Владимир Маканин
Прямая линия (сборник)

Прямая линия

Глава первая

1

   Мы, Костя и я, шли по вечерней Москве. Шли на танцы. Я шагал вяло, утомленно и вспоминал голубые, как небо, дни. Их было немного, но они были. Это были первые наши дни на работе. В лаборатории. Я сидел тогда важный за своим рабочим местом, небольшим таким столиком, и вокруг стояли девять таких же столиков. Я сидел и деловито просматривал порученные мне расчетные бумаги… бумаги!.. Я просматривал их весь день, не выпуская из рук карандаша.
   А они, принявшие нас в свою среду, говорили и все не могли налюбоваться на нас. Они разглядывали нас. «Володя, а скажи… Володя, знаешь ли ты?.. – восклицали, спешили они. И, даже сокрушаясь из-за моих частых ошибок, не сердились: – Ах, Володя! Как же это ты».
   Я же сидел, уткнувшись в бумаги, и не без удовольствия слышал легкое, порхающее свое имя, как воздушный шарик, который они как бы перегоняли друг к другу.
   Вмешивался Петр Якклич несимпатичным грубоватым голосом:
   – Что вы нянькаетесь с ними? Пусть-ка впрягаются на равных! Пришли, понимаешь, здоровые, высокие, как столбы!
   – Красивые, – говорила по-матерински Худякова, – молодые…
   – Да бросьте! – перебивал Петр. – Они здоровы, как кони! Воду возить… Университетик, слава богу, закончили, поотдыхали там всласть.
   – Завидуешь, Петр Якклич? – улыбался майор, которого мы окрестили «лысым майором» в отличие от другого майора нашей лаборатории, «угрюмого». – Завидуешь? – тонко улыбался лысый майор. – Боишься за свой стабильный успех у девиц? А?
   Все смеялись, мягко так смеялись. А Петр Якклич, старый холостяк и любитель поговорить о драмах на танцплощадке, вдруг начинал горячиться:
   – Я? Завидую? Да я такую зелень и в расчет на танцах не принимаю!.. А уж если говорить, то я, может, рад, что они к нам пришли! Морды ваши опротивели!
   Все тут же старались замять, показать, что эта вспышка всего лишь случайность в маленькой их лаборатории – в нашей общей теперь лаборатории. Спокойствие превыше. И Худякова подходила ко мне сзади, касалась рукой моей головы, легко взъерошивая волосы:
   – Володя! Что ж ты не причесываешься? Такой лохматый!
   – А что? Очень плохо? – говорил я, не поднимая головы, не отрываясь от цифр.
   Худякова стояла еще минуту сзади, смотрела на меня, потом вдруг вздыхала:
   – Нет. Хорошо… Очень хорошо. Все в порядке, Володя.
   Так они все смотрели на нас в те первые дни: как на мальчиков, пустивших только что по ручью свои кораблики. Они встретили нас в лаборатории очень тепло, очень дружески. Им всем было за сорок, и только Эмме – тридцать три.
   С меня они переключались на Костю: теперь его хвалили вовсю, и его имя порхало, как воздушный шарик. Я подмигивал ему. Косте, однако, не нравились такие разговоры, и он обрывал их разом. Я не без волнения оглядывался: сойдет ли ему здесь его дерзкий голос, его независимая манера?
   Я глядел в окна. Облака шли высоко, и солнце пушило их перья. Я глядел вверх и вполне реально думал, что мог бы полететь к ним, к облакам. И Костя мог бы. Такой вот я и был тогда. Такими вот мы и были, пока не навалили на нас пересчет.
