Страница:
Позерство? Да ничего подобного. Особенно если дочитать письмо до конца: «Ни одна зима не была для меня такой омерзительный. Я сонный, вялый, тусклый, каким никогда не был». Начало – это ироническое и гиперболизированное описание себя таким, каким, он, возможно, представляется кому-то, кто мало его знает. Литературный портрет несуществующего героя.
Отношения между супругами Эфрон в это время вполне дружеские. О разводе или расставании они и не помышляют. «Сереже на его первое выступление в «Сирано» 17 декабря я подарила Пушкина изд<ание> Брокгауза. На Рождество я дарю ему Шекспира в прекрасном переводе Гербеля <…> Я уже два раза смотрела его, – держит себя свободно, уверенно, голос звучит прекрасно. Ему сразу дали новую роль в «Сирано» – довольно большую, без репетиций. В первом действии он играет маркиза – открывает действие. На сцене он очень хорош, и в роли маркиза, и в гренадерской», – сообщает Марина Ивановна Лиле Эфрон.
…Между тем роман Цветаевой с Софьей Парнок идет на убыль. Почему? Кто стал инициатором окончательного разрыва? Неважно. Роман должен был кончиться просто потому, что страсть не бывает вечной.
Новый, 1916 год Цветаева встречала в Петрограде еще с Парнок, которая в это время уже изрядно раздражала ее. Из-за своих хворей (судя по интонации, с которой рассказывает об этом Цветаева, она считала их притворными) Софья Яковлевна не дала ей возможности полностью насладиться обществом петроградских поэтов.
Среди тех, кто окружал Цветаеву в Петрограде, был и молодой Осип Мандельштам. В начале 1916 года он приехал в Москву, если верить Цветаевой, специально для того, чтобы «договорить» с ней. Как это всегда бывает у Цветаевой, новое чувство выливается в стихи. По ним и судить об этих отношениях. «В тебе божественного мальчика, / Десятилетнего я чту». Не мужчина – защитник и покровитель, а мальчик, требующий заботы, участия, – таким был Сергей Эфрон, такими будут лирические герои многих будущих стихов Цветаевой и многие ее спутники.
Если отношение Цветаевой к Мандельштаму охарактеризовать одним словом, то это, наверное, будет слово «нежность». («Откуда такая нежность, / И что с нею делать, отрок…») Она «подарила» Мандельштаму Москву, как заправский гид проводя его по ее улицам и площадям.
Через несколько месяцев она напишет о нем Лиле Эфрон: «Конечно, он хороший, я его люблю, но он страшно слаб и себялюбив, это и трогательно и расхолаживает. Я убеждена, что он еще не сложившийся душою человек, и надеюсь, что когда-нибудь – через счастливую ли, несчастную ли любовь – научится любить не во имя свое, а во имя того, кого любит. Ко мне у него, конечно, не любовь, это – попытка любить, может быть и жажда. Скажите ему, что я прекрасно к нему отношусь и рада буду получить от него письмо – только хорошее!»
О том, как много дала Осипу Эмильевичу встреча с Цветаевой, говорит Надежда Яковлевна Мандельштам: «Дружба с Цветаевой, по-моему, сыграла огромную роль в жизни и работе Мандельштама <…> Это был мост, по которому он перешел из одного периода в другой. Стихами, обращенными к Цветаевой, открывается вторая книга – «Тристии». Книга, в которой у Мандельштама появился новый голос… Цветаева, подарив ему свою дружбу и Москву, как-то расколдовала Мандельштама. Это был чудесный дар, потому что с одним Петербургом, без Москвы, нет вольного дыхания, нет настоящего чувства России, нет нравственной свободы <…> Я уверена, что наши отношения… не сложились бы так легко и просто, если бы раньше на его пути не повстречалась дикая и яростная Марина. Она расковала в нем жизнелюбие и способность к спонтанной и необузданной любви…»
…А вот Мандельштам не понимал стихов Цветаевой. В 1922 году он назовет ее пророчицей, занимающейся рукоделием. «Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России – лженародных и лжемосковских – неизмеримо ниже стихов Адалис» (поэтессы весьма посредственной. – Л.П.). Из уважения к прошлому мог бы этого и не писать. Но, очевидно, он был из тех мужчин (имя им легион), для которых конец любви означает и конец всяких добрых чувств.
А что же Сергей Эфрон? Очевидно, он чувствует, что очередное увлечение жены ненадолго, и не слишком переживает. Во всяком случае, он появляется на поэтических вечерах, где выступают и Марина и Осип Эмильевич. А на одном из таких вечеров Мандельштам даже «полупростерся на плечах у Сережи».
Стихи, обращенные к Мандельштаму, написаны в середине 1916 года, а уже в начале марта (роман с Мандельштамом еще далек от завершения, стихи к нему еще будут) у Цветаевой – новое увлечение. Поэт-футурист Тихон Чурилин. Обычному человеку трудно понять такую любвеобильность. Но Цветаева не была обычным человеком, обычной женщиной. Одну из своих книг она назовет «Психея» (1923 г.). Психея по-древнегречески – душа. Почти всегда ее любовь – любовь Психеи, для которой любовь Евы (в терминологии Цветаевой – воплощение плоти) вторична, а то и вовсе не нужна. Многие из ее романов были заочными, эпистолярными и зачастую кончались, когда начиналось личное общение. В письме к молодому заочно влюбленному в нее критику А. Бахраху она признается, что значит для нее физическая близость с мужчиной: «…самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что – руки опускаются, не узнаешь: Вы ли?»
В другом письме тому же Бахраху она скажет: «Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила».
Любители составлять «донжуанские» списки Цветаевой (а таких немало развелось в последнее время) видят одно: «безмерность» чувства в разных стихах относится к разным прототипам. Прототипы действительно были, но невдомек им, что то чувства Психеи, а не Евы. (Сама Цветаева это не раз подчеркивала, но любители «клубнички» проходят мимо таких признаний.)
