Страница:
Пишу и думаю: истина ли это? Или все мои писания – лишь игра с самим собой в поддавки, желание порисоваться и представить себя витязем в тигровой шкуре, нибелунгом, Фридрихом Барбароссой. Смешно, но я, продолжатель традиций Иисуса Навина (о, подвиги распутницы Раав, пригревшей лазутчиков в городе Иерихоне), любовался словом и следил, как оно переливается перламутром в склонениях и спряжениях, как один глагол перекликается с другим, совсем не перекликаемым глаголом, глохнет, уступает, крошится и, совсем захлебнувшись, усыхает в ничто.
Иногда мне кажется, что на самом деле служба в Монастыре была лишь прикрытием (другого не найти слова!) для служения прекрасной Музе, удивительному Слову, которое лежало в основе мира и всегда насмешливо смотрело, как топочет ножками и шевелит ручками непоседливое Дело, считающее себя локомотивом истории, а заодно и ее сутью. Конечно, это бред собачий, приходящий в голову только в каталажке.
Глава четвертая, она – гордость моя, ибо нет ничего прекраснее, чем быть великим и непризнанным
СИНЕЕ – БЕЛОЕ
Но бормотал же, и это непреложный факт. Метался, и что?
Конечно, бессвязные звуки не самый худший вид тюремного времяпрепровождения (хотя можно долбить подкоп, подобно графу Монтекристо залезть в чужой покойницкий мешок, выплыть в море, найти все-таки свою Мерседес и отомстить за все мучения).
Но душа не дремала в долинах Дагестана, копалась в собственных дебрях в лучших традициях мекленбургской интеллигенции, мечтала о реинкарнациях и прочих мутациях. Оказалось, что в этом вполне ординарном черепке в избытке гнездятся самые невероятные мысли отнюдь не о профессиональных монастырских делах, а ближе к Моисеевым скрижалям, Неопалимой Купине и прочим сокровищам, открытым благодаря (как писал великий пролетарский писатель) книгам и еще раз книгам.
Воспитанный на Емельяне Ярославском (в миру Иеремия Губельман, а не Иероним Босх, пишу зло, раздраженный контрастом образов), на энциклопедистах и вольтерьянцах со всеми их Гольбахами и Гельвециями и прочими язвенниками, я и не подозревал о богатстве религиозного мира, я не ощущал паучьих оков атеизма. Этот тупой смердящий спрут казался мне маяком свободы и оазисом счастья, пока брожения по кладбищам и церквам – как известно, лучшим местам для тайниковых операций и агентурных встреч – не втянули меня постепенно в божественные сферы.
Сначала я видел Его плоско, как малолеток, начитавшийся сказок: седобородый, добродушный старичок в белой рубашке, окруженный тучками, облаками и звездами, ласково раскрывал свои объятия навстречу каждому входящему В Библии, иллюстрированной Юлиусом Шнорр фон Карольсфельдом, Бог выглядел очень импозантно: огромная, лелеемая борода, над которой, видимо, трудились десятки ангелов-парикмахеров, изысканная мантия, ощущение недоступности. Но и этот Бог-вельможа недолговечен был в моем воображении, я совершенно запутался в метаниях между белой полотняной рубахой и раззолоченной мантией, в результате Бог потерял свои зримые черты, остался загадкой. Иногда казалось, что это Любовь.
Поразительно, но все милые подружки, которые неизбежно проходили через ловушку моих объятий, даже не возникали в памяти, словно они были бесплотными призраками. Листая фон Карольсфельда, особенно иллюстрации к Ветхому Завету, где геройствовали Руфь, Ноеминь, Суламифь и прочие волшебницы, я пытался нащупать хотя бы один достойный обожания лик, но все они были искусственны и слишком пафосны.
Счастье мне подвалило в многотомном иллюстрированном “English Larousse”, издании, богатом на краски. Там я и наткнулся случайно на портрет Зеленой Дамы, правда, личико ее пребывало в отсутствии, зато привлекали скелет и его отдельные составляющие. Кости захватили мое воображение, отвратили от Рубенса с его аппетитно-мясными фигурами, и тем более от слишком прилежного фон Карольсфельда.
ЗЕЛЕНАЯ ДАМА
Но эти кости прекраснее, чем сисястая Даная и задастая Саския, это моя Любовь.
Глава пятая, в которой рифмы, как кильки в банке, громоздятся друг на друга
Постепенно я стал привыкать к образу Поэта, который, как Франсуа Вийон, слагает свои мысли перед повешеньем, причем не жалует ни власть имущих, ни бесштанных.
