– Итак, идем. И, Володя, не говори ему про Зорич. Стерпи. И шутки и жалобы – все это недостойное, мелковатое… – вдруг еще раз повернул он разговор и продолжал пояснять, и я с благодарностью слушал его, перехватившего мой разъяренный импульс и направившего его так, как нужно.
   Быстро и энергично закончив обед, мы пошли к кабинету. За дверью было тихо. Мы переглянулись: все отлично, у него никого нет.
   Секунда раздумья тронула нас нерешительностью. Точнее, моя нерешительность передалась и Косте. Словно проверяя, только ли в этом дело, он посмотрел на меня: «Благоговеешь, а? Может, вернемся и будем опять ждать, пока сам предложит?» – «Нет, нет, нет, Костя», – ответил я ему также взглядом.
   Колебание длилось недолго. Костя потянул ручку двери на себя. Лицо его было твердо. Я вошел за ним. В кабинете никого не было.
   Мы невольно вздохнули. Но теперь нужно было ждать. Мы постояли; Костя посвистал в торжественной кабинетной тишине, потом подошел к окну, взял раскрытый журнал со статьей, которую только что, видимо, читал Г. Б., уселся непринужденно, закинув ногу за ногу, и вскоре увлекся статьей и даже забыл, что сидит в кресле начальника.
   Я походил около него и наконец сел на маленький диванчик в углу. Диванчик находился в нише, в углублении.

