Страница:
---------------------------------------------------------------
Из кн.: "Третий храм",
изд. "Библиотека-Алия", 1975 г.
-------------------------------
Тут я, евреи, с притчи одной хочу начать: с какого конца тут ни начни,
- все равно мне этой притчи о рыбке не миновать.
Итак, жила-была, как говорится, одна маленькая рыбка, и все она истину
по миру искала. И услыхала однажды, что жить могут рыбы исключительно в
воде, без воды, дескать, сразу им смерть наступит. И с тех пор крепко наша
рыбка задумалась: а что же такое вода. Существует ли это на свете? А если
да, то где же? И у кого бы она это ни спрашивала - никто ей толком не мог
ответить. В конце концов посоветовали спросить у одной древней и умной рыбы,
что обитает в мрачных пучинах океана. Приплыла к ней рыбка, и та ей говорит:
"Вода - это вода, это то, что всегда вокруг нас, чем мы дышим и
существуем..."
Вот и вся притча, евреи, а теперь поехали дальше.
Стою я как-то на Пушкинской, возле почтамта, жду четвертый номер
автобуса, тот, что следует в сторону сквера Революции. А голова у меня полна
Израилем.
Стою, значит, на остановке, постигаю август, последний мой август в
этой стране: счастливый, понятливый, очень такой задумчивый. Лицо мне
овевает прохладный ветерок, на асфальте тени карагачей лежат. Вы ведь
знаете, что с человеком происходит, когда входит в него Израиль. Тут и
спрашивать тебя не надо: есть Бог на свете, или нету Его? Вместе с Израилем
и истина в тебя эта входит. Тут ты, точно рыбка та самая маленькая, сразу
видеть начинаешь, чем дышишь и существуешь. Ну и воспринимаешь все
совершенно иначе...
Подходит мой автобус, как и положено, - битком набитый публикой.
Все кидаются к задней двери, очень такие шустрые
"Да, - говорю я себе, - так ты, брат, ни не уедешь!" И захожу в автобус
с передней площадки.
Захожу, достаю пятачок из кармана и прошу передать кондуктору.
И вдруг через всю эту сельдь в бочке, через головы и фуражки, различаю
на том конце Семеныча. А он тоже меня заметил, тоже весь встрепенулся,
бедный.
- Давай сюда, - замахал я ему. - Сюда пробирайся, тут у меня свободней!
А сам замечаю: лицо у него какое-то новое, не такое, просветленное что
ли! Сразу мне это в глаза бросилось, понравилось сразу. Шесть лет человека
не видел, как же он хорошо изменился! И радуюсь потихоньку, как дурачок:
неужто и он стал видеть воду вокруг себя? Воду и Бога!? Ну просто бери да
посылай человека тут же в Израиль!
Что ни говорите, евреи, а милостив Бог был со мной: со всеми дал
свидеться напоследок, попрощаться. Слово сказать сердечное. Казалось бы,
канули дорогие друзья в небытие, давно разъехались каждый в свою судьбу и
сторону, и больше никогда тебе не увидеть этих людей, прошедших некогда
через прошлое. Ан нет, и Генка Белов напоследок точно с неба свалился, и
Селика Адамова повстречал, и Галочку Яниховскую, и даже Валерию Павловну,
первую учительницу свою. Сто лет не встречал старушку, а тут возьми она да
появись! И вовсе не чирикал я на каждой крыше, что в Израиль уезжаю, а так
получалось, будто сама рука судьбы добрая приводила их ко мне. Так вот и
Шурик Семенов возник в автобусе...
Даже отсюда, из Иерусалима, могу я вам сказать сейчас приблизительно,
где они все, и чем в этот час занимаются. Генка, скажем, Белов - этот в
Голодной степи своей околачивается с рейками и теодолитом, Селик Адамов -
по-прежнему в Мирзачуле, борется за возвращение крымских татар на родину. А
если не в Мирзачуле Селик, тогда в Москве - петицию очередную привез в
Кремль передать, больше ему и негде там быть. Галочка - в Туапсе живет,
вышла замуж. Выходит вечерами на мол, к морю, слушает волны, вспоминает
любовь нашу, думает обо мне: как я тут в Иерусалиме, и не съели ли меня
арабы? Зато Шурик Семенов никуда уже не пойдет и не поедет, и ничего с ним
случится не может. Этот на кладбище лежит. На кладбище мой Шурик лежит, под
лессовой пылью и колючками. Очень там кладбище неприглядное, без цветов и
кустика зеленого.
Да, евреи, поскольку мы уже здесь, в Иерусалиме, согласитесь со мной и
ответьте: разве выбросишь всех этих людей из памяти, когда видишь у них
напоследок такие замечательные лица? И идут они к тебе в автобусе, дико
работая локтями, навсегда попрощаться, совсем, совсем попрощаться. А за эту
минуту в тебе успевает прокрутиться километров тысяча кинопленки из самых
разных лет...
Вот хотя бы одно из самых ранних воспоминаний: второй трамвайный
маршрут через Алайский базар. Звенит, грохочет трамвай, как бешеный, а на
заднем вагоне, на буфере болтается шкет лет восьми. Это Семеныч. И прижимает
к себе скрипочку в футляре. Так он ездил на уроки в музыкальную школу -
исключительно на буфере. Скрипачом особенным я его не знал, зато на рояле он
шпарил потрясающе. На всех вечеринках гвоздем программы был, гвоздем любой
конторы. У них дома стоял рояль красного дерева - отец из Германии привез
после войны в качестве трофея. Отец его чуть ли не целый вагон пригнал
трофеев из Германии... Шурик и меня вечно тащил кататься на буфере, обучил
соскакивать с трамвая в любом месте и на любой скорости.
В детстве я слыл неплохим кулачным бойцом. Только Семеныча да Вовку
Столбова мне так и не удалось поколотить ни разу. Вовка Столбов, этот, скажу
прямо, врезал мне в глаз здоровенным, мужицким своим кулачищем со страшной
силой, и я свалился в пыль, суча ножками, и визжал так, что и сейчас
вспоминать позорно. А с Семенычем мы стукались в школе чуть ли не на каждой
большой перемене - первого места поделить не могли в классе. Он владел
широкой стойкой с низкой посадкой, и так нырял под вашими кулаками, что
попасть ему по сопатке было абсолютно невозможно. Очень уж аккуратно нырял
он.
Однажды он спас мою жизнь, это, скажу я вам, без дураков. Если бы не
Семеныч, я бы запросто отбросил тогда лапти в Доме коммуны. В ту пору нам
было лет по десяти. Каждое утро я приходил на Ниазбекскую добывать в очереди
буханку хлеба. Помните, какие это были очереди за хлебом? Добывал в
невероятных подвигах каждое утро буханку и после заходил за корешем.
Они жили как раз на углу Полторацкого и Ниазбекской, напротив магазина.
Отец его, бывший полковник, состоял после войны директором хлебозавода, так
что добра этого у них всегда было вдоволь; чурека, булочек, сойки с изюмом.
И шли мы в Дом коммуны. Во всем свете нет такого сволочного бассейна, что
был тогда в Доме коммуны. Скорее не бассейн, а резервуар круглый и огромный
для всяких пожарных нужд. Он был круглый и весь из бетона, и вода лежала там
глубоко снизу. Вела же к воде вертикальная лесенка длинная. Шурик и тогда
был классный пловец: разбегался, нырял прямо сверху и плавал в свое
удовольствие. А я клал свою буханку на бетонный бордюр и сползал к воде,
только что окунаясь, дрожащий кретин. Но однажды, подыхая от зависти,
оттолкнулся изо всех сил от ненавистной железяки и повлекся далеко на
середину. Когда же захотел назад, оглянулся, то опупел от ужаса. И в тот же
миг прекрасные, смарагдовые воды этой гнусной лужи сомкнулись надо мной, и я
отправился погулять на дно. Шел я туда камнем, с открытыми глазами, полными
смертного страха, поэтому отлично запомнил на всю жизнь, какого цвета была
там вода в разных слоях. Семеныч извлек меня на поверхность, долго
откачивал. Там и кричать о помощи было некому, бассейн этот стоял на самом
отшибе.
Теперь я понимаю - больше всего на свете Семеныч любил воду и плавание.
Ну, и бокс, конечно. В воде и явился ему лик Божий.
Хотите верьте, хотите - нет, но именно Шурик нырял в водопад на Анхоре.
Я так и не слышал, чтоб кроме него кто-нибудь проделывал то же самое.
Нормальному человеку такое и в голову прийти не могло. Я думаю, не заговорен
ли уж был он от воды до часу своего рокового? Сам знал это, потому и был так
бесстрашен на водопаде.
В самый жгучий день вода на Анхоре была ледяная, как кипяток. Река
питалась от ледников на Тянь-Шане, ей и положено было быть такой. На Анхоре
всегда гуляла куча народу, Шурик уходил вверх по течению, выплывал на
середину и отдавался неотвратимой тяге. Каждый летний день я видел этот
фокус его и каждый раз умирал со страху. Лавина воды, набирая могучую
скорость, начинала стремительно приближать его голову к водопаду, народ
принимался вопить на берегу, а он им только смеялся Потом разом исчезал в
клочьях бешеной пены, брызгах и в высокой радуге, и появлялся через
несколько минут далеко внизу, под старой ивой над обрывом. И как его только
выносило оттуда живым - этого я никогда не пойму.
В тринадцать лет я выпил свой первый стакан водки.
Прекрасно помню тот сентябрь, афиши по всему городу о предстоящем
осеннем карнавале... Долго мы мозговали: во что бы нам в тот день
нарядиться. Все началось со шляп. Он притащил две шляпы фетровые,
одинаковые, нашлись два пиджака одинаковой масти, брюки, нацепили мы
галстуки. А потом, как два близнеца, как пара пижонов, двинулись на
городской карнавал. Мать моя, да и все соседи, помню, глядя на нас,
умилялись до чего же по взрослому в этих шляпах мы выглядим. И нам это было
жутко приятно. Потом решили проверить это на Кажгарке. Вошли в пивную и
заказали два по двести. И нам поднесли и налили, не моргнув и глазом. Первым
пил Шурик, и пил мастерски. Потом я - эту теплую, бесконечную мерзость. Ни
на какой карнавал мы уже не попали тогда. Я вообще не помню, кто нас
приволок с Кажгарки домой.
Однажды я предал своего лучшего друга, оставив его на верную смерть в
руках бандита. Шурик ни разу не напомнил мне этого, не попрекнул. Зато
совесть грызла меня до самой его смерти, до поминок по нем в кафе Лебедь. Я
расскажу вам об этом малость попозже, когда мы отнесем его гроб на кладбище
и будем сидеть в том самом кафе Там будут петь грустные песни, будет играть
оркестр в углу, на пятачке, а я возьму микрофон и начну исповедоваться перед
его портретом.
Водопад на Анхоре, и водка, и буфер со скрипочкой - все это из очень
далеких воспоминаний. Потом Семеныч обучался на геолога в Политехническом
институте. Тогда же я привел его в секцию бокса, и бокс у него сразу пошел.
Он вообще был прирожденным спортсменом. Курил и пил он, как сумасшедший, но
это ничуть ему не вредило. В самом изнурительном бою он дышал все три раунда
лучше любого из нас. Мышцы же у Шурика были, как у быка. В тот вечер, когда
я плакал в кафе Лебедь у его портрета, сидел рядом с нами и тоже пил водку
один странный, непонятный тип. Он все показывал нам толщину Шурикиных мышц
на спине, прикладывая зачем-то одну ладонь к другой. А я был невероятно
смурной и пьяный, и все никак не мог сообразить, почему он это показывает с
такой точностью. И вскоре прозрел - Шляк шепнул мне что эта гнида служит
прозектором в морге и лично вскрывал труп. И я так прозрел и все это понял,
что чуть не сблевал прямо на стол. Потом еще горше заскулил над портретом.
Хорошенькие были поминки - лучше некуда.
Пока Семеныч ворочал локтями в автобусе, продираясь ко мне, я и
последнее вспомнил: пошел он служить в армию, попал в какие-то спецчасти под
Москвой и страшно был засекречен. Даже писем не писал домой. А я все думал:
спортсмен, смельчак, с высшим образованием - на таких, как на лакомый кусок,
кидаются в военкомате. Вот же повезло человеку! Чего это он там под Москвой
постигает?! На кого обучается? Конечно же, на разведчика в загранку...
Следующая за почтамтом остановка Первомайская. Здесь мы из автобуса
соскочили и крепко обнялись.
Сначала я так и думал, что Шурик стал важной секретной птицей, и ничего
не сказал ему про Израиль. Он так и не узнал, бедный, что я туда еду.
Глядел я ему в бледно проясненное лицо, глядел в глаза, где лежала
тяжелая грусть и неведомая мне вина. Рассказ его был тих, а в голосе уже не
слышались знакомые мне натиск и удаль.
Сначала я здорово растерялся и стал с большим почтением думать о
спецчастях, если им удается делать такие лица, глаза и голос. Ну просто бери
и посылай человека в Израиль. Но быстро все раскумекал.
Служил под Москвой он недолго, и был переброшен вскоре в Среднюю Азию,
в дивизию генерала Садрединова. Это не конвой и не обычное этапное
сопровождение. Служба здесь значительно деликатней. Взбунтовался, к примеру,
какой-нибудь лагерь в пустыне или в тугаях дельты Аму-Дарьи, - моментально
тревога по дивизии, и высаживаются вертолетами прямо на объект. Настоящая
военная операция с танками, вездеходами, тяжелым оружием. Лагерей же в
Средней Азии уйма, и всех их дивизия Садрединова курирует. Это отсюда, из
Иерусалима, вы можете по целомудрию своему воскликнуть: ну кто там обитает,
в Каракумах, да Кызылкумах: пески, саксаул, верблюды?! Э, нет, евреи, будьте
уж тут спокойны, я эти пространства вдоль и поперек исшаркал. Там тебе
руднички урановые со смертниками по приговорам, прииски золотые в
окрестностях Заравшана, соль медь, уголек. Вода у них привозная, гнилая,
солнышко круглый почти год до жил и черной кости тебя иссушает. Самумы, бури
песчаные, а пища - песок на зубах. Тут не только что бунтовать, тут вообще
люди память теряют в безумии. Я эти призраки видел за колючими проволоками.
Слушаю друга я, смотрю в лицо его новое, хорошее, и все у меня концы с
концами не сходятся: души его пробуждение и - дивизия Садрединова. Стоим мы
с Шуриком у гастронома, на остановке. Как из автобуса вышли, так и стоим.
Дует нам ветерочек прохладный слышится запах арбузов, инжира и дынь со
стороны Алайского базара. Курим, как сумасшедшие, и он продолжает:
...Садимся мы как-то ночью под Тамды, заскакиваем прямо в зону. А они в
нас палками, камнями. Подмяли мы их баррикаду возле ворот, и калачами
направо-налево жарим. Тут ведь себя не помнишь, пьяные все в дупель...
Смотрю, чешет впереди меня фигура, в барак от огня скачет... Бежит от тебя
человек, чего еще спрашивается, надо? А я вот взял - и очередь по ногам.
Подлетаю к нему, кричу: "Беги, беги, сучье вымя! Беги..." А он ползет от
меня с ногами перебитыми, хвост кровавый пускает. Потом оборачивается - все
лицо в слезах: "Да бегу же, я бегу! Не видишь что убегаю? Будь ты проклят,
палач мой! Чтоб шею тебе сломало!" Тут я его еще раз из калача ударил,
развалил пополам...
Помолчал Шурик, еще сигарету запалил. Курим стоим. Вижу - боль у него в
глазах. И понял я эту боль его. Повздыхали оба. А я не тороплю его чего тут
торопить друга. Очень я все это увидел. Стоим, нюхаем дыни со стороны
базара.
...Сразу и захворал я вдруг после этого, нервы нехорошие появились. По
врачам пошел, смотаться хочу из дивизии. А ты ведь знаешь, как они отпускают
человека из подобных заведений. Туда-сюда суюсь, никак не хотят списать:
целый снаружи, моча с калом первоклассные анализы дают. Наконец комиссовали.
Амба на этом, расплевались, как говорится с Садрединовым. Что-то новое
начинать надо...
Там же, у гастронома, мы и распрощались с Семенычем.
Посоветовал я ему снова в геологию уйти: экспедиции, дальние маршруты и
всякое такое, авось помаленьку все и забудется. Или женись, говорил я ему,
на девушке доброй, а она тебе деток произведет. Знаешь, сказал я ему, какая
это пристань отдохновенная - семейная жизнь?! За тобой ведь, помнишь, девки
какими грандиозными косяками бегали...
А сам думаю: ну и тайга, ну и джунгли. Господи, отнеси Ты меня подальше
отсюда, да поскорей! Вы ведь помните, чем у меня голова забита была тогда.
Дня, кажется, через три, не более того, летел я в первом попавшем такси
на Театральную. Летел как угорелый, пытаясь понять страшный смысл
коротенькой бумажки в руках: "Утонул Шурик Семенов. Приезжай на Театральную,
Шляк. Литас."
Весь день я бегал по городу в хлопотах по еврейским своим делам.
Помните наши хлопоты перед отъездом? А вечером, когда притащился домой, жена
и вручила мне эту бумажку.
"Театральная" - было понятно. Там получили они другую квартиру после
землетрясения, когда начисто развалило весь район Ниазбекской. Сейчас и
места того не найдешь, где были хлебный магазин, Дом коммуны и тот бассейн
со смарагдовой водой.
"Шляк и Литас" - тоже дошло боксеры из сборной команды республики, все
мы были одной бражки, дружили.
И все, больше и ничего не понимал. Ну просто отказывался понимать.
Знаете этот коротенький рассказ из Агады про мальчика и голодных
работников? Очень поучительная история, я вам его коротко повторю.
У одного человека был большой виноградник, и нанял он однажды
работников оборудовать его малость: землю перекопать, ветки подрезать сухие.
И каждый день ровно в полдень привозил им пищу. Сынишка же его малолетний
тоже трудился на винограднике вместе с работниками этими. В один прекрасный
день задержался хозяин с обедом и вовремя не приехал. Проходит час, два
проходит, рассвирепели работники голодные, набросились на ребенка: "Давай
нам еду немедленно, иначе убьем тебя на месте!" Испугался мальчик и
взмолился к небу всеми силами души: "Господи, видишь, убивают меня ни за что
эти люди! Хоть бы Ты накормил их чем можешь!" И чудо случилось: на пальме
финиковой, что росла поблизости, вдруг цвет возник, плоды завязались и в тот
же миг созрели.
Рассказик этот вполне со счастливым концом, как видите. И мальчик жив
остался, и эти работники нечестивые насытились. Но соль-то совершенно в
другом: как скоро слышит Божье ухо каждый вопль невинного и несчастного. Вот
о чем думал я над бумажкой Шляка и Литаса. И содрогался, сидя в летящем
такси, все в голове смешалось: рыбка маленькая, финики на пальмах, зэк,
разваленный пополам.
В ту ночь он оставался еще в морге, домой привезли его утром.
В большом дворе на Театральной было много беседок, благоухали розы в
обширных клумбах, качались купы акации. Было темно во дворе, люди сидели в
беседках из плюща и виноградных лоз.
Здесь я увидел столько знакомых, что никакой отъезд в Израиль не собрал
бы их мне: все боксеры городские, все однокашники. Они грызли семечки, были
бледные и курили, как лошади.
Я вытащил из беседки Шляка и отволок его под темную акацию разузнать,
как же это случилось?
Утонул Шурик на Анхоре. И вовсе не на водопаде, а много выше. Утонул,
погиб или попросту был убит - это сказать трудно, сами судите. Через мост на
другом берегу есть маленькая поляна, вся в зеленой траве и ромашках, а у
самой воды - трамплин. Каждый купальный сезон мы складывали этот трамплин из
камней, штукатурили глиной покатую его поверхность. Здесь мы купались еще
пацанами всегда, сюда же приводили своих девушек, а после - купались и с
женами. Сюда бы, кажется, мы и стариками всю жизнь приходили. Так и
называлась она - Боксерская поляна. Мы его навсегда застолбили.
Утром купались там Шляк и Литас с женами. Их жены сидели сейчас в
беседках и тоже грызли семечки и курили. Потом пришел Шурик. Разделся,
быстро разбежался, взлетел на трамплин и чистой такой ласточкой обозначился
в воздухе. С берега они видели как ушли в воду его руки, голова, плечи, и
вдруг тело как-то странно сломалось, будто Шурик на стенку налетел. И
пропал. Сразу им это не понравилось и показалось подозрительным. Но подумали
- шутка. Никаких стенок напротив трамплина там быть не могло и сроду не
бывало. А кроме того всем известно было что он с водой черт-те что вытворял.
Он мог нырнуть и целый год не показываться. Вы здесь на берегу начинали со
страху икать, а он, гад, идет себе спокойненько со стороны кирпичного
завода. Особенно если женщины на поляне сидели. А жена у Шляка - невыразимая
красотка, при ней не то чтобы ласточкой прыгать, при ней сидеть да выть
хочется.
Потом я тоже сидел вместе со всеми в беседках и грыз семечки. До самого
утра сидели мы так в беседках.
Подняться к его родителям на третий этаж - на это я решиться никак не
мог. Я был бы последней скотиной, покажись им сейчас. Ведь именно появление
близких друзей покойного всегда вызывает у родных жуткие припадки и слезы. С
первого класса мы были с Шуриком неразлучно вместе. Они бы с горя умерли,
поднимись я к ним, если вообще были живы еще там.
Утром я чуть не чокнулся. Любой бы чокнулся на моем месте, узнай он то
что я знал.
Лежал он в гробу весь изувеченный. Не приведи Господь увидеть вам такую
шишку лиловую, что была у него на голове. Она была как еще одна голова на
нем. Но к этому я сумел еще подготовить себя за ночь в беседке. Угадывался
на нем рисунок ушей, тонкий красивый нос. Из этого носа я старался пустить
красную юшку в детстве. Узнавались его губы, которые так нравились девушкам.
Но не от этого хотелось чокнуться. Кто-то шепнул мне что у Шурика пробита
затылочная кость и шейные позвонки проникли ему в самый мозг. Помните, ведь
именно это и пожелал ему зэк перед смертью именно шеей и проклял. Так и
воскликнул : "Чтоб шею тебе сломало!"
В квартире полно было народу. Стояли вокруг гроба по-разному плакали,
целовали покойника. И никто не говорил про зэка. Я думаю, никто, кроме меня,
и не знал об этом, да и сейчас не знает.
Стоял я у гроба точно зашибленный чурбан, так и не поцеловав друга. Тут
же захотелось бежать на нашу поляну и самому проверить весь берег напротив
трамплина. Мы же дна там не могли достать никогда!
И чтобы совсем не рехнуться у гроба, тешил предположением: может, лодка
где-нибудь затонула и ее прибило туда под водой? Или камень какой принесла
река с верховьев своих, с Тянь-Шаня? Ничего подобного на Боксерской поляне
никогда не случалось.
Считайте меня за чудака или даже за круглого идиота, а я вам вот что
скажу: я и до сих пор ходил бы на ту поляну. Нет, вовсе не купаться, после
Семеныча я бы в жизни туда не полез. А просто сидеть на берегу и думать.
Очень меня тянет сидеть и размышлять на подобных местах. Вы мне скажете, что
в этом нет ничего нового: любой еврей, попав на такое место, где
когда-нибудь случилось чудо или что-нибудь необыкновенное, логически
необъяснимое, - обязан произнести специальное благословение. Еще вы хотите
сказать, конечно, что у нас по всему Израилю полно таких мест к какому камню
ни подойди, - то ли им убивали еврея, то ли мы этим камнем кого-нибудь
убивали. Что же, по-твоему, скажете вы, всем нам следует сидеть там и
размышлять? А я вам отвечу: да, сидеть и размышлять, если стремитесь постичь
хоть немного воды-истины вокруг себя, узнать, чем мы живем и существуем.
На поляну нашу я, конечно же, сразу не помчался. Не мог я оставить у
гроба родителей одних. Разве уйдешь из квартиры, когда держат они тебя за
руки мертвой хваткой и плачут: столько лет меня не видели. А на столе лежит
в гробу что-то лиловое и безобразное, и все целуют это.
Потом мы несли Шурика на кладбище. Всю дорогу несли мы его на вытянутых
руках, и гроб плыл высоко над всеми. Ни разу я не видел, чтоб кого-нибудь
несли так через весь город. Это Шляк придумал поднять его над головами. Он
очень любил Семеныча. Если бы он знал его с первого класса, он бы любил его
еще больше. Тогда бы он тоже мог знать что-нибудь про зэка. Когда меня
меняли под гробом, я шел рядом и смотрел на Шурика в последний раз. Солнце
лупило ему в голову, играя синими лучами, отраженными от лилового.
Потом положили Шурика в могилу и засыпали его землей.
Речи над ним держала всякая сволочь из дивизии Садрединова. Последним
сопли пускал политрук. Он так вправлял нам мозги, что можно было подумать,
будто в пустынях Шурик пас одних лишь овечек, да на свирели играл...
Порывался напоследок и Литас что-то сказать, но слезы его задушили.
А уж мне-то как сказать хотелось! Я бы там многое наговорил! Я бы все
им сказал на прощание... Но вы же знаете, куда мои лыжи смотрели. От этих
козырьков лакированных я только и делал, что за крестами прятался на
кладбище там.
Вечером мы собрались в кафе Лебедь на Саперной площади. Все тут
Семеныча знали, всегда мы пили тут. Все уже знали в кафе про случай на
Боксерской поляне.
Шляк приволок с кладбища его портрет. И мы поставили портрет его рядом
с пустым стулом за нашим столом.
Сначала мы просто смотрели на его портрет и скулили. А потом начали
пить водку и еще горше скулить.
Весь вечер в оркестре играли песню про журавленка. Только про
журавленка, и ничего другого. Есть шикарная русская песня, если вы помните,
про журавленка, который все кружит и кружит над родным городом, навсегда его
покидая, а потом улетает в неведомые дали за горизонт. И это вовсе не птица,
а душа очень хорошего человека. Просто сердце может оборваться, такая это
замечательная песня, такой это был хороший человек...
А позже стала приходить в кафе разная шваль. Понятие не имею, как это
они узнали, что мы справляем здесь поминки. Один прозектор, хотя бы, чего
стоит? Или этот бандит? Я просто очумел, когда увидел бандита этого.
Переполненный водкой и горем, я не выдержал. Подошел к пятачку, взял в
оркестре микрофон и остановился напротив портрета.
- Шурик! - произнес я, глотая комок в горле. - Однажды я предал тебя,
оставив на верную смерть в руках бандита. Вот он сидит сейчас вместе с нами,
сидит рядом с тобой и тоже по тебе плачет. Он давно уже не бандит, давно
отсидел свое и раскаялся. Он плачет, и я плачу. Плачу, потому что ни разу
перед тобой не покаялся, и хочу, чтобы ты меня простил. Помнишь, мы пришли
однажды на танцы в парк Горького и стали приставать к двум девкам? А девки
эти были с Первушки, а мы не знали этого. И этот бывший бандит вывел нас с
танцплощадки и хотел тут же обоих резать. Я вырвался и убежал. Я мог
побежать за милицией, но я никого не позвал на помощь с перепугу. Исчез, как
последнее ничтожество... Шурик, прости меня за это! Прости так же
великодушно, как простил Рабби Ханина своего палача!
Из кн.: "Третий храм",
изд. "Библиотека-Алия", 1975 г.
-------------------------------
Тут я, евреи, с притчи одной хочу начать: с какого конца тут ни начни,
- все равно мне этой притчи о рыбке не миновать.
Итак, жила-была, как говорится, одна маленькая рыбка, и все она истину
по миру искала. И услыхала однажды, что жить могут рыбы исключительно в
воде, без воды, дескать, сразу им смерть наступит. И с тех пор крепко наша
рыбка задумалась: а что же такое вода. Существует ли это на свете? А если
да, то где же? И у кого бы она это ни спрашивала - никто ей толком не мог
ответить. В конце концов посоветовали спросить у одной древней и умной рыбы,
что обитает в мрачных пучинах океана. Приплыла к ней рыбка, и та ей говорит:
"Вода - это вода, это то, что всегда вокруг нас, чем мы дышим и
существуем..."
Вот и вся притча, евреи, а теперь поехали дальше.
Стою я как-то на Пушкинской, возле почтамта, жду четвертый номер
автобуса, тот, что следует в сторону сквера Революции. А голова у меня полна
Израилем.
Стою, значит, на остановке, постигаю август, последний мой август в
этой стране: счастливый, понятливый, очень такой задумчивый. Лицо мне
овевает прохладный ветерок, на асфальте тени карагачей лежат. Вы ведь
знаете, что с человеком происходит, когда входит в него Израиль. Тут и
спрашивать тебя не надо: есть Бог на свете, или нету Его? Вместе с Израилем
и истина в тебя эта входит. Тут ты, точно рыбка та самая маленькая, сразу
видеть начинаешь, чем дышишь и существуешь. Ну и воспринимаешь все
совершенно иначе...
Подходит мой автобус, как и положено, - битком набитый публикой.
Все кидаются к задней двери, очень такие шустрые
"Да, - говорю я себе, - так ты, брат, ни не уедешь!" И захожу в автобус
с передней площадки.
Захожу, достаю пятачок из кармана и прошу передать кондуктору.
И вдруг через всю эту сельдь в бочке, через головы и фуражки, различаю
на том конце Семеныча. А он тоже меня заметил, тоже весь встрепенулся,
бедный.
- Давай сюда, - замахал я ему. - Сюда пробирайся, тут у меня свободней!
А сам замечаю: лицо у него какое-то новое, не такое, просветленное что
ли! Сразу мне это в глаза бросилось, понравилось сразу. Шесть лет человека
не видел, как же он хорошо изменился! И радуюсь потихоньку, как дурачок:
неужто и он стал видеть воду вокруг себя? Воду и Бога!? Ну просто бери да
посылай человека тут же в Израиль!
Что ни говорите, евреи, а милостив Бог был со мной: со всеми дал
свидеться напоследок, попрощаться. Слово сказать сердечное. Казалось бы,
канули дорогие друзья в небытие, давно разъехались каждый в свою судьбу и
сторону, и больше никогда тебе не увидеть этих людей, прошедших некогда
через прошлое. Ан нет, и Генка Белов напоследок точно с неба свалился, и
Селика Адамова повстречал, и Галочку Яниховскую, и даже Валерию Павловну,
первую учительницу свою. Сто лет не встречал старушку, а тут возьми она да
появись! И вовсе не чирикал я на каждой крыше, что в Израиль уезжаю, а так
получалось, будто сама рука судьбы добрая приводила их ко мне. Так вот и
Шурик Семенов возник в автобусе...
Даже отсюда, из Иерусалима, могу я вам сказать сейчас приблизительно,
где они все, и чем в этот час занимаются. Генка, скажем, Белов - этот в
Голодной степи своей околачивается с рейками и теодолитом, Селик Адамов -
по-прежнему в Мирзачуле, борется за возвращение крымских татар на родину. А
если не в Мирзачуле Селик, тогда в Москве - петицию очередную привез в
Кремль передать, больше ему и негде там быть. Галочка - в Туапсе живет,
вышла замуж. Выходит вечерами на мол, к морю, слушает волны, вспоминает
любовь нашу, думает обо мне: как я тут в Иерусалиме, и не съели ли меня
арабы? Зато Шурик Семенов никуда уже не пойдет и не поедет, и ничего с ним
случится не может. Этот на кладбище лежит. На кладбище мой Шурик лежит, под
лессовой пылью и колючками. Очень там кладбище неприглядное, без цветов и
кустика зеленого.
Да, евреи, поскольку мы уже здесь, в Иерусалиме, согласитесь со мной и
ответьте: разве выбросишь всех этих людей из памяти, когда видишь у них
напоследок такие замечательные лица? И идут они к тебе в автобусе, дико
работая локтями, навсегда попрощаться, совсем, совсем попрощаться. А за эту
минуту в тебе успевает прокрутиться километров тысяча кинопленки из самых
разных лет...
Вот хотя бы одно из самых ранних воспоминаний: второй трамвайный
маршрут через Алайский базар. Звенит, грохочет трамвай, как бешеный, а на
заднем вагоне, на буфере болтается шкет лет восьми. Это Семеныч. И прижимает
к себе скрипочку в футляре. Так он ездил на уроки в музыкальную школу -
исключительно на буфере. Скрипачом особенным я его не знал, зато на рояле он
шпарил потрясающе. На всех вечеринках гвоздем программы был, гвоздем любой
конторы. У них дома стоял рояль красного дерева - отец из Германии привез
после войны в качестве трофея. Отец его чуть ли не целый вагон пригнал
трофеев из Германии... Шурик и меня вечно тащил кататься на буфере, обучил
соскакивать с трамвая в любом месте и на любой скорости.
В детстве я слыл неплохим кулачным бойцом. Только Семеныча да Вовку
Столбова мне так и не удалось поколотить ни разу. Вовка Столбов, этот, скажу
прямо, врезал мне в глаз здоровенным, мужицким своим кулачищем со страшной
силой, и я свалился в пыль, суча ножками, и визжал так, что и сейчас
вспоминать позорно. А с Семенычем мы стукались в школе чуть ли не на каждой
большой перемене - первого места поделить не могли в классе. Он владел
широкой стойкой с низкой посадкой, и так нырял под вашими кулаками, что
попасть ему по сопатке было абсолютно невозможно. Очень уж аккуратно нырял
он.
Однажды он спас мою жизнь, это, скажу я вам, без дураков. Если бы не
Семеныч, я бы запросто отбросил тогда лапти в Доме коммуны. В ту пору нам
было лет по десяти. Каждое утро я приходил на Ниазбекскую добывать в очереди
буханку хлеба. Помните, какие это были очереди за хлебом? Добывал в
невероятных подвигах каждое утро буханку и после заходил за корешем.
Они жили как раз на углу Полторацкого и Ниазбекской, напротив магазина.
Отец его, бывший полковник, состоял после войны директором хлебозавода, так
что добра этого у них всегда было вдоволь; чурека, булочек, сойки с изюмом.
И шли мы в Дом коммуны. Во всем свете нет такого сволочного бассейна, что
был тогда в Доме коммуны. Скорее не бассейн, а резервуар круглый и огромный
для всяких пожарных нужд. Он был круглый и весь из бетона, и вода лежала там
глубоко снизу. Вела же к воде вертикальная лесенка длинная. Шурик и тогда
был классный пловец: разбегался, нырял прямо сверху и плавал в свое
удовольствие. А я клал свою буханку на бетонный бордюр и сползал к воде,
только что окунаясь, дрожащий кретин. Но однажды, подыхая от зависти,
оттолкнулся изо всех сил от ненавистной железяки и повлекся далеко на
середину. Когда же захотел назад, оглянулся, то опупел от ужаса. И в тот же
миг прекрасные, смарагдовые воды этой гнусной лужи сомкнулись надо мной, и я
отправился погулять на дно. Шел я туда камнем, с открытыми глазами, полными
смертного страха, поэтому отлично запомнил на всю жизнь, какого цвета была
там вода в разных слоях. Семеныч извлек меня на поверхность, долго
откачивал. Там и кричать о помощи было некому, бассейн этот стоял на самом
отшибе.
Теперь я понимаю - больше всего на свете Семеныч любил воду и плавание.
Ну, и бокс, конечно. В воде и явился ему лик Божий.
Хотите верьте, хотите - нет, но именно Шурик нырял в водопад на Анхоре.
Я так и не слышал, чтоб кроме него кто-нибудь проделывал то же самое.
Нормальному человеку такое и в голову прийти не могло. Я думаю, не заговорен
ли уж был он от воды до часу своего рокового? Сам знал это, потому и был так
бесстрашен на водопаде.
В самый жгучий день вода на Анхоре была ледяная, как кипяток. Река
питалась от ледников на Тянь-Шане, ей и положено было быть такой. На Анхоре
всегда гуляла куча народу, Шурик уходил вверх по течению, выплывал на
середину и отдавался неотвратимой тяге. Каждый летний день я видел этот
фокус его и каждый раз умирал со страху. Лавина воды, набирая могучую
скорость, начинала стремительно приближать его голову к водопаду, народ
принимался вопить на берегу, а он им только смеялся Потом разом исчезал в
клочьях бешеной пены, брызгах и в высокой радуге, и появлялся через
несколько минут далеко внизу, под старой ивой над обрывом. И как его только
выносило оттуда живым - этого я никогда не пойму.
В тринадцать лет я выпил свой первый стакан водки.
Прекрасно помню тот сентябрь, афиши по всему городу о предстоящем
осеннем карнавале... Долго мы мозговали: во что бы нам в тот день
нарядиться. Все началось со шляп. Он притащил две шляпы фетровые,
одинаковые, нашлись два пиджака одинаковой масти, брюки, нацепили мы
галстуки. А потом, как два близнеца, как пара пижонов, двинулись на
городской карнавал. Мать моя, да и все соседи, помню, глядя на нас,
умилялись до чего же по взрослому в этих шляпах мы выглядим. И нам это было
жутко приятно. Потом решили проверить это на Кажгарке. Вошли в пивную и
заказали два по двести. И нам поднесли и налили, не моргнув и глазом. Первым
пил Шурик, и пил мастерски. Потом я - эту теплую, бесконечную мерзость. Ни
на какой карнавал мы уже не попали тогда. Я вообще не помню, кто нас
приволок с Кажгарки домой.
Однажды я предал своего лучшего друга, оставив его на верную смерть в
руках бандита. Шурик ни разу не напомнил мне этого, не попрекнул. Зато
совесть грызла меня до самой его смерти, до поминок по нем в кафе Лебедь. Я
расскажу вам об этом малость попозже, когда мы отнесем его гроб на кладбище
и будем сидеть в том самом кафе Там будут петь грустные песни, будет играть
оркестр в углу, на пятачке, а я возьму микрофон и начну исповедоваться перед
его портретом.
Водопад на Анхоре, и водка, и буфер со скрипочкой - все это из очень
далеких воспоминаний. Потом Семеныч обучался на геолога в Политехническом
институте. Тогда же я привел его в секцию бокса, и бокс у него сразу пошел.
Он вообще был прирожденным спортсменом. Курил и пил он, как сумасшедший, но
это ничуть ему не вредило. В самом изнурительном бою он дышал все три раунда
лучше любого из нас. Мышцы же у Шурика были, как у быка. В тот вечер, когда
я плакал в кафе Лебедь у его портрета, сидел рядом с нами и тоже пил водку
один странный, непонятный тип. Он все показывал нам толщину Шурикиных мышц
на спине, прикладывая зачем-то одну ладонь к другой. А я был невероятно
смурной и пьяный, и все никак не мог сообразить, почему он это показывает с
такой точностью. И вскоре прозрел - Шляк шепнул мне что эта гнида служит
прозектором в морге и лично вскрывал труп. И я так прозрел и все это понял,
что чуть не сблевал прямо на стол. Потом еще горше заскулил над портретом.
Хорошенькие были поминки - лучше некуда.
Пока Семеныч ворочал локтями в автобусе, продираясь ко мне, я и
последнее вспомнил: пошел он служить в армию, попал в какие-то спецчасти под
Москвой и страшно был засекречен. Даже писем не писал домой. А я все думал:
спортсмен, смельчак, с высшим образованием - на таких, как на лакомый кусок,
кидаются в военкомате. Вот же повезло человеку! Чего это он там под Москвой
постигает?! На кого обучается? Конечно же, на разведчика в загранку...
Следующая за почтамтом остановка Первомайская. Здесь мы из автобуса
соскочили и крепко обнялись.
Сначала я так и думал, что Шурик стал важной секретной птицей, и ничего
не сказал ему про Израиль. Он так и не узнал, бедный, что я туда еду.
Глядел я ему в бледно проясненное лицо, глядел в глаза, где лежала
тяжелая грусть и неведомая мне вина. Рассказ его был тих, а в голосе уже не
слышались знакомые мне натиск и удаль.
Сначала я здорово растерялся и стал с большим почтением думать о
спецчастях, если им удается делать такие лица, глаза и голос. Ну просто бери
и посылай человека в Израиль. Но быстро все раскумекал.
Служил под Москвой он недолго, и был переброшен вскоре в Среднюю Азию,
в дивизию генерала Садрединова. Это не конвой и не обычное этапное
сопровождение. Служба здесь значительно деликатней. Взбунтовался, к примеру,
какой-нибудь лагерь в пустыне или в тугаях дельты Аму-Дарьи, - моментально
тревога по дивизии, и высаживаются вертолетами прямо на объект. Настоящая
военная операция с танками, вездеходами, тяжелым оружием. Лагерей же в
Средней Азии уйма, и всех их дивизия Садрединова курирует. Это отсюда, из
Иерусалима, вы можете по целомудрию своему воскликнуть: ну кто там обитает,
в Каракумах, да Кызылкумах: пески, саксаул, верблюды?! Э, нет, евреи, будьте
уж тут спокойны, я эти пространства вдоль и поперек исшаркал. Там тебе
руднички урановые со смертниками по приговорам, прииски золотые в
окрестностях Заравшана, соль медь, уголек. Вода у них привозная, гнилая,
солнышко круглый почти год до жил и черной кости тебя иссушает. Самумы, бури
песчаные, а пища - песок на зубах. Тут не только что бунтовать, тут вообще
люди память теряют в безумии. Я эти призраки видел за колючими проволоками.