Одна поэтическая строчка вмещает больше жизни, чем самый объемный роман.
И не имеет никакого значения, о чем эти строки – о цветке или о мотыльке, о небе или о преисподней – они идут из твоей души, несут с собой ее кусочки и долетают до неба.
Бессмысленно писать прозу.
ГОЙЯ
ОПУС ПЕРВЫЙ
О ТОМ, КАК ПОЛЕЗНО ЛЮБИТЬ МАХ
И ВИНО И НЕ ДУМАТЬ О БУДУЩЕМ
О ТОМ, ЕСТЬ ЛИ СМЫСЛ В БЕССМЕРТИИ,
ЕСЛИ ВЫПАДАЮТ ЗУБЫ,
ПРИЛИПАЮТ БОЛЯЧКИ И ВЕЧНО
НЕ ХВАТАЕТ ДЕНЕГ
О ТОМ, КАК ТРУДНО ПИСАТЬ
ПОРТРЕТЫ КОРОЛЯ ФЕРДИНАНДА.
КОГДА ДРОЖИТ РУКА, И ВСЕ ЗАВИДУЮТ,
И ИСХОДЯТ ЗЛОСТЬЮ
ПЕСНЯ ВЕСЕЛЫХ ИДАЛЬГО,
ИМ ПЛЕВАТЬ НА ИСКУССТВО,
НО СЛАВА И КРАСОТКИ НЕ ПОМЕШАЮТ…
РЕПЛИКА АНГЕЛОВ, КОТОРЫЕ ВСЕГДА
ПРАВЫ, ХОТЯ ЧАСТО ОШИБАЮТСЯ
ИСПОВЕДЬ ИНКВИЗИТОРА, ЧЬЕ СЕРДЦЕ
БОЛИТ, КОГДА ОН РУБИТ ГОЛОВЫ
О ПОЛЬЗЕ ГОРОСКОПОВ,
О ЖАРЕНОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ МЯСЕ
И О БЛАГОУХАНИИ РОЗ
Рассчитываю на продвинутый интеллект современников, которые в умопомрачительных блэкаутах и тонких, как пальчики Суламифь, намеках легко опознают Самого-Самого в испанском короле и прочую клыкастую свиту.
Ныне История забыта.
Но рано или поздно справедливость будет восстановлена.
Уже тикают другие часы, меняются конфигурации и федерации.
Нет ничего старого под солнцем.
Впрочем, нет и нового.
Что прискорбно, однако.
Глава шестая, зануднейшая: дама выбирает колготки, а рыцарь размышляет о гульфике
Она понятливо улыбнулась и наклонила свою блондинистую головку (внутри меня уже клокотал вулкан – только бы не расплескать, донести, как тарелку горячих щей, полученную у ротного повара!).
Я остановил кэб, галантно отворил дверцу и попросил доставить нас до моей гостиницы, там находился недурственный бар, – зачем ума искать и ездить так далёко? По дороге я узнал, что девицу зовут Розмари, работает она моделью в ночном клубе (понятное дело), а живет около Стратфорда-на-Эйвоне. В баре мы заказали по бокалу божоле (тут мой Везувий грозил уже засыпать лавой всю Помпею), и, одним глотком испив чашу, я предложил продолжить пир в моем номере с богатым мини-баром.
Девица взглянула не меня вопросительно, видимо, рассчитывая, что я тут же обговорю цену.
Иногда мне кажется, что на самом деле служба в Монастыре была лишь прикрытием (другого не найти слова!) для служения прекрасной Музе, удивительному Слову, которое лежало в основе мира и всегда насмешливо смотрело, как топочет ножками и шевелит ручками непоседливое Дело, считающее себя локомотивом истории, а заодно и ее сутью. Конечно, это бред собачий, приходящий в голову только в каталажке.
Глава четвертая, она – гордость моя, ибо нет ничего прекраснее, чем быть великим и непризнанным
Усни и ты, мой дерзкий дух,
Не знавший под собой узды;
Жар прихотей твоих потух
И сумасбродные мечты.
Клянусь тебе, за эту прыть
Мне дорого пришлось платить…
Джордж Гаскойн
СИНЕЕ – БЕЛОЕ
Наверное, через частокол веков, копаясь в железных электронных кладбищах, любопытствующие потомки, уже принявшие к тому времени вид клопов или, наоборот, гигантских звезд с концами в миллионы лье, с удивлением наткнутся на бормотания Алекса, который сам толком и не понял, что же он бормотал и зачем.
Белый снег и синее море.
Белое море и синий снег.