5

   За дверью послышался голос Г. Б. Выдерживая характер, Костя неторопливо положил журнал на место. Так же не торопясь подошел ко мне и сел рядом.
   – Михаил!.. Да ты вспомни, каким ты был? Ты вспомни! – настаивал голос Г. Б. Быстрые шаги. Голос знакомый, но слова звучали горько: – Ты вспомни!
   Он вошел вместе с Неслезкиным. Прошагал к окну и толкнул сильно, распахнул створки, жалея, что не сделал этого раньше.
   – Ты уже сам все можешь, Михаил! Ведь все можешь! – Г. Б. расхаживал взад-вперед, делая по три-четыре шага около молчавшего Неслезкина. Г. Б. будто топтался там, на пятачке между столом и окном, круто разворачивался и снова шагал. – Ерунда! Ты уже давно сам по себе, Михаил!.. Ты сам! Ты давно на ногах, и тебе только кажется, что я тебе нужен… – настаивал голос Г. Б., и было почти не слышно Неслезкина, который тихо повторял: «Один останусь…»
   Они вошли в кабинет, не заметив нас, не обращая ни малейшего внимания ни на что, кроме самих себя, а мы затаились в уголке, в нише, замерли от неожиданности.
   – Как дружили, как соперничали! Ты вспомни, как мы соперничали. Какие светлые, какие благословенные были дни! – Г. Б. откашлялся, чтобы сбить дрогнувший голос. – Дело сделано, Михаил. Решено. Я уезжаю. Грусти, сетуй – все, что хочешь, но только вспомни, каким ты был! Вспомни! – Г. Б. подошел к нему вплотную. – Ведь ты был талантливее меня, Михаил. – Г. Б. дернул его за руку. – Слышишь, ты был талантливее!
   – Не-ет, – отвечал на все, что ему говорилось, Неслезкин. Он стоял опустив голову, маленький, толстенький, растерянный.
   – Был! У тебя быстро и блистательно все получалось!
   Неслезкин рассмеялся холодно и равнодушно:
   – Нет.
   – Неужели не помнишь? Неужели?.. Ведь не так уж давно это было!..
   Голос Г. Б. все рвался к некоему небу. Теплый с хрипотцой голос пожившего человека, когда он вспоминает что-то давнее:
   – Да послушай же: это сейчас я как-то и сам поверил, что ты только казался… казался талантливее. Видишь, признаюсь! Я тоже думал, что ты иссяк, что, не случись с тобой всех этих бед, я обошел бы тебя все равно… Но нет! Нет, Михаил! Ты был одареннее, ярче!
   Г. Б. взмахивал резко рукой, его полное тело сотрясалось.
   – Не-ет, – тихо смеялся Неслезкин и сказал как-то вдруг: – А живот-то, а? Отрастил?
   – Брюхо отменное, купеческое! Видишь это брюхо? – Г. Б. обрадовался и похлопал себя по животу. – Помнишь теперь, какими мы были? Помнишь?
   Неслезкин, не отвечая, протянул руку и стал трогать лежавшие в раскрытом шкафу белейшие простыни. Простыни были аккуратно сложены, и Неслезкин гладил их пальцами. Улыбка очень переболевшего человека тронула маскообразное обожженное его лицо:
   – Твои? Да, Георгий?
   – Да. Принес вот! Прилечь иногда хочется. Старость скребется в двери! Держу их так, на всякий случай: уж очень захотелось однажды. А когда эти штуки под рукой – я спокоен, и, знаешь, спать совсем не хочется! – Г. Б. оживился: – А помнишь, как мало мы спали? Помнишь? Уж теперь-то ты вспомнишь! И носа вешать не будешь! И вполне справишься с лабораторией, ведь ты был талантливее меня! Хоть немного, а все же талантливее, помнишь?
   Неслезкин опять тихо засмеялся:
   – Не-ет… не-ет, Георгий, – и кивнул головой.
   Он, Неслезкин, помнит. Георгий утешает, подбадривает его, ну и хорошо. Он, Неслезкин, много видел людей, и он любит Георгия. И не за то, что Георгий взял его к себе на работу и сделал человеком после войны, несчастий, после белых марширующих перед глазами бутылок, белых, зеленых, парадно красных и разных других… И не за то, что он помог ему. Он, Неслезкин, просто любит его. Только напрасно Георгий его подбадривает. Он, Неслезкин, работает как может, а больше он не способен. Он как троллейбус, у которого в сети остался слабый ток. Они часто дразнили его в молодости троллейбусом за квадратную крепкую фигуру. Теперь он тихий троллейбус. Он тихо-тихо катится – как бы не кончился ток. И не обращает внимания на крики пассажиров, на машины, которые его обгоняют. И легковые и грузовые… всякие. Такие отглаженные эти простыни. Белые!
   Г. Б. трогательно усадил Неслезкина в кресло и сбоку, склонившись, смотрел на него, уговаривал:
   – Здесь мягко, здесь тебе будет хорошо. Вот увидишь… Я знаю, ты справишься. Я знаю тебя лучше, чем ты сам…
   Неслезкин слушал. Георгию кажется, что это просто, Георгий все может… Когда-то он, Неслезкин, и впрямь спал меньше других, и понятно, что он был талантливее Георгия и прочих. Он был выше их, Георгий даже не представляет насколько!.. Намного выше, на несколько вершин. Белых таких, белоснежных скалистых вершин, когда облака и орлы уже совсем-совсем внизу. Он был где-то очень высоко, тот Михаил Неслезкин… А Георгий молодец! И не потому, что он взял на работу Неслезкина, когда его уже никто не брал. Прошло много лет, прошла война, а Георгий такой сильный. Делает половину задач лаборатории. Сидит здесь, в кабинете, и делает. Даже две трети делает. И остальные не бездельники, но он, Неслезкин, не считает их, как и себя, за крупных… Словом, не считает. И что будет делать он, Неслезкин, с этой перегруженной лабораторией, когда уйдет Георгий, и станут ли слушать его, Неслезкина? Не жалеет, бросает его Георгий.
   Неслезкин тихо и согласно кивал головой. Мы смотрели.
   Г. Б. говорил теперь о войне, говорил глухим голосом о пехоте, о том, как спали они бок о бок и шагали рядом по зимним дорогам. Г. Б. вспоминал бои, какие-то им обоим хорошо знакомые места, события, ночи. «Помнишь, Миша… помнишь то время?..» – говорил он.
   Я и Костя сидели в уголке дивана, ошарашенные, застигнутые врасплох, не успевшие ни уйти, ни подать голос. Может быть, не все мы понимали. Может быть, мы не понимали и сотой доли. Мы только схватывали обрывки фраз и сидели тихо, следя, как те двое витают в облаках, в своем небе, у своих скалистых вершин… Мы сидели молча, как одно целое, сидели, инстинктивно сбившись вместе и слушая, как одно ухо.