   В первые дни пересчет казался даже интересным: выдадут тебе листы 40x40, светлые такие листы, усиженные мелкими аккуратными цифрами, дадут параметры, и ты согласно этим новым параметрам переделываешь ход решения. Не торопишься, иной раз даже в задачу пытаешься вникнуть. Но оказалось, что первое время нам «не доверяли», а когда через месяц стали доверять, листы хлынули на нас как наводнение. Листы затопили семь рабочих часов с верхом, с головой, зажали обеденный перерыв – о смысле задач уже не было и речи, и даже тихо взвыть было нельзя в непрерывном стуке наших «рейнметаллов», наших счетных машин. Взвыть можно, но слышно не будет.
   Сегодняшний день был особенно изнурительным. Выйдя из лаборатории и миновав двор, мы присели с Костей на ступеньках парадного крыльца – передохнуть, окончательно распорядиться вечером и заодно посмотреть, как движется масса народа. Это расслабляло, и мы иногда делали так.
   Мы сидели на прохладных ступеньках около постового с автоматом, около лозунгов и плакатов. Плакаты были слишком близко, и смесь ярких, ярчайших красок, синих, красных, желтых, била в глаза. Костя и я сидели вне суетни: через парадное никто, кроме генералов, не ходил; мы отдыхали, а внизу – тремя метрами ниже ступенек – плыл с работы наш народ.
   Народ шел толпой. Военные мундиры разбавляли аляповатые штатские краски. Пуговицы мундиров сверкали, будто позвенькивали о солнце.
   – Идут… – сказал Костя. – Идут усталые, отяжеленные. Как штанги несут.
   – Опять намек?
   – Ты каждый день с кем-нибудь да сцепишься. Чего, спрашивается, сегодня ты не поделил с угрюмым майором?
   – Не буду, Костя! Не буду! – заволновался я. – Я уж и так тише воды, ниже травы. Что я сказал, что я такого утром сказал? – начал было тараторить я, но Костя только махнул рукой и стал смотреть на небо. Он любил сосредоточиться на чем-нибудь нейтральном и красивом. Из нас двоих именно он писал иной раз стихи. Он их не заканчивал. Он писал только первые строки и говорил, что вся сила в первых строках, и называл это своим отдыхом. Он глядел на небо. Там, у самого солнца, плескались и кувыркались они, легкие облачка. Мы смотрели на них, а они на нас.
   – Костя, – засуетился я. – Скажи первую строку – и пойдем.
   – …Тучки небесные, вечные странники… – мгновенно начал он.
   – Потрясающе. Как ты придумываешь их так быстро?
   – Талант… мать.
   Постовой оглянулся, повел в нашу сторону автоматом. Это был молоденький паренек. Он, видимо, прислушивался к умному разговору младших научных сотрудников и никак не ожидал услышать последнего. На всякий случай он улыбнулся.
   Костя вдруг вскочил и стукнул постового по плечу:
   – Слушай, друг! Пойдем с нами на танцы. Пока мы как легкие облачка…
   – Ну-ну! – сказал постовой и тут же доверительно расплылся в улыбке: – Я нынче не могу… Я, понимаешь, завтра…
   – Жаль… Мы сейчас таких девчонок найдем. У тебя ведь есть штатское?
   В голосе Кости скользнул холодок усталости, и я, испугавшись, что он раздумает, заспешил, затараторил:
   – А что, Костя? Найдем! Увенчаем день!
   Постовой улыбался и объяснял, что сегодня он слишком поздно освободится. Что никак нельзя сегодня, что вот завтра…