В «любовной любви <…> каждая первая встречная сильнее, цельнее и страстнее меня», – напишет она тому же Бахраху. Далее – по-видимости – нечто прямо противоположное: «У меня все – пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он – единственный…» («Хороши отношения!» – Цветаева как бы предвидит реакцию тех, для кого женщина – всегда и только Ева.) Марина Ивановна тут же и объясняет, почему столь противоречивые высказывания вполне совместимы: «Я – Психея». Об этом же в стихах: «Ревнует смертная любовь. / Другая – радуется хору». Или «Меня не ревнуют жены:/ Я – голос и взгляд». Ей не мешает «верста», отделяющая «рот и соблазн». И в прозе: «Есть, очевидно, иной бог любви, кроме Эроса, – Ему служу» (из «Записных книжек»).
Ночь, проведенную с застрявшим у нее малознакомым, но чем-то очень симпатичным ей восемнадцатилетним красноармейцем Борисом, она описывает так:
«Борис, поцелуйте меня в глаз! – В этот!». Тянусь <…> Целует легко-легко, сжимает так, что кости трещат.
Я: – «Борис! Это меня ни к чему не обязывает?» – «Что?» – «То, что Вы меня целуете?» – «М<арина> И<вановна>! Что Вы!!! – А меня?» – «То есть?» – «М<арина> И<вановна>, Вы не похожи на других женщин… М<арина> И<вановна>, я ведь всего этого не люблю». Я в пафосе: – «Борис! А я – ненавижу!» – «Это совсем не то, – так грустно потом».
Конечно, эти письма, как большинство писем Цветаевой – литературные произведения. (Она писала их с черновиками.) И «ненавижу», конечно, гипербола. Но физическая близость – как правило – действительно мало интересовала Цветаеву. В какой-то степени – это ключ не только к ее биографии, но и к творчеству. Ахматова могла клясться «ночей наших пламенных чадом…». Подобных строк у Цветаевой не было и быть не могло. Не было у нее с мужчинами «пламенного чада». (Единственным исключением станет Константин Родзевич, но исключения, как известно, только подтверждают правило.)
Она была Психея, а не Ева. «Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение». Писать «вне наваждения» не умела. В конце жизни она скажет: «… все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце – хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась в дребезги, и все мои стихи – те самые серебряные сердечные дребезги».
Благодаря роману с Софьей Парнок мы имеем гениальный цикл «Подруга», ее отношения с Мандельштамом стали «подстрочником» не менее гениальных стихов. Есть у нее и стихи, обращенные к Тихону Чурилину.
В отличие от Мандельштама он был далеко не мальчик. На семь лет старше Цветаевой. Печатался с 1908 года. Недавно у него вышла первая книга с иллюстрациями Н. Гончаровой. Марина Цветаева называла его гениальным поэтом, хотя сегодня стихи его известны меньше, чем кратковременный роман с ней.
Анастасия Цветаева так описывает внешность Чурилина и первую встречу с ним: «…черноволосый и не смуглый, нет – сожженный. Его зеленоватые, в кольце темных воспаленных век, глаза казались черны, как ночь (а были зелено-серые). Его рот улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал и Марину, и меня <…> целую уж жизнь, и голос его был глух <…> Он <…> брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимал <…> Рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике, городе Лебедяни…»
Необычный облик Чурилина – и в стихах Цветаевой:
Замечательные стихи… но Сергею Эфрону от этого не легче. Он так долго, так мучительно ждал, когда же Марине надоест Соня, и вот дождался…
Прошение Сергея Эфрона на имя ректора Московского университета от 9 марта 1916 года: «Желая поступить охотником в 3-й Тифлисский Гренадерский полк, прошу Ваше превосходительство уволить меня из университета и выдать мне необходимые для сего бумаги».
Марина в ужасе. Ведь это она «довела». «Лиленька, приезжайте немедленно в Москву. Я люблю безумного погибающего человека и отойти от него не могу – он умрет. Сережа хочет идти добровольцем, уже подал прошение. Приезжайте. Это – безумное дело, нельзя терять ни минуты. Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить <…>
P.S. Сережа страшно тверд, и – это страшнее всего. Люблю его по-прежнему».
Не совсем понятно, почему Тихон Чурилин «умрет». Настолько влюблен, что с его слабой психикой (два года провел в психиатрической лечебнице) не вынесет разлуки? Или Цветаева знала что-то такое, чего не знаем мы?
Так или иначе Чурилин не умер, а Сережу отговорили – забрал он прошение. Роман закончился очень скоро – очевидно, по инициативе Цветаевой. Во всяком случае, если судить по написанной осенью того же года фантастической повести Чурилина «Конец Кикапу», где с умершим приходят проститься все, кого он любил, в том числе некая Денисли, коварная его мартовская любовь, «лжемать, лжедева, лжедитя», «морская» «жжженщина жжостокая».
Цветаева, вероятно, осознает, как – незаслуженно – измучила она мужа. Возможно, что между супругами состоялось какое-то объяснение, результатом которого и стало обращенное к нему стихотворение (без формального посвящения) – один из самых пронзительно-щемящих цветаевских стихов:
М. Цветаева – Е. Эфрон. Из Коктебеля в Петербург, 19 мая 1916 года: «Сережа тощ и слаб, безумно радуется Коктебелю, целый день на море, сегодня на Максиной вышке принимал солнечную ванну. Он поручил Мише[8] следить за воинскими делами, Миша телеграфирует ему, когда надо будет возвращаться. Все это так грустно! Чувствую себя в первый раз в жизни – бессильной. С людьми умею, с законами нет. О будущем стараюсь не думать, – даже о завтрашнем дне <…>
Может быть мне придется ехать в Чугуев, м.б. в Иркутск, м.б. в Тифлис, – вряд ли московских студентов оставят в Москве! Странный будет год! Но я как-то спокойно отношусь к переездам, это ничего не нарушает».
