Страница:
– Что совпадает? – я переспросил.
– Да вам это ни к чему. Живите. Живите – и все. Вам знать не обязательно.
Опять перешел на «вы». Разговор заканчивался как официальный. Профессор и пейшент.
– Как это – не обязательно? Как…
– Да так.
Я почувствовал досаду. (Я не вполне доверяю гениям.) Хотелось знать, что именно понаписал он там своей рукой.
Однако в дверь уже ввалился врач Жгутов, глазищи горят – у него свои заботы. Поважнее всех иных!
Жгутов возмущался: его на дежурствах разделили с медсестрой Гривковой (Раечкой) – а ведь он сработался, привык…
Башалаев ему кивнул – садись, садись! У нас и, помимо твоих дежурств, разговор есть. А мне гений показал глазами на дверь:
– Вы свободны.
«Луна!.. Бабец!.. Даная!..» – как легко все-таки и как быстро и точно было им прочитано. Крикливо, сумбурно, едко – но как в самую точку была угадана завораживающая меня ночная красота. А ритм! (Так, так именно, такими ударами и колотилось при высокой луне старое сердце.)
А это осторожное ночное присутствие – на скосе неба – двух-трех вытянутых в нитку облаков. Когда высота луны их подсвечивает…
– Перистые, – сказал я себе. – Перистые, Петр Петрович!
И еще вот что.
– Старик старику мало что скажет нового. Вы слышите, Петр Петрович?.. – вдруг отвлекся Башалаев. (Как бы в сторону разговора.) – Знание у нас с вами одно. Каким бы раззнаменитым, каким бы распсихиатром я ни был, я вас не удивлю. Конечно, я могу напустить туману…
Он засмеялся:
– Час целый говорить про Юнга, а?.. Да хоть про Бодрийяра!
Он подумал:
– Но вот что я действительно могу… Я могу вас свести с Недоплёсовым. Молодой врач. Имя уже на слуху… Его ценят в Германии… А?
Я сказал:
– Как-то фамилия у него не очень.
– Ага. Шутите. Оживились! – Он опять засмеялся. – Это в точку. Как только завистники его не склоняют… Врачи, знаете ли, тоже бывают завистливы… Недоплюев… Недоплясов…
Он взял ручку и что-то записал на календаре.
– Не-до-плё-сов… Во всяком случае, Петр Петрович, он вас развлечет.
Башалаев крутил в пальцах авторучку. Думал, что бы еще такое сказать… старик старику.
– Психиатры копают, увы, на неглубоком уровне. Ах, Петр Петрович! Мы так мало знаем… И совсем мало знаем о стариках… Вот в 93-м году… Кризис. Танки обстреливают Белый дом. Идет известное противостояние. А сбоку, именно сбоку собралась толпа стариков со всей Москвы… Никакой политики! Они совершенно нейтральны… Сзади стали (к счастью, сзади) стреляющих танков. Просто стояли и глазели. Ротозеи. И ведь напуганное старичье пришло не сговариваясь… Никто их не звал, никто не организовывал. Сами пришли… И сбились там в нейтральную кучу. Зачем?
Возможно, мое лицо напряглось. Или как-то по-иному меня выдало. Бывает… Мутноватые стариковские стершиеся (как у козла) глаза вдруг начинают поблескивать. Зрачки молодеют!
Он, конечно, заметил:
– Вы с ними, часом, не были, Петр Петрович?
Я колебался с ответом. Дело в том, что я этих стариков видел, видел! (Так получилось.) Но с ними я не был… Это точно.
– Нет.
– Долго с ответом. – Он улыбается. – Для врача-психиатра ваша задержка с ответом была бесконечной.
Я только пожал плечами: бывает… Я и сам не ждал запинки. Не ждал, что меня так тормознет – придержит всколыхнувшейся памятью о том танковом дне. Бывает.
…Я попытался вызнать о заключении Башалаева у старшей медсестры. (Любит лесть. Стареющая строгая женщина.) Но сразу слов не нашел – а она, вдруг хищно на меня глянув (на легкую добычу), велела, чтобы я помогал ей наклеивать ярлыки на оранжевые бутылочки.
Два шиза ей уже помогали. Бутылочки были веселые, с мочой, их почему-то следовало передвигать с великой осторожностью. Чуть что, и придурки вопили мне в оба уха: «Не вспенивай!..» Больным нравится всякое новое для них энергичное слово. Это тоже тест. Это важный тест. Я прошел его с легкостью. Я знай наклеивал молча ярлычки на оранжевые бока бутылок.
Старшая в мой край тоже пофыркивала: «Мягче, мягче! Не вспенивайте… А что, собственно, Петр Петрович, вы хотели прочитать в вашем ДЕЛЕ?» – спросила она вдруг прямо (как только желтые бутылки закончились). И еще шепотком, нет-нет, Петр Петрович, бумага серьезная – бумагу покажут (и выдадут) тем, кто просил сделать (и кто оплатил) обследование. А кто за вас просил?.. Она полистала подручную книжицу приема и коротко (и совсем тихо) сбросила мне фамилию с именем-отчеством. Само собой, это был муж Ани.
Я ушел, а Старшая озабоченно кричала вслед:
– Не забудьте помыть руки.
Впрочем, опыт чужих жизней говорил: что тебе ни напишут в психушке – все лучше, чем пустота. Сотню раз по жизни я это слышал. Тому или другому, людям здорово повезло из-за нескольких плохо разборчивых латинских слов. Написанные (на чистом и белом), эти латинские каракули-слова вдруг помогали. Учили услышать людишкино горе. Получить пенсию побольше. Не дать с ходу гнать или преследовать. И всякую иную, пусть малую или даже нищенскую, но льготу… Человека вдруг по-человечески освобождали. Так я себя уговаривал. Но по сердцу скребло.
Тут мой взгляд упал на соседа.
Шиз сидел на своей кровати, у противоположной стены, и взволнованно (почему-то) смотрел вверх. А я не понимал. Да и как понять? Он подпер голову рукой и неотрывно смотрел – пялился в самый угол нашего общего с ним потолка. Но там не было ни паучка. Ни даже чуть дышащей паутинки. Ни хрена. Белый и пустой… На этом белом и пустом ничего не было написано! Зато о нем самом (о моем соседе), наверное, страниц понаписали! – подумал я. А прочесть-то не дали!
Это успокоило. Есть и похуже меня – и попечальнее. Он и знать не знает, как хитро (и подчас коварно) та латинская писанина соотносится с ним и с его земной долей. С его пугливой душой… Бедный!
Свое прочесть я мог попытаться еще раз. (Через Раечку.)
Хорошо, что она теперь не в смену с этим жгучим Жгутовым. Конечно, врач обязательно трахает медсестру, если она не замужем. Это я знал. Это получается само собой. Ничего хитрого. Но если их разлучили на дежурствах – их разлучило Время, а значит, у меня стойкий шанс.
Нас с ней грубо спугнули, это же факт! Наше с ней нечаянное и стремительное начало в душевой, в полной тьме, на их сухоньком (кожзаменитель), потрескивающем от трения телами топчанчике, не могло быть забыто. (Топчанчик, мне казалось, искрил.) Меня и Раю, такова жизнь, обязывало к продолжению, вот только где?
А шиз смотрел себе вверх!..
