годы, проведенные в Риме, чересчур сильно повлияли на него. Я ничуть не удивляюсь таким переменам в нем; но все же, – голос ее стал тише, – он все же мог бы вести себя сдержаннее, по крайней мере ради тебя. Только такой жесткий, даже жестокий человек, как он, может забыть все то, чем он жил в юности.
Ее рука осторожно легла на лоб сына, пальцы погрузились в его вьющиеся волосы и принялись ласково их перебирать. Глаза женщины, не отрываясь, смотрели на высоко стоящую в небе звезду. Ее собственная гордость откликнулась в нем. Она могла бы ответить ему; но больше всего боялась недостаточности своего ответа – если она даст ему почувствовать свою второсортность, это может ослабить в нем любовь к жизни. Она опасалась не найти достаточной энергии в себе самой.