2

   Билет стоил пятьдесят копеек, и Костя заулыбался:
   – Видишь ли, Володя, все свои сто пять рублей я отдаю маме. А тут такая трата на удовольствие. На жалкое примитивное удовольствие! Это не для меня.
   Все было ясно: у входа на танцплощадку, совсем рядом с нами стояли две симпатичные девушки. Я тоже пожелал быть замеченным:
   – Костя, но не в деньгах же счастье.
   И что-то я понес быстрое и нелепое. Костя поглядывал на черненькую с тонкими чертами лица; мы оба торопились, болтали, но девчонки не сказали пока ни слова.
   Народу на площадке было битком. В зал, понятно, наши девушки вошли подчеркнуто впереди нас: мало ли какие красавцы могли броситься к ним, едва завидев в дверях. Но теперь, в зале, можно было их пригласить.
   Они было станцевали с нами по разу и вдруг начали проявлять интерес к двум совсем молоденьким мальчикам. Костя еще раз пригласил, и черненькая еще раз ему отказала. При этом она оглядела его с ног до головы: дескать, ты что? Не понимаешь? Не видишь? Ее бьющая в глаза юность имела право на это. Костя сник.
   Он стоял, прислонившись к колонне. Высокий, красивый, он глядел на танцующих – умный, еще не оцененный, он смотрел на суетившихся людей. Именно так он смотрел. Он, Костя, работает, как пес, а мир в это время делает здесь, на танцах, черные свои дела, и вот он, Костя, пришел и смотрит на все это, а лучше бы не смотрел, не приходил.
   Я напустился на него: я тоже понимал, что боги несправедливы, но не сошелся же свет клином на этих девчонках. Они тешат свою гордость, и он туда же! Найдем других, пусть поплоше. В конце концов, можно храбриться, обманывать как-то самого себя, но все-таки помнить, что мир не елка, с которой тебе снимут все, что ни попросишь. Конечно, девчонки очень красивы. Но мало ли красивого на свете – все не положишь в карман, да и зачем?
   – Знаешь, Володя, это все-таки не для меня, – просто сказал Костя.
   – Неужели?
   – Да. Как ножом по стеклу. Натянутые знакомства, шуточки, приглашения…
   – А тебе обязательно знакомство в двухместном вечернем купе? Тебя, милый, баловали слишком!
   – Я не жалею об этом!
   Мы замолчали так же разом, как и вспыхнули. Стояли, прислонившись все к той же колонне, которая была много выше и много спокойнее нас и с высоты смотрела, как несется по залу бурлящий поток танцующих.
   Толпа колыхалась, двигалась, дышала. Две «наших» девушки танцевали прекрасно. Их юнцы держались, как и подобает держаться победителям. Костя смотрел на них, на их сверкающие рубахи; на нас тоже были белые рубашки, но эти рубашки знали воздух нашей лаборатории. И не один день.

3

   Я хотел было сказать Косте, что эти ребята скорее всего их одноклассники. Небось нахамили химичке или кому там еще можно нахамить в школе и теперь ходят в героях. Небось первая любовь! Так приятно было свалить неудачу на что-то красивое и заодно объясняющее. Но Костя не замечал ни других, ни меня. Он глядел на танцующих, уже не разбирая лиц, как на быстром перекате реки, когда смотришь на дно, на мозаику ярких камешков.
   Я закурил с досады, хотя курение здесь не поощрялось.
   – Ну? Как тебе скачки? А?.. – спросил малый, у которого я прикурил.
   Он был весел, и что-то ошалелое и счастливое увиделось мне в его лице. Я завистливо смолчал и пошел бесцельно бродить по залу. И вдруг отделенно и разом увидел девушек. Они шли к выходу. Они были очень заметны среди суетящихся пар.
   Еще во время танца я как-то выудил, что черненькую, которая понравилась Косте, зовут Светланой, а беленькую – Аделью, что они кончают школу в этом году. Одиннадцатый класс. И это все, что я знал о них. Они стояли на ступеньках, глядели в вечерний полумрак и сладко-сладко дышали. Света принялась прыгать и никак не могла достать бумажный фонарик. Фонарик висел у входа – она только задевала его пальцами, и он вращался. Потом неумело прыгнула Адель, и обе дружно расхохотались и стали обниматься в избытке девичьей радости… Минуты три я смотрел на них, приостановившись. Было что-то обаятельное в их взрослых женских прическах, в их манерах, улыбках. В том, что эти девушки пришли на танцы, покружились, поулыбались, отказывая кому-то и кого-то поощряя, повертелись и вышли. Вышли дышать прохладным воздухом, и смеются, и не торопятся, и ни до кого им нет дела…
   Я выскочил из засады. Они теперь с увлечением говорили о двух шикарных машинах, стоящих у входа. «Вельможи какие-то. В парк прикатили!» – раздраженно отметил я.
   Я сорвал им бумажный фонарик и, играя в игру, сказал:
   – Посмотрите, вечер какой! Красота!
   – Да-а… – неожиданно вздохнули они обе сразу.
   Вечер был хорош, тут они не могли не согласиться.
   Слишком хорош. Деревья, облитые теплой ржавостью фонарей, были как подожженные. Я вдруг понял, что мне нельзя чувствовать этот вечер и эти деревья. Я даже испугался: еще немного, и я не сумею выдавить из себя ни слова. Онемею, как Костя. Я бросился в атаку:
   – Поедемте как-нибудь в университет на вечер. Не бывали там? Ну-у?.. В любой день!.. Честное слово, мой друг – замечательный парень. Или вот что: приезжайте к нам домой. У меня завтра день рождения – потанцуем вволю. А музыка чудо!..
   Адель сделала подозрительную гримаску:
   – День рождения?.. Вы бы что-нибудь еще придумали. Посвежее.
   – А если день рождения! – возмутился я, лихорадочно припоминая, какое же завтра число. – …Но у нас и еще праздник, – заспешил я. – Еще один праздник. Товарищ купил машину… Обмывать будем. Не такая, конечно, шикарная. – Я махнул рукой в сторону стоящих у входа машин.
   – Костя? – спросила Адель.
   – Нет, другой товарищ. Третий… – Я струсил непонятно отчего: уж врать так врать.
   – Не понима-а-ю, – сказала нараспев черненькая Света. – Нам еще одну девочку приглашать? Или как?.. Может быть, весь класс пригласить?
   И они захихикали.
   – Нет-нет. Нас только трое… – кляня себя, заговорил я. – И у него, третьего, своя девочка… то есть не своя, но… в общем, третья уже приглашена, – кое-как вывернулся я.
   На мгновение, как бы последний раз взывая ко мне, фонари погасли, и снова вспыхнул свет, вспыхнули сгустками застывшего пламени деревья. Но я уже привык не смотреть на них.

4

   – Понимаешь, в чем дело, – заговорил Костя, когда я к нему подошел. – Нам не везет, и это закономерно. Я отыскал причину. Я довел мысль до конца. – Костя говорил неторопливо, с большим весом в словах. И все так же опирался о колонну, будто это величественное сооружение помогало ему величественно думать. – Нам не везет, потому что мы хватаемся за самое лучшее. Почему я выбрал эту девушку? Смешно так спрашивать, и все же почему? А скажи, почему ты в начале года влюбился в Эмму? Почему именно в Эмму? Разве не было других?
   – Уж и влюбился, – быстро ответил я.
   Он взял у меня сигарету:
   – Разве нет? Я бы на твоем месте не говорил так пренебрежительно. Пусть это была неудача… Так как же?.. Почему именно Эмма?
   – Ну не Зорич же. И не Худякова. Они же бабушки, Костя.
   – Понятно. А почему не из другой лаборатории? Почему именно эта великолепнейшая женщина?
   – Ты же говорил, что она тебя не возбуждает.
   Костя фыркнул: что, дескать, толковать с человеком, который только и делает, что увиливает от вопроса.
   – Все оттого, что есть в человеке качество: убить зверя – так льва! И качество это, Володя, нужно развивать. Будет не везти, будут ошибки, неудача за неудачей, зато уж побед своих мы будем достойны.
   – Понимаю…
   – Судя по улыбочке твоей, не понимаешь. Но ты поймешь. Убить зверя – так льва. Нет хуже того, как вдруг осознать, что твоя победа унижает тебя… А эти девушки, – он вновь фыркнул, – они лишнее подтверждение.
   – Эти две тебе понравились? – спросил я как можно небрежнее.
   – Еще бы! – Он смело и насмешливо смотрел на меня, давая понять, что он не из тех, кто скрывает свои поражения.
   – Ну так завтра они будут у меня в гостях. Вечером… Приходи, если хочешь. Вот их телефон.
   Он смолк. Миг, и с изречениями было кончено. Все спряталось, и на лице осталось лишь то холодноватое выражение, за которое девочки нашего курса прозвали его в университете «сын князя». Он ровно секунду был поражен.
   Он переспросил уже небрежно и шутливо:
   – И ты не поступился гордостью? Для меня это важно.
   – Нет! Нет! Честное слово! – врал я, и сиял, и был счастлив оттого, что чем-то помог нам обоим и что вечер сегодня как-никак с удачей.
   Танцы кончались. Мелодия вздыхала и долго, расслабленно сходила на нет. Мы все стояли у белой колонны, смотрели на оркестр. Музыканты на своем возвышении дули из последних сил. Сидели, распрямив спины, закрыв усталые глаза, как увековеченные египетские фараоны. Мелодия все вздыхала. Утомленные поиском, склонившись друг к другу, люди плыли в волнах музыки.

Глава вторая

1

   То, чем занималась наша маленькая лаборатория, требует пояснения. С одной стороны, это была научная работа: задача два или, скажем, задача три по теме один – так они назывались. Задачи эти возникали из опытов, проведенных где-то далеко от нас: из этого опыта кем-то уже было очищено, отшелушено все, кроме математической проблематики, поэтому никакой секретности задачи не представляли. Когда задача у нас была решена, результаты отсылались в научный центр, где задачу вновь и уже непосредственно связывали с опытом, из которого она и возникла; там задача уже называлась по-другому, и касательства к ней мы уже не имели. Мы – это наша лаборатория… Как всегда, вел одну тему Г. Б., наш начлаб, и вел другую старик Неслезкин, его зам. Все остальные, кроме нас с Костей, были прикреплены к этой или другой теме, к той или другой задаче.
   Техническая сторона работы заключалась в пересчете. То есть задачи, решенные тем же самым Г. Б., Петром Яккличем или угрюмым майором, после испытаний, проведенных где-то далеко, оказывались не вполне подходящими. С испытаний присылали новые параметры, то есть давали некоторые поправки, и просили пересчитать задачу в этих новых условиях. И так до окончательных испытаний. Эта сторона работы была почти бездумной и никому, разумеется, не нравилась. Кроме того, это была на редкость изнурительная работа. Так вот, три четверти пересчета или немногим меньше делали Костя и я. Остальным давалось всего по двадцать-тридцать листов еженедельно в виде нагрузки. Г. Б. пересчетом не занимался вовсе.
   Был уже как бы естественно установившийся порядок дела; нас приучали к ремеслу. Мы намекали не раз и не два, но нам говорили: «Потерпите. Не спешите. Поработайте». А время шло… Петр начинал спорить с Зорич о преобразовании формулы какого-нибудь «лагранжиана Л-14». «Да, нельзя, Петр Якклич. Не решается так», – спокойно чеканила старуха Зорич. Ее манера говорить еще больше раздражала Петра: «А я говорю: решу!» Тут уж все оборачивались к их столикам, к их спору, потому что Петр начинал заводиться и рычать: «Ни хрена не понимаете и понимать не будете! Вы робки! Вы как девочка! А ведь сильно за пятьдесят, слава господу!» Ему внушали, но он кричал:
   – Неважно! Неважно, как я выражаюсь! Володя! Принеси-ка задачу о мембране, будь добр!
   И Володя Белов, то есть я, шел к шкафу, чувствуя свою обделенность, или даже бежал в кабинет Г. Б. и извлекал из того шкафа задачу о мембране, и руки мои тряслись. Я, конечно, заглядывал туда мельком, но что увидишь мельком?
   Однажды мы почувствовали все это слишком остро. Тогда как раз появились работы Честера и Шритт-майера, двух молодых американцев, которые бурно решали задачи, близкие к тем, над которыми работала наша лаборатория. На заседании лаборатории Г. Б. бранил Худякову, которая уже месяц как взялась за них и ничего не сделала. Мы с Костей впервые услышали об этом: не переглянувшись даже, мы вдруг начали ругаться, объяснять, требовать задачи. И то, что американцы были тоже молодые, и то, что их было двое, а главное, что были, лежали, существовали чистенькие, нетронутые задачи, – все это крайне взволновало нас… Однако Худякова стала клясться, что она просто «забыла» и что она наверстает. Она боялась, что ей добавят пересчет, который пришлось бы частично снять с нас. Худякову поддержала Зорич. Она сказала, что Володя Белов и Костя Князеградский подождут, потерпят немного. Она улыбнулась нам, и вопрос, в сущности, был решен. Она умела так улыбаться и так влиять.
   Мать большой семьи с больными и неудачниками, Худякова работала в полную силу лишь периодами. Болел сын, и ей уже ни до чего не было дела. Интересовало лишь время, свободное время, чтобы поспевать меж домом, больницей и магазином. Все это мы усвоили позже. А после того заседания, когда Худякова, довольная, бог весть зачем рассказывала, как она сегодня ехала без билета и как бежала от контролера: «Представляете, такая солидная и дула стометровку», – я не сдержался и сказал:
   – Вы бы все-таки взяли Шриттмайера. Опять забудете.
   Она оглянулась: нет ли близко Г. Б.?
   – Почему это я забуду, Володенька?
   Лысый майор, любитель шуточек, корректно поддержал:
   – Она боится потерять в электричке.
   – Надо как-то помочь человеку, – вполне серьезно продолжал я.
   Костя подхватил:
   – Действительно. Что можно придумать, чтобы человек прочитал работы? Как помочь человеку?
   Мы говорили и шутили, будто Худяковой не было рядом. Этот способ шутить мы принесли с университетской скамьи, и он прижился. Мы говорили о Худяковой в третьем лице. Мы рассуждали. Мы беспокоились очень. А она только успевала переводить взгляд с одного лица на другое. Потом я тихо и проникновенно спросил ее:
   – Хотите, я буду вам напоминать, чтобы вы не забывали о задачах? Каждое утро?
   И среди хохота самый настоящий испуг вдруг появился в ее добрых глазах, и уже на другой день она столь же пылко невзлюбила меня, сколь восторженно принимала раньше. До этого случая она нянчилась со мной больше всех. Радовалась при моем появлении, повторяла, что я похож на ее больного сына, и почти привычно любила взлохмачивать мои волосы. «Ах, Володя!..» – не сходило с ее губ.

2

   Что было еще?.. Скажем, возвращался с полигона умница угрюмый майор. Туда посылали именно его, по крайней мере, за этот год он ездил дважды. Помню, как здесь уже лежал снег, а он вышел из вагона к нам, встречавшим, и передал трем нашим женщинам три огромные грозди винограда, и самая огромная, фантастическая, досталась Эмме. Если испытания были удачными, все делались радостными, милыми, даже Г. Б. был не так строг и сух. Г. Б. заходил к нам, смеялся и был почти как все, и не так заметно веяло от него мрачноватым одиночеством кабинета. Все болтали. Костя уверенно и спокойно расспрашивал угрюмого майора, как там и что. Он именно спокойно расспрашивал, хотя думал и чувствовал то же, что и я. А я стоял в стороне и не сводил с рассказчика глаз, не мог сказать ни слова, и, видимо, глаза мои так горели, так были нацелены на такую вот восточную командировку по задаче, решенной именно мной, что некоторые подталкивали друг друга и с улыбкой показывали на меня пальцем: экий, дескать.
   Когда на меня указывали пальцем, я не знал, что сказать. Я отходил к своему «рейнметаллу», пересчитывал и в треске «рейна» уже ничего не слышал. Я старался помалкивать. Уж и без того лысый майор частенько подтрунивал надо мной, и Зорич говорила, что я хитер, себе на уме и еще много-много такого. Даже смешно. В детстве они бы мне этим польстили. Помню, в тот голод… первоклассник… да, так и было… я нарвал тогда на пригорках дикого чесноку. Я нарвал его много, целую охапку, и мне тут же захотелось его съесть. Я лег на землю и глядел на ослепительно-зеленые, а иногда ярко-желтые пригорки. Они были для меня горами. Впрочем, неважно.
   Были еще наши с Костей шутки, которые всегда приписывались мне. Вот одна. Казалось бы, посмеяться над культом комиссий и заодно над преувеличенной застекленностью, секретностью нашей маленькой НИЛ сам бог велел. Но смешного получилось мало… Я, бывший тогда на побегушках, был «откомандирован» в хозчасть – получать бумагу – и позвонил оттуда по телефону. Трубку поднял Костя, и шутка родилась: «Да? Комиссия? Из первого отдела? – вдруг начал спрашивать он громко и серьезно. Он отлично сыграл роль. – Хорошо, хорошо. Мы, конечно, готовы. Полный порядок!.. Приходите: мы всегда рады комиссии», – говорил Костя, а рядом с ним все уже кинулись к столам, стали рыться в папках, убирать валявшиеся бумаги в портфели и вытряхивать оттуда ссохшиеся булки… И только через полчаса вернулся я и сообщил, что встретил сейчас генерала Стренина…
   – Ну и что? Как?.. Сказал он что-нибудь о комиссии? – заговорили, заспрашивали со всех сторон.
   – Да, – ответил я, – представляете? Он хотел послать к нам комиссию! Я еле отговорил его.
   – Хамство какое! – сказал небрежно маленький человечек Володя Белов, которого генерал не знал, не мог и не хотел знать. Я сказал им это как можно безразличнее. И до самого вечера они волновались, переживали, придет ли комиссия, а когда уже поняли, что не придет, – смотрели на меня с каким-то неясным чувством.
   Но всего больше я понял свою неспособность после другой шутки. Она оставила долгий и щемящий осадок.
   Был конец рабочего дня, и все наши болтали о дне рождения генерала Стренина. О том, что хорошо бы написать ему поздравительный адрес и, может быть, подарок сделать. Стренин, конечно, бывает резок, грубоват, но все-таки Стренин сильная личность. И ведь наша лаборатория всего лишь песчинка в организации, которой он руководит. Самая маленькая виноградинка в той грозди, что привез майор Эмме.
   Мечтали они, разумеется, просто так: день кончился, адрес и подарок запоздали, да ведь и усилия нужны, чтобы их сделать. С утра и не заикались о генерале, но сейчас, когда уже отвлеклись от дела и оттаяли перед уходом домой, когда время не торопило и работа не висела, почему бы и не поговорить, не помечтать? Ведь так славно было бы с адресом. Пусть бы даже без подарка, ведь маленькая лаборатория… Как славно бы! Ведь генерал, как все люди, – человек…
   В комнате даже шумно стало от восклицаний. И вдруг я вспомнил, что сегодня и Костин день рождения. Я сказал, и все обрадовались. Эмма воскликнула:
   – Ой, как неудобно! Ведь Костя вчера напоминал. Сказал, что скоро праздник введут – двадцатое апреля.
   Все заулыбались, заговорили, что Костя молодец, талант… Кто знает, может, когда-нибудь и введут такой праздник.
   Вот тут я весело завопил:
   – Костя! Я ведь обещал сегодня две бутылки вина!
   Костя встал, сказал энергично:
   – И ты принес их! – Он указал на мой раздутый портфель. – Итак, товарищи, сегодня мой день, а не генерала Стренина. Мой, и я волен распорядиться этими бутылками. Мы выпьем их здесь, в лаборатории, и за меня!
   – Здорово! – воскликнул Петр Якклич. Глаза его заблестели.
   – Что за вино? Грузинское? – спросил Костя.
   – Грузинское! – завопил я в боязливом восторге.
   – Отлично. Ты не жаден. Ты, кажется, настоящий друг. Ура, товарищи: всем по неполному стакану. Петр Якклич, сходи за посудой. Ты ведь признанный мастер уламывать девушек.