6

   Вошла Зорич.
   – Георгий Борисыч, я к вам с претензией. Это вы посоветовали, чтобы Худякова взяла задачу четыре по вашей теме?
   Г. Б. обернулся, резко и недовольно сказал:
   – Ну и что?
   – Худякова загружена очень. Вы, Георгий Борисыч, вероятно, не подумали об этом. Вы, Георгий Борисыч, конечно, заняты… Все мы знаем, как много вы делаете.
   Зорич говорила быстро, и слова ее были вежливыми, но голос твердел. Она не обращала внимания на резкий тон Г. Б. и старательно, мощно разворачивала эти вежливые слова для наступления, давая понять, что она выше пререканий и что от нее не отделаться грубостью.
   – Вы, Георгий Борисыч, ученый не чета другим, вам, конечно, некогда… Но, отдавая приказания вот так, мимоходом, вы поступаете неосмотрительно. В конце концов, это легкомысленно… Задачу четыре естественно было передать Петру Яккличу. И по нескольким причинам. Во-первых…
   – Ладно, ладно! Дайте же нам поговорить! – Г. Б. не захотел дослушать.
   Зорич выждала паузу. Стало тихо.
   – Хорошо, – сухо сказала она. И повернулась, чтобы выйти.
   И тут Г. Б. вдруг переменился. Он тихо начал:
   – Подождите. Подождите, Валентина Антоновна. Я ведь ценю… очень ценю ваше мнение…
   – Я слушаю вас. – Зорич поджала губы.
   – Ну не сердитесь, Валентина Антоновна.
   – Я не сержусь.
   Г. Б. заторопился. И так странно было видеть его извиняющимся, хитрящим.
   – Я ведь не спорю. Возможно, не прав… Михаил, нам очень интересно твое мнение. Хочешь что-нибудь сказать, Михаил? Вы, Валентина Антоновна, советуйтесь в таких случаях с Михал Михалычем. Он не хуже меня разбирается. И на будущее учтите. Михаил сейчас так втянулся во все эти тонкости, что практически все решает он… – Г. Б. говорил явную ложь. Даже мы поняли это. Но он настаивал, повторял, чтобы сейчас уже представить себе и приблизить желаемое будущее: – И Михаил не так резок, как я. Я прошу извинить меня, Валентина Антоновна.
   – Я тоже была резковата. Но вы уж слишком, слишком, Георгий Борисыч. Тем более при посторонних.
   – Михаил! – позвал Г. Б., предпринимая последнюю попытку.
   Но Неслезкин молчал: он не мог сейчас высказать своего мнения о задаче четыре, он даже головы не поднял. Он едва ли заметил, что вошла Зорич.
   Г. Б. в секунду понял это и быстро сказал:
   – Ну ладно… ладно. Что? Худякова уж так перегружена?
   – Вы разве не знаете этого?
   – Ну хорошо. Пусть Петр Якклич возьмет. А вообще советуйтесь с Михал Михалычем. Понимаете, нам сейчас просто некогда сосредоточиться на этом… этом важном деле.
   – Понимаю, – сказала Зорич не без насмешки.
   Она вышла из кабинета довольная.
   Г. Б. заметил нас. Он, конечно, заметил еще тогда, когда Зорич сказала про «посторонних».
   – А вы? Вы что, мальчики? – очень мягко спросил он.
   Мы замялись:
   – Да мы так… так…
   Мы даже не нашли, что соврать, и ушли – оставили их наконец вдвоем.