Она готова ехать за мужем в любую тмутаракань… но роман с Мандельштамом еще не закончен, но ночью во сне она видит Петра Эфрона («…этого человека я могла бы безумно любить! Я знаю, что это – неповторимо»). Кто не способен этого понять, тот, конечно, осудит. Но Сергей Эфрон понимал и не осуждал… И все-таки что-то надломилось. Долгое совместное пребывание теперь, похоже, тяготит их обоих.
…Военный госпиталь, где проходил обследование Эфрон, задержал (или затерял) его документы. Он зря вернулся из Коктебеля. В Москве стоит дикая жара. Сергей Яковлевич уезжает в Александров, где в доме Анастасии Цветаевой жила в то лето Марина с Алей… И через несколько дней убегает оттуда. «Захотелось побыть совсем одному. Я сейчас по-настоящему отдыхаю. Читаю книги мне очень близкие и меня волнующие. На свободе много думаю, о чем раньше за суетой подумать не удавалось». Книги предпочтительнее, чем общение с женой и обожаемой дочкой? Выходит, что так. Сергей Яковлевич тоже был непросто устроен. Впрочем, может быть, разгадка в написанном несколько позднее письме к сестре Лиле: «Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю своей». А между тем при отсутствии няни именно он, а не Марина проводит с Алей все время. («Наша няня <…> ушла, и теперь приходится быть с Алей неразлучным».)
…А документы все не находятся, и он снова уезжает в Коктебель. Там – Владислав Ходасевич, человек желчный и редко о ком отзывающийся хорошо. Но о Сергее Эфроне он пишет жене: «Он очаровательный мальчик (22 года ему). Поедет в Москву, а там воевать. Студент, призван. Жаль, что уезжает». И в другом письме: «он умный и хороший мальчик». Сергей Эфрон уже давно отец семейства, его дочери уже четыре года, но он все еще воспринимается как «очаровательный мальчик».
Из Москвы идут нежные письма от Марины.
«Спасибо за два письма, я их получила сразу. Прочтя про мизинец, я застонала и чуть не стошнилась, – вся похолодела и покрылась гусиной кожей, хотя в это время сидела на крыльце, на самом солнце. (Очевидно, муж сообщил ей, что как-то повредил мизинец. – Л.П.) Lou! Дурак и гадина <…>!
Lou, не беспокойся обо мне: мне отлично, живу спокойнее нельзя, единственное, что меня мучит, это Ваши дела, вернее, Ваше самочувствие. Вы такая трогательная, лихорадочная тварь!»
Она не оставляет попыток «отмазать» мужа от армии. Просит «дядю Митю» – Дмитрия Владимировича Цветаева – дать Сергею рекомендательное письмо в Военно-промышленный комитет, в надежде на бронь.
24 января 1917 года Сергея Эфрона все-таки зачислили в 1-й Подготовительный учебный батальон и направили в Нижегородскую распределительную школу прапорщиков. Это было все-таки лучше, чем фронт. Там, несомненно, по просьбе Цветаевой, с ним знакомится Никодим Плуцер-Сарна, часто бывавший в Нижнем по делам. 27 января он пишет Марине: «Вчерашний день я провел весь с Сережей. Это был очаровательный и грустный день <…> Я сразу полюбил навсегда этого очаровательного отсутствующего человека с его совершенно невинно-детским отношением к жизни. Полюбил безнадежно, независимо от его отношения ко мне».
Кто такой Никодим Плуцер-Сарна и какую роль он играл в жизни Цветаевой? О нем известно немного. Несколько строк у Анастасии Цветаевой; несколько записей в тетрадях Цветаевой; три письма Плуцер-Сарна к Марине; ее надпись на одном из экземпляров сборника «Версты» (стихи 1916 г.), сделанная много лет спустя под стихотворением «Руки даны мне – протягивать каждому обе…»: – «Все стихи отсюда – до конца книги – и много дальше написаны Никодиму Плуцер-Сарна, о котором – жизнь спустя – могу сказать, что – сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь – меня…»
«Ненасытность к романтике» – так Анастасия Ивановна определяет главную черту Плуцер-Сарна. Об этом же говорят его письма. «Захочу брошу (все свои обязанности и городскую жизнь. – Л.П.), сяду в вагон и полечу через поля, луга, леса, к пустынному, сожженному солнцем морскому берегу. Буду лежать на камнях, ночью, смотреть широко открытыми глазами (пропуск в тексте. – Л.П.) небо и слушать, через рев моря и грустный кладбищенский шелест листвы, тот же потрясающий ритм моей собственной души». Удивительно ли, что Никодим Акимович и Марина Ивановна потянулись друг к другу. Это было светлое чувство, основанное на родстве душ. Оба это понимали.
Плуцер-Сарна – Марине Цветаевой:
«Когда, Маринуша, я держу в руках Вашу светлую головку и вглядываюсь в Ваши зеленые глаза через всю стихию полета, страсти, тоски, восторга, чую явственно весь меня поглощающий ритм Вашей души. Это мой собственный ритм – это две реки сливаются в один широкий могучий поток. Это мгновения великого освобождения, потери собственных душевных очертаний, чувства одиночества <…> Вы поймете, Маринушка, как Вы мне необходимы. Без Вас я проживу у чужих людей молчальником, в холоде изредка согреваемый пламенем чужих костров».
Некоторая выспренность этих текстов – от несовершенного владения русским языком: Плуцер-Сарна был поляк.