– Есть одно дело, – сказал я ему. Ему бы сейчас из палаты уйти. Уйти – и ни в коем случае скоро не возвращаться (а там я быстро кликну Раю).
«Скоро» – это не передать. Но еще сложнее передать «не скоро». Слова оказались для моего соседа непосильными (и не имели жеста). Часов же ни у него, ни у меня не было. Счастливые часов не носят!
Шиз только невнятно улыбался. Не понимал – и украдкой посматривал в белый потолок. Боялся потерять там своего невидимого паучка. Боялся уйти из палаты.
Я за руку его отвел, ласково оттащил от магического угла и объяснил снова… Нет, он не выписывается сегодня из больницы. Нет, он не возвращается домой. Нет, нет, его никто сегодня дома не ждет. (Кому мы нужны!) Он – остается здесь… Эта кровать, эта палата и этот нравящийся ему угол потолка – остаются ему навсегда. Его собственность, его радость! Его, в конце концов, личный трофей за долгие горькие годы.
Он понимающе замычал. И, повернув лицо, вновь восхищенно уставился в тот угол. Там сходились вечные три линии – длина, ширина и высота. Чудо!
– Но ты должен уйти. Уйти. Уйти, – повторял я.
Я бился с полчаса, проклятый угол!
Перехватить «угловой» взгляд и отвлечь (взгляд на меня) удалось лишь случайно – яркой пачкой сигарет. Курить в палате нельзя, я только вынимал сигареты и снова прятал. Но в легком бешенстве (слишком долго втолковывал) я машинально мял, терзал эту пачку – и шиз вдруг прикипел к ней глазами.
Ага! Я тотчас усилил позицию!.. У шиза был здешний приятель – рыженький тощий шиз. Они с некоторых пор сидели за обеденным столом вместе. А то и прогуливались по коридору. Милейшее развлечение начинающих дружбу шизов: ходить по коридору парой и молчать.
– Да, да, да… твой приятель! Он самый. Рыженький! Ты уйдешь, – (жест в сторону двери!), – и вы оба побудете какое-то время вместе. Да, да, вам можно вместе пойти в курилку. Покурите там… Потом погуляете.
И я (показательно-поощрительно) дал ему сигарету. Мне думалось, что это весьма умно. Что это кстати. Но мне и присниться не мог бы дальнейший ход его логики!
Уйти он ушел, но тут же привел ко мне зачем-то своего рыжего. Может быть, двоих выставить проще?.. Однако нет – выяснилось, что теперь они оба меня не понимают. Оба не отрывали глаз от пачки с сигаретами, так что я (уже как-то вяло) выдал и рыженькому его сигарету. Мой, не зазевавшись, тоже себе прихватил.
Озленный, я высказался напрямую: «Парни. Мужики. Вам по тридцать-сорок лет. Ну что тут умного или сложного?.. Вы уже должны это понимать. Я хочу оттрахать медсестру…» Я объяснял, я опустился до жестов, при этом, возможно, я слишком резко взмахивал рукой. А в руке треклятая яркая пачка.
Я выпроводил их в дверь: «Вы должны уйти. Вы должны час-полтора быть где-то. В твоей, – (это я рыжему), – палате. Да, да, хоть в любой другой палате! У вас же есть приятели. Да, да, еще лучше – в курилке!» И я для урока сурово постучал костяшкой пальца по двери, которую запру.
Каша жизни в их головах вроде бы забурлила. Их лица просветлели. Про дверь оба поняли. Про курилку тоже. И вышли. И вскоре же вернулись с третьим идиотом, который, едва войдя, уставился на мою пачку с сигаретами.
Я завопил на них. Всех в шею! Вон! Вы должны уйти надолго!.. Я даже затопал ногами. Но в конце концов сдержал гнев. (Считал до тридцати. Считал до пятидесяти.) Еще разок терпеливейше я все объяснил – и дал им по новой сигарете. Мой сосед уже заработал три – куда он их складывал? Они прямо-таки исчезали. А это были хорошие сигареты. Дорогущие. Такие, конечно, не курю. Пачка была от Ани («Все твоя Анна!..»), вместе с бельем. Чтобы белье, домыслила вслух Рая, продымилось повкуснее.
– Понял, теперь-то понял! – заверил меня мой сосед.
И все трое, смекалистые, согласно закивали головами – поняли, теперь поняли! Мы поняли. Мы уходим… Ушли и, конечно, вернулись с четвертым.
Я рассмеялся, отдав им последнее. Этот четвертый шиз так кротко смотрел! Как ему не дать сигаретку!.. Я каждому выдал. Зато моему (вместо) я отдал, слегка злорадствуя, опустевшую пачку – мол, сам видишь, больше нет. Тебе-то и не хватило. Финиш!.. Ладно, ребята. Точка. Живите как хотите. Живите где хотите. Я уже ничего не хотел. (Хотел отдохнуть от затянувшейся благотворительной деятельности.) Я бросился на кровать. Головой в подушку. Забыться – и заснуть. Что там сейчас Рая?.. Должно быть, трудится. Вся в сестринских своих заботах. Уколы! Неужто она меня еще ждет? (Сгоряча я ей пообещал, что скоро, что вот-вот организую наше непростое счастье.)
Часок я лежал в нелепой дреме. Но постепенно стало кое-что приходить в голову. Мысли мои (обе, любовная и пациентская) вдруг стали сближаться. Мыслишки (обе) как-то ловко срастались в одно. Обе гляделись теперь дерзко, красиво!
Мысль «я и Раиса», а к ней в пару клеилась пациентская мысль – «я и ординаторская». (В ординаторской с ведома Раисы я запросто смог бы прочесть скрываемый от меня диагноз.) Объединение двух мыслей шло полным ходом уже сейчас, но объединение двух интимных дел могло произойти, разумеется, только ночью. (Я поглядывал в тот магический угол на нашем потолке. Он помогал думать. Что-то в нем таилось?) Ночь! ночь! – так возник импульс открытия. Еще бы старику немного удачи и высокую луну.
А меж тем мой сосед исчез – и не появлялся. Но я знал, где он. Мой трудный товарищ бродил сейчас по палатам, показывая там украдкой пустую пачку сигарет. (Зазывая весь доверчивый шизоидный народец ко мне – на поживу.)
Раечка нещадно колола их, обламывая ампулы одну за одной. Веселый ломкий треск слышался уже на подходе. Я заглянул. Трое со спущенными штанами стояли с ней рядом. Наготове. Слишком загодя заголились, она не любит. Шесть тощих мерзких ягодиц. Она им сейчас влупит. (Ух, сердитая.)
Я выждал. А оставшись наконец с глазу на глаз, рассказал Рае наш новый план. В ординаторской. Сегодня, конечно, уже по нулям. Сегодня поздно. (Расслабься. Не сердись на них, Раечка, больные!) А вот завтра… Завтра, когда она заступит дежурить в ночь…
Я говорил – Рая кивала. Оба соображали все-таки побыстрее шизов. (Она и точно расслабилась.) И похвалила меня:
– Надо, надо!.. Хорошо придумал.
И заулыбалась. И (женщина) голос заиграл:
– Хорошо, хорошо придумал! Вовремя! Считай-ка дни! Тебя вот-вот выпишут. Три неде-ели пролете-ели, – она пропела.