Глава четвертая

1

   На следующий день, перед самым обедом, то есть когда легко выбраться незамеченным, были две-три томительные минуты.
   Я волновался, а вокруг в нашей удлиненной комнате сидела, погрузившись в бумаги, трудилась вся лаборатория. Коллеги, понятно, не подозревали, что должно было вот-вот произойти. Главное – Зорич не подозревала.
   Я оглянулся на нее. Сидишь? Ну сиди, сиди! Я даже улыбнулся ей. Чувство большого начала, разбавленное мальчишеским восторгом, перебороло вчерашнюю обиду. Я был как перед падением, и стало вдруг тихо на минуту, будто все они ждали, затаились. Костя рассказывал, как однажды в детстве, когда они всей семьей ездили на юг, они проходили под снежным обвалом. Дело было в суровых горах: большая группа людей шла осторожно, взрослые едва переговаривались, шептались, шипели. К ужасу пап и мам Костя и мальчик, грузин из местных забежали под самый срез нависшей притихшей лавины, и маленький Костя орал во всю глотку: «Эй ты! Белая!.. Белая!» – и снег лежал тихо, блестел.
   Уже можно было идти, уже Костя, перегнувшись через стол, сказал сердито: «Белов… Белов!» – а Белов все сидел, ощущая минуту. Сейчас Белов встанет, уйдет, а Костя Князеградский возьмет на себя только ему посильный труд: отвлекать Зорич, спрашивая ее о некоторых неясных местах пересчета.
   До кабинета было десять шагов. Я вошел, захлопнув толстую обитую дверь. «Рейны» из нашей комнаты жужжали теперь за двумя дверями, как мухи, зажатые в кулаке.
   Г. Б. был один.
   – А-а, Володя, – сказал он, улыбаясь. – Садись, садись.
   Я сел и мягко опустился почти до самого пола.
   – Ну и креслице у вас! Чудо! Кажется, год сидел на камнях… Подумать только: когда-то все это принадлежало дворянам!
   Г. Б. рассмеялся:
   – Но-но!.. Полегче, задира! Не отвыкать же мне в пятьдесят-то.
   Взяв хороший тон, я так же бодро и быстро изложил ему идею «сектора». У Г. Б. еще плавала на лице первая улыбка, а я уже кончал, закруглялся, отбрасывая все лишнее. Начал я с Кости: «Косте и мне… нам пришло в голову…» – так была сделана первая фраза, и дальше я старался как можно чаще упоминать Костю. И боялся, что Г. Б. спросит, почему мы не пришли вместе.
   Но Г. Б. не спросил. Прикрыв глаза, он слушал. Сидел в кресле и, подперев голову рукой, слушал. Перед ним на чистом листе бумаги отдыхала голубая авторучка.
   – Значит, и Князеградский… – сказал он медленно, – талантливый мальчик. Это я вас обоих мальчиками называю. – Выждав паузу, он улыбнулся: – Ну что ж! Хорошо. Сделаем из вас сектор. А больше никого не хотите привлечь?
   – Можно, конечно. Но пока…
   – Ну ясно.
   – Мы как раз хотели заняться результатами Честера и Шриттмайера.
   – Ясно.
   Он сидел, думал о чем-то и, казалось, нисколько не сомневался в наших силах, и его совсем не волновала судьба нашего с Костей огромного пересчета. Я же нервничал, боялся, что кто-то войдет. И встал.
   – Ты что, Володя? Посиди еще.
   Г. Б. поднял на меня глаза. Тут только я заметил, что он невесел. Крохотный кристаллик улыбки чуть теплился, чуть жил в его глазах. Г. Б. смотрел на меня и пальцами мерно и грустно шевелил голубую авторучку.
   – Мне нужно… идти нужно.
   – Так уж и нужно? Да зачем это? Посиди. – Он даже приподнялся, подошел ко мне. – Садись, садись. Я все-таки начальник, разрешаю. Я ведь редко вас вижу. Говорят, ты горячий очень. Задираешь всех. Расскажи хоть. Я ведь приглядываюсь: что-то ты все Костя да Костя, а сам как?
   Я стоял и переминался с ноги на ногу.
   – Говорят, ты на Эмму, как тигр молодой, напустился? А?
   – Ну уж и как тигр. Куда мне!
   – Смотри… Знаю я вас, длинноногих! – мягко рассмеялся он.
   И еще что-то он говорил. А я, как лунатик, вновь выцедил из себя фразу, к которой обязал меня Костя: «Значит, можно? Можно ознакомиться с задачами, да? Спасибо. Спасибо», – и Г. Б. опять что-то говорил, а я просто обязан был выйти сейчас и выкурить сигарету. И ведь Костя там. Ждет.
   – Ну а как вообще?.. Как тебе мир? Обмен посланиями? Буза не начнется очередная, а?
   Я стоял перед ним, мялся и не мог открыть рта. Он глянул на мои торопящиеся дрожащие колени и махнул рукой.
   – Ступай, – сказал он.

