Страница:
– Вот на нашу дружбу. За службу белым попрекает, думает, что зло таю на новую власть, нож держу против нее за пазухой. Боится, что восстание буду подымать, а на черта мне это нужно – он и сам, дурак, не знает.
– Он и мне это говорил. – Григорий невесело усмехнулся.
– Один хохол на Украине, как шли на Польшу, просил у нас оружия для обороны села. Банды их одолевали, грабили, скотину резали. Командир полка – при мне разговор был – и говорит: «Вам дай оружие, а вы сами в банду пойдете». А хохол смеется, говорит: «Вы, товарищ, только вооружите нас, а тогда мы не только бандитов, но и вас не пустим в село». Вот и я зараз вроде этого хохла думаю: кабы можно было в Татарский ни белых, ни красных не пустить – лучше было бы. По мне они одной цены – что, скажем, свояк мой Митька Коршунов, что Михаил Кошевой. Он думает, что такой уж я белым приверженный, что и жить без них не могу. Хреновина! Я им приверженный, как же! Недавно, когда подступили к Крыму, довелось цокнуться в бою с корниловским офицером – полковничек такой шустрый, усики подбритые по-англицки, под ноздрями две полоски, как сопли, – так я его с таким усердием навернул, ажник сердце взыграло! Полголовы вместе с половиной фуражки осталось на белом полковничке... и белая офицерская кокарда улетела... Вот и вся моя приверженность! Они мне тоже насолили достаточно. Кровью заработал этот проклятый офицерский чин, а промежду офицеров был как белая ворона. Они, сволочи, и за человека меня сроду не считали, руку требовали подавать, да чтобы я им после этого... Под разэтакую мамашу! И говорить-то об этом тошно! Да чтобы я ихнюю власть опять устанавливал? Генералов Фицхелауровых приглашал? Я это дело спробовал раз, а потом год икал, хватит, ученый стал, на своем горбу все отпробовал! Макая в горячее сало хлеб, Прохор говорил:
– Никакого восстания не будет. Первое дело – казаков вовсе на-мале осталось, а какие уцелели – они тоже грамотные стали. Крови братушкам пустили порядком, и они такие смирные да умные стали, что их зараз к восстанию и на аркане не притянешь. А тут ишо наголодался народ по мирной жизни. Ты поглядел бы, как это лето все работали: сенов понаваливали скирды, хлеб убрали весь до зерна, ажник хрипят, а пашут и сеют, как, скажи, каждый сто годов прожить собирается! Нет, о восстании и гутарить нечего. Глупой это разговор. Хотя чума их знает, чего они, казачки, удумать могут...
– А чего же они удумать могут? Ты это к чему?
– Соседи-то наши удумали же...
– Ну?
– Вот тебе и ну. Восстание в Воронежской губернии, где-то за Богучаром, поднялось.
– Брехня это!
– Какая там брехня, вчера сказал знакомый милиционер. Их как будто туда направлять собираются.
– В каком самое месте?
– В Монастырщине, в Сухом Донце, в Пасеке, в Старой и Новой Калитве и ишо где-то там. Восстание, говорит, огромадное.
– Чего же ты вчера об этом не сказал, гусь щипаный?
– Не схотел при Михаиле говорить, да и приятности мало об таких делах толковать. Век бы не слыхать про такие штуки, – с неудовольствием ответил Прохор. Григорий помрачнел. После долгого раздумья сказал:
– Это плохая новость.
– Она тебя не касается. Нехай хохлы думают. Набьют им зады до болятки, тогда узнают, как восставать. А нам с тобой это вовсе ни к чему. Мне за них нисколько не больно.
– Мне теперь будет трудновато.
– Чем это?
– Как – чем? Ежели и окружная власть обо мне такого мнения, как Кошевой, тогда мне тигулевки не миновать. По соседству восстание, а я бывший офицер, да ишо повстанец... Понятно тебе?
Прохор перестал жевать, задумался. Такая мысль ему не приходила в голову. Оглушенный хмелем, он думал медленно и туговато.
– При чем же ты тут, Пантелеевич? – недоуменно спросил он.
Григорий досадливо поморщился, промолчал. Новостью он был явно встревожен. Прохор протянул было ему стакан, но он отстранил руку хозяина, решительно сказал:
– Больше не пью.
– А может, ишо по одной протянем? Пей, Григорий Пантелеевич, пока почернеешь. От этой развеселой жизни только самогонку и глушить.
– Черней уж ты один. И так голова дурная, а от нее и вовсе загубишься. Мне нынче в Вешки идти, регистрироваться.
Прохор пристально посмотрел на него. Опаленное солнцем и ветром лицо Григория горело густым, бурым румянцем, лишь у самых корней зачесанных назад волос кожа светилась матовой белизной. Он был спокоен, этот видавший виды служивый, с которым война и невзгоды сроднили Прохора. Слегка припухшие глаза его смотрели хмуро, с суровой усталостью.
– Не боишься, что это самое... что посадят? – спросил Прохор. Григорий оживился.
– Как раз этого-то, парень, и боюсь! Сроду не сидел и боюсь тюрьмы хуже смерти. А видно, придется и этого добра спробовать.
– Зря ты домой шел, – с сожалением сказал Прохор.
– А куда же мне было деваться?
– Прислонился бы где-нибудь в городе, переждал, пока утрясется эта живуха, а тогда и шел бы.
Григорий махнул рукой, засмеялся:
– Это не по мне! Ждать да догонять – самое постылое дело. Куда же я от детей пошел бы?
– Тоже, сказал! Жили же они без тебя? Потом забрал бы их и свою любезную. Да, забыл тебе сказать! Хозяева твои, у каких ты с Аксиньей перед войной проживал, преставились обое.
– Листницкие?
– Они самые. Кум мой Захар был в отступе при молодом Листницком за денщика, рассказывал: старый пан в Морозовской от тифу помер, а молодой до Катеринодара дотянул, там его супруга связалась с генералом Покровским, ну, он и не стерпел, застрелился от неудовольствия.