Белый берег и синие чайки.
Белые блестки на синем песке.
Белые дюны и синее солнце.
Белоснежно-белые сосны.
И конечно, если смешать
Все краски резко
И затушевать места пустые,
И заштриховать синее – белым,
А белое – синим,
То не дозовешься ни зюйд-веста,
Ни норда.
Обленившийся ветер
Отказывается работать.
Так и стоишь у окна между
Белым и синим, синим и белым…
Только скажи: почему же, зачем же
Смотришь ты в это окно запотевшее?
Словно судьбы ожидаешь решение,
Словно настала пора разрешения
Всех твоих умных и глупых вопросов.
Словно задумал внести оживление
В нагромождение снежных заносов.
Словно рассвет ожидаешь в смешенье,
В новом свеченье красок знакомых,
В новом смятенье спасение словно!
Синее – белое. Снова и снова
Смотришь, от синего снега слабея:
Не шелохнутся, не вздрогнут деревья.
Можно, конечно, пустить белку
по белому снегу,
Усадить женщину на камень, которого нет,
Усадить женщину, которой
нет,
На переломленную ветку кедра.
Чтобы сидела она у моря, ожидая ветра
Из-за синего Эрезунда.
Чтобы мелькало на горизонте
Зарывшееся в волны белое судно.
Можно, конечно, оживить картину,
И на скамейку возле отеля
Посадить мужчину у дюны синей
В свитере под Хемингуэя,
Рассматривающего дольку мандарина…
Но и это было!
Белизна сиреневая, синева серебряная.
Нет ни бега времени,
Нет никакого движенья,
Нет ни Бога, ни дьявола.
Однообразны волнение моря
И неподвижность картины.
Остается невысказанное слово,
Потешное и бесполезное,
Как путешествие по белой пустыне:
Только синее – белое – белое —
синее – снежное.
…Когда-то я был чрезвычайно жестоким,
И бичевал крахмальные манишки,
черные смокинги
И другие буржуазные пороки
С бесконечно высокой вышки
Пролетария двадцатого века.
Помнится, миллионер у Горького,
Съедавший за кофе полсухаря,
Казался мне образцом враля:
Я был убежден, что в основе этого
Лежит прибавочная стоимость,
А не простая диета.
Лорды в рваных пуловерах
И поношенных брюках
Вызывали у меня,
Как модно сейчас говорить, аллергию.
Считалось, что это дешевый номер
Обреченной буржуазии,
Запутывающей народные толпы…
Чтобы почувствовать сладость комфорта,
Неплохо в драном свитере,
С заплатами на непрезентабельном заду
Усесться на террасе отеля с видом
Или в саду с видом
На презентабельный и вполне
живописный фьорд.
Где-нибудь в Думбартон-Оксе.
Вдыхая дымок
Сигариллы чужой…
Конечно, мне ближе родной говорок
Незабвенной московской пивной,
И это пижонство.
Однако без всякого фобства
И рискуя быть застигнутым раздетым,
Скажу, что обожаю западные клозеты,
Утепленные, вычищенные искусно…
(Боже мой, какое кощунство!
Теперь придется доказывать
Тем, кто повыше,
И главное, тем, кто пониже,
Что я хотел бы жить и умереть в Париже,
Если б не было такой земли…)
Кружится голова!
И вот втыкаю в галстук булавку
бриллиантовую,
И как суперденди, выряженный
и начищенный,
До умопомрачения галантный
И до безобразия напыщенный,
Смочив щеки кельнской
И закурив голландскую,
Отхлебнув сельтерской
И оторвавшись от шведского,
Спускаюсь в бар английский
В поисках счастья и виски.
Ах, этот поиск счастья,
До хорошего он не доводит!
Синее – белое, белое – синее —
Необъяснимое
Смеется и бродит по пустынным гостиным.
То из камина тонко проплачет,
То зашепчет быстро из выси:
“Какая запальчивость! Сколько свежести
мысли!
Где вы учились? И в каких кругах,
извините, выросли?
Как все это вынесли?
О, недаром у вас редкие волосы!”
Подумать только: петь дифирамбы виски
И кельнской воде!
…Белое – синее, синее – белое,
Что-то обрыдло мне в этом отеле!
Я жутко устал от всего интерьера
И хочется вставить перо фокстерьеру,
И дело не в том, что уже надоело,
А в том, что уже до всего нет мне дела!
О, если бы я понимал, в чем тут дело…
Умчаться в Австралию к аборигенам?
Устроить восстание? Стать каннибалом?