2

   Костя нервно расхаживал по коридору.
   – Победа! – сообщил я.
   Я рассказал. А затем Костя, в свою очередь, рассказал о том, как он морочил Зорич голову и как она все время посматривала на часы и в конце концов прогнала его.
   Мы радовались нашей ловкости и нашей победе, а в коридоре у бокового окна стояла женщина и беззвучно плакала. Женщина была пожилая и великолепно одетая. Темное платье, бросающее, как нам показалось, вызов всем ценам, кофта богатой белой шерсти, бусы, браслеты, золото… А лицо маленькое, несимпатичное, заплаканное.
   – Послушайте, – бодро начал Костя. – Ну разве можно так плакать? Можно плакать громко. Плакать, вспылив, понервничав. Но вот так стоять и плакать…
   – Можно плакать ночью, – добавил я.
   – Вас выругал начальник? Из этой или из той лаборатории?
   – Он сейчас будет у нас тепленький, – сказал я и начал подворачивать рукава рубахи.
   Женщина заговорила с некоторой манерностью:
   – Мне, мальчики, не нужна ваша помощь. Я здесь не работаю.
   Мы приставали, и женщина повторила: ей не нужна наша помощь. Муж решил бросить ее, вот и все… Да, она страдает, она не скрывает этого… Дети уже взрослые, живут отдельно – она одна, совсем одна.
   Костя спросил просто так:
   – Из какой лаборатории ваш муж?
   – Из шестнадцатой.
   Мы переглянулись:
   – Кто он?!
   Она сказала. Наш Г. Б. был ее мужем.
   Мы смолкли, а она продолжала: никто, как видите, ее не ругал, она пришла к мужу мириться. Может быть, и не стоило приходить, но люди, работающие здесь вместе с мужем, настояли.
   – Наши общие знакомые, – добавила она весомо и значительно.
   Я удивился. Я едва не рассмеялся:
   – Да кто? Кто станет вас мирить? Георгий Борисыч только чихнет, и мы все под «рейны» попрячемся!
   – Ну-ка перестаньте, Белов, – услышал я суховатый резкий голос.
   За моей спиной, в двух шагах, стояла Валентина Антоновна Зорич собственной величественной персоной.
   – Как это – перестаньте? – вспыхнул я.
   – Да так. Перестаньте, – сказала она и поглядела на меня, и я должен был почувствовать ее силу и смолкнуть как срезанный.
   Удивительно, но я почувствовал, и притих, и смолк.
   Зорич решительно встала между мной и женщиной.
   – Идемте, – сказала она жене Г. Б. и назвала ее по имени и отчеству.
   И та пошла за ней, бросив на меня подозрительный и не без испуга взгляд.