О том, что Никодим Акимович был настоящим другом Цветаевой, свидетельствуют и отдельные фразы из ее писем к другим корреспондентам. Так, она сообщает Лиле Эфрон, что одолжила у Плуцер-Сарна денег; будучи в отъезде, просит передать ему на хранение ее драгоценности, банковские бумаги, фотографические принадлежности. К сожалению, письма Марины Цветаевой к Плуцер-Сарна не сохранились. Зато сохранились стихи:
Так что же, судьба послала Цветаевой такого возлюбленного – друга, который мог бы стать ее ангелом-хранителем на долгие годы? Возможно, но «судьба свела» их слишком поздно. Оба были несвободны. У супругов Эфрон в апреле 1917 года родилась вторая дочь – Ирина. Плуцер-Сарна был женат и, судя по всему, относился к своей жене с той же заботой и нежностью, что и Марина Ивановна к Сергею Яковлевичу. Татьяна Плуцер-Сарна, очевидно, во всем понимала мужа, в том числе и в его влюбленности. Между Мариной Цветаевой и ней установились дружеские отношения. Никто не допускал и мысли о разрушении семьи… А могут ли быть долговечны такие отношения?
Глава 3
Отношения между супругами Эфрон в это время вполне дружеские. О разводе или расставании они и не помышляют. «Сереже на его первое выступление в «Сирано» 17 декабря я подарила Пушкина изд<ание> Брокгауза. На Рождество я дарю ему Шекспира в прекрасном переводе Гербеля <…> Я уже два раза смотрела его, – держит себя свободно, уверенно, голос звучит прекрасно. Ему сразу дали новую роль в «Сирано» – довольно большую, без репетиций. В первом действии он играет маркиза – открывает действие. На сцене он очень хорош, и в роли маркиза, и в гренадерской», – сообщает Марина Ивановна Лиле Эфрон.
…Между тем роман Цветаевой с Софьей Парнок идет на убыль. Почему? Кто стал инициатором окончательного разрыва? Неважно. Роман должен был кончиться просто потому, что страсть не бывает вечной.
Новый, 1916 год Цветаева встречала в Петрограде еще с Парнок, которая в это время уже изрядно раздражала ее. Из-за своих хворей (судя по интонации, с которой рассказывает об этом Цветаева, она считала их притворными) Софья Яковлевна не дала ей возможности полностью насладиться обществом петроградских поэтов.
Среди тех, кто окружал Цветаеву в Петрограде, был и молодой Осип Мандельштам. В начале 1916 года он приехал в Москву, если верить Цветаевой, специально для того, чтобы «договорить» с ней. Как это всегда бывает у Цветаевой, новое чувство выливается в стихи. По ним и судить об этих отношениях. «В тебе божественного мальчика, / Десятилетнего я чту». Не мужчина – защитник и покровитель, а мальчик, требующий заботы, участия, – таким был Сергей Эфрон, такими будут лирические герои многих будущих стихов Цветаевой и многие ее спутники.
Если отношение Цветаевой к Мандельштаму охарактеризовать одним словом, то это, наверное, будет слово «нежность». («Откуда такая нежность, / И что с нею делать, отрок…») Она «подарила» Мандельштаму Москву, как заправский гид проводя его по ее улицам и площадям.
Через несколько месяцев она напишет о нем Лиле Эфрон: «Конечно, он хороший, я его люблю, но он страшно слаб и себялюбив, это и трогательно и расхолаживает. Я убеждена, что он еще не сложившийся душою человек, и надеюсь, что когда-нибудь – через счастливую ли, несчастную ли любовь – научится любить не во имя свое, а во имя того, кого любит. Ко мне у него, конечно, не любовь, это – попытка любить, может быть и жажда. Скажите ему, что я прекрасно к нему отношусь и рада буду получить от него письмо – только хорошее!»
О том, как много дала Осипу Эмильевичу встреча с Цветаевой, говорит Надежда Яковлевна Мандельштам: «Дружба с Цветаевой, по-моему, сыграла огромную роль в жизни и работе Мандельштама <…> Это был мост, по которому он перешел из одного периода в другой. Стихами, обращенными к Цветаевой, открывается вторая книга – «Тристии». Книга, в которой у Мандельштама появился новый голос… Цветаева, подарив ему свою дружбу и Москву, как-то расколдовала Мандельштама. Это был чудесный дар, потому что с одним Петербургом, без Москвы, нет вольного дыхания, нет настоящего чувства России, нет нравственной свободы <…> Я уверена, что наши отношения… не сложились бы так легко и просто, если бы раньше на его пути не повстречалась дикая и яростная Марина. Она расковала в нем жизнелюбие и способность к спонтанной и необузданной любви…»
…А вот Мандельштам не понимал стихов Цветаевой. В 1922 году он назовет ее пророчицей, занимающейся рукоделием. «Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России – лженародных и лжемосковских – неизмеримо ниже стихов Адалис» (поэтессы весьма посредственной. – Л.П.). Из уважения к прошлому мог бы этого и не писать. Но, очевидно, он был из тех мужчин (имя им легион), для которых конец любви означает и конец всяких добрых чувств.
А что же Сергей Эфрон? Очевидно, он чувствует, что очередное увлечение жены ненадолго, и не слишком переживает. Во всяком случае, он появляется на поэтических вечерах, где выступают и Марина и Осип Эмильевич. А на одном из таких вечеров Мандельштам даже «полупростерся на плечах у Сережи».
Стихи, обращенные к Мандельштаму, написаны в середине 1916 года, а уже в начале марта (роман с Мандельштамом еще далек от завершения, стихи к нему еще будут) у Цветаевой – новое увлечение. Поэт-футурист Тихон Чурилин. Обычному человеку трудно понять такую любвеобильность. Но Цветаева не была обычным человеком, обычной женщиной. Одну из своих книг она назовет «Психея» (1923 г.). Психея по-древнегречески – душа. Почти всегда ее любовь – любовь Психеи, для которой любовь Евы (в терминологии Цветаевой – воплощение плоти) вторична, а то и вовсе не нужна. Многие из ее романов были заочными, эпистолярными и зачастую кончались, когда начиналось личное общение. В письме к молодому заочно влюбленному в нее критику А. Бахраху она признается, что значит для нее физическая близость с мужчиной: «…самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что – руки опускаются, не узнаешь: Вы ли?»