Ворваться в дворцовую залу с наганом,
Разверзнуть красную пасть:
“Которые тут временные? Слазь!”
Иль полотенце в отеле украсть?
А может, надраться с самим Диогеном?
Лохмотья надеть и не мыться годами,
И черви пусть ползают между ногами
Назло гигиене! И воют гиены!
Счастливым дыханием бочка согрета,
Навоз под ногами, и рядом холера.
Пытать Диогена, просить Диогена
Раскрыть эту тайну – загадку картины,
Где синее – белое, белое – синее.
Где выхода нет и где выход так ясен,
Что даже подумать об этом противно…
Сидим в нашей бочке, смердя от мальвазий,
И краски бросаем шутя на картину,
На белое море, на синюю тину.
Так сладок бросок, так смертельно опасен!
Как страшно, что вдруг покачнется картина,
И словно от пули, окрасится красным…
Белые деревья, синяя пороша.
Дорога уходит все дальше и дальше,
И покажется чуть попозже
Гораздо лучше, чем раньше.
Но уже никогда не возвратиться
К исчезнувшим дюнам и морю,
Не остановиться у мола,
Не зачерпнуть пригоршню синего песка,
Пытаясь разглядеть свою песчинку
В куче взаимодействующих,
Злодействующих и прелюбодействующих
Песчаных величин.
Сколько нас развелось! Какая толчея!
И каждый орет, утверждая себя
В этой массе песка…
Страх охватывает меня от предчувствия холода,
От предвидения заснеженных плит,
Словно уже обглоданный,
Вымороженный и выпотрошенный,
Растасканный муравьями по крохам,
И захлебнулся, и ничего не может мой стих!
Синее – белое, белое – синее,
Невосполнимое, невозвратимое…
Вот и город встречает фанфарами,
Распахнутыми окнами и запахами пасты.
Автомобильные фары горят, как раненые тюльпаны,
Освещая будущее, которое всегда прекрасно.
Постепенно сердце становится на место.
Как это говорится?
Легко на сердце от песни.
Надо просмотреть прессу.
Не забыть позвонить и извиниться, что не…
Раздавить клопа на стене.
Лечь в десять. Распланировать весь месяц.
Уже тусклые серые линии
Окаймили людей и предметы.
Вот и ушло мое синее,
Вот и ушло мое белое,
Мое самое первое,
Мое самое заветное и самое запретное,
Детское и самое зрелое,
Невыносимое,
Синее – белое, белое – синее.
Но бормотал же, и это непреложный факт. Метался, и что?
Конечно, бессвязные звуки не самый худший вид тюремного времяпрепровождения (хотя можно долбить подкоп, подобно графу Монтекристо залезть в чужой покойницкий мешок, выплыть в море, найти все-таки свою Мерседес и отомстить за все мучения).
Но душа не дремала в долинах Дагестана, копалась в собственных дебрях в лучших традициях мекленбургской интеллигенции, мечтала о реинкарнациях и прочих мутациях. Оказалось, что в этом вполне ординарном черепке в избытке гнездятся самые невероятные мысли отнюдь не о профессиональных монастырских делах, а ближе к Моисеевым скрижалям, Неопалимой Купине и прочим сокровищам, открытым благодаря (как писал великий пролетарский писатель) книгам и еще раз книгам.
Воспитанный на Емельяне Ярославском (в миру Иеремия Губельман, а не Иероним Босх, пишу зло, раздраженный контрастом образов), на энциклопедистах и вольтерьянцах со всеми их Гольбахами и Гельвециями и прочими язвенниками, я и не подозревал о богатстве религиозного мира, я не ощущал паучьих оков атеизма. Этот тупой смердящий спрут казался мне маяком свободы и оазисом счастья, пока брожения по кладбищам и церквам – как известно, лучшим местам для тайниковых операций и агентурных встреч – не втянули меня постепенно в божественные сферы.
Сначала я видел Его плоско, как малолеток, начитавшийся сказок: седобородый, добродушный старичок в белой рубашке, окруженный тучками, облаками и звездами, ласково раскрывал свои объятия навстречу каждому входящему В Библии, иллюстрированной Юлиусом Шнорр фон Карольсфельдом, Бог выглядел очень импозантно: огромная, лелеемая борода, над которой, видимо, трудились десятки ангелов-парикмахеров, изысканная мантия, ощущение недоступности. Но и этот Бог-вельможа недолговечен был в моем воображении, я совершенно запутался в метаниях между белой полотняной рубахой и раззолоченной мантией, в результате Бог потерял свои зримые черты, остался загадкой. Иногда казалось, что это Любовь.