Одобрением подстегнутый, я открыл ей мой параллельный ночной интерес. В ординаторской ночью – никого, мертвая тишина, ты да я, Раечка, три недели, мне важно прочесть, что за херню они про меня настрочили. Три недели допрашивали. Сама знаешь. Это же Башалаев! Имя! Мало ли что! Кусок хлеба в старости!.. Мы по-тихому. Мы потихоньку. Заодно (нечаянный юмор) и туда заглянем. Хотя бы глазком одним.
Рая согласилась:
– Ключ от ординаторской я возьму. А как открыть шкаф?
– Запросто, – сказал я.
Живя в бывшей дачной слесарке, в ключах я понимал. От скуки ковырялся в замках даже пальцем. Но для Раи (для ее уверенности) я тут же, на месте, кое-что сцыганил. Женщину поощряй сразу! Из могучей канцелярской скрепки (скрепляла анализы), распрямив ее и заново выгнув ей кончик под цифру «пять» (5 – лежащая на правом боку), я сработал ловкий крючок. Цепкую «козью ножку».
– Откроет? – спросила.
– Легко.
Глубокая ночь, оба полусонные, тяжелые на подъем, а все-таки и ей и мне сердчишко навязчиво стучит: надо, надо!.. Почему надо мне, не вопрос. Но ей-то, Рае, эта жданная ночь выпала самая трудовая и суетная. У шизов в пятой палате, у обоих сразу, начался излом – приступы преследования. Вой на весь этаж. Врач по Раиному звонку прибежал скоро, примчался, хотя и ночь. Прибежал, уколол обоих и убежал досыпать. Какой-то врач Иванов, близко живущий и практикующий на подхвате. И стало в коридорах тихо-тихо.
И вот взмыленная, уставшая, еле на ногах, Рая приползла среди ночи к нашей палате и разбудила меня. Пошли!.. Я тоже в ту ночь хорош – выпил не свои четверть склянки, а шизовы. Похожие склянки. Иду за Раей, глаз не разлепить. Шатает. А в мыслях этак вяло-вяло, но все же с настойчивостью стучит: надо, надо… Боже ж мой. Что мне за старость выпала! И как покорен в тусклом коридоре мой шаг-шажок.
Впрочем, едва только пришли и скоро разделись, я понял совсем другое: старостью горжусь. И такой женщиной, как Рая, горжусь. Хотя и в темноте. Хотя и без луны! Свет в ординаторской мы, понятно, не зажгли.
Шепот!.. Этот всегда удивительный, бесстыдный в темноте женский шепот. И тишина. Глубокая, глубочайшая больничная тишина. И нет-нет подвывавшие (все еще) с этажа два бедных шиза нам ничуть не мешали.
И само собой – на их столе. Никаких диванчиков-топчанчиков. Правда жизни. Стол был достаточно длинный, но, конечно, жестко и неубрано – сорно, чего только нет, бумаги, папки, даже скоросшиватель! Ручки пишущие! Примяв Раю и уже трудясь, я между делом прихватывал все это добро рукой и, особо не отвлекаясь, сбрасывал на пол. Рая, молодец, как ни устала, а тоже трудилась, мало-помалу уже распалялась и пробно постанывала. Мы, что называется, нашли друг друга. Вот только там и тут под Раей возникали чистенькие ребристые пепельницы. И сколько же их! Сонный есть сонный. Я в темноте сталкивал на пол пепельницу за пепельницей, как вдруг упал со стола сам. Оказался на полу. Было и неожиданно, и довольно жестко. И Рая, оставшаяся на столе, выбранила меня с высоты:
– Вот уж упал на ровном месте.
Я упал и во втором тайме. Рая сердилась, хотя бился о пол я. Скоро ей надумалось здесь же, на столе, меня оседлать. Что и говорить, дело модное, приятное, но в кромешной темноте я не вполне понимал, кто я и где я теперь. («Зато больше не упадешь!» – подбадривала меня невидимая Рая откуда-то сверху. Как бы с потолка.) Медсестры любят самоутверждаться. Ей думалось, что она скачет на лихом коне. Или даже на раздвоенной снежной вершине Эльбруса. Зря ей не думалось, что она скачет на старом осле. (Нет и нет! Стариков надо щадить. Я мог теперь упасть на пол гораздо серьезнее – упасть спиной.) Скачка не прекращалась ни на секунду.
А Рая молодец! Распалилась, разыгралась вовсю, вот только во тьме мы с ней опять куда-то тревожно сползали. Но куда? Оседланный, я никак не мог сообразить, где у стола края. Как на льдине. Я даже не знал – лежим мы на столе вдоль или поперек.
– А как она?.. Как?.. Ну, скажи?.. – спросила.
Это уже после. Это уже Рая на отдыхе. Уже когда мы с ней тихо-тихо лежали рядом.
Я тоже расслабился. Все-таки лежали мы, как оказалось, вдоль стола, и можно было свободно вытянуть ноги.
– Чего молчишь?.. Как она? Скажи. Скажи. – Раечка меня расспрашивала и даже выпытывала. Женщина есть женщина. Люблю таких! У нее горели глаза – и еще оставались силы на слова, на подробности. (Притом на подробности не нашей с ней любви, только-только отгрохотавшей на столе, а совсем другой любви – ей чужой и от нее далекой!)
Лежали рядом в обнимку, усталые, выдохшиеся, а все-таки она выспрашивала о ней – об Анне. О такой красавице. Как она любит? (Шепотком на ухо – как дает?) И бывало ли с ней вот так взахлеб на жестком столе?
Что-то я, помнится, плел и отнекивался, мол, о женщинах не болтун. А Раина заинтересованная речь вдруг в тишине осеклась. (Словно бы Рая подпрыгнула от меня опять куда-то вверх и к самым облакам.) И мои слова, что ей в ответ, тоже запнулись. (Я тоже подпрыгнул в тишине к белым облакам в небе.) Потом говорили – кажется, о дружбе и любви. Но на очередной запинке мы оба теперь подпрыгнули к белым облакам и разом заснули. Я на полуслове, Рая на полувсхрапе. У нее такой легкий милый прихрап. Ручеек. Ручеек убаюкал нас и унес.
Подхватились мы уже засветло.
– Ма-ама!.. Мама родная! – вопила Раечка, бегая кругами у стола. Вскрикивала, хватая там и тут что-то с пола.
Врачи вот-вот придут. А у нее (вспомнила!) на главном коридорном столике, где пост и пульт, лежат горой медикаменты. Даже пантопон! Наркотик. Отчетный… Как раз на самом виду (кололи ночью шизам из пятой)!
Убежала, велев мне собрать и сунуть бумаги в шкаф. Нет, не запирай. Он у них и был такой!
– А?
– Шкаф был на ночь открытый.
Теперь я забегал кругами, поднимая с пола то и это. Вдруг до меня впрямую дошли ее слова убери бумаги. Слова дошли смыслом – среди прочих бумаг это же мои бумаги. Рая их загодя извлекла из шкафа. Нашла и выложила. Мое ДЕЛО. Вот оно. На столе. Подумать только! На нем мы и резвились.