Слушаю друга я, смотрю в лицо его новое, хорошее, и все у меня концы с
концами не сходятся: души его пробуждение и - дивизия Садрединова. Стоим мы
с Шуриком у гастронома, на остановке. Как из автобуса вышли, так и стоим.
Дует нам ветерочек прохладный слышится запах арбузов, инжира и дынь со
стороны Алайского базара. Курим, как сумасшедшие, и он продолжает:
...Садимся мы как-то ночью под Тамды, заскакиваем прямо в зону. А они в
нас палками, камнями. Подмяли мы их баррикаду возле ворот, и калачами
направо-налево жарим. Тут ведь себя не помнишь, пьяные все в дупель...
Смотрю, чешет впереди меня фигура, в барак от огня скачет... Бежит от тебя
человек, чего еще спрашивается, надо? А я вот взял - и очередь по ногам.
Подлетаю к нему, кричу: "Беги, беги, сучье вымя! Беги..." А он ползет от
меня с ногами перебитыми, хвост кровавый пускает. Потом оборачивается - все
лицо в слезах: "Да бегу же, я бегу! Не видишь что убегаю? Будь ты проклят,
палач мой! Чтоб шею тебе сломало!" Тут я его еще раз из калача ударил,
развалил пополам...
Помолчал Шурик, еще сигарету запалил. Курим стоим. Вижу - боль у него в
глазах. И понял я эту боль его. Повздыхали оба. А я не тороплю его чего тут
торопить друга. Очень я все это увидел. Стоим, нюхаем дыни со стороны
базара.
...Сразу и захворал я вдруг после этого, нервы нехорошие появились. По
врачам пошел, смотаться хочу из дивизии. А ты ведь знаешь, как они отпускают
человека из подобных заведений. Туда-сюда суюсь, никак не хотят списать:
целый снаружи, моча с калом первоклассные анализы дают. Наконец комиссовали.
Амба на этом, расплевались, как говорится с Садрединовым. Что-то новое
начинать надо...
Там же, у гастронома, мы и распрощались с Семенычем.
Посоветовал я ему снова в геологию уйти: экспедиции, дальние маршруты и
всякое такое, авось помаленьку все и забудется. Или женись, говорил я ему,
на девушке доброй, а она тебе деток произведет. Знаешь, сказал я ему, какая
это пристань отдохновенная - семейная жизнь?! За тобой ведь, помнишь, девки
какими грандиозными косяками бегали...
А сам думаю: ну и тайга, ну и джунгли. Господи, отнеси Ты меня подальше
отсюда, да поскорей! Вы ведь помните, чем у меня голова забита была тогда.
Дня, кажется, через три, не более того, летел я в первом попавшем такси
на Театральную. Летел как угорелый, пытаясь понять страшный смысл
коротенькой бумажки в руках: "Утонул Шурик Семенов. Приезжай на Театральную,
Шляк. Литас."
Весь день я бегал по городу в хлопотах по еврейским своим делам.
Помните наши хлопоты перед отъездом? А вечером, когда притащился домой, жена
и вручила мне эту бумажку.
"Театральная" - было понятно. Там получили они другую квартиру после
землетрясения, когда начисто развалило весь район Ниазбекской. Сейчас и
места того не найдешь, где были хлебный магазин, Дом коммуны и тот бассейн
со смарагдовой водой.
"Шляк и Литас" - тоже дошло боксеры из сборной команды республики, все
мы были одной бражки, дружили.
И все, больше и ничего не понимал. Ну просто отказывался понимать.
Знаете этот коротенький рассказ из Агады про мальчика и голодных
работников? Очень поучительная история, я вам его коротко повторю.
У одного человека был большой виноградник, и нанял он однажды
работников оборудовать его малость: землю перекопать, ветки подрезать сухие.
И каждый день ровно в полдень привозил им пищу. Сынишка же его малолетний
тоже трудился на винограднике вместе с работниками этими. В один прекрасный
день задержался хозяин с обедом и вовремя не приехал. Проходит час, два
проходит, рассвирепели работники голодные, набросились на ребенка: "Давай
нам еду немедленно, иначе убьем тебя на месте!" Испугался мальчик и
взмолился к небу всеми силами души: "Господи, видишь, убивают меня ни за что
эти люди! Хоть бы Ты накормил их чем можешь!" И чудо случилось: на пальме
финиковой, что росла поблизости, вдруг цвет возник, плоды завязались и в тот
же миг созрели.
Рассказик этот вполне со счастливым концом, как видите. И мальчик жив
остался, и эти работники нечестивые насытились. Но соль-то совершенно в
другом: как скоро слышит Божье ухо каждый вопль невинного и несчастного. Вот
о чем думал я над бумажкой Шляка и Литаса. И содрогался, сидя в летящем
такси, все в голове смешалось: рыбка маленькая, финики на пальмах, зэк,
разваленный пополам.
В ту ночь он оставался еще в морге, домой привезли его утром.
В большом дворе на Театральной было много беседок, благоухали розы в
обширных клумбах, качались купы акации. Было темно во дворе, люди сидели в
беседках из плюща и виноградных лоз.
Здесь я увидел столько знакомых, что никакой отъезд в Израиль не собрал
бы их мне: все боксеры городские, все однокашники. Они грызли семечки, были
бледные и курили, как лошади.
Я вытащил из беседки Шляка и отволок его под темную акацию разузнать,
как же это случилось?
Утонул Шурик на Анхоре. И вовсе не на водопаде, а много выше. Утонул,
погиб или попросту был убит - это сказать трудно, сами судите. Через мост на
другом берегу есть маленькая поляна, вся в зеленой траве и ромашках, а у
самой воды - трамплин. Каждый купальный сезон мы складывали этот трамплин из
камней, штукатурили глиной покатую его поверхность. Здесь мы купались еще
пацанами всегда, сюда же приводили своих девушек, а после - купались и с
женами. Сюда бы, кажется, мы и стариками всю жизнь приходили. Так и
называлась она - Боксерская поляна. Мы его навсегда застолбили.
Утром купались там Шляк и Литас с женами. Их жены сидели сейчас в
беседках и тоже грызли семечки и курили. Потом пришел Шурик. Разделся,
быстро разбежался, взлетел на трамплин и чистой такой ласточкой обозначился
в воздухе. С берега они видели как ушли в воду его руки, голова, плечи, и
вдруг тело как-то странно сломалось, будто Шурик на стенку налетел. И
пропал. Сразу им это не понравилось и показалось подозрительным. Но подумали
- шутка. Никаких стенок напротив трамплина там быть не могло и сроду не
бывало. А кроме того всем известно было что он с водой черт-те что вытворял.