…Любовь преследовала меня в тюрьме, и это было ужасно: ведь родился я, к несчастью, однолюбом (тут ржут и хохочут все ангелы мира), и все мои страсти сошлись на Римме. Не на той сморщившейся мымре, что доводила меня своей ненавистью к котам, а на юной, хохочущей (отсвет фонарей на блестевших зубах), едкой, не терпевшей пресмыкательства…. в общем, много я еще мог бы написать.
В век рассудительных машин
Живите предвкушеньем цвета,
Глухим отсутствием сюжета,
Смешеньем красок и картин.
В слепом наитьи протянув
Свои беспомощные руки,
Ловите запахи и звуки,
Мерцайте словно перламутр!
Сжигайте старые стихи,
Квартиры, кольца, настроенья,
Свои изнеженные перья,
Портреты, головы, грехи.
Какое счастье серый цвет
Сменить на снег до слез колючий,
На ярость, что в благополучье
Не удавалось подглядеть,
На вздохи, всплески, конфетти,
На блестки нежности высокой,
На мрамор верности жестокой,
Нас охраняющей в пути.
Меняйте все, пока в ночах
Не растворились незаметно…
Ах, если б жизнь когда-то где-то
Я смог бы заново начать!
Поразительно, но все милые подружки, которые неизбежно проходили через ловушку моих объятий, даже не возникали в памяти, словно они были бесплотными призраками. Листая фон Карольсфельда, особенно иллюстрации к Ветхому Завету, где геройствовали Руфь, Ноеминь, Суламифь и прочие волшебницы, я пытался нащупать хотя бы один достойный обожания лик, но все они были искусственны и слишком пафосны.
Счастье мне подвалило в многотомном иллюстрированном “English Larousse”, издании, богатом на краски. Там я и наткнулся случайно на портрет Зеленой Дамы, правда, личико ее пребывало в отсутствии, зато привлекали скелет и его отдельные составляющие. Кости захватили мое воображение, отвратили от Рубенса с его аппетитно-мясными фигурами, и тем более от слишком прилежного фон Карольсфельда.
ЗЕЛЕНАЯ ДАМА
Слишком муторно сочинять о любви в одиночной камере, уперев взор в зеленый скелет.
Какая-то грузность сегодня меня охватила,
Какая-то грустность сдавила и цепью
скрутила,
Как будто набухла душа и рвется из тела
со страшною силой.
Иль дедом я стал отупевшим, до ужаса
зимним?
Так и тянет меня, словно девочку, выйти
на сцену,
Просиять на экране меня так убийственно
тянет…
Распирают амбиции, жгут воспаленные нервы.
Вот бы сбросить все это, отшвырнуть
и оставить,
Через поле промчаться, с головою
с размаху удариться в сено,
Не стена ведь, а сено. И не хрустнет мой
череп,
Не расколется надвое, лишь протаранит
Пару дюймов душистого рая, не зря ведь
растили
Его мама и папа, профсоюзные и пр. активы.
И в бастильях его не учили в каком-нибудь
Чили…
О мой череп! Как Гамлет, беру его в руки,
лелею.
Сколько в нем доброты и дерьма и пустого
горенья!
Через нос в него лезет сухая трава, ароматная
до одуренья,
Так и хочется жить бесконечно, да жалко
нет времени.
На работу пора, за дела уж пора приниматься…
Не до Гамлета тут. Ни Офелии нет, ни ее
благородного братца,
Ни папы-мерзавца.
Ах, зеленая дама, красотка без ребер,
моя Клеопатра,
На рентгеновском снимке заметно,
что сердцу неладно.
Хоть улыбчивы губы, но видно,
что это неправда.
Ах, зеленая дама, миледи, кокетка моя,
кориандровой водки залить тебе
в глотку бы надо,
Чтобы выползла прямо ко мне, словно пава,
из траурной рамки на сцену,
О, зеленая дама, кокотка, в колготки тебя
разодену!
Мой изменчивый друг,
Загадка зеленая, скрытая в коже холста,
Я грустен, как твой драгоценный каблук,
И немы мои, и ничтожны уста…
И взгляд мой точеный, мой вытянутый,
мой вытертый,
Незащищенный от света – ослеп он!
Завыть бы и выйти из этого плена марионеток,
Где каждый за ниточку дергает, трогает каждый
руками —
Как в сердце стилетом!
И все проверяют из клеток ли я или вдруг
не из клеток,
А вдруг марсианин переодетый, в толкучке
суетной…
Чудовище милое, жаль: две руки мне лишь дали.