Я метался от стола к створкам шкафа – и обратно. Я то складывал бумаги пачками в шкаф. (Чьи-то.) То торопливо листал, читал выбранное Раей из всех прочих ДЕЛО. (Мое!) Наконец сосредоточился. Стал разбирать ровненькие каракули Башалаева. Ага… Плевать на мои АНАЛИЗЫ… Не надо и про МОИХ ЖЕН. К чертям СНЫ!.. Заключение… Вот… Вот… Было как в шпионском фильме. Сердце подстукивало.
Каждый миг я ожидал звучных коридорных шагов. Листал и читал. Запоминал. Я, правда, не фотографировал. Не щелкал, раз от разу (финал фильма) приставляя вплотную к засекреченным бумагам шпионский аппаратик, крохотный, как кал мухи.
Успел.
Когда я шел мимо Раечки, она уже у пульта – восседала на посту. В полной готовности. Дежурный столик был прибран, чист, сверкал. Темнел только телефон.
Уже успокоившаяся, в ослепительном белом халате, Рая поманила меня властным пальчиком. Велела мне причесать всклокоченную седину. И шепнула с улыбкой на ухо:
– У тебя видок, будто ты всю ночь трахался.
4
– Да вам это ни к чему. Живите. Живите – и все. Вам знать не обязательно.
Опять перешел на «вы». Разговор заканчивался как официальный. Профессор и пейшент.
– Как это – не обязательно? Как…
– Да так.
Я почувствовал досаду. (Я не вполне доверяю гениям.) Хотелось знать, что именно понаписал он там своей рукой.
Однако в дверь уже ввалился врач Жгутов, глазищи горят – у него свои заботы. Поважнее всех иных!
Жгутов возмущался: его на дежурствах разделили с медсестрой Гривковой (Раечкой) – а ведь он сработался, привык…
Башалаев ему кивнул – садись, садись! У нас и, помимо твоих дежурств, разговор есть. А мне гений показал глазами на дверь:
– Вы свободны.
«Луна!.. Бабец!.. Даная!..» – как легко все-таки и как быстро и точно было им прочитано. Крикливо, сумбурно, едко – но как в самую точку была угадана завораживающая меня ночная красота. А ритм! (Так, так именно, такими ударами и колотилось при высокой луне старое сердце.)
А это осторожное ночное присутствие – на скосе неба – двух-трех вытянутых в нитку облаков. Когда высота луны их подсвечивает…
– Перистые, – сказал я себе. – Перистые, Петр Петрович!
И еще вот что.
– Старик старику мало что скажет нового. Вы слышите, Петр Петрович?.. – вдруг отвлекся Башалаев. (Как бы в сторону разговора.) – Знание у нас с вами одно. Каким бы раззнаменитым, каким бы распсихиатром я ни был, я вас не удивлю. Конечно, я могу напустить туману…
Он засмеялся:
– Час целый говорить про Юнга, а?.. Да хоть про Бодрийяра!
Он подумал:
– Но вот что я действительно могу… Я могу вас свести с Недоплёсовым. Молодой врач. Имя уже на слуху… Его ценят в Германии… А?
Я сказал:
– Как-то фамилия у него не очень.
– Ага. Шутите. Оживились! – Он опять засмеялся. – Это в точку. Как только завистники его не склоняют… Врачи, знаете ли, тоже бывают завистливы… Недоплюев… Недоплясов…
Он взял ручку и что-то записал на календаре.
– Не-до-плё-сов… Во всяком случае, Петр Петрович, он вас развлечет.
Башалаев крутил в пальцах авторучку. Думал, что бы еще такое сказать… старик старику.
– Психиатры копают, увы, на неглубоком уровне. Ах, Петр Петрович! Мы так мало знаем… И совсем мало знаем о стариках… Вот в 93-м году… Кризис. Танки обстреливают Белый дом. Идет известное противостояние. А сбоку, именно сбоку собралась толпа стариков со всей Москвы… Никакой политики! Они совершенно нейтральны… Сзади стали (к счастью, сзади) стреляющих танков. Просто стояли и глазели. Ротозеи. И ведь напуганное старичье пришло не сговариваясь… Никто их не звал, никто не организовывал. Сами пришли… И сбились там в нейтральную кучу. Зачем?
Возможно, мое лицо напряглось. Или как-то по-иному меня выдало. Бывает… Мутноватые стариковские стершиеся (как у козла) глаза вдруг начинают поблескивать. Зрачки молодеют!
Он, конечно, заметил:
– Вы с ними, часом, не были, Петр Петрович?
Я колебался с ответом. Дело в том, что я этих стариков видел, видел! (Так получилось.) Но с ними я не был… Это точно.
– Нет.
– Долго с ответом. – Он улыбается. – Для врача-психиатра ваша задержка с ответом была бесконечной.
Я только пожал плечами: бывает… Я и сам не ждал запинки. Не ждал, что меня так тормознет – придержит всколыхнувшейся памятью о том танковом дне. Бывает.
…Я попытался вызнать о заключении Башалаева у старшей медсестры. (Любит лесть. Стареющая строгая женщина.) Но сразу слов не нашел – а она, вдруг хищно на меня глянув (на легкую добычу), велела, чтобы я помогал ей наклеивать ярлыки на оранжевые бутылочки.
Два шиза ей уже помогали. Бутылочки были веселые, с мочой, их почему-то следовало передвигать с великой осторожностью. Чуть что, и придурки вопили мне в оба уха: «Не вспенивай!..» Больным нравится всякое новое для них энергичное слово. Это тоже тест. Это важный тест. Я прошел его с легкостью. Я знай наклеивал молча ярлычки на оранжевые бока бутылок.
Старшая в мой край тоже пофыркивала: «Мягче, мягче! Не вспенивайте… А что, собственно, Петр Петрович, вы хотели прочитать в вашем ДЕЛЕ?» – спросила она вдруг прямо (как только желтые бутылки закончились). И еще шепотком, нет-нет, Петр Петрович, бумага серьезная – бумагу покажут (и выдадут) тем, кто просил сделать (и кто оплатил) обследование. А кто за вас просил?.. Она полистала подручную книжицу приема и коротко (и совсем тихо) сбросила мне фамилию с именем-отчеством. Само собой, это был муж Ани.
Я ушел, а Старшая озабоченно кричала вслед:
– Не забудьте помыть руки.
Впрочем, опыт чужих жизней говорил: что тебе ни напишут в психушке – все лучше, чем пустота. Сотню раз по жизни я это слышал. Тому или другому, людям здорово повезло из-за нескольких плохо разборчивых латинских слов. Написанные (на чистом и белом), эти латинские каракули-слова вдруг помогали. Учили услышать людишкино горе. Получить пенсию побольше. Не дать с ходу гнать или преследовать. И всякую иную, пусть малую или даже нищенскую, но льготу… Человека вдруг по-человечески освобождали. Так я себя уговаривал. Но по сердцу скребло.
Тут мой взгляд упал на соседа.
Шиз сидел на своей кровати, у противоположной стены, и взволнованно (почему-то) смотрел вверх. А я не понимал. Да и как понять? Он подпер голову рукой и неотрывно смотрел – пялился в самый угол нашего общего с ним потолка. Но там не было ни паучка. Ни даже чуть дышащей паутинки. Ни хрена. Белый и пустой… На этом белом и пустом ничего не было написано! Зато о нем самом (о моем соседе), наверное, страниц понаписали! – подумал я. А прочесть-то не дали!
Это успокоило. Есть и похуже меня – и попечальнее. Он и знать не знает, как хитро (и подчас коварно) та латинская писанина соотносится с ним и с его земной долей. С его пугливой душой… Бедный!
Свое прочесть я мог попытаться еще раз. (Через Раечку.)
Хорошо, что она теперь не в смену с этим жгучим Жгутовым. Конечно, врач обязательно трахает медсестру, если она не замужем. Это я знал. Это получается само собой. Ничего хитрого. Но если их разлучили на дежурствах – их разлучило Время, а значит, у меня стойкий шанс.
Нас с ней грубо спугнули, это же факт! Наше с ней нечаянное и стремительное начало в душевой, в полной тьме, на их сухоньком (кожзаменитель), потрескивающем от трения телами топчанчике, не могло быть забыто. (Топчанчик, мне казалось, искрил.) Меня и Раю, такова жизнь, обязывало к продолжению, вот только где?
А шиз смотрел себе вверх!..
– Есть одно дело, – сказал я ему. Ему бы сейчас из палаты уйти. Уйти – и ни в коем случае скоро не возвращаться (а там я быстро кликну Раю).
«Скоро» – это не передать. Но еще сложнее передать «не скоро». Слова оказались для моего соседа непосильными (и не имели жеста). Часов же ни у него, ни у меня не было. Счастливые часов не носят!
Шиз только невнятно улыбался. Не понимал – и украдкой посматривал в белый потолок. Боялся потерять там своего невидимого паучка. Боялся уйти из палаты.
Я за руку его отвел, ласково оттащил от магического угла и объяснил снова… Нет, он не выписывается сегодня из больницы. Нет, он не возвращается домой. Нет, нет, его никто сегодня дома не ждет. (Кому мы нужны!) Он – остается здесь… Эта кровать, эта палата и этот нравящийся ему угол потолка – остаются ему навсегда. Его собственность, его радость! Его, в конце концов, личный трофей за долгие горькие годы.
Он понимающе замычал. И, повернув лицо, вновь восхищенно уставился в тот угол. Там сходились вечные три линии – длина, ширина и высота. Чудо!
– Но ты должен уйти. Уйти. Уйти, – повторял я.
Я бился с полчаса, проклятый угол!
Перехватить «угловой» взгляд и отвлечь (взгляд на меня) удалось лишь случайно – яркой пачкой сигарет. Курить в палате нельзя, я только вынимал сигареты и снова прятал. Но в легком бешенстве (слишком долго втолковывал) я машинально мял, терзал эту пачку – и шиз вдруг прикипел к ней глазами.
Ага! Я тотчас усилил позицию!.. У шиза был здешний приятель – рыженький тощий шиз. Они с некоторых пор сидели за обеденным столом вместе. А то и прогуливались по коридору. Милейшее развлечение начинающих дружбу шизов: ходить по коридору парой и молчать.
– Да, да, да… твой приятель! Он самый. Рыженький! Ты уйдешь, – (жест в сторону двери!), – и вы оба побудете какое-то время вместе. Да, да, вам можно вместе пойти в курилку. Покурите там… Потом погуляете.
И я (показательно-поощрительно) дал ему сигарету. Мне думалось, что это весьма умно. Что это кстати. Но мне и присниться не мог бы дальнейший ход его логики!
Уйти он ушел, но тут же привел ко мне зачем-то своего рыжего. Может быть, двоих выставить проще?.. Однако нет – выяснилось, что теперь они оба меня не понимают. Оба не отрывали глаз от пачки с сигаретами, так что я (уже как-то вяло) выдал и рыженькому его сигарету. Мой, не зазевавшись, тоже себе прихватил.
Озленный, я высказался напрямую: «Парни. Мужики. Вам по тридцать-сорок лет. Ну что тут умного или сложного?.. Вы уже должны это понимать. Я хочу оттрахать медсестру…» Я объяснял, я опустился до жестов, при этом, возможно, я слишком резко взмахивал рукой. А в руке треклятая яркая пачка.
Я выпроводил их в дверь: «Вы должны уйти. Вы должны час-полтора быть где-то. В твоей, – (это я рыжему), – палате. Да, да, хоть в любой другой палате! У вас же есть приятели. Да, да, еще лучше – в курилке!» И я для урока сурово постучал костяшкой пальца по двери, которую запру.
Каша жизни в их головах вроде бы забурлила. Их лица просветлели. Про дверь оба поняли. Про курилку тоже. И вышли. И вскоре же вернулись с третьим идиотом, который, едва войдя, уставился на мою пачку с сигаретами.
Я завопил на них. Всех в шею! Вон! Вы должны уйти надолго!.. Я даже затопал ногами. Но в конце концов сдержал гнев. (Считал до тридцати. Считал до пятидесяти.) Еще разок терпеливейше я все объяснил – и дал им по новой сигарете. Мой сосед уже заработал три – куда он их складывал? Они прямо-таки исчезали. А это были хорошие сигареты. Дорогущие. Такие, конечно, не курю. Пачка была от Ани («Все твоя Анна!..»), вместе с бельем. Чтобы белье, домыслила вслух Рая, продымилось повкуснее.
– Понял, теперь-то понял! – заверил меня мой сосед.
И все трое, смекалистые, согласно закивали головами – поняли, теперь поняли! Мы поняли. Мы уходим… Ушли и, конечно, вернулись с четвертым.
Я рассмеялся, отдав им последнее. Этот четвертый шиз так кротко смотрел! Как ему не дать сигаретку!.. Я каждому выдал. Зато моему (вместо) я отдал, слегка злорадствуя, опустевшую пачку – мол, сам видишь, больше нет. Тебе-то и не хватило. Финиш!.. Ладно, ребята. Точка. Живите как хотите. Живите где хотите. Я уже ничего не хотел. (Хотел отдохнуть от затянувшейся благотворительной деятельности.) Я бросился на кровать. Головой в подушку. Забыться – и заснуть. Что там сейчас Рая?.. Должно быть, трудится. Вся в сестринских своих заботах. Уколы! Неужто она меня еще ждет? (Сгоряча я ей пообещал, что скоро, что вот-вот организую наше непростое счастье.)
Часок я лежал в нелепой дреме. Но постепенно стало кое-что приходить в голову. Мысли мои (обе, любовная и пациентская) вдруг стали сближаться. Мыслишки (обе) как-то ловко срастались в одно. Обе гляделись теперь дерзко, красиво!
Мысль «я и Раиса», а к ней в пару клеилась пациентская мысль – «я и ординаторская». (В ординаторской с ведома Раисы я запросто смог бы прочесть скрываемый от меня диагноз.) Объединение двух мыслей шло полным ходом уже сейчас, но объединение двух интимных дел могло произойти, разумеется, только ночью. (Я поглядывал в тот магический угол на нашем потолке. Он помогал думать. Что-то в нем таилось?) Ночь! ночь! – так возник импульс открытия. Еще бы старику немного удачи и высокую луну.
А меж тем мой сосед исчез – и не появлялся. Но я знал, где он. Мой трудный товарищ бродил сейчас по палатам, показывая там украдкой пустую пачку сигарет. (Зазывая весь доверчивый шизоидный народец ко мне – на поживу.)