Он мог нырнуть и целый год не показываться. Вы здесь на берегу начинали со
страху икать, а он, гад, идет себе спокойненько со стороны кирпичного
завода. Особенно если женщины на поляне сидели. А жена у Шляка - невыразимая
красотка, при ней не то чтобы ласточкой прыгать, при ней сидеть да выть
хочется.
Потом я тоже сидел вместе со всеми в беседках и грыз семечки. До самого
утра сидели мы так в беседках.
Подняться к его родителям на третий этаж - на это я решиться никак не
мог. Я был бы последней скотиной, покажись им сейчас. Ведь именно появление
близких друзей покойного всегда вызывает у родных жуткие припадки и слезы. С
первого класса мы были с Шуриком неразлучно вместе. Они бы с горя умерли,
поднимись я к ним, если вообще были живы еще там.
Утром я чуть не чокнулся. Любой бы чокнулся на моем месте, узнай он то
что я знал.
Лежал он в гробу весь изувеченный. Не приведи Господь увидеть вам такую
шишку лиловую, что была у него на голове. Она была как еще одна голова на
нем. Но к этому я сумел еще подготовить себя за ночь в беседке. Угадывался
на нем рисунок ушей, тонкий красивый нос. Из этого носа я старался пустить
красную юшку в детстве. Узнавались его губы, которые так нравились девушкам.
Но не от этого хотелось чокнуться. Кто-то шепнул мне что у Шурика пробита
затылочная кость и шейные позвонки проникли ему в самый мозг. Помните, ведь
именно это и пожелал ему зэк перед смертью именно шеей и проклял. Так и
воскликнул : "Чтоб шею тебе сломало!"
В квартире полно было народу. Стояли вокруг гроба по-разному плакали,
целовали покойника. И никто не говорил про зэка. Я думаю, никто, кроме меня,
и не знал об этом, да и сейчас не знает.
Стоял я у гроба точно зашибленный чурбан, так и не поцеловав друга. Тут
же захотелось бежать на нашу поляну и самому проверить весь берег напротив
трамплина. Мы же дна там не могли достать никогда!
И чтобы совсем не рехнуться у гроба, тешил предположением: может, лодка
где-нибудь затонула и ее прибило туда под водой? Или камень какой принесла
река с верховьев своих, с Тянь-Шаня? Ничего подобного на Боксерской поляне
никогда не случалось.
Считайте меня за чудака или даже за круглого идиота, а я вам вот что
скажу: я и до сих пор ходил бы на ту поляну. Нет, вовсе не купаться, после
Семеныча я бы в жизни туда не полез. А просто сидеть на берегу и думать.
Очень меня тянет сидеть и размышлять на подобных местах. Вы мне скажете, что
в этом нет ничего нового: любой еврей, попав на такое место, где
когда-нибудь случилось чудо или что-нибудь необыкновенное, логически
необъяснимое, - обязан произнести специальное благословение. Еще вы хотите
сказать, конечно, что у нас по всему Израилю полно таких мест к какому камню
ни подойди, - то ли им убивали еврея, то ли мы этим камнем кого-нибудь
убивали. Что же, по-твоему, скажете вы, всем нам следует сидеть там и
размышлять? А я вам отвечу: да, сидеть и размышлять, если стремитесь постичь
хоть немного воды-истины вокруг себя, узнать, чем мы живем и существуем.
На поляну нашу я, конечно же, сразу не помчался. Не мог я оставить у
гроба родителей одних. Разве уйдешь из квартиры, когда держат они тебя за
руки мертвой хваткой и плачут: столько лет меня не видели. А на столе лежит
в гробу что-то лиловое и безобразное, и все целуют это.
Потом мы несли Шурика на кладбище. Всю дорогу несли мы его на вытянутых
руках, и гроб плыл высоко над всеми. Ни разу я не видел, чтоб кого-нибудь
несли так через весь город. Это Шляк придумал поднять его над головами. Он
очень любил Семеныча. Если бы он знал его с первого класса, он бы любил его
еще больше. Тогда бы он тоже мог знать что-нибудь про зэка. Когда меня
меняли под гробом, я шел рядом и смотрел на Шурика в последний раз. Солнце
лупило ему в голову, играя синими лучами, отраженными от лилового.
Потом положили Шурика в могилу и засыпали его землей.
Речи над ним держала всякая сволочь из дивизии Садрединова. Последним
сопли пускал политрук. Он так вправлял нам мозги, что можно было подумать,
будто в пустынях Шурик пас одних лишь овечек, да на свирели играл...
Порывался напоследок и Литас что-то сказать, но слезы его задушили.
А уж мне-то как сказать хотелось! Я бы там многое наговорил! Я бы все
им сказал на прощание... Но вы же знаете, куда мои лыжи смотрели. От этих
козырьков лакированных я только и делал, что за крестами прятался на
кладбище там.
Вечером мы собрались в кафе Лебедь на Саперной площади. Все тут
Семеныча знали, всегда мы пили тут. Все уже знали в кафе про случай на
Боксерской поляне.
Шляк приволок с кладбища его портрет. И мы поставили портрет его рядом
с пустым стулом за нашим столом.
Сначала мы просто смотрели на его портрет и скулили. А потом начали
пить водку и еще горше скулить.
Весь вечер в оркестре играли песню про журавленка. Только про
журавленка, и ничего другого. Есть шикарная русская песня, если вы помните,
про журавленка, который все кружит и кружит над родным городом, навсегда его
покидая, а потом улетает в неведомые дали за горизонт. И это вовсе не птица,
а душа очень хорошего человека. Просто сердце может оборваться, такая это
замечательная песня, такой это был хороший человек...
А позже стала приходить в кафе разная шваль. Понятие не имею, как это
они узнали, что мы справляем здесь поминки. Один прозектор, хотя бы, чего
стоит? Или этот бандит? Я просто очумел, когда увидел бандита этого.
Переполненный водкой и горем, я не выдержал. Подошел к пятачку, взял в
оркестре микрофон и остановился напротив портрета.
- Шурик! - произнес я, глотая комок в горле. - Однажды я предал тебя,
оставив на верную смерть в руках бандита. Вот он сидит сейчас вместе с нами,
сидит рядом с тобой и тоже по тебе плачет. Он давно уже не бандит, давно
отсидел свое и раскаялся. Он плачет, и я плачу. Плачу, потому что ни разу
перед тобой не покаялся, и хочу, чтобы ты меня простил. Помнишь, мы пришли
однажды на танцы в парк Горького и стали приставать к двум девкам? А девки
эти были с Первушки, а мы не знали этого. И этот бывший бандит вывел нас с
танцплощадки и хотел тут же обоих резать. Я вырвался и убежал. Я мог
побежать за милицией, но я никого не позвал на помощь с перепугу. Исчез, как
последнее ничтожество... Шурик, прости меня за это! Прости так же
великодушно, как простил Рабби Ханина своего палача!