Завтра в восемь, когда он уйдет,
Буду ждать тебя в темном подвале,
В холодном подъезде с каракулями на стенах.
“Люблю, – говорила, – наверно”. И верно,
любила,
И плечико дергалось нервно от стука дверей.
Да что по сравнению с этим постель —
бескрайний аэродром,
Пахнущий одеколоном пляшущий ипподром
С двумя пепельницами по бокам, двумя
радиоприемниками,
Одной плевательницей на двоих
И полоскательницами для вставных челюстей.
Завтра в восемь. Как всегда, на вокзале рядом
с буфетом,
Где пьяницы хлещут водяру и запивают мадерой.
В зале ожидания, где навалом, вповалку
валяется тело за телом.
Где бабки в платках, где младенцы ревут
на руках оглашенно.
Приляжем рядом, осторожнее, носом не
ткнись по ошибке
В мозольную пятку. Руками коснись моих губ.
Разве не прекрасен наш союз под моею
болоньей?
Что делать, на улице минус пятнадцать.
В метро целоваться? Прогонят.
Как страшно, наверно, грешно
Внезапно увидеть твою обнаженность,
За серенькой шубкой, за шуткой
Почувствовать больно влюбленность
В щемящую хрупкость, в беспомощность,
В некую томность, тревожность
Груди, призывающей руку – не душу —
на помощь.
Зеленая дама, красотка, прости мне мою
монотонность,
Мы в мире одни. Мы вдвоем. Мы несемся
в зеленую пропасть.
Стоим на углу, и нас ветер насквозь
продувает – какая нелепость!
Уйти бы, порвать эти ниточки, к черту
взорвать эту крепость!
…Но мы не уходим,
мы в рамы уходим обратно,
Но мы не уходим,
нас просто застигли внезапно.
Целуй меня крепче – и это действительно
важно,
Зеленая ведьма, мой гений, ведь это
единственно важно…
Но эти кости прекраснее, чем сисястая Даная и задастая Саския, это моя Любовь.
Глава пятая, в которой рифмы, как кильки в банке, громоздятся друг на друга
Я не твой, снеговая уродина…
Владимир Маяковский
Постепенно я стал привыкать к образу Поэта, который, как Франсуа Вийон, слагает свои мысли перед повешеньем, причем не жалует ни власть имущих, ни бесштанных.
Одна поэтическая строчка вмещает больше жизни, чем самый объемный роман.
И не имеет никакого значения, о чем эти строки – о цветке или о мотыльке, о небе или о преисподней – они идут из твоей души, несут с собой ее кусочки и долетают до неба.
Бессмысленно писать прозу.
ГОЙЯ
Повесть о художнике Гойе, его великой серии “Капричос\ о ведьмах и ослах, о Его Величестве короле Фердинанде, об испанских грандах и немного о беспечных рыцарях, больше о жизни, и меньше о смерти.
Мне скучно, бес…
Александр Пушкин
ОПУС ПЕРВЫЙ
О ТОМ, КАК ПОЛЕЗНО ЛЮБИТЬ МАХ
И ВИНО И НЕ ДУМАТЬ О БУДУЩЕМ
ОПУС ВТОРОЙ
Нетленность дружбы. Тленность мах.
Вина кастильского бочонки.
Здоровый сон. И сам монарх
С утра позирует, галчонок.
О сам монарх! Не стыдно мне,
Что краски лгут, и сердце плачет.
Зато на толстом кошельке
Неоспоримый знак удачи.
Зато так сладко ощутим
Земли набухшей дух весенний,
Крутая музыка поленьев
И чесноком пропахший дым.
Гори дотла, пока гульба
Не обернется волчьим адом.
Спеши, еще не знает Альба,
Что ты давно сошел с ума.
И тех, что были всех нежней,
В горбатых ведьм, оглохший мистик,
Ты обратишь всесильной кистью,
Уже чужой руке твоей.
То будет позже. А пока
Костра прерывистое тленье.
Вкусны бараньи потроха.
И наплевать на все века —
По полкам все расставит время.
О ТОМ, ЕСТЬ ЛИ СМЫСЛ В БЕССМЕРТИИ,
ЕСЛИ ВЫПАДАЮТ ЗУБЫ,
ПРИЛИПАЮТ БОЛЯЧКИ И ВЕЧНО
НЕ ХВАТАЕТ ДЕНЕГ
ОПУС ТРЕТИЙ
Я думаю, зачем пишу, зачем
Вливаю блажь в поблёклые страницы?
Я перешел какие-то границы
В самом себе. Утеряна мишень.
Я сам себе, наверно, буду сниться.