Раечка нещадно колола их, обламывая ампулы одну за одной. Веселый ломкий треск слышался уже на подходе. Я заглянул. Трое со спущенными штанами стояли с ней рядом. Наготове. Слишком загодя заголились, она не любит. Шесть тощих мерзких ягодиц. Она им сейчас влупит. (Ух, сердитая.)
Я выждал. А оставшись наконец с глазу на глаз, рассказал Рае наш новый план. В ординаторской. Сегодня, конечно, уже по нулям. Сегодня поздно. (Расслабься. Не сердись на них, Раечка, больные!) А вот завтра… Завтра, когда она заступит дежурить в ночь…
Я говорил – Рая кивала. Оба соображали все-таки побыстрее шизов. (Она и точно расслабилась.) И похвалила меня:
– Надо, надо!.. Хорошо придумал.
И заулыбалась. И (женщина) голос заиграл:
– Хорошо, хорошо придумал! Вовремя! Считай-ка дни! Тебя вот-вот выпишут. Три неде-ели пролете-ели, – она пропела.
Одобрением подстегнутый, я открыл ей мой параллельный ночной интерес. В ординаторской ночью – никого, мертвая тишина, ты да я, Раечка, три недели, мне важно прочесть, что за херню они про меня настрочили. Три недели допрашивали. Сама знаешь. Это же Башалаев! Имя! Мало ли что! Кусок хлеба в старости!.. Мы по-тихому. Мы потихоньку. Заодно (нечаянный юмор) и туда заглянем. Хотя бы глазком одним.
Рая согласилась:
– Ключ от ординаторской я возьму. А как открыть шкаф?
– Запросто, – сказал я.
Живя в бывшей дачной слесарке, в ключах я понимал. От скуки ковырялся в замках даже пальцем. Но для Раи (для ее уверенности) я тут же, на месте, кое-что сцыганил. Женщину поощряй сразу! Из могучей канцелярской скрепки (скрепляла анализы), распрямив ее и заново выгнув ей кончик под цифру «пять» (5 – лежащая на правом боку), я сработал ловкий крючок. Цепкую «козью ножку».
– Откроет? – спросила.
– Легко.
Глубокая ночь, оба полусонные, тяжелые на подъем, а все-таки и ей и мне сердчишко навязчиво стучит: надо, надо!.. Почему надо мне, не вопрос. Но ей-то, Рае, эта жданная ночь выпала самая трудовая и суетная. У шизов в пятой палате, у обоих сразу, начался излом – приступы преследования. Вой на весь этаж. Врач по Раиному звонку прибежал скоро, примчался, хотя и ночь. Прибежал, уколол обоих и убежал досыпать. Какой-то врач Иванов, близко живущий и практикующий на подхвате. И стало в коридорах тихо-тихо.
И вот взмыленная, уставшая, еле на ногах, Рая приползла среди ночи к нашей палате и разбудила меня. Пошли!.. Я тоже в ту ночь хорош – выпил не свои четверть склянки, а шизовы. Похожие склянки. Иду за Раей, глаз не разлепить. Шатает. А в мыслях этак вяло-вяло, но все же с настойчивостью стучит: надо, надо… Боже ж мой. Что мне за старость выпала! И как покорен в тусклом коридоре мой шаг-шажок.
Впрочем, едва только пришли и скоро разделись, я понял совсем другое: старостью горжусь. И такой женщиной, как Рая, горжусь. Хотя и в темноте. Хотя и без луны! Свет в ординаторской мы, понятно, не зажгли.
Шепот!.. Этот всегда удивительный, бесстыдный в темноте женский шепот. И тишина. Глубокая, глубочайшая больничная тишина. И нет-нет подвывавшие (все еще) с этажа два бедных шиза нам ничуть не мешали.
И само собой – на их столе. Никаких диванчиков-топчанчиков. Правда жизни. Стол был достаточно длинный, но, конечно, жестко и неубрано – сорно, чего только нет, бумаги, папки, даже скоросшиватель! Ручки пишущие! Примяв Раю и уже трудясь, я между делом прихватывал все это добро рукой и, особо не отвлекаясь, сбрасывал на пол. Рая, молодец, как ни устала, а тоже трудилась, мало-помалу уже распалялась и пробно постанывала. Мы, что называется, нашли друг друга. Вот только там и тут под Раей возникали чистенькие ребристые пепельницы. И сколько же их! Сонный есть сонный. Я в темноте сталкивал на пол пепельницу за пепельницей, как вдруг упал со стола сам. Оказался на полу. Было и неожиданно, и довольно жестко. И Рая, оставшаяся на столе, выбранила меня с высоты:
– Вот уж упал на ровном месте.
Я упал и во втором тайме. Рая сердилась, хотя бился о пол я. Скоро ей надумалось здесь же, на столе, меня оседлать. Что и говорить, дело модное, приятное, но в кромешной темноте я не вполне понимал, кто я и где я теперь. («Зато больше не упадешь!» – подбадривала меня невидимая Рая откуда-то сверху. Как бы с потолка.) Медсестры любят самоутверждаться. Ей думалось, что она скачет на лихом коне. Или даже на раздвоенной снежной вершине Эльбруса. Зря ей не думалось, что она скачет на старом осле. (Нет и нет! Стариков надо щадить. Я мог теперь упасть на пол гораздо серьезнее – упасть спиной.) Скачка не прекращалась ни на секунду.
А Рая молодец! Распалилась, разыгралась вовсю, вот только во тьме мы с ней опять куда-то тревожно сползали. Но куда? Оседланный, я никак не мог сообразить, где у стола края. Как на льдине. Я даже не знал – лежим мы на столе вдоль или поперек.
– А как она?.. Как?.. Ну, скажи?.. – спросила.
Это уже после. Это уже Рая на отдыхе. Уже когда мы с ней тихо-тихо лежали рядом.
Я тоже расслабился. Все-таки лежали мы, как оказалось, вдоль стола, и можно было свободно вытянуть ноги.
– Чего молчишь?.. Как она? Скажи. Скажи. – Раечка меня расспрашивала и даже выпытывала. Женщина есть женщина. Люблю таких! У нее горели глаза – и еще оставались силы на слова, на подробности. (Притом на подробности не нашей с ней любви, только-только отгрохотавшей на столе, а совсем другой любви – ей чужой и от нее далекой!)
Лежали рядом в обнимку, усталые, выдохшиеся, а все-таки она выспрашивала о ней – об Анне. О такой красавице. Как она любит? (Шепотком на ухо – как дает?) И бывало ли с ней вот так взахлеб на жестком столе?
Что-то я, помнится, плел и отнекивался, мол, о женщинах не болтун. А Раина заинтересованная речь вдруг в тишине осеклась. (Словно бы Рая подпрыгнула от меня опять куда-то вверх и к самым облакам.) И мои слова, что ей в ответ, тоже запнулись. (Я тоже подпрыгнул в тишине к белым облакам в небе.) Потом говорили – кажется, о дружбе и любви. Но на очередной запинке мы оба теперь подпрыгнули к белым облакам и разом заснули. Я на полуслове, Рая на полувсхрапе. У нее такой легкий милый прихрап. Ручеек. Ручеек убаюкал нас и унес.
Подхватились мы уже засветло.
– Ма-ама!.. Мама родная! – вопила Раечка, бегая кругами у стола. Вскрикивала, хватая там и тут что-то с пола.
Врачи вот-вот придут. А у нее (вспомнила!) на главном коридорном столике, где пост и пульт, лежат горой медикаменты. Даже пантопон! Наркотик. Отчетный… Как раз на самом виду (кололи ночью шизам из пятой)!
Убежала, велев мне собрать и сунуть бумаги в шкаф. Нет, не запирай. Он у них и был такой!
– А?
– Шкаф был на ночь открытый.
Теперь я забегал кругами, поднимая с пола то и это. Вдруг до меня впрямую дошли ее слова убери бумаги. Слова дошли смыслом – среди прочих бумаг это же мои бумаги. Рая их загодя извлекла из шкафа. Нашла и выложила. Мое ДЕЛО. Вот оно. На столе. Подумать только! На нем мы и резвились.
Я метался от стола к створкам шкафа – и обратно. Я то складывал бумаги пачками в шкаф. (Чьи-то.) То торопливо листал, читал выбранное Раей из всех прочих ДЕЛО. (Мое!) Наконец сосредоточился. Стал разбирать ровненькие каракули Башалаева. Ага… Плевать на мои АНАЛИЗЫ… Не надо и про МОИХ ЖЕН. К чертям СНЫ!.. Заключение… Вот… Вот… Было как в шпионском фильме. Сердце подстукивало.
Каждый миг я ожидал звучных коридорных шагов. Листал и читал. Запоминал. Я, правда, не фотографировал. Не щелкал, раз от разу (финал фильма) приставляя вплотную к засекреченным бумагам шпионский аппаратик, крохотный, как кал мухи.
Успел.
Когда я шел мимо Раечки, она уже у пульта – восседала на посту. В полной готовности. Дежурный столик был прибран, чист, сверкал. Темнел только телефон.
Уже успокоившаяся, в ослепительном белом халате, Рая поманила меня властным пальчиком. Велела мне причесать всклокоченную седину. И шепнула с улыбкой на ухо:
– У тебя видок, будто ты всю ночь трахался.
4
А в палате поутру тихо. Сосед-шиз еще спал.
Но появился жгучий Жгутов. Под мышкой врач держал мое ДЕЛО. (То самое. Примятое.) Он сел на табурет напротив моей постели и наскоро со мной переговорил. Он как-то слишком небрежно со мной расплевался. Сказал, что мной довольны и что меня выписывают – три недели прошли. Оплаченное обследование завершено.
– И что? – спросил я. (Хотя уже знал – что. Прочел.)
– Ничего. Жизнь продолжается. – У него был насмешливо-вежливый голос. То есть после Башалаева он уже никаких других слов мне не скажет. Таков, мол, их стиль. Не вправе он со мной открыто и по-человечески. Хотел бы, но не вправе! (А у меня не шло из головы, как он увидел меня голого в душевой – возле голой Раи. Он тогда остолбенел.)
Могли меня выписать хоть сегодня. Но ведь пятница, улыбнулся Жгутов. Придется пейшенту пересидеть на больничных кашах томительные выходные. А уж в понедельник – полный вперед!
– Но, может быть, вы хотите поскорее домой?
После любовных мук на кабинетном столе хотелось мяса. (Завтрак.) Я сразу же попросил котлетку сверх. Мямлил, что мне вот-вот уезжать… вот-вот… когда, мол, еще я съем такую котлетку!
Мне дали даже две лишние. Посмеялись. Бедный подголадывающий старикан!
Я же, сдерживая улыбку, думал о заключении врачей. Я был здоров. Я был здоров!.. Я был совершенно здоров! Единственное, что в профессорских каракулях настораживало, так это их каменное слово НЕАДЕКВАТЕН. Я раздумывал над ним, жуя котлету за котлетой. То есть как это теперь понимать?.. Психика в норме (записано!). Никакой патологии нет (записано!). Однако временами неадекватен по отношению к реалиям жизни.
Вот как виделось это игривое профессорское НЕАДЕКВАТЕН – камень, и тропинка моя у камня временами вдруг круто раздваивалась: туда? или сюда?.. Камень-валун меж двух разбегающихся степных тропок. Но естественные возрастные отклонения невелики (записано!). Жизненные функции в пределах нормы (записано!). А дальше для баланса еще одно интересное словцо. Неадекватность воображения пациентом, впрочем, контролируется…
Словцо впрочем – оно так и заплясало у меня перед глазами. Радостное, спасающее, оправдывающее, гениальное словцо! Они ведь написали мне кое-что впрок! На всякий опасный случай (настучали впрок и мне во благо), что мое воображение усиливается к ночи. Что самоконтроль с некоторым запозданием… Но тем яснее победа, триумф. Всем бы нам в наши годы (в мои, в мои годы) такое великолепное ВПРОЧЕМ! Завидуйте!
Однако же какова жизнь: повсюду страсти! Врач Жгутов не просто так был недоволен тем, что их с Раей разделили на дежурствах. У него были виды на нее. Жгутов на нее целился. И целился он, как оказалось, тщательно и издалека – уже полгода!
Рая (вот-вот обед) отозвала меня пошептаться. Доверие за доверие – теперь она делилась со мной сокровенным. «Представляешь, он сам заговорил. И пригласил меня!..» – рассказывая, Рая смущенно сияла.
Жгучий Жгутов пригласил ее назавтра в дорогой ресторан. (Субботний вечер. Оба не работают.) Вечером в ресторан – а потом, сказал, выпьем у меня (у него) дома кофе. Мой кофе, сказал, лучше, чем в любых ресторанах… «Сам кофе варит, представляешь?..» Я представлял. Оказывается, он ее не трахал. Оказывается, жгучий врач только собирался. Уже полгода. И вот решился.
Рая даже замахнулась на меня крепким кулачком. Неужели непонятно, почему она нервничает? Он ей симпатичен! Он ее врач. Он ее, можно сказать, шеф… и… и уже ведь полгода! Разговариваем с ним. А после обхода больных шутим, смеемся. Жгутов одинок, все знают, – и стало быть, женщине какой-никакой шанс! Неужели непонятно?..
Еще одна причина ей понервничать – та, что он не просто врач, а психиатр. Психиатры не бывают стеснительны. Молодой врач Жгутов, едва обговорив завтрашнюю встречу и свой вкусный кофе, прямо спросил – как у нее, у Раисы, с другими мужчинами.
А она была не готова к вопросу. Понятно, что не готова! Она в тот миг уже совсем разомлела от доверия. (От того, что пригласил. От того, что к себе домой. Кофе…) Она как-то глупо призналась – она честная молодая женщина – у нее мужчина бывает где-нибудь на отдыхе, раз в год. Ну, два раза в год, не чаще. Так получается. Такая линия жизни. Кончается лето – и кончается любовь.
А что за человек был у нее в этот год – кто, так сказать, последний?.. Растревоженная Раечка, вконец смутившись, уже и рот открыла, чтобы честно и с ходу меня, пейшента, сдать… но помешали. «Башалаев! Башалаев!» – вскрикнули вдруг с тревогой на этаже. Оповестили. Кажется, кричала Старшая. Башалаев как раз появился в психушке, приехал ворчливый, раздраженный – и тотчас все они, маленькие, кинулись к станкам.