В другом письме тому же Бахраху она скажет: «Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила».
Любители составлять «донжуанские» списки Цветаевой (а таких немало развелось в последнее время) видят одно: «безмерность» чувства в разных стихах относится к разным прототипам. Прототипы действительно были, но невдомек им, что то чувства Психеи, а не Евы. (Сама Цветаева это не раз подчеркивала, но любители «клубнички» проходят мимо таких признаний.)
В «любовной любви <…> каждая первая встречная сильнее, цельнее и страстнее меня», – напишет она тому же Бахраху. Далее – по-видимости – нечто прямо противоположное: «У меня все – пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он – единственный…» («Хороши отношения!» – Цветаева как бы предвидит реакцию тех, для кого женщина – всегда и только Ева.) Марина Ивановна тут же и объясняет, почему столь противоречивые высказывания вполне совместимы: «Я – Психея». Об этом же в стихах: «Ревнует смертная любовь. / Другая – радуется хору». Или «Меня не ревнуют жены:/ Я – голос и взгляд». Ей не мешает «верста», отделяющая «рот и соблазн». И в прозе: «Есть, очевидно, иной бог любви, кроме Эроса, – Ему служу» (из «Записных книжек»).
Ночь, проведенную с застрявшим у нее малознакомым, но чем-то очень симпатичным ей восемнадцатилетним красноармейцем Борисом, она описывает так:
«Борис, поцелуйте меня в глаз! – В этот!». Тянусь <…> Целует легко-легко, сжимает так, что кости трещат.
Я: – «Борис! Это меня ни к чему не обязывает?» – «Что?» – «То, что Вы меня целуете?» – «М<арина> И<вановна>! Что Вы!!! – А меня?» – «То есть?» – «М<арина> И<вановна>, Вы не похожи на других женщин… М<арина> И<вановна>, я ведь всего этого не люблю». Я в пафосе: – «Борис! А я – ненавижу!» – «Это совсем не то, – так грустно потом».
Конечно, эти письма, как большинство писем Цветаевой – литературные произведения. (Она писала их с черновиками.) И «ненавижу», конечно, гипербола. Но физическая близость – как правило – действительно мало интересовала Цветаеву. В какой-то степени – это ключ не только к ее биографии, но и к творчеству. Ахматова могла клясться «ночей наших пламенных чадом…». Подобных строк у Цветаевой не было и быть не могло. Не было у нее с мужчинами «пламенного чада». (Единственным исключением станет Константин Родзевич, но исключения, как известно, только подтверждают правило.)
Она была Психея, а не Ева. «Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение». Писать «вне наваждения» не умела. В конце жизни она скажет: «… все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце – хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась в дребезги, и все мои стихи – те самые серебряные сердечные дребезги».
Благодаря роману с Софьей Парнок мы имеем гениальный цикл «Подруга», ее отношения с Мандельштамом стали «подстрочником» не менее гениальных стихов. Есть у нее и стихи, обращенные к Тихону Чурилину.
В отличие от Мандельштама он был далеко не мальчик. На семь лет старше Цветаевой. Печатался с 1908 года. Недавно у него вышла первая книга с иллюстрациями Н. Гончаровой. Марина Цветаева называла его гениальным поэтом, хотя сегодня стихи его известны меньше, чем кратковременный роман с ней.
Анастасия Цветаева так описывает внешность Чурилина и первую встречу с ним: «…черноволосый и не смуглый, нет – сожженный. Его зеленоватые, в кольце темных воспаленных век, глаза казались черны, как ночь (а были зелено-серые). Его рот улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал и Марину, и меня <…> целую уж жизнь, и голос его был глух <…> Он <…> брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимал <…> Рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике, городе Лебедяни…»
Необычный облик Чурилина – и в стихах Цветаевой:
Кончается стихотворение призывом:
Тяжело ступаешь и трудно пьешь,
И торопится от тебя прохожий.
Не в таких ли пальцах садовый нож
Зажимал Рогожин?
А глаза, глаза на лице твоем —
Два обугленных прошлолетних круга!
Видно, отроком в невеселый дом
Завела подруга.
В другом стихотворении она сравнивает Чурилина с Лермонтовым и Бонапартом.
Заходи – гряди! – нежеланный гость
В мой покой пресветлый.
Замечательные стихи… но Сергею Эфрону от этого не легче. Он так долго, так мучительно ждал, когда же Марине надоест Соня, и вот дождался…
Прошение Сергея Эфрона на имя ректора Московского университета от 9 марта 1916 года: «Желая поступить охотником в 3-й Тифлисский Гренадерский полк, прошу Ваше превосходительство уволить меня из университета и выдать мне необходимые для сего бумаги».
Марина в ужасе. Ведь это она «довела». «Лиленька, приезжайте немедленно в Москву. Я люблю безумного погибающего человека и отойти от него не могу – он умрет. Сережа хочет идти добровольцем, уже подал прошение. Приезжайте. Это – безумное дело, нельзя терять ни минуты. Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить <…>
P.S. Сережа страшно тверд, и – это страшнее всего. Люблю его по-прежнему».
Не совсем понятно, почему Тихон Чурилин «умрет». Настолько влюблен, что с его слабой психикой (два года провел в психиатрической лечебнице) не вынесет разлуки? Или Цветаева знала что-то такое, чего не знаем мы?
Так или иначе Чурилин не умер, а Сережу отговорили – забрал он прошение. Роман закончился очень скоро – очевидно, по инициативе Цветаевой. Во всяком случае, если судить по написанной осенью того же года фантастической повести Чурилина «Конец Кикапу», где с умершим приходят проститься все, кого он любил, в том числе некая Денисли, коварная его мартовская любовь, «лжемать, лжедева, лжедитя», «морская» «жжженщина жжостокая».