3

   Они уже облепили ее со всех сторон: Зорич, Эмма, Худякова да и мужчины тоже. Они усадили ее на стул, обступили и уговаривали.
   – Ах, старый потаскун! – говорила Зорич. – Ах, старый козел! Опять двадцать пять!
   Эмма успокаивала:
   – Не расстраивайтесь! Милая, хорошая, не надо расстраиваться.
   Шумно было. Они говорили, что сейчас позовут сюда Г. Б., что почти вся жизнь Г. Б. и Софьи Васильевны прошла на глазах этой лаборатории и что, представ перед всеми, он должен будет разом ощутить свою вину. Они говорили, а жена Г. Б. тихо и манерно произносила:
   – Я… я пойду. Георгий не любит, когда я прихожу сюда. Может быть, лучше, если я пойду?..
   Ей тут же возражали:
   – Ну что вы! Что вы!
   – Сменять Софью Васильевну на эту вульгарную, полуразвратную женщину! – сокрушалась Зорич.
   – Развратную – это слишком, – вставил было Петр. – Я все-таки ее хорошо знаю. Я ее неплохо знаю.
   – Это совсем не блестящая рекомендация, Петр Якклич, если вы… вы ее хорошо знаете!
   – Петр Якклич просто рыцарствует. Это несерьезно!..
   Они говорили, спорили, и понемногу мы с Костей узнавали, что все это тянется уже третий день. Что три дня назад Зорич, Эмма и угрюмый майор уже приходили по просьбе Софьи Васильевны к ним домой, однако Г. Б. уже не жил дома. И что решили выждать еще три дня: вдруг образумится, вернется…
   Но сначала Зорич понадобилась формальная опора. Она знала, что этот пыл и шум слишком непрочны, мгновенны. Она подошла к тихому Хаскелу, который больше молчал и отсиживался в стороне. И четко выговорила, что нужно всем подписать составленное уже заявление, в котором лаборатория выражает свой гнев аморальным поведением Г. Б. После этого можно пригласить его сюда. Г. Б. будет сломлен – Зорич выразила мысль очень ясно. Именно Хаскел должен был сейчас первым заявление подписать.
   – Я?.. Я? – переспросил он с особенной интонацией часто обижаемого человека.
   – Да. Например, вы… Разве вы не хотите? Или у вас другое мнение?
   – Нет, нет! Что вы! Но у меня… у меня так много работы. Я… – Он быстро-быстро стал листать бумаги, будто можно было показать что-то такое, что будет признано срочным.
   – Как хотите! – отчеканила Зорич, поправила шаль на плечах, и кисти шали всколыхнулись. – Только мне кажется, что это ваш долг. Долг перед всеми нами. Ведь мы все решили. Конечно, если у вас свое мнение…
   Хаскел вжал голову в плечи. От каждой фразы он все больше съеживался. Потом распрямился, морщины на его лице разгладились, и в выражении проступила вековая скорбь. Он был готов.
   Зорич поддержали: конечно, нужно держаться всем вместе! Г. Б. шутить не любит.
   Лысый майор негромко сказал, что он бы не вмешивался в чужие дела. Он даже брался объяснить, почему такие дела чужие. Но его корректный ровный голос тонул в шуме общего мнения. А Зорич старалась вовсе не слышать этого голоса… Большие карие глаза Хаскела глядели в пространство. Там, за окном, качались на ветру ветки кленов и какая-то птаха прыгала по веткам и все усаживалась поудобнее. И от веток было рукой подать до синего пространства.
   – Я… подпишу, – сказал Хаскел, не отрывая глаз от окна.
   Зорич напрягла мускулы увядшего лица. Теперь вопрос сосредоточился на старике Неслезкине.
   – Михал Михалыч… Мы же всегда были вместе. Зачем нам ссориться? – говорила Зорич.
   – Конечно, конечно!.. Михал Михалыч, мы не ожидали.
   Удивительно было: все они говорили и делали точно так, как говорила и делала Зорич. Разумеется, еще три дня назад, когда ходили к Софье Васильевне, у них было все решено и обострено против Г. Б., но впечатление складывалось такое, будто вот сейчас, сию минуту, Зорич загипнотизировала их, и никого их не было видно – только волевое ее лицо, наступательное и уверенное в своей правоте.
   – Нет… Я не могу… Георгий сам знает, – отчаянно затряс головой старик. Он, Неслезкин, не может обвинять Георгия! Как они не понимают этого! Георгий для него… И они так тесно его обступили… Они же знают, что он, Неслезкин, не переносит шума. Неслезкин мотал головой: – Нет… нет. Оставьте меня в покое, товарищи… Я уйду… Уйду к себе.
   Уйти Неслезкин грозился в свой «кабинет»: это была третья, очень маленькая и душная комната нашей лаборатории – кабинет зама.
   Зорич заговорила ему прямо в лицо. Он, Неслезкин, должен спасти Г. Б., этим он только поможет сбившемуся с пути. И тут вдруг заплакала жена Г. Б., не выдержавшая гордой своей роли: она не предполагала, что это будет так долго. Ее слезы и добили старика.
   – Значит, не хотите помочь? – спросила Зорич и смотрела на него в упор, не мигая. Неужели он не хочет помочь Г. Б.? Неужели он не друг Г. Б., не человек, а всего лишь развалина, принятая из милости и помнящая об этом?
   Тягостное молчание длилось недолго: Неслезкин вздохнул, хватнул ртом воздух и подписал.
   Все было готово. Сейчас они позовут сюда Г. Б.
   – Мальчики!.. Володя! Костя! – сказала Зорич. – Идите-ка погуляйте.