Жгутов, напав на след, теперь обязательно поищет, посчитает, поудит «в темной воде прошлого». Ну, не вообще, не пальцы загибать, однако спросить спросит (даром, что ли, психиатр). А то вдруг уже завтра вновь деликатно поинтересуется – кто, мол, у тебя, дорогая, был крайним?
– И что ему сказать?.. Если спросит – если уже завтра?! – Рая была растеряна. Молодая! (Вот не ожидал. Медсестры такие находчивые!)
Но и я советчик никакой, разве что своеобразный. Одно дело рассказать Жгутову с легкой талантливой слезой некую историю, мол, расстались с моряком летом, уже год назад, а еще лучше (за давностью) все два года. Растаять ей нельзя. Что за беспомощность! Врать надо красиво и не больно. Как не понять!.. Ух, эти женщины!.. Одно дело уплывший в море красавец морячок или бросивший тебя (упорхнувший в облака) весельчак летчик… и совсем другое – признаться и ошарашить… от скуки, мол, и от нечего делать как раз вчера мне вставил вон тот придурковатый дедушка… пейшент…
Но появился жгучий Жгутов. Под мышкой врач держал мое ДЕЛО. (То самое. Примятое.) Он сел на табурет напротив моей постели и наскоро со мной переговорил. Он как-то слишком небрежно со мной расплевался. Сказал, что мной довольны и что меня выписывают – три недели прошли. Оплаченное обследование завершено.
– И что? – спросил я. (Хотя уже знал – что. Прочел.)
– Ничего. Жизнь продолжается. – У него был насмешливо-вежливый голос. То есть после Башалаева он уже никаких других слов мне не скажет. Таков, мол, их стиль. Не вправе он со мной открыто и по-человечески. Хотел бы, но не вправе! (А у меня не шло из головы, как он увидел меня голого в душевой – возле голой Раи. Он тогда остолбенел.)
Могли меня выписать хоть сегодня. Но ведь пятница, улыбнулся Жгутов. Придется пейшенту пересидеть на больничных кашах томительные выходные. А уж в понедельник – полный вперед!
– Но, может быть, вы хотите поскорее домой?
После любовных мук на кабинетном столе хотелось мяса. (Завтрак.) Я сразу же попросил котлетку сверх. Мямлил, что мне вот-вот уезжать… вот-вот… когда, мол, еще я съем такую котлетку!
Мне дали даже две лишние. Посмеялись. Бедный подголадывающий старикан!
Я же, сдерживая улыбку, думал о заключении врачей. Я был здоров. Я был здоров!.. Я был совершенно здоров! Единственное, что в профессорских каракулях настораживало, так это их каменное слово НЕАДЕКВАТЕН. Я раздумывал над ним, жуя котлету за котлетой. То есть как это теперь понимать?.. Психика в норме (записано!). Никакой патологии нет (записано!). Однако временами неадекватен по отношению к реалиям жизни.
Вот как виделось это игривое профессорское НЕАДЕКВАТЕН – камень, и тропинка моя у камня временами вдруг круто раздваивалась: туда? или сюда?.. Камень-валун меж двух разбегающихся степных тропок. Но естественные возрастные отклонения невелики (записано!). Жизненные функции в пределах нормы (записано!). А дальше для баланса еще одно интересное словцо. Неадекватность воображения пациентом, впрочем, контролируется…
Словцо впрочем – оно так и заплясало у меня перед глазами. Радостное, спасающее, оправдывающее, гениальное словцо! Они ведь написали мне кое-что впрок! На всякий опасный случай (настучали впрок и мне во благо), что мое воображение усиливается к ночи. Что самоконтроль с некоторым запозданием… Но тем яснее победа, триумф. Всем бы нам в наши годы (в мои, в мои годы) такое великолепное ВПРОЧЕМ! Завидуйте!
Однако же какова жизнь: повсюду страсти! Врач Жгутов не просто так был недоволен тем, что их с Раей разделили на дежурствах. У него были виды на нее. Жгутов на нее целился. И целился он, как оказалось, тщательно и издалека – уже полгода!
Рая (вот-вот обед) отозвала меня пошептаться. Доверие за доверие – теперь она делилась со мной сокровенным. «Представляешь, он сам заговорил. И пригласил меня!..» – рассказывая, Рая смущенно сияла.
Жгучий Жгутов пригласил ее назавтра в дорогой ресторан. (Субботний вечер. Оба не работают.) Вечером в ресторан – а потом, сказал, выпьем у меня (у него) дома кофе. Мой кофе, сказал, лучше, чем в любых ресторанах… «Сам кофе варит, представляешь?..» Я представлял. Оказывается, он ее не трахал. Оказывается, жгучий врач только собирался. Уже полгода. И вот решился.
Рая даже замахнулась на меня крепким кулачком. Неужели непонятно, почему она нервничает? Он ей симпатичен! Он ее врач. Он ее, можно сказать, шеф… и… и уже ведь полгода! Разговариваем с ним. А после обхода больных шутим, смеемся. Жгутов одинок, все знают, – и стало быть, женщине какой-никакой шанс! Неужели непонятно?..
Еще одна причина ей понервничать – та, что он не просто врач, а психиатр. Психиатры не бывают стеснительны. Молодой врач Жгутов, едва обговорив завтрашнюю встречу и свой вкусный кофе, прямо спросил – как у нее, у Раисы, с другими мужчинами.
А она была не готова к вопросу. Понятно, что не готова! Она в тот миг уже совсем разомлела от доверия. (От того, что пригласил. От того, что к себе домой. Кофе…) Она как-то глупо призналась – она честная молодая женщина – у нее мужчина бывает где-нибудь на отдыхе, раз в год. Ну, два раза в год, не чаще. Так получается. Такая линия жизни. Кончается лето – и кончается любовь.
А что за человек был у нее в этот год – кто, так сказать, последний?.. Растревоженная Раечка, вконец смутившись, уже и рот открыла, чтобы честно и с ходу меня, пейшента, сдать… но помешали. «Башалаев! Башалаев!» – вскрикнули вдруг с тревогой на этаже. Оповестили. Кажется, кричала Старшая. Башалаев как раз появился в психушке, приехал ворчливый, раздраженный – и тотчас все они, маленькие, кинулись к станкам.
Жгутов, напав на след, теперь обязательно поищет, посчитает, поудит «в темной воде прошлого». Ну, не вообще, не пальцы загибать, однако спросить спросит (даром, что ли, психиатр). А то вдруг уже завтра вновь деликатно поинтересуется – кто, мол, у тебя, дорогая, был крайним?
– И что ему сказать?.. Если спросит – если уже завтра?! – Рая была растеряна. Молодая! (Вот не ожидал. Медсестры такие находчивые!)
Но и я советчик никакой, разве что своеобразный. Одно дело рассказать Жгутову с легкой талантливой слезой некую историю, мол, расстались с моряком летом, уже год назад, а еще лучше (за давностью) все два года. Растаять ей нельзя. Что за беспомощность! Врать надо красиво и не больно. Как не понять!.. Ух, эти женщины!.. Одно дело уплывший в море красавец морячок или бросивший тебя (упорхнувший в облака) весельчак летчик… и совсем другое – признаться и ошарашить… от скуки, мол, и от нечего делать как раз вчера мне вставил вон тот придурковатый дедушка… пейшент…