– Ну и черт с ними, – равнодушно сказал Григорий. – Жалко добрых людей, какие пропали, а об этих горевать некому. – Он встал, надел шинель и, уже держась за дверную скобу, раздумчиво заговорил: – Хотя, черт знает, такому, как молодой Листницкий или как наш Кошевой, я всегда завидовал... Им с самого начала все было ясное, а мне и до ce все неясное. У них, у обоих, свои, прямые дороги, свои концы, а я с семнадцатого года хожу по вилюжкам, как пьяный качаюсь... От белых отбился, к красным не пристал, так и плаваю, как навоз в проруби... Видишь, Прохор, мне, конечно, надо бы в Красной Армии быть до конца, может, тогда и обошлось бы для меня все по-хорошему. И я сначала – ты же знаешь это – с великой душой служил Советской власти, а потом все это поломалось... У белых, у командования ихнего, я был чужой, на подозрении у них был всегда. Да и как могло быть иначе? Сын хлебороба, безграмотный казак, – какая я им родня? Не верили они мне! А потом и у красных так же вышло. Я ить не слепой, увидал, как на меня комиссар и коммунисты в эскадроне поглядывали... В бою с меня глаз не сводили, караулили каждый шаг и наверняка думали: «Э-э, сволочь, беляк, офицер казачий, как бы он нас не подвел». Приметил я это дело, и сразу у меня сердце захолодало. Остатнее время я этого недоверия терпеть не мог больше. От жару ить и камень лопается. И лучше, что меня демобилизовали. Вес к концу ближе. – Он глухо откашлялся, помолчал и, не оглядываясь на Прохора, уже другим голосом сказал: – Спасибо за угощение. Пошел я. Бывай здоров. К вечеру, ежели вернусь, зайду. Бутылку прибери, а то жена приедет – сковородник об твою спину обломает.
Прохор проводил его до крыльца, в сенях шепнул:
– Ох, Пантелеевич, гляди, как бы тебя там не примкнули.
– Погляжу, – сдержанно ответил Григорий.
Не заходя домой, он спустился к Дону, отвязал у пристани чей-то баркас, пригоршнями вычерпал из него воду, потом выломал из плетня кол, пробил лед в окраинцах и поехал на ту сторону.
По Дону катились на запад темно-зеленые, вспененные ветром волны. В тиховодье у берегов они обламывали хрупкий прозрачный ледок, раскачивали зеленые пряди тины-шелковицы. Над берегом стоял хрустальный звон бьющихся льдинок, мягко шуршала омываемая водой прибрежная галька, а на середине реки, там, где течение было стремительно и ровно, Григорий слышал только глухие всплески и клекот волн, толпившихся у левого борта баркаса, да низкий, басовитый, неумолчный гул ветра в обдонском лесу.
До половины вытащив баркас на берег. Григорий присел, снял сапоги, тщательно перемотал портянки, чтобы легче было идти.
К полудню он пришел в Вешенскую.
В окружном военном комиссариате было многолюдно и шумно. Резко дребезжали телефонные звонки, хлопали двери, входили и выходили вооруженные люди, из комнат доносилась сухая дробь пишущих машинок. В коридоре десятка два красноармейцев, окружив небольшого человека, одетого в сборчатый романовский полушубок, что-то наперебой говорили и раскатисто смеялись. Из дальней комнаты, когда Григорий проходил по коридору, двое красноармейцев выкатили станковый пулемет. Колесики его мягко постукивали по выщербленному деревянному полу. Один из пулеметчиков, упитанный и рослый, шутливо покрикивал: «А ну сторонись, штрафная рота, а то задавлю!»
«Видно, и на самом деле собираются выступать на восстание», – подумал Григорий.
Его задержали на регистрации недолго. Поспешно отметив удостоверение, секретарь военкомата сказал:
– Зайдите в политбюро при Дончека. Вам, как бывшему офицеру, надлежит взяться у них на учет.
– Слушаю. – Григорий откозырял, ничем не выдав охватившего его волнения.
На площади он остановился в раздумье. Надо было идти в политбюро, но все существо его мучительно сопротивлялось этому. «Посадят!» – говорил ему внутренний голос, и Григорий содрогался от испуга и отвращения. Он стоял около школьного забора, незрячими глазами смотрел на унавоженную землю и уже видел себя со связанными руками, спускающегося по грязной лестнице в подвал, и – человека сзади, твердо сжимающего шершавую рукоятку нагана. Григорий сжал кулаки, посмотрел на вздувшиеся синие вены. И эти руки свяжут? Вся кровь бросилась ему в лицо. Нет, сегодня он не пойдет туда! Завтра – пожалуйста, а сегодня он сходит в хутор, проживет этот день с детьми, увидит Аксинью и утром вернется в Вешенскую. Черт с ней, с ногой, которая побаливает при ходьбе. Он только на один день сходит домой – и вернется сюда, непременно вернется. Завтра будь что будет, а сегодня – нет!
– А-а, Мелехов! Сколько лет, сколько зим...
Григорий повернулся. К нему подходил Яков Фомин – однополчанин Петра, бывший командир мятежного 28-го полка Донской армии.
Это был уже не тот Фомин, нескладно и небрежно одетый атаманец, каким его некогда знавал Григорий. За два года он разительно изменился: на нем ловко сидела хорошо подогнанная кавалерийская шинель, холеные русые усы были лихо закручены, и во всей фигуре, в подчеркнуто бравой походке, в самодовольной улыбке сквозило сознание собственного превосходства и отличия.
– Какими судьбами к нам? – спросил он, пожимая руку Григория, засматривая ему в глаза своими широко поставленными голубыми глазами.
– Демобилизован. В военкомат заходил...
– Давно прибыл?
– Вчера.
– Часто вспоминаю братана твоего Петра Пантелеевича. Хороший был казак, а погиб зря... Мы же с ним друзья были. Не надо было вам, Мелехов, восставать в прошлом году. Ошибку вы понесли!
Что-нибудь нужно было говорить, и Григорий сказал:
– Да. Ошиблись казаки.
– Ты в какой части был?
– В Первой Конной.
– Кем?
– Командиром эскадрона.
– Вот как! Я тоже зараз командую эскадроном. Тут у нас, в Вешенской, свой караульный эскадрон. – Он глянул по сторонам и, понизив голос, предложил: – Вот что, пойдем-ка пройдемся, проводишь меня трошки, а то тут народ слоняется, не дадут нам потолковать.
Они пошли по улице. Фомин, искоса поглядывая на Григория, спросил:
– Думаешь дома жить?
– А где же мне жить? Дома.
– Хозяйствовать?
– Да.
Фомин сожалеюще покачал головой и вздохнул:
– Плохое время ты, Мелехов, выбрал, ох, плохое... Не надо бы тебе домой являться ишо год, два.
– Почему?
Взяв Григория под локоть, слегка наклонившись, Фомин шепнул:
– Тревожно в округе. Казаки дюже недовольные продразверсткой. В Богучарском уезде восстание. Нынче выступаем на подавление. Лучше бы, тебе, парень, смыться отсюда, да поживее. С Петром друзья мы были большие, поэтому и даю тебе такой совет: уходи!
– Мне уходить некуда.
– Ну, гляди! Я к тому это говорю, что политбюро офицеров зачинает арестовывать. За эту неделю трех подхорунжих с Дударевки привезли, одного с Решетовки, а с энтой стороны Дона их пачками везут, да и простых, нечиненых, казаков начинают щупать. Угадывай сам, Григорий Пантелеевич.
– За совет спасибо, но только никуда я не пойду, – упрямо сказал Григорий.
– Это уж твое дело.
Фомин заговорил о положении в округе, о своих взаимоотношениях с окружным начальством и с окрвоенкомом Шахаевым. Занятый своими мыслями, Григорий слушал его невнимательно. Они прошли три квартала, и Фомин приостановился.
– Мне надо зайти в одно место. Пока. – Приложив руку к кубанке, он холодно попрощался с Григорием, пошел по переулку, поскрипывая новыми наплечными ремнями, прямой и до смешного важный.
КРИТИЧЕСКИЕ МАТЕРИАЛЫ
«Хотелось написать о народе...»
Образ Григория Мелехова
– Он и мне это говорил. – Григорий невесело усмехнулся.
– Один хохол на Украине, как шли на Польшу, просил у нас оружия для обороны села. Банды их одолевали, грабили, скотину резали. Командир полка – при мне разговор был – и говорит: «Вам дай оружие, а вы сами в банду пойдете». А хохол смеется, говорит: «Вы, товарищ, только вооружите нас, а тогда мы не только бандитов, но и вас не пустим в село». Вот и я зараз вроде этого хохла думаю: кабы можно было в Татарский ни белых, ни красных не пустить – лучше было бы. По мне они одной цены – что, скажем, свояк мой Митька Коршунов, что Михаил Кошевой. Он думает, что такой уж я белым приверженный, что и жить без них не могу. Хреновина! Я им приверженный, как же! Недавно, когда подступили к Крыму, довелось цокнуться в бою с корниловским офицером – полковничек такой шустрый, усики подбритые по-англицки, под ноздрями две полоски, как сопли, – так я его с таким усердием навернул, ажник сердце взыграло! Полголовы вместе с половиной фуражки осталось на белом полковничке... и белая офицерская кокарда улетела... Вот и вся моя приверженность! Они мне тоже насолили достаточно. Кровью заработал этот проклятый офицерский чин, а промежду офицеров был как белая ворона. Они, сволочи, и за человека меня сроду не считали, руку требовали подавать, да чтобы я им после этого... Под разэтакую мамашу! И говорить-то об этом тошно! Да чтобы я ихнюю власть опять устанавливал? Генералов Фицхелауровых приглашал? Я это дело спробовал раз, а потом год икал, хватит, ученый стал, на своем горбу все отпробовал! Макая в горячее сало хлеб, Прохор говорил:
– Никакого восстания не будет. Первое дело – казаков вовсе на-мале осталось, а какие уцелели – они тоже грамотные стали. Крови братушкам пустили порядком, и они такие смирные да умные стали, что их зараз к восстанию и на аркане не притянешь. А тут ишо наголодался народ по мирной жизни. Ты поглядел бы, как это лето все работали: сенов понаваливали скирды, хлеб убрали весь до зерна, ажник хрипят, а пашут и сеют, как, скажи, каждый сто годов прожить собирается! Нет, о восстании и гутарить нечего. Глупой это разговор. Хотя чума их знает, чего они, казачки, удумать могут...
– А чего же они удумать могут? Ты это к чему?
– Соседи-то наши удумали же...
– Ну?
– Вот тебе и ну. Восстание в Воронежской губернии, где-то за Богучаром, поднялось.
– Брехня это!
– Какая там брехня, вчера сказал знакомый милиционер. Их как будто туда направлять собираются.
– В каком самое месте?
– В Монастырщине, в Сухом Донце, в Пасеке, в Старой и Новой Калитве и ишо где-то там. Восстание, говорит, огромадное.
– Чего же ты вчера об этом не сказал, гусь щипаный?
– Не схотел при Михаиле говорить, да и приятности мало об таких делах толковать. Век бы не слыхать про такие штуки, – с неудовольствием ответил Прохор. Григорий помрачнел. После долгого раздумья сказал:
– Это плохая новость.
– Она тебя не касается. Нехай хохлы думают. Набьют им зады до болятки, тогда узнают, как восставать. А нам с тобой это вовсе ни к чему. Мне за них нисколько не больно.
– Мне теперь будет трудновато.
– Чем это?
– Как – чем? Ежели и окружная власть обо мне такого мнения, как Кошевой, тогда мне тигулевки не миновать. По соседству восстание, а я бывший офицер, да ишо повстанец... Понятно тебе?
Прохор перестал жевать, задумался. Такая мысль ему не приходила в голову. Оглушенный хмелем, он думал медленно и туговато.
– При чем же ты тут, Пантелеевич? – недоуменно спросил он.
Григорий досадливо поморщился, промолчал. Новостью он был явно встревожен. Прохор протянул было ему стакан, но он отстранил руку хозяина, решительно сказал:
– Больше не пью.
– А может, ишо по одной протянем? Пей, Григорий Пантелеевич, пока почернеешь. От этой развеселой жизни только самогонку и глушить.
– Черней уж ты один. И так голова дурная, а от нее и вовсе загубишься. Мне нынче в Вешки идти, регистрироваться.
Прохор пристально посмотрел на него. Опаленное солнцем и ветром лицо Григория горело густым, бурым румянцем, лишь у самых корней зачесанных назад волос кожа светилась матовой белизной. Он был спокоен, этот видавший виды служивый, с которым война и невзгоды сроднили Прохора. Слегка припухшие глаза его смотрели хмуро, с суровой усталостью.
– Не боишься, что это самое... что посадят? – спросил Прохор. Григорий оживился.
– Как раз этого-то, парень, и боюсь! Сроду не сидел и боюсь тюрьмы хуже смерти. А видно, придется и этого добра спробовать.
– Зря ты домой шел, – с сожалением сказал Прохор.
– А куда же мне было деваться?
– Прислонился бы где-нибудь в городе, переждал, пока утрясется эта живуха, а тогда и шел бы.
Григорий махнул рукой, засмеялся:
– Это не по мне! Ждать да догонять – самое постылое дело. Куда же я от детей пошел бы?
– Тоже, сказал! Жили же они без тебя? Потом забрал бы их и свою любезную. Да, забыл тебе сказать! Хозяева твои, у каких ты с Аксиньей перед войной проживал, преставились обое.
– Листницкие?
– Они самые. Кум мой Захар был в отступе при молодом Листницком за денщика, рассказывал: старый пан в Морозовской от тифу помер, а молодой до Катеринодара дотянул, там его супруга связалась с генералом Покровским, ну, он и не стерпел, застрелился от неудовольствия.
– Ну и черт с ними, – равнодушно сказал Григорий. – Жалко добрых людей, какие пропали, а об этих горевать некому. – Он встал, надел шинель и, уже держась за дверную скобу, раздумчиво заговорил: – Хотя, черт знает, такому, как молодой Листницкий или как наш Кошевой, я всегда завидовал... Им с самого начала все было ясное, а мне и до ce все неясное. У них, у обоих, свои, прямые дороги, свои концы, а я с семнадцатого года хожу по вилюжкам, как пьяный качаюсь... От белых отбился, к красным не пристал, так и плаваю, как навоз в проруби... Видишь, Прохор, мне, конечно, надо бы в Красной Армии быть до конца, может, тогда и обошлось бы для меня все по-хорошему. И я сначала – ты же знаешь это – с великой душой служил Советской власти, а потом все это поломалось... У белых, у командования ихнего, я был чужой, на подозрении у них был всегда. Да и как могло быть иначе? Сын хлебороба, безграмотный казак, – какая я им родня? Не верили они мне! А потом и у красных так же вышло. Я ить не слепой, увидал, как на меня комиссар и коммунисты в эскадроне поглядывали... В бою с меня глаз не сводили, караулили каждый шаг и наверняка думали: «Э-э, сволочь, беляк, офицер казачий, как бы он нас не подвел». Приметил я это дело, и сразу у меня сердце захолодало. Остатнее время я этого недоверия терпеть не мог больше. От жару ить и камень лопается. И лучше, что меня демобилизовали. Вес к концу ближе. – Он глухо откашлялся, помолчал и, не оглядываясь на Прохора, уже другим голосом сказал: – Спасибо за угощение. Пошел я. Бывай здоров. К вечеру, ежели вернусь, зайду. Бутылку прибери, а то жена приедет – сковородник об твою спину обломает.
Прохор проводил его до крыльца, в сенях шепнул:
– Ох, Пантелеевич, гляди, как бы тебя там не примкнули.
– Погляжу, – сдержанно ответил Григорий.
Не заходя домой, он спустился к Дону, отвязал у пристани чей-то баркас, пригоршнями вычерпал из него воду, потом выломал из плетня кол, пробил лед в окраинцах и поехал на ту сторону.
По Дону катились на запад темно-зеленые, вспененные ветром волны. В тиховодье у берегов они обламывали хрупкий прозрачный ледок, раскачивали зеленые пряди тины-шелковицы. Над берегом стоял хрустальный звон бьющихся льдинок, мягко шуршала омываемая водой прибрежная галька, а на середине реки, там, где течение было стремительно и ровно, Григорий слышал только глухие всплески и клекот волн, толпившихся у левого борта баркаса, да низкий, басовитый, неумолчный гул ветра в обдонском лесу.
До половины вытащив баркас на берег. Григорий присел, снял сапоги, тщательно перемотал портянки, чтобы легче было идти.
К полудню он пришел в Вешенскую.
В окружном военном комиссариате было многолюдно и шумно. Резко дребезжали телефонные звонки, хлопали двери, входили и выходили вооруженные люди, из комнат доносилась сухая дробь пишущих машинок. В коридоре десятка два красноармейцев, окружив небольшого человека, одетого в сборчатый романовский полушубок, что-то наперебой говорили и раскатисто смеялись. Из дальней комнаты, когда Григорий проходил по коридору, двое красноармейцев выкатили станковый пулемет. Колесики его мягко постукивали по выщербленному деревянному полу. Один из пулеметчиков, упитанный и рослый, шутливо покрикивал: «А ну сторонись, штрафная рота, а то задавлю!»
«Видно, и на самом деле собираются выступать на восстание», – подумал Григорий.
Его задержали на регистрации недолго. Поспешно отметив удостоверение, секретарь военкомата сказал:
– Зайдите в политбюро при Дончека. Вам, как бывшему офицеру, надлежит взяться у них на учет.
– Слушаю. – Григорий откозырял, ничем не выдав охватившего его волнения.
На площади он остановился в раздумье. Надо было идти в политбюро, но все существо его мучительно сопротивлялось этому. «Посадят!» – говорил ему внутренний голос, и Григорий содрогался от испуга и отвращения. Он стоял около школьного забора, незрячими глазами смотрел на унавоженную землю и уже видел себя со связанными руками, спускающегося по грязной лестнице в подвал, и – человека сзади, твердо сжимающего шершавую рукоятку нагана. Григорий сжал кулаки, посмотрел на вздувшиеся синие вены. И эти руки свяжут? Вся кровь бросилась ему в лицо. Нет, сегодня он не пойдет туда! Завтра – пожалуйста, а сегодня он сходит в хутор, проживет этот день с детьми, увидит Аксинью и утром вернется в Вешенскую. Черт с ней, с ногой, которая побаливает при ходьбе. Он только на один день сходит домой – и вернется сюда, непременно вернется. Завтра будь что будет, а сегодня – нет!
– А-а, Мелехов! Сколько лет, сколько зим...
Григорий повернулся. К нему подходил Яков Фомин – однополчанин Петра, бывший командир мятежного 28-го полка Донской армии.
Это был уже не тот Фомин, нескладно и небрежно одетый атаманец, каким его некогда знавал Григорий. За два года он разительно изменился: на нем ловко сидела хорошо подогнанная кавалерийская шинель, холеные русые усы были лихо закручены, и во всей фигуре, в подчеркнуто бравой походке, в самодовольной улыбке сквозило сознание собственного превосходства и отличия.
– Какими судьбами к нам? – спросил он, пожимая руку Григория, засматривая ему в глаза своими широко поставленными голубыми глазами.
– Демобилизован. В военкомат заходил...
– Давно прибыл?
– Вчера.
– Часто вспоминаю братана твоего Петра Пантелеевича. Хороший был казак, а погиб зря... Мы же с ним друзья были. Не надо было вам, Мелехов, восставать в прошлом году. Ошибку вы понесли!
Что-нибудь нужно было говорить, и Григорий сказал:
– Да. Ошиблись казаки.
– Ты в какой части был?
– В Первой Конной.
– Кем?
– Командиром эскадрона.
– Вот как! Я тоже зараз командую эскадроном. Тут у нас, в Вешенской, свой караульный эскадрон. – Он глянул по сторонам и, понизив голос, предложил: – Вот что, пойдем-ка пройдемся, проводишь меня трошки, а то тут народ слоняется, не дадут нам потолковать.
Они пошли по улице. Фомин, искоса поглядывая на Григория, спросил:
– Думаешь дома жить?
– А где же мне жить? Дома.
– Хозяйствовать?
– Да.
Фомин сожалеюще покачал головой и вздохнул:
– Плохое время ты, Мелехов, выбрал, ох, плохое... Не надо бы тебе домой являться ишо год, два.
– Почему?
Взяв Григория под локоть, слегка наклонившись, Фомин шепнул:
– Тревожно в округе. Казаки дюже недовольные продразверсткой. В Богучарском уезде восстание. Нынче выступаем на подавление. Лучше бы, тебе, парень, смыться отсюда, да поживее. С Петром друзья мы были большие, поэтому и даю тебе такой совет: уходи!
– Мне уходить некуда.
– Ну, гляди! Я к тому это говорю, что политбюро офицеров зачинает арестовывать. За эту неделю трех подхорунжих с Дударевки привезли, одного с Решетовки, а с энтой стороны Дона их пачками везут, да и простых, нечиненых, казаков начинают щупать. Угадывай сам, Григорий Пантелеевич.
– За совет спасибо, но только никуда я не пойду, – упрямо сказал Григорий.
– Это уж твое дело.
Фомин заговорил о положении в округе, о своих взаимоотношениях с окружным начальством и с окрвоенкомом Шахаевым. Занятый своими мыслями, Григорий слушал его невнимательно. Они прошли три квартала, и Фомин приостановился.
– Мне надо зайти в одно место. Пока. – Приложив руку к кубанке, он холодно попрощался с Григорием, пошел по переулку, поскрипывая новыми наплечными ремнями, прямой и до смешного важный.
КРИТИЧЕСКИЕ МАТЕРИАЛЫ
«Хотелось написать о народе...»
В народной жизни, изображенной Шолоховым, преобладают светлые стороны, хотя сохранилось немало противоестественного, средневекового и даже дикого. Шолохов показал это на примере очень сложной общественной среды – казачества, где особенно заметен был этот контраст.
У Шолохова множество типов, с разных сторон представляющих народ. Действует масса – многоликая, ищущая, многоголосая, то сдержанная, то стихийная. Радость, ликование, печаль, дружба и ненависть, любовь и отрицание – все на виду, все выражается искренне. На редкость живая, красочная панорама жизни народа. Прокофий Мелехов, Пантелей Прокофьевич, Ильинична, Григорий, Наталья, Петр, Аникушка, Авдеич, Христоня, Степан Астахов, Мирон Коршунов, дед Гришака, Митька, Валет, конюх Сашка, бабка Дроздиха, кучер Емельян, кухарка Лукерья, дети и десятки других – прямо-таки скульптурные изображения, неповторимые индивидуальности.
Крестьяне наделены даром сложных человеческих отношений, кипучих страстей, трепетно воспринимают земные радости и по-настоящему страдают. Обаятельность, трогательная красота родственных отношений, дружба, преданная любовь, забота о поколении, тоска, ревность, ликующая радость и безысходная траурная печаль, поэзия воспоминаний – все это у Шолохова присуще в полной глубине и сложности простому народу.
Несмотря на патриархальные пережитки, в семье Мелеховых, в ее укладе, традициях много разумного и желаемого. Дед Прокофий насмерть борется за честь невинной жены. Крут и суров Пантелей Прокофьевич, но за ним большая правота в том, что он охраняет покой и благополучие семьи. Не просто по самодурству он пытается уломать Григория, когда тот увлекся Аксиньей, а по-своему беспокоится о его будущем, о семье Астаховых. А после женитьбы сына надо было оградить от бед Наталью и детей. Этим занята и мудрая, суровая, сильная духом Ильинична, тоже хранительница домашнего очага.
Главные герои Шолохова – труженики. Автор всем существом с этим народом, для него непререкаем нравственный ореол честного существования. Все их думы – о земле. Во время похода, тоскуя по хуторам и станицам, «шли мимо пахоты, и каждый нагибался, брал сухой, пахнувший вешним солнцем комочек земли, растирал его в ладонях, давил вздох».
Шолохов воссоздает картины тяжелейшего труда, где механизация почти полностью отсутствует, вся производительная сила – лошадь, вол, хозяин, погонщица. Под палящим солнцем и в непогодь медленно, тяжело прокладывается борозда.
Чтобы понять необходимость такого труда, полюбить этот быт всем существом, тоже нужно призвание. Оно есть у героев Шолохова. На этом веками держалась страна. И если отнять у шолоховских героев их трудовой порыв, опыт, сноровку, – не будет и тех обаятельных черт характеров, которые так дороги читателям.
В истории человечества войны всегда и везде сопровождались грабежами. Гражданская война не была исключением. Поддавались соблазну прихватить чужое и казаки. В обстановке безудержного анархизма становится грабителем и Пантелей Прокофьевич. Старик оправдывает это тем, что «люди ить берут» и что «дома одна бричка осталась», хозяйство разорено.
Война обнажила низменные страсти. Но в той же среде, отмечает Шолохов, было и сопротивление безудержной стихии.
Писатель не обошел и сословные пережитки – обособленность, кичливость казаков, иногда презрительное отношение к иногородним, «мужикам». Но и в этом случае он проясняет, прежде всего, как сложились эти представления. «Не одно столетье назад заботливая рука посеяла на казачьей земле семена сословной розни, растила и холила их, и семена гнали богатые всходы: в драках лилась на землю кровь казаков и пришельцев – русских, украинцев».
Но самое главное: сословные представления, скажем, у Ефима Изварина – грамотного, сознательного идеолога казачьей обособленности, ненавидящего пришельцев на Дон, и у рядовых казаков – не одни и те же. Для одних сословность – оправдание корыстного расчета, для других – преодолимый пережиток, его постепенно снимает время. Интересы трудовых казаков совпадают со стремлениями всего народа. Фронтовик Григорий завязывает дружбу с «хохлом» Гаранжой, страдает душой, убив австрийца в бою, переживает, когда Чубатый бессмысленно казнил пленного.
Шолохов видел, что отрицательного в народе тоже немало. Казаки растерзали беременную турчанку, устроили побоище с «хохлами» около мельницы, пустили друг против друга колья.
Народ неодинаков. Есть умные, честные. Таких большинство. Есть и темные, забитые, вроде Солдатова, который тряс за грудь Кошевого как «предателя» казаков. Есть карьеристы, службисты еще с царского времени вроде Петра Мелехова. Встречаются и отчаянные головорезы.
И было бы невероятно, особенно в тех условиях, когда просвещение мало коснулось этой среды, чтобы все предстали чистенькими, безгрешными, воспитанными. Но для Шолохова несомненно превосходство светлого в народе, здоровых начал – разума, опыта, труженичества, правдоискательства, нравственной чистоты.
Писатель дал убедительное представление о потенциальных силах, заложенных в крестьянстве.
(По Ф.Г. Бирюкову)
У Шолохова множество типов, с разных сторон представляющих народ. Действует масса – многоликая, ищущая, многоголосая, то сдержанная, то стихийная. Радость, ликование, печаль, дружба и ненависть, любовь и отрицание – все на виду, все выражается искренне. На редкость живая, красочная панорама жизни народа. Прокофий Мелехов, Пантелей Прокофьевич, Ильинична, Григорий, Наталья, Петр, Аникушка, Авдеич, Христоня, Степан Астахов, Мирон Коршунов, дед Гришака, Митька, Валет, конюх Сашка, бабка Дроздиха, кучер Емельян, кухарка Лукерья, дети и десятки других – прямо-таки скульптурные изображения, неповторимые индивидуальности.
Крестьяне наделены даром сложных человеческих отношений, кипучих страстей, трепетно воспринимают земные радости и по-настоящему страдают. Обаятельность, трогательная красота родственных отношений, дружба, преданная любовь, забота о поколении, тоска, ревность, ликующая радость и безысходная траурная печаль, поэзия воспоминаний – все это у Шолохова присуще в полной глубине и сложности простому народу.
Несмотря на патриархальные пережитки, в семье Мелеховых, в ее укладе, традициях много разумного и желаемого. Дед Прокофий насмерть борется за честь невинной жены. Крут и суров Пантелей Прокофьевич, но за ним большая правота в том, что он охраняет покой и благополучие семьи. Не просто по самодурству он пытается уломать Григория, когда тот увлекся Аксиньей, а по-своему беспокоится о его будущем, о семье Астаховых. А после женитьбы сына надо было оградить от бед Наталью и детей. Этим занята и мудрая, суровая, сильная духом Ильинична, тоже хранительница домашнего очага.
Главные герои Шолохова – труженики. Автор всем существом с этим народом, для него непререкаем нравственный ореол честного существования. Все их думы – о земле. Во время похода, тоскуя по хуторам и станицам, «шли мимо пахоты, и каждый нагибался, брал сухой, пахнувший вешним солнцем комочек земли, растирал его в ладонях, давил вздох».
Шолохов воссоздает картины тяжелейшего труда, где механизация почти полностью отсутствует, вся производительная сила – лошадь, вол, хозяин, погонщица. Под палящим солнцем и в непогодь медленно, тяжело прокладывается борозда.
Чтобы понять необходимость такого труда, полюбить этот быт всем существом, тоже нужно призвание. Оно есть у героев Шолохова. На этом веками держалась страна. И если отнять у шолоховских героев их трудовой порыв, опыт, сноровку, – не будет и тех обаятельных черт характеров, которые так дороги читателям.
В истории человечества войны всегда и везде сопровождались грабежами. Гражданская война не была исключением. Поддавались соблазну прихватить чужое и казаки. В обстановке безудержного анархизма становится грабителем и Пантелей Прокофьевич. Старик оправдывает это тем, что «люди ить берут» и что «дома одна бричка осталась», хозяйство разорено.
Война обнажила низменные страсти. Но в той же среде, отмечает Шолохов, было и сопротивление безудержной стихии.
Писатель не обошел и сословные пережитки – обособленность, кичливость казаков, иногда презрительное отношение к иногородним, «мужикам». Но и в этом случае он проясняет, прежде всего, как сложились эти представления. «Не одно столетье назад заботливая рука посеяла на казачьей земле семена сословной розни, растила и холила их, и семена гнали богатые всходы: в драках лилась на землю кровь казаков и пришельцев – русских, украинцев».
Но самое главное: сословные представления, скажем, у Ефима Изварина – грамотного, сознательного идеолога казачьей обособленности, ненавидящего пришельцев на Дон, и у рядовых казаков – не одни и те же. Для одних сословность – оправдание корыстного расчета, для других – преодолимый пережиток, его постепенно снимает время. Интересы трудовых казаков совпадают со стремлениями всего народа. Фронтовик Григорий завязывает дружбу с «хохлом» Гаранжой, страдает душой, убив австрийца в бою, переживает, когда Чубатый бессмысленно казнил пленного.
Шолохов видел, что отрицательного в народе тоже немало. Казаки растерзали беременную турчанку, устроили побоище с «хохлами» около мельницы, пустили друг против друга колья.
Народ неодинаков. Есть умные, честные. Таких большинство. Есть и темные, забитые, вроде Солдатова, который тряс за грудь Кошевого как «предателя» казаков. Есть карьеристы, службисты еще с царского времени вроде Петра Мелехова. Встречаются и отчаянные головорезы.
И было бы невероятно, особенно в тех условиях, когда просвещение мало коснулось этой среды, чтобы все предстали чистенькими, безгрешными, воспитанными. Но для Шолохова несомненно превосходство светлого в народе, здоровых начал – разума, опыта, труженичества, правдоискательства, нравственной чистоты.
Писатель дал убедительное представление о потенциальных силах, заложенных в крестьянстве.
(По Ф.Г. Бирюкову)
Образ Григория Мелехова
Автору «Тихого Дона», как никому другому, удалось раскрыть внутренний мир человека из народа. Главный герой романа «Тихий Дон» – Григорий Мелехов, донской казак.
В начале романе это восемнадцатилетний парень, веселый, статный, сильный, по-своему зверовато-красивый. Григорий – исключительно цельная личность, чистая натура. Он освещен светом, как бы исходящим из разных источников, – тут и кодекс казачьей чести и славы, и напряженный крестьянский труд, удальство в народных игрищах и гулянках, и сцены рыбной ловли, приобщение к богатому казачьему фольклору, чувство первой любви. Донская жизнь с ее неповторимыми пейзажами, вольнолюбивыми традициями, звонкой и задушевной народной песней – словом, во всей ее поэтической свежести – широко раскрывается перед взором юного Григория. Проникновенно и любовно рисует Шолохов неторопливый, размеренный уклад жизни казаков хутора Татарского с их хозяйственными заботами, нелегким трудом, с почитанием веками сложившихся обычаев и обрядов, с гордостью казаков за свое сословие и уважением к воинской доблести. Григорию глубоко присуши трудолюбие, тонкое восприятие красоты родной донской степи, любовь к народной песне, гуманизм, большая человечность (случайно перерезанный косой в траве птенец долго не дает ему покоя). Из поколения в поколение воспитываемые смелость и отвага, благородство и великодушие по отношению к побежденным, презрение к малодушию и трусости определяли поведение Григория во всех жизненных обстоятельствах.
Эволюция образа Мелехова связана с событиями Первой мировой войны и революции. Война несомненно ожесточила сердце Григория, но не смогла задушить его человечность. Бунт героя против только лишь семейно-бытовых уз (уход из дома) дополняется протестом более широкого социального плана. Именно в годы войны в характере героя все более укрепляется чувство независимости, гордости, высокого человеческого достоинства.
Григорий Мелехов как главный герой эпического произведения по ходу сюжета встречается с людьми из всех социальных классов, слоев и групп, выведенных в романе. Наибольшее влияние на него оказывает большевик Гаранжа и донской автономист офицер Изварин. «Куда прислониться?» – один из тех далеко не риторических вопросов, которые задает себе нередко главный герой «Тихого Дона». С красными или с белыми связать судьбу?
В жизни шла борьба за будущий социальный строй, новое еще едва пробивалось, а главным образом совершалось разрушение старого. Все трудности перестройки крестьянского уклада были еще впереди. И, может быть, поэтому у Григория не хватило смелости окончательно порвать с прошлым, хотя главного он в нем не принимал и потому с белыми не остался.
Трагедия Григория отчасти и в том, что он не мог понять всей сложности и трудности установления новых норм жизни: он обобщает сразу все дурные проявления и отбрасывает вместе с ними многое остальное. Это его беда, а не вина, ибо она закономерна для человека, который не в силах сразу и до конца осмыслить трудный путь революции.
Главный герой «Тихого Дона» мечтает о таком строе жизни, при котором человеку воздалось бы мерой его ума, труда и душевного таланта. Вот откуда у него ненависть к людским захребетникам: «У меня к этим белоликим да белоруким жалости не запасено», – говорит Григорий про белогвардейских офицеров. Отсюда же его сочувствие к Котлярову{Коммунист.} и Кошевому, хотя «кровь легла промеж нас». Ведь в глазах Григория именно они олицетворяют, в отличие от «белоликих да белоруких», первый признак подлинной демократии – борьбу с экономическим порабощением, с классовым и сословным неравенством.
Григорий понимает, что он бывшим царским офицерам «чужой от головы до пяток». Как вожак казачьих масс, выдвинутый из гущи народного движения за ум, талант и воинское искусство, Григорий имеет право по-своему судить о лидерах белогвардейского движения. Он не с ними, хотя на крутых поворотах истории отдельные моменты его жизни совпадают с их целями. Это противоречие замечает начальник штаба его дивизии Копылов: «С одной стороны ты – борец за старое, а с другой – какое-то, извини меня за резкость, какое-то подобие большевика». В этих словах выражение той антиномии, которая лежит в основе образа Григория Мелехова.
Григорий Мелехов не только воплощает исторические процессы, затронувшие казачье-крестьянские массы России. Он выступает барометром авторской мысли в сложной структуре романа. Это обстоятельство создает дополнительные трудности при анализе условий, породивших трагические коллизии в эпопее. Ведь не можем же мы свести причины трагедии главного героя романа только к его середнячеству. Решение проблемы где-то на стыке социологических, национально-исторических, психологических факторов. Григорий – это драма гордого и неустанно ищущего ума, это образ правдоискателя, столь характерный для русской литературы.
Григорий совершает ошибки, но он по большому счету мнимо виновен. И все-таки виновен, ибо требует от жизни того, чего она ему еще не может дать. Здесь его и ждет, как и всякого трагического героя, кара, возмездие.
Однако и в финале Шолохов не дает однозначного ответа. Противоречивость образа Мелехова подчеркнута также использованием контрастных тропов. С одной стороны, душа Григория как выжженная черными палами степь, а с другой, – он не утрачивает до конца «очарования человека». Участь его в банде Фомина жалкая, незавидная, но, несмотря ни на что, все такой же несломленной остается его натура, ибо выйти на хутор, бросить в прорубь оружие за два месяца до амнистии – такое может совершить только выстоявшаяся личность.
Читатель прощается с героем «Тихого Дона», унося в своем сознании черный диск солнца и Григория с ребенком на руках, который один после многих утрат, гибели любимых, еще связывал его с миром.
В «Тихом Доне» художник переводит в новое качество те открытия, которые он сделал ранее в «Донских рассказах». Теперь проблема ставится шире: национальный характер и основные закономерности жизни, социальный перелом и судьбы народа, соотношение классового и национального в ходе общественной эволюции. Следовательно, отныне Шолохов оперирует не только такими категориями, как «народ», «общество», «класс», но и, углубляя привычные социологические представления, вводит такие понятия, как «национальная жизнь», «национальная история», «национальный опыт».
Шолохов объективно изучает русский национальный характер в свете конкретно-исторического социального опыта народа на протяжении десятилетий. Писатель отнюдь не увлекается идеализацией национальной специфики, его интересуют особенности национального бытия, определяемого в конечном счете классовым положением, классовыми интересами людей.
Национальный психический склад играет особую роль в социально-историческом процессе, во взаимоотношениях истории и личности. Полнота же раскрытия национальной жизни обеспечивается прежде всего такой емкой формой, как роман, и особенно – роман-эпопея.
В «Тихом Доне» показан величайший социальный кризис в судьбе народа. Величие Шолохова в том, что он изображает жизнь всей нации, прослеживает общенародную судьбу. Столкнулись два мира представлений и верований, произошли крутые исторические разломы, и отсюда – неизбежность трагических коллизий. Эпосу соответствует герой, синтезировавший в себе коренные противоречия эпохи. Это по плечу характеру, воплотившему общенациональные положительные качества.
В начале романе это восемнадцатилетний парень, веселый, статный, сильный, по-своему зверовато-красивый. Григорий – исключительно цельная личность, чистая натура. Он освещен светом, как бы исходящим из разных источников, – тут и кодекс казачьей чести и славы, и напряженный крестьянский труд, удальство в народных игрищах и гулянках, и сцены рыбной ловли, приобщение к богатому казачьему фольклору, чувство первой любви. Донская жизнь с ее неповторимыми пейзажами, вольнолюбивыми традициями, звонкой и задушевной народной песней – словом, во всей ее поэтической свежести – широко раскрывается перед взором юного Григория. Проникновенно и любовно рисует Шолохов неторопливый, размеренный уклад жизни казаков хутора Татарского с их хозяйственными заботами, нелегким трудом, с почитанием веками сложившихся обычаев и обрядов, с гордостью казаков за свое сословие и уважением к воинской доблести. Григорию глубоко присуши трудолюбие, тонкое восприятие красоты родной донской степи, любовь к народной песне, гуманизм, большая человечность (случайно перерезанный косой в траве птенец долго не дает ему покоя). Из поколения в поколение воспитываемые смелость и отвага, благородство и великодушие по отношению к побежденным, презрение к малодушию и трусости определяли поведение Григория во всех жизненных обстоятельствах.
Эволюция образа Мелехова связана с событиями Первой мировой войны и революции. Война несомненно ожесточила сердце Григория, но не смогла задушить его человечность. Бунт героя против только лишь семейно-бытовых уз (уход из дома) дополняется протестом более широкого социального плана. Именно в годы войны в характере героя все более укрепляется чувство независимости, гордости, высокого человеческого достоинства.
Григорий Мелехов как главный герой эпического произведения по ходу сюжета встречается с людьми из всех социальных классов, слоев и групп, выведенных в романе. Наибольшее влияние на него оказывает большевик Гаранжа и донской автономист офицер Изварин. «Куда прислониться?» – один из тех далеко не риторических вопросов, которые задает себе нередко главный герой «Тихого Дона». С красными или с белыми связать судьбу?
В жизни шла борьба за будущий социальный строй, новое еще едва пробивалось, а главным образом совершалось разрушение старого. Все трудности перестройки крестьянского уклада были еще впереди. И, может быть, поэтому у Григория не хватило смелости окончательно порвать с прошлым, хотя главного он в нем не принимал и потому с белыми не остался.
Трагедия Григория отчасти и в том, что он не мог понять всей сложности и трудности установления новых норм жизни: он обобщает сразу все дурные проявления и отбрасывает вместе с ними многое остальное. Это его беда, а не вина, ибо она закономерна для человека, который не в силах сразу и до конца осмыслить трудный путь революции.
Главный герой «Тихого Дона» мечтает о таком строе жизни, при котором человеку воздалось бы мерой его ума, труда и душевного таланта. Вот откуда у него ненависть к людским захребетникам: «У меня к этим белоликим да белоруким жалости не запасено», – говорит Григорий про белогвардейских офицеров. Отсюда же его сочувствие к Котлярову{Коммунист.} и Кошевому, хотя «кровь легла промеж нас». Ведь в глазах Григория именно они олицетворяют, в отличие от «белоликих да белоруких», первый признак подлинной демократии – борьбу с экономическим порабощением, с классовым и сословным неравенством.
Григорий понимает, что он бывшим царским офицерам «чужой от головы до пяток». Как вожак казачьих масс, выдвинутый из гущи народного движения за ум, талант и воинское искусство, Григорий имеет право по-своему судить о лидерах белогвардейского движения. Он не с ними, хотя на крутых поворотах истории отдельные моменты его жизни совпадают с их целями. Это противоречие замечает начальник штаба его дивизии Копылов: «С одной стороны ты – борец за старое, а с другой – какое-то, извини меня за резкость, какое-то подобие большевика». В этих словах выражение той антиномии, которая лежит в основе образа Григория Мелехова.
Григорий Мелехов не только воплощает исторические процессы, затронувшие казачье-крестьянские массы России. Он выступает барометром авторской мысли в сложной структуре романа. Это обстоятельство создает дополнительные трудности при анализе условий, породивших трагические коллизии в эпопее. Ведь не можем же мы свести причины трагедии главного героя романа только к его середнячеству. Решение проблемы где-то на стыке социологических, национально-исторических, психологических факторов. Григорий – это драма гордого и неустанно ищущего ума, это образ правдоискателя, столь характерный для русской литературы.
Григорий совершает ошибки, но он по большому счету мнимо виновен. И все-таки виновен, ибо требует от жизни того, чего она ему еще не может дать. Здесь его и ждет, как и всякого трагического героя, кара, возмездие.
Однако и в финале Шолохов не дает однозначного ответа. Противоречивость образа Мелехова подчеркнута также использованием контрастных тропов. С одной стороны, душа Григория как выжженная черными палами степь, а с другой, – он не утрачивает до конца «очарования человека». Участь его в банде Фомина жалкая, незавидная, но, несмотря ни на что, все такой же несломленной остается его натура, ибо выйти на хутор, бросить в прорубь оружие за два месяца до амнистии – такое может совершить только выстоявшаяся личность.
Читатель прощается с героем «Тихого Дона», унося в своем сознании черный диск солнца и Григория с ребенком на руках, который один после многих утрат, гибели любимых, еще связывал его с миром.
В «Тихом Доне» художник переводит в новое качество те открытия, которые он сделал ранее в «Донских рассказах». Теперь проблема ставится шире: национальный характер и основные закономерности жизни, социальный перелом и судьбы народа, соотношение классового и национального в ходе общественной эволюции. Следовательно, отныне Шолохов оперирует не только такими категориями, как «народ», «общество», «класс», но и, углубляя привычные социологические представления, вводит такие понятия, как «национальная жизнь», «национальная история», «национальный опыт».
Шолохов объективно изучает русский национальный характер в свете конкретно-исторического социального опыта народа на протяжении десятилетий. Писатель отнюдь не увлекается идеализацией национальной специфики, его интересуют особенности национального бытия, определяемого в конечном счете классовым положением, классовыми интересами людей.
Национальный психический склад играет особую роль в социально-историческом процессе, во взаимоотношениях истории и личности. Полнота же раскрытия национальной жизни обеспечивается прежде всего такой емкой формой, как роман, и особенно – роман-эпопея.
В «Тихом Доне» показан величайший социальный кризис в судьбе народа. Величие Шолохова в том, что он изображает жизнь всей нации, прослеживает общенародную судьбу. Столкнулись два мира представлений и верований, произошли крутые исторические разломы, и отсюда – неизбежность трагических коллизий. Эпосу соответствует герой, синтезировавший в себе коренные противоречия эпохи. Это по плечу характеру, воплотившему общенациональные положительные качества.