Как беспощаден этот календарь!
Он мне сулит уход от наслаждений
Туда, где тошен умудренный гений
Комфорта, пышных фраз, где, как и встарь
Инфанты, двор, беззубый государь…
И я шагаю по краю доски
В мир ненавистный и такой любимый,
Разодранный, как падаль, на куски,
Замученный мурой и жирным дымом.
Все лживо, и поэтому так зримо!
Когда-нибудь зловещий хоровод
Вечнозеленых абсолютных истин
Меня в такое пугало зачислит,
Что буду я вопить: “Я не такой!
Я безыскусный!” Близится покой…
Как много нас прошло чрез этот плен
Полотен, болей, радостей подложных!
Ну что, художник, где же твой треножник?
Стоишь один, как будто новый день
В который раз впервые открываешь.
Ты знаешь то, что ничего не знаешь.
О ТОМ, КАК ТРУДНО ПИСАТЬ
ПОРТРЕТЫ КОРОЛЯ ФЕРДИНАНДА.
КОГДА ДРОЖИТ РУКА, И ВСЕ ЗАВИДУЮТ,
И ИСХОДЯТ ЗЛОСТЬЮ
ОПУС ЧЕТВЕРТЫЙ.
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании – король,
И ничего ты не изменишь.
Пиши и красок не жалей.
Прикажет – розовой пастелью,
Прикажет грязью – не робей!
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании – король
С такою крупною мошною,
Что грех не покривить душою
И написать (опять на грех)
Его портрет, нет, не портрет,
А плод фантазии натужной:
Нос удлинить, лоб удлинить,
Взгляд омертвелый и недужный
Веселой искрой оживить.
За что казнишь, мой критик злой?
Да, не таков у нас король.
Он безобразен, он бесчестен,
И низок лоб, и кнопкой нос.
Но посмотри на этот холст.
На блеск ботфорт, на отблеск перстней,
На голубые кружева,
На лик, раздумьем обогретый.
Что нам дурная голова
В сравненье со смятеньем цвета!
Что мне король?! Пора весны
Давно прошла. Настала осень.
Давай-ка, бросим на столы
Огнем подернутые кости.
Осла на трон! И в рот – дерьмо,
Пускай жует его как сено.
И ведьма пусть зальет вино
В глухую жопу суверена!
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании – король.
И жизнь пролетела зря.
Я жалок. Я казню себя.
ПЕСНЯ ВЕСЕЛЫХ ИДАЛЬГО,
ИМ ПЛЕВАТЬ НА ИСКУССТВО,
НО СЛАВА И КРАСОТКИ НЕ ПОМЕШАЮТ…
ОПУС ПЯТЫЙ.
Франциско – белая ворона —
Придурком несусветным был.
Писал картины для пижонов,
От них мы все зеваем сонно,
К тому ж он ром дешевый пил…
Да разве в этом счастье, братья?
И что картин дурных салон?
Превыше пушки дипломатий,
Опушки солнечных погон,
Зазывный хохот нежных жен,
Души томленье, треск распятий,
И что, друзья, дешевый ром?!
Писать картины стыдно, братья,
Услышав горн и шпаги звон.
РЕПЛИКА АНГЕЛОВ, КОТОРЫЕ ВСЕГДА
ПРАВЫ, ХОТЯ ЧАСТО ОШИБАЮТСЯ
ОПУС ШЕСТОЙ.
Веселитесь, рыцари,
Наслаждайтесь, рыцари!
Вам еще припомнится
В лапках инквизиции.
Ох уж как припомнится,
Ох уж как запомнится!
Солнышко закатится,
Помертвеет солнышко…
Запоете, храбрые идальго,
Чужим незнакомым голосом
На чужие и совсем незнакомые
вам слова.
И поплывете по морю Лжи к берегу
Предательства
В бухту Подлости,
Через Большого Убийства туманные
острова.
ИСПОВЕДЬ ИНКВИЗИТОРА, ЧЬЕ СЕРДЦЕ
БОЛИТ, КОГДА ОН РУБИТ ГОЛОВЫ
ОПУС СЕДЬМОЙ
Мученики догмата,
Страждущий народ,
По веленью Божьему
Просветлеет лоб.
Шелестящей глыбой
Прошуршат слова.
И замрет на дыбе
Мыслей кутерьма.
Ряс жестока сбруя,
Тягостен клобук.
Ох, как аллилуйями
Поражен мой слух!
Мученики догмата,
Хмурый карнавал,
Зазывает холодом,
Стонами подвал.
Там зовут, в наручниках
Свившись тяжело,
Руки всех замученных
Именем Его.
Где же твоя истина?
Пустыри и страх.
Вера твоя вышняя?
Стершийся пятак.
Молишь – не домолишься,
Лишь бросает в дрожь
На кинжале кровушка,
На молитве ложь.
На кинжале кровушка,
На молитве ложь.
Значит, так положено
Сочетаньем звезд…
Как хорек затравленный,
На Христа взгляну,
Ворогам задавленным
Руку протяну.
Руку предававшую другу протяну.
Славно я монашество,
Сладко предаю.
О ПОЛЬЗЕ ГОРОСКОПОВ,
О ЖАРЕНОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ МЯСЕ
И О БЛАГОУХАНИИ РОЗ
Пожалуй, точка.
Какой сегодня странный гороскоп:
Луна чудна́. Лукавы гиацинты.
И дьявол в образе козла
Мораль читает о принципах,
Трясет разбойничьим копытом
И тычет прямо в небеса.
Ну что тебе твоя судьба?
Бессмертия не завоюешь.
Пускай ты дни и ночи воешь —
Тебе одна лишь жизнь дана.
Ее прожить – как спичку сжечь,
Как в спячке все проспать, что есть.
И что есть то, что в спячке есть?
Как будто мы не можем снова
Все перечесть и пережечь,
Как будто мы не можем снова…
Сегодня странная луна,
Но гороскоп внушает радость:
Идут прекрасно все дела,
Гораздо лучше, чем вчера.
Подрежьте волосы, не надо
Растить и холить их всерьез.
К врачу идите. Кариес
Зуб источил. Займитесь садом,
Но не срезайте нынче роз.
Контрактов больше заключите.
Детей сегодня не кормите
Своею грудью. Рок зловещ.
Диетою пренебрегите.
Пишите письма. И простите
Своих друзей. Купите вещь
Недорогую на дорогу.
Не сейте просо и овес.
И ради Бога, ради Бога
Не подрезайте нынче роз!
Хотя известно: тот высок,
Кто подрезаем ежедневно,
И нужно стричь и удобрять.
Но не сегодня! Гороскоп
И наши звезды нынче скверны.
Сегодня Каина печать
На наших судьбах.
Рвите груши.
Тампоны заложите в уши…
Нет, гороскоп сегодня хуже,
Чем был вчера.
Тревожно мне.
Треножник пуст, в окне картина:
Сжигают ведьму дикари,
Кретины в масках, арлекины!
Не дашь девчонке двадцати,
И хороша! Темно от звона,
О, замолчите, звонари,
Мне из-за вас не слышно стона,
Не видно огненных волос…
А запах жареного тела
Так удивительно похож
На дух баранины. И даже
Напоминает запах роз…
О, святотатец! Торквемада
Дитя в сравнении с тобой!
Мы все мучители душой
Без исключенья. Торквемада
Хоть честен в помыслах своих,
Не лицемерит, не бубнит,
Что нынче роз срезать не надо,
Что надо сеять, надо печь,
А розы подрезать не надо,
И лучше девушек не жечь.
Рассчитываю на продвинутый интеллект современников, которые в умопомрачительных блэкаутах и тонких, как пальчики Суламифь, намеках легко опознают Самого-Самого в испанском короле и прочую клыкастую свиту.
Ныне История забыта.
Но рано или поздно справедливость будет восстановлена.
Уже тикают другие часы, меняются конфигурации и федерации.
Нет ничего старого под солнцем.
Впрочем, нет и нового.
Что прискорбно, однако.
Глава шестая, зануднейшая: дама выбирает колготки, а рыцарь размышляет о гульфике
Дай мне руку, иначе я упаду
Так скользко на этом льду…
Георгий Иванов
Она понятливо улыбнулась и наклонила свою блондинистую головку (внутри меня уже клокотал вулкан – только бы не расплескать, донести, как тарелку горячих щей, полученную у ротного повара!).
Я остановил кэб, галантно отворил дверцу и попросил доставить нас до моей гостиницы, там находился недурственный бар, – зачем ума искать и ездить так далёко? По дороге я узнал, что девицу зовут Розмари, работает она моделью в ночном клубе (понятное дело), а живет около Стратфорда-на-Эйвоне. В баре мы заказали по бокалу божоле (тут мой Везувий грозил уже засыпать лавой всю Помпею), и, одним глотком испив чашу, я предложил продолжить пир в моем номере с богатым мини-баром.
Девица взглянула не меня вопросительно, видимо, рассчитывая, что я тут же обговорю цену.