Цветаева, вероятно, осознает, как – незаслуженно – измучила она мужа. Возможно, что между супругами состоялось какое-то объяснение, результатом которого и стало обращенное к нему стихотворение (без формального посвящения) – один из самых пронзительно-щемящих цветаевских стихов:
Верноподданной этого царя она останется на всю жизнь.
Я пришла к тебе черной полночью,
За последней помощью.
Я – бродяга, родства не помнящий,
Корабль тонущий.
В слободах моих – междуцарствие,
Чернецы коварствуют.
Всяк рядится в одежды царские,
Псари – царствуют.
Кто земель моих не оспаривал?
Сторожей не спаивал?
Кто в ночи не варил – варева,
Не жег – зарева?
Самозванцами, псами хищными,
Я дотла расхищена.
У палат твоих, царь истинный,
Стою – нищая.
* * *
…А война идет уже второй год. Стали призывать и студентов. Сергей Эфрон признан годным. 12 мая 1916 года он зачислен на строевую службу, которая должна начаться 1 июня. В оставшееся время супруги решили отдохнуть в Коктебеле.М. Цветаева – Е. Эфрон. Из Коктебеля в Петербург, 19 мая 1916 года: «Сережа тощ и слаб, безумно радуется Коктебелю, целый день на море, сегодня на Максиной вышке принимал солнечную ванну. Он поручил Мише[8] следить за воинскими делами, Миша телеграфирует ему, когда надо будет возвращаться. Все это так грустно! Чувствую себя в первый раз в жизни – бессильной. С людьми умею, с законами нет. О будущем стараюсь не думать, – даже о завтрашнем дне <…>
Может быть мне придется ехать в Чугуев, м.б. в Иркутск, м.б. в Тифлис, – вряд ли московских студентов оставят в Москве! Странный будет год! Но я как-то спокойно отношусь к переездам, это ничего не нарушает».
Она готова ехать за мужем в любую тмутаракань… но роман с Мандельштамом еще не закончен, но ночью во сне она видит Петра Эфрона («…этого человека я могла бы безумно любить! Я знаю, что это – неповторимо»). Кто не способен этого понять, тот, конечно, осудит. Но Сергей Эфрон понимал и не осуждал… И все-таки что-то надломилось. Долгое совместное пребывание теперь, похоже, тяготит их обоих.
…Военный госпиталь, где проходил обследование Эфрон, задержал (или затерял) его документы. Он зря вернулся из Коктебеля. В Москве стоит дикая жара. Сергей Яковлевич уезжает в Александров, где в доме Анастасии Цветаевой жила в то лето Марина с Алей… И через несколько дней убегает оттуда. «Захотелось побыть совсем одному. Я сейчас по-настоящему отдыхаю. Читаю книги мне очень близкие и меня волнующие. На свободе много думаю, о чем раньше за суетой подумать не удавалось». Книги предпочтительнее, чем общение с женой и обожаемой дочкой? Выходит, что так. Сергей Яковлевич тоже был непросто устроен. Впрочем, может быть, разгадка в написанном несколько позднее письме к сестре Лиле: «Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю своей». А между тем при отсутствии няни именно он, а не Марина проводит с Алей все время. («Наша няня <…> ушла, и теперь приходится быть с Алей неразлучным».)
…А документы все не находятся, и он снова уезжает в Коктебель. Там – Владислав Ходасевич, человек желчный и редко о ком отзывающийся хорошо. Но о Сергее Эфроне он пишет жене: «Он очаровательный мальчик (22 года ему). Поедет в Москву, а там воевать. Студент, призван. Жаль, что уезжает». И в другом письме: «он умный и хороший мальчик». Сергей Эфрон уже давно отец семейства, его дочери уже четыре года, но он все еще воспринимается как «очаровательный мальчик».
Из Москвы идут нежные письма от Марины.
«Спасибо за два письма, я их получила сразу. Прочтя про мизинец, я застонала и чуть не стошнилась, – вся похолодела и покрылась гусиной кожей, хотя в это время сидела на крыльце, на самом солнце. (Очевидно, муж сообщил ей, что как-то повредил мизинец. – Л.П.) Lou! Дурак и гадина <…>!
Lou, не беспокойся обо мне: мне отлично, живу спокойнее нельзя, единственное, что меня мучит, это Ваши дела, вернее, Ваше самочувствие. Вы такая трогательная, лихорадочная тварь!»
Она не оставляет попыток «отмазать» мужа от армии. Просит «дядю Митю» – Дмитрия Владимировича Цветаева – дать Сергею рекомендательное письмо в Военно-промышленный комитет, в надежде на бронь.
24 января 1917 года Сергея Эфрона все-таки зачислили в 1-й Подготовительный учебный батальон и направили в Нижегородскую распределительную школу прапорщиков. Это было все-таки лучше, чем фронт. Там, несомненно, по просьбе Цветаевой, с ним знакомится Никодим Плуцер-Сарна, часто бывавший в Нижнем по делам. 27 января он пишет Марине: «Вчерашний день я провел весь с Сережей. Это был очаровательный и грустный день <…> Я сразу полюбил навсегда этого очаровательного отсутствующего человека с его совершенно невинно-детским отношением к жизни. Полюбил безнадежно, независимо от его отношения ко мне».
Кто такой Никодим Плуцер-Сарна и какую роль он играл в жизни Цветаевой? О нем известно немного. Несколько строк у Анастасии Цветаевой; несколько записей в тетрадях Цветаевой; три письма Плуцер-Сарна к Марине; ее надпись на одном из экземпляров сборника «Версты» (стихи 1916 г.), сделанная много лет спустя под стихотворением «Руки даны мне – протягивать каждому обе…»: – «Все стихи отсюда – до конца книги – и много дальше написаны Никодиму Плуцер-Сарна, о котором – жизнь спустя – могу сказать, что – сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь – меня…»
«Ненасытность к романтике» – так Анастасия Ивановна определяет главную черту Плуцер-Сарна. Об этом же говорят его письма. «Захочу брошу (все свои обязанности и городскую жизнь. – Л.П.), сяду в вагон и полечу через поля, луга, леса, к пустынному, сожженному солнцем морскому берегу. Буду лежать на камнях, ночью, смотреть широко открытыми глазами (пропуск в тексте. – Л.П.) небо и слушать, через рев моря и грустный кладбищенский шелест листвы, тот же потрясающий ритм моей собственной души». Удивительно ли, что Никодим Акимович и Марина Ивановна потянулись друг к другу. Это было светлое чувство, основанное на родстве душ. Оба это понимали.
Плуцер-Сарна – Марине Цветаевой:
«Когда, Маринуша, я держу в руках Вашу светлую головку и вглядываюсь в Ваши зеленые глаза через всю стихию полета, страсти, тоски, восторга, чую явственно весь меня поглощающий ритм Вашей души. Это мой собственный ритм – это две реки сливаются в один широкий могучий поток. Это мгновения великого освобождения, потери собственных душевных очертаний, чувства одиночества <…> Вы поймете, Маринушка, как Вы мне необходимы. Без Вас я проживу у чужих людей молчальником, в холоде изредка согреваемый пламенем чужих костров».
Некоторая выспренность этих текстов – от несовершенного владения русским языком: Плуцер-Сарна был поляк.
О том, что Никодим Акимович был настоящим другом Цветаевой, свидетельствуют и отдельные фразы из ее писем к другим корреспондентам. Так, она сообщает Лиле Эфрон, что одолжила у Плуцер-Сарна денег; будучи в отъезде, просит передать ему на хранение ее драгоценности, банковские бумаги, фотографические принадлежности. К сожалению, письма Марины Цветаевой к Плуцер-Сарна не сохранились. Зато сохранились стихи:
Никодимом Плуцер-Сарна вдохновлены и такие шедевры цветаевской любовной лирики, как «После бессонной ночи слабеет тело…», «Кабы нас с тобой да судьба свела…», «Вот опять окно…» и др.
И другу на руку легло
Крылатки тонкое крыло.
– Что я поистине крылата, —
Ты понял, спутник по беде!
Но, ах, не справиться тебе
С моею нежностью проклятой!
И, благодарный за тепло,
Целуешь тонкое крыло.
А ветер гасит огоньки
И треплет пестрые палатки,
А ветер от твоей руки
Отводит крылышко крылатки…
И дышит: душу не губи!
Крылатых женщин не люби!
Так что же, судьба послала Цветаевой такого возлюбленного – друга, который мог бы стать ее ангелом-хранителем на долгие годы? Возможно, но «судьба свела» их слишком поздно. Оба были несвободны. У супругов Эфрон в апреле 1917 года родилась вторая дочь – Ирина. Плуцер-Сарна был женат и, судя по всему, относился к своей жене с той же заботой и нежностью, что и Марина Ивановна к Сергею Яковлевичу. Татьяна Плуцер-Сарна, очевидно, во всем понимала мужа, в том числе и в его влюбленности. Между Мариной Цветаевой и ней установились дружеские отношения. Никто не допускал и мысли о разрушении семьи… А могут ли быть долговечны такие отношения?
Глава 3
Сергей Эфрон в школе прапорщиков. Февральская революция. Одна в Коктебеле
Сергей Эфрон 11 февраля командирован из Нижнего Новгорода в 1-ю Петергофскую школу прапорщиков. 17 февраля, согласно его послужному списку, он прибыл в школу и зачислен во 2-ю роту юнкером.
…Через несколько дней – Февральская революция. Абсолютное большинство русской интеллигенции встретило это событие восторженно. Но не Сергей Эфрон, не Марина Цветаева.
Вот ее первый отклик на революционные события:
В Петергофе (впрочем, как всюду) опасно. 22 июня газета «Новое время» сообщала: «Юнкера школы прапорщиков Петергофа совершали 21 июня мирную демонстрацию в честь событий, разыгравшихся на фронте. В числе плакатов юнкера несли портрет Керенского. Манифестация уже возвращалась в училище, и большая часть манифестантов-юнкеров успела уже войти в него, как вдруг на оставшуюся роту юнкеров неожиданно напала кучка солдат 3-го национального полка, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. Все юнкера были без оружия и поэтому не могли оказать сопротивления. Флаги и плакаты у юнкеров были отобраны и разорваны. 12 человек юнкеров были ранены, причем двое тяжело». На следующий день та же газета описывала эти события более точно и подробно: «Предатели из 3-го запасного полка избрали местом нападения мост через глубокий ров <…> глубиной что-то около 12 сажен. На дне рва – канава и камни. На склонах протянута колючая проволока. Предатели спрятались на дороге в парк <…> Когда голова 2-й роты прапорщиков 1-й Петергофской школы прапорщиков входила на мост, сзади послышались движение, топот, щелканье затворов <…> Послышались крики: «Бей! Коли! Ура! Стреляя… Передние ряды безоружных юнкеров кинулись вперед. Их встретили камнями <…> которыми убийцы запасливо наполнили карманы, занимая позицию по ту сторону моста. У юнкера Сумина камнем пробита голова <…> Побоище происходило на мосту. Били прикладами и кололи штыками. Оглушив, сбрасывали с моста с высоты двенадцати сажен. Только покатый, покрытый дерном спуск, на котором удерживались жертвы расправы, не дал им разбиться насмерть о камни. Под мостом скрывалась засада, около двадцати вооруженных солдат. Они встречали ударами падавших сверху <…> По двое озверевшие убийцы с винтовками бросались на одного безоружного <…> Засада, раненые, пленные <…> Отказываясь воевать с немцами, эти люди действительно идут войной на своих братьев». Дальше приводились имена жертв, но оговаривалось, что список не полный. Имени Сергея Эфрона в списке не было… но ведь список не полный. Каково было Марине Ивановне читать все это! Ведь Эфрон служил именно во 2-й роте… Наконец пришли телеграмма и письмо – муж жив и здоров.
Дата выпуска приближалась. Сергей Яковлевич твердо намерен отправиться на фронт. («Ни в коем случае не дам себя на съедение тыловых солдат».) Однако он понимает, чем будет такое решение для жены («Марина <…> к этому совсем не подготовлена <…> Ничто так не связывает, как любовь, и прав был Христос, который требовал сначала оставить отца и матерь свою, а потом только следовать за ним…»).
Однако на фронт он не попал, а будучи произведен в войсковые унтер-офицеры, в августе направлен для прохождения службы в Москву в 56-й пехотный запасный полк, который нес службу в Кремле. «…пехота не по моим силам <…> от одного обучения солдат – устаю до тошноты и головокружения <…> никаких мыслей, никаких чувств, кроме чувства усталости – опростился и оздоровился. Целыми днями обучаю солдат – «маршам», «военным артикулам» и пр.», – сообщает он Волошину.
…Через несколько дней – Февральская революция. Абсолютное большинство русской интеллигенции встретило это событие восторженно. Но не Сергей Эфрон, не Марина Цветаева.
Вот ее первый отклик на революционные события:
Можно по-разному толковать эти строки, но никак нельзя увидеть в них приветствие происходящему. (Стихотворение написано в день отречения царя.) «Не то» – вот, пожалуй, основной эмоциональный вывод автора. Пройдет несколько месяцев, и она скажет определеннее:
Над церковкой – голубые облака,
Крик вороний…
И проходят – цвета пепла и песка —
Революционные войска.
Ох ты барская, ты царская моя тоска!
Нету лиц у них, нету имен, —
Песен нету!
Заблудился ты, кремлевский звон,
В этом ветреном лесу знамен,
Помолись, Москва, ложись, Москва,
на вечный сон!
Никакого энтузиазма не выказывает и Сергей Эфрон. Он пишет жене, что на будущее в Петрограде смотрит безнадежно, а сестре – «я их (солдат. – Л.П.) больше не могу видеть, так они раздражают меня». Политические симпатии и антипатии – пока – не разделяют супругов.
Из строгого, стройного храма
Ты вышла на гул площадей…
– Свобода! – Прекрасная Дама
Маркизов и русских князей!
Свершается страшная спевка, —
Обедня еще впереди!
– Свобода! – Гулящая девка
На шалой солдатской груди.
В Петергофе (впрочем, как всюду) опасно. 22 июня газета «Новое время» сообщала: «Юнкера школы прапорщиков Петергофа совершали 21 июня мирную демонстрацию в честь событий, разыгравшихся на фронте. В числе плакатов юнкера несли портрет Керенского. Манифестация уже возвращалась в училище, и большая часть манифестантов-юнкеров успела уже войти в него, как вдруг на оставшуюся роту юнкеров неожиданно напала кучка солдат 3-го национального полка, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. Все юнкера были без оружия и поэтому не могли оказать сопротивления. Флаги и плакаты у юнкеров были отобраны и разорваны. 12 человек юнкеров были ранены, причем двое тяжело». На следующий день та же газета описывала эти события более точно и подробно: «Предатели из 3-го запасного полка избрали местом нападения мост через глубокий ров <…> глубиной что-то около 12 сажен. На дне рва – канава и камни. На склонах протянута колючая проволока. Предатели спрятались на дороге в парк <…> Когда голова 2-й роты прапорщиков 1-й Петергофской школы прапорщиков входила на мост, сзади послышались движение, топот, щелканье затворов <…> Послышались крики: «Бей! Коли! Ура! Стреляя… Передние ряды безоружных юнкеров кинулись вперед. Их встретили камнями <…> которыми убийцы запасливо наполнили карманы, занимая позицию по ту сторону моста. У юнкера Сумина камнем пробита голова <…> Побоище происходило на мосту. Били прикладами и кололи штыками. Оглушив, сбрасывали с моста с высоты двенадцати сажен. Только покатый, покрытый дерном спуск, на котором удерживались жертвы расправы, не дал им разбиться насмерть о камни. Под мостом скрывалась засада, около двадцати вооруженных солдат. Они встречали ударами падавших сверху <…> По двое озверевшие убийцы с винтовками бросались на одного безоружного <…> Засада, раненые, пленные <…> Отказываясь воевать с немцами, эти люди действительно идут войной на своих братьев». Дальше приводились имена жертв, но оговаривалось, что список не полный. Имени Сергея Эфрона в списке не было… но ведь список не полный. Каково было Марине Ивановне читать все это! Ведь Эфрон служил именно во 2-й роте… Наконец пришли телеграмма и письмо – муж жив и здоров.
Дата выпуска приближалась. Сергей Яковлевич твердо намерен отправиться на фронт. («Ни в коем случае не дам себя на съедение тыловых солдат».) Однако он понимает, чем будет такое решение для жены («Марина <…> к этому совсем не подготовлена <…> Ничто так не связывает, как любовь, и прав был Христос, который требовал сначала оставить отца и матерь свою, а потом только следовать за ним…»).
Однако на фронт он не попал, а будучи произведен в войсковые унтер-офицеры, в августе направлен для прохождения службы в Москву в 56-й пехотный запасный полк, который нес службу в Кремле. «…пехота не по моим силам <…> от одного обучения солдат – устаю до тошноты и головокружения <…> никаких мыслей, никаких чувств, кроме чувства усталости – опростился и оздоровился. Целыми днями обучаю солдат – «маршам», «военным артикулам» и пр.», – сообщает он Волошину.