4

   Мы спускались по лестнице. Я закурил, спичка попалась кривая, как сабля; я вертел ее в пальцах, пробуя на ощупь кривизну, и когда закурил, сигарета долго казалась тоже изогнутой.
   Мы не спешили. Костя говорил, что, пока Г. Б. не ушел совсем, нужно, пользуясь данным им разрешением, ознакомиться с задачами лаборатории. И сделать это тихо, не говоря пока другим, которым сейчас тоже не до нас и которых взбудоражит имя Г. Б. Как всегда, все, что говорил Костя, было правильно и разумно.
   Я молчал. Мне было жаль Г. Б. Я восстанавливал в памяти сегодняшний победный визит к нему и только сейчас (будто опять я стоял перед ним и нервничал) увидел, что Г. Б. стар. Очень стар в свои пятьдесят. И тем сильнее забронзовела передо мной во весь рост Валентина Антоновна Зорич. Я понял, в какие крепкие руки попадет сейчас Г. Б., когда они призовут его в лабораторию.
   Совсем по-иному увидел я теперь тот первый урок, который преподала мне Валентина Антоновна. Это было сразу после шутки Петра Якклича, когда я носился по комнате и в страхе спрашивал всех: «Что же мне делать?» – и ждал, что вот-вот войдет разъяренный муж Эммы.
   Тогда Зорич решила оставить меня после работы: она и старик Неслезкин должны были сделать мне от лица коллектива замечание и дать советы. Очутившись с ними с глазу на глаз в опустевшей лаборатории, я еще больше размяк и стал спешно говорить, что я понимаю, что такая любовь пустая, что она мешает всем, мешает работе, мешает Эмме…
   Зорич сказала:
   – Вот что, Володя, хватит вилять!.. Так мы с тобой не договоримся. И брось бить на жалость: ты взрослый парень!
   Поправив свою шаль, она оглянулась на бесстрастно молчавшего Неслезкина: не скажет ли он чего, не добавит ли? И начала:
   – Не виляй и слушай. Тебе придется переломить себя! Я давно… очень давно к тебе приглядываюсь, с первого дня! И вот мое мнение: ты никогда не будешь стоящим работником. Я сужу по твоим замашкам и желаниям. Я сужу по твоей болтливости. Я сужу по твоим шуткам, похожим на издевки. Ты пришел в мир, как поиграть в волейбол. Да? Почему для тебя нет ничего сдерживающего и святого? Почему ты как хозяин? Кто ты? Талантлив очень? Не сказала бы. Не бездарен, но таких много! Умен? Нет ведь! Костя вчетверо умнее тебя и талантливее. Ты самый обычный человек. Заурядность! И сиди смирно. Слышишь, сиди!
   Она продолжала:
   – Хуже того: ты подпорчен изнутри. И Костю стараешься портить. Ты истрепан и издерган чем-то очень собственным, очень личным. И это, конечно, твое дело… Но какое право ты имеешь любить замужнюю и, главное, тыкать свою любовь всем в нос, чуть ли не гордиться этим и требовать сочувствия? Да я тебе не сочувствую ни на каплю, как ты меня ни жалобь! Будь ты что-то особенное, занимай ты необычное положение и то… и то некрасиво требовать того, что всеми не принимается. А уж ты сиди смирно и не высовывай носа! И я говорю это не только об этой глупейшей любви, но и о всех твоих выходках. Слышишь? Сиди, и чтоб тебя не замечали!..
   И я сидел. Сидел смирившийся, прибитый, с полными слез глазами.
   – Я не виляю… я… я…
   И больше я ничего не мог сказать. Я сидел и прощался с Эммой, прощался со своими шутками. Хорошо, я не буду… никогда ничего не буду, если уж людям не нравится.
   Зорич внимательно меня оглядела, потом обернулась к молчавшему Неслезкину:
   – Я думаю, хватит беседовать. Он не столько с нами хитрит, сколько сам себя обманывает.
   Она была больше чем довольна собой – она была счастлива. Мое жалкое лицо лучше всего подтверждало собственную ее полезность людям. И, чувствуя себя при исполнении обязанностей чуть ли не общества в целом и понимая, что все, что говорится в такие минуты, будет веско и умно, она продолжала, уже одеваясь: