Страница:
Старику стало больно. Хотя поначалу он усмехнулся. Да, да, он хмыкнул... А затем его остро кольнуло. Внезапно! Он только и понял, что в голове, в правом виске.
В глазах потемнело — Алабин еле стоял на ногах.
Кое-как старикан выбрался из чужого сада, вернулся к себе. Шатаясь и кряхтя при каждом шаге... Дома выпил водки... Но было мало, мало!
Старикан словно обезумел. Выскочив на крыльцо, старик там дергал, рвал бинт.
— На тебе! — приговаривал старик. — Вот тебе!.. А вот тебе еще!..
Рвал рану. Вскрикивал... Старик был вне себя.
— На тебе!.. Еще!.. Еще! — повторял. Ему мелькнуло, что дерганьем раны здесь он невольно имитирует их акт там.
— На тебе! — Он совсем озлился.
Он не мог понять, лежал ли он на полу... Или на траве?.. Нет, все-таки на траве. А уж после перебрался.
Ему казалось, что он сорвал бинт при Ане... при них обоих... в расчете опять же на жалость... или иной какой-то смысл? Запоздало, нелепо терзал себя старикан.
Сидел на земле, прямо в траве и стонал:
— М-м... Идиот!.. М-м.
Ему стало совсем плохо. Голова кругом... И тогда старый Алабин на четвереньках двинулся наконец к крыльцу. Взобрался... И уже дома, переступая коленками и руками — к кровати.
Сколько-то спал. Сколько-то стонал... А потом услышал сквозь ночь и сквозь собственные стоны шорох... Шаги.
Какое-то время он во тьме ничего не видел. Лежал по-тихому. Но вот постепенно вгляделся и охнул... Старуха Михеевна нависала прямо над ним. И что-то талдычила, талдычила!
Когда утром очнулся, она была рядом. И активно суетилась — она, мол, Петром Петровичем нынче очень озабочена... волнуется... не укрыть ли его потеплей?
Он оттолкнул ее:
— Уйди.
И сразу же она ощерилась:
— Что ж такой недобрый? Все молодых ждешь, козлище... Сам-то вонюч.
— Прежде всего — отодвинься.
— Это почему же?.. Это почему ты не хочешь поговорить по душам? Мне даже странно!
У нее называлось поговорить по душам. Петр Петрович окончательно проснулся и вспылил:
— Что тебе странно! Что тут странного, старая кошелка?.. Человек так устроен, что хочет себе лучшего... Человек выбирает!
— Ишь! — Михеевна фыркнула: уже, мол, одной ногой в гробу, а вот выбирает!
— Да хоть бы и всеми четырьмя! — выдал ей Петр Петрович. — Хоть бы и всеми четырьмя в гробу... Человек так устроен!
— Это шиз так устроен... Все про тебя и говорят: чистый шиз!
Алабин был еще плох, болен, но продолжал с ней пререкаться:
— Убирайся, старая.
— Шиз.
Упрямство старого мудака ее раздражало. Она ему слово — а он, мол, ей два!
— Нет чтоб помолчать мужику да с женщиной посоглашаться, — вдруг зашептала ему она. — Помолчи... А еще лучше, ты покайся! Да, да, повинись, что шлялся ночами... что на пулю нарвался, когда войны нет... что бродил под луной шиз шизом!
Она подсела ближе.
— Ты мне, мне! — жарко повторяла она ему в самое ухо. — Мне, старой и заботливой, повинись!
Он не выдержал:
— Пшла вон!
Но едва он ее оттолкнул, она ударила его по лицу. Раз. Другой... Петр Петрович среагировал не сразу. (Он даже подумал, что эти штучки знает! Знакомая бабья технология...) Бьет, чтобы после пожалеть его и приласкать... Чтобы после подметать в его углах.
Однако следующий ее удар оказался нестерпим — в переносицу... Затем вдруг в глаз!
Чудовищная старуха в злобе била его. Чего ей надо?.. Собравшись (и расслабив больное плечо), он двинул локтем под самое ей дыхание — в диафрагму... Охнула. Зашипела... Но, прежде чем отвалить в сторону, нашла-таки в старом Алабине самое больное.
Залезла ему в рану двумя пальцами. И так дернула на себя, что старикан потерял сознание.
Ночь была как темный провал.
Вкрадчивый старушечий шепот... И шорохи. Михеевна мела веником. Петра Петровича уже не удивило. Вот только руки ее. На фоне серенького окна старая карга подметала словно бы на ощупь... И словно бы плыла по воде, подгребая костлявыми руками.
— Что?.. Что гримасничаешь? — спросила старуха.
— Болит.
Подобралась к лежащему в постели Петру Петровичу совсем близко. Опять же как бы с заботой.
— Чего тебе? — спросил он.
Оказывается, она пришла сказать, что Аня и ее муж уезжают-таки на юг. Уже завтра. После обеда, в четыре — в пять уедут... Мол, обещала Петра Петровича предупредить и слово держит.
— Ладно, ладно! Шустра задним числом! — прикрикнул Петр Петрович. Он и без нее знал про юг. — А в каком часу, мне без разницы!
— Как — без разницы?.. А поглядишь им вслед! — ядовито ухмылялась старуха.
Она никак не уходила. Она, мол, и прибраться здесь может. Ежели, конечно, надо...
Петр Петрович потрогал больное плечо. Сказал:
— Ладно, старая, угомонись. Не цицеронь. Не трещи... Или ты сюда погреться пришла?
— Хочешь — везде уберу. А хочешь — как гостья! — живо откликнулась она. Она, мол, и беседовать может. Не только же пол мести!
Петр Петрович устало прикрыл глаза.
— Грейся пока что.
Но тут же махнул рукой, слыша ее спешно приближающиеся шаги:
— Нет-нет. На расстоянии... Пшла вон, старая. В угол. В угол!.. Обрадовалась!
Каким-то новым и тихим (для его слуха) голосом она теперь шепелявила. Ласково так шипела из угла — а что, мол? Ты, мол, старичок ишо крепкий... ишо неплохой.
И думалось, не дурачится ли она? — все эти ишо... ежели... как бы нарочито. Как бы в легкую насмешку.
И только-только Петр Петрович сам себе вслух произнес:
— Чай-чаек...
Как тут же:
— Да! Да!.. А разве ж мы без чая! А как же это возможно, поутру без чая? — мигом подхватилась Михеевна, опять же весело и глумливо прихмыкнув.
Петр Петрович с трудом выбрался из постели. Голова кружилась.
— Давай, давай! Чай-чаек! — веселилась старуха. — Клюнула рыбка!
Заваривая чай (активна одна рука, движения замедленные), Петр Петрович со стариковской солидностью рассуждал:
— Крепкое нам с тобой, старая, с утреца уже не пить... Наш напиток с утра теперь чай... Чай-чаек.
— Верно!
— Мы, старая, по сути — одно.
— Одно говно, — поддакнула она, продолжая веселиться.
За чаем Михеевна бойко рассказывала, что сегодня надо хоронить умершего позавчера электрика, родич Пыжовых — а ей забота!.. А вот не хочет ли... не схочет ли и Петр Петрович поучаствовать. Наро-ооду будет! Могилку подберем отменную, крест уже есть хороший... И даже трое певчих...
Ей, сам увидишь, особо поднесут. И стопарик водки, и закусить... Михеевна — главный человек!
— Чем же ты главная?
— А яму рыть?
Или вдруг сбегать за оформлением туда-сюда. Подсуетиться... То да се. Старую, но крепкую Михеевну всегда готовы задействовать. Не только в поселке. Иногда, бывает, родственники и в Малаховку ее позовут, если кому срочно.
— Что ж мужики не выроют яму? Это ж мужское дело!
Она только махнула рукой — а-а, мол, эти мужики!
А как ей, старухе, дают рыть канавки... И непременно выкосить вокруг траву. Вот изрядная работенка! Она, Аннета Михеевна, по всему поселку теперь косит.
— Кошу-уу!.. И на взгорочках кошу. И свальной ряд ровно веду.
Петр Петрович слушал ее трескотню, с трудом допуская мысль, что старуха целилась к нему в постель... Или он бредил?.. Хозяюшка. Бр-ррр...
Сказал, выпроваживая ее:
— Ладно, ладно, старая. Иди трудись!
Оставшись один, Петр Петрович несколько раз хмыкнул. И даже развел руками... Его потрясла старуха.
— С косой... Бля хромая. Надо же!.. Еще и косит.
Аня и муж уехали назавтра после обеда — в пятом часу. Ворота открыли — и ворота заперли. Они отправились в путь, а Петр Петрович, стоя на дороге, смотрел их машине вслед. Что он еще мог!
Пыль осела...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В глазах потемнело — Алабин еле стоял на ногах.
Кое-как старикан выбрался из чужого сада, вернулся к себе. Шатаясь и кряхтя при каждом шаге... Дома выпил водки... Но было мало, мало!
Старикан словно обезумел. Выскочив на крыльцо, старик там дергал, рвал бинт.
— На тебе! — приговаривал старик. — Вот тебе!.. А вот тебе еще!..
Рвал рану. Вскрикивал... Старик был вне себя.
— На тебе!.. Еще!.. Еще! — повторял. Ему мелькнуло, что дерганьем раны здесь он невольно имитирует их акт там.
— На тебе! — Он совсем озлился.
Он не мог понять, лежал ли он на полу... Или на траве?.. Нет, все-таки на траве. А уж после перебрался.
Ему казалось, что он сорвал бинт при Ане... при них обоих... в расчете опять же на жалость... или иной какой-то смысл? Запоздало, нелепо терзал себя старикан.
Сидел на земле, прямо в траве и стонал:
— М-м... Идиот!.. М-м.
Ему стало совсем плохо. Голова кругом... И тогда старый Алабин на четвереньках двинулся наконец к крыльцу. Взобрался... И уже дома, переступая коленками и руками — к кровати.
Сколько-то спал. Сколько-то стонал... А потом услышал сквозь ночь и сквозь собственные стоны шорох... Шаги.
Какое-то время он во тьме ничего не видел. Лежал по-тихому. Но вот постепенно вгляделся и охнул... Старуха Михеевна нависала прямо над ним. И что-то талдычила, талдычила!
Когда утром очнулся, она была рядом. И активно суетилась — она, мол, Петром Петровичем нынче очень озабочена... волнуется... не укрыть ли его потеплей?
Он оттолкнул ее:
— Уйди.
И сразу же она ощерилась:
— Что ж такой недобрый? Все молодых ждешь, козлище... Сам-то вонюч.
— Прежде всего — отодвинься.
— Это почему же?.. Это почему ты не хочешь поговорить по душам? Мне даже странно!
У нее называлось поговорить по душам. Петр Петрович окончательно проснулся и вспылил:
— Что тебе странно! Что тут странного, старая кошелка?.. Человек так устроен, что хочет себе лучшего... Человек выбирает!
— Ишь! — Михеевна фыркнула: уже, мол, одной ногой в гробу, а вот выбирает!
— Да хоть бы и всеми четырьмя! — выдал ей Петр Петрович. — Хоть бы и всеми четырьмя в гробу... Человек так устроен!
— Это шиз так устроен... Все про тебя и говорят: чистый шиз!
Алабин был еще плох, болен, но продолжал с ней пререкаться:
— Убирайся, старая.
— Шиз.
Упрямство старого мудака ее раздражало. Она ему слово — а он, мол, ей два!
— Нет чтоб помолчать мужику да с женщиной посоглашаться, — вдруг зашептала ему она. — Помолчи... А еще лучше, ты покайся! Да, да, повинись, что шлялся ночами... что на пулю нарвался, когда войны нет... что бродил под луной шиз шизом!
Она подсела ближе.
— Ты мне, мне! — жарко повторяла она ему в самое ухо. — Мне, старой и заботливой, повинись!
Он не выдержал:
— Пшла вон!
Но едва он ее оттолкнул, она ударила его по лицу. Раз. Другой... Петр Петрович среагировал не сразу. (Он даже подумал, что эти штучки знает! Знакомая бабья технология...) Бьет, чтобы после пожалеть его и приласкать... Чтобы после подметать в его углах.
Однако следующий ее удар оказался нестерпим — в переносицу... Затем вдруг в глаз!
Чудовищная старуха в злобе била его. Чего ей надо?.. Собравшись (и расслабив больное плечо), он двинул локтем под самое ей дыхание — в диафрагму... Охнула. Зашипела... Но, прежде чем отвалить в сторону, нашла-таки в старом Алабине самое больное.
Залезла ему в рану двумя пальцами. И так дернула на себя, что старикан потерял сознание.
Ночь была как темный провал.
Вкрадчивый старушечий шепот... И шорохи. Михеевна мела веником. Петра Петровича уже не удивило. Вот только руки ее. На фоне серенького окна старая карга подметала словно бы на ощупь... И словно бы плыла по воде, подгребая костлявыми руками.
— Что?.. Что гримасничаешь? — спросила старуха.
— Болит.
Подобралась к лежащему в постели Петру Петровичу совсем близко. Опять же как бы с заботой.
— Чего тебе? — спросил он.
Оказывается, она пришла сказать, что Аня и ее муж уезжают-таки на юг. Уже завтра. После обеда, в четыре — в пять уедут... Мол, обещала Петра Петровича предупредить и слово держит.
— Ладно, ладно! Шустра задним числом! — прикрикнул Петр Петрович. Он и без нее знал про юг. — А в каком часу, мне без разницы!
— Как — без разницы?.. А поглядишь им вслед! — ядовито ухмылялась старуха.
Она никак не уходила. Она, мол, и прибраться здесь может. Ежели, конечно, надо...
Петр Петрович потрогал больное плечо. Сказал:
— Ладно, старая, угомонись. Не цицеронь. Не трещи... Или ты сюда погреться пришла?
— Хочешь — везде уберу. А хочешь — как гостья! — живо откликнулась она. Она, мол, и беседовать может. Не только же пол мести!
Петр Петрович устало прикрыл глаза.
— Грейся пока что.
Но тут же махнул рукой, слыша ее спешно приближающиеся шаги:
— Нет-нет. На расстоянии... Пшла вон, старая. В угол. В угол!.. Обрадовалась!
Каким-то новым и тихим (для его слуха) голосом она теперь шепелявила. Ласково так шипела из угла — а что, мол? Ты, мол, старичок ишо крепкий... ишо неплохой.
И думалось, не дурачится ли она? — все эти ишо... ежели... как бы нарочито. Как бы в легкую насмешку.
И только-только Петр Петрович сам себе вслух произнес:
— Чай-чаек...
Как тут же:
— Да! Да!.. А разве ж мы без чая! А как же это возможно, поутру без чая? — мигом подхватилась Михеевна, опять же весело и глумливо прихмыкнув.
Петр Петрович с трудом выбрался из постели. Голова кружилась.
— Давай, давай! Чай-чаек! — веселилась старуха. — Клюнула рыбка!
Заваривая чай (активна одна рука, движения замедленные), Петр Петрович со стариковской солидностью рассуждал:
— Крепкое нам с тобой, старая, с утреца уже не пить... Наш напиток с утра теперь чай... Чай-чаек.
— Верно!
— Мы, старая, по сути — одно.
— Одно говно, — поддакнула она, продолжая веселиться.
За чаем Михеевна бойко рассказывала, что сегодня надо хоронить умершего позавчера электрика, родич Пыжовых — а ей забота!.. А вот не хочет ли... не схочет ли и Петр Петрович поучаствовать. Наро-ооду будет! Могилку подберем отменную, крест уже есть хороший... И даже трое певчих...
Ей, сам увидишь, особо поднесут. И стопарик водки, и закусить... Михеевна — главный человек!
— Чем же ты главная?
— А яму рыть?
Или вдруг сбегать за оформлением туда-сюда. Подсуетиться... То да се. Старую, но крепкую Михеевну всегда готовы задействовать. Не только в поселке. Иногда, бывает, родственники и в Малаховку ее позовут, если кому срочно.
— Что ж мужики не выроют яму? Это ж мужское дело!
Она только махнула рукой — а-а, мол, эти мужики!
А как ей, старухе, дают рыть канавки... И непременно выкосить вокруг траву. Вот изрядная работенка! Она, Аннета Михеевна, по всему поселку теперь косит.
— Кошу-уу!.. И на взгорочках кошу. И свальной ряд ровно веду.
Петр Петрович слушал ее трескотню, с трудом допуская мысль, что старуха целилась к нему в постель... Или он бредил?.. Хозяюшка. Бр-ррр...
Сказал, выпроваживая ее:
— Ладно, ладно, старая. Иди трудись!
Оставшись один, Петр Петрович несколько раз хмыкнул. И даже развел руками... Его потрясла старуха.
— С косой... Бля хромая. Надо же!.. Еще и косит.
Аня и муж уехали назавтра после обеда — в пятом часу. Ворота открыли — и ворота заперли. Они отправились в путь, а Петр Петрович, стоя на дороге, смотрел их машине вслед. Что он еще мог!
Пыль осела...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ему пришлось посторониться с дороги... Как их много! Двумя, тремя машинами. Уезжали дачники, что у Сидоренковых.
Пьяно, шумно кричали они всякий вздор Петру Петровичу. Выставили из машины головы, руки. Таращили глаза!.. Прощались, надо думать, не с ним, а с дачным летом!.. Он даже не разобрал за ревом моторов их дурацких выкриков.
Тишина, что случается в одиночестве на осенней дороге — особая тишина. Ее можно хотеть и ждать... Но пока что тишина для него не получалась. Слева, в Таськиной даче, опять крики... Разборка... Петр Петрович шел мимо, стараясь не повернуть туда головы: все в поселке (и он тоже) знали эти безобразные и шумные Таськины сцены.
— Цветы? На что мне твои цветы! — орала Таська своему сожителю. (Стоя в дверях... Значит, его уже не пустит.)
— Тася...
— Цветы, мудило, настричь в любой даче можно! А поесть? а выпить принес?!
Вопила, как укушенная... А вот нынешний ее сожитель оправдывался и вообще был на удивление тих и покладист. Хотя и с мощными татуировками на обеих руках.
Он только и умолял ее дать ему войти — вернее, вползти на коленках.
— А вот нет тебе и нет, козелок. Не дам! А где принос?.. Чего, чего руками разводишь!
Тот блеял:
— Тася... Тася...
— Вали отсюда! — И Таська толканула его в его тощие ребра.
Ручищи!.. 25 — 27 лет. Очень сильна, когда толкает. Петр Петрович это тоже хорошо знал. Он все-таки оглянулся.
Уже вытолкала. Запросто!.. Татуированный тихоня сидел на пеньке у самой калитки. И даже не закурил. Курить, видно, в карманах не нашлось... Подпер головушку рукой.
Еще посидит, покукует, бедолага... И потопает назад к электричке.
Пьянчужку Таську Петр Петрович навещал в позапрошлом году, и уже при первых свиданиях она отпугнула его вульгарностью и фантастической непредсказуемостью. И сейчас ее непохмеленные вопли казались ему особенно безобразны... После утраты Ани.
Это все равно как если бы Петру Петровичу прямо здесь, на дороге, попытались всучить выхлопные газы отъезжающего грузовика взамен синевы неба. Сердце у старика ныло не переставая. Нет и нет!.. Кто угодно. Только не Таська...
Петр Петрович свернул с дороги к речушке... Лишь бы уйти... Он не хотел людей. Он шел негустым лесом. Натыкался, трогал стволы деревьев... И, переживая утрату Ани, негромко, сам себе мычал:
— М-м-ммм.
В конце концов, он стар. Как-нибудь... Вязь на белой коре березы... Время от времени он задевал веткой больное плечо и бранил сучок:
— Гг-аа-ад!
Он не помнил, как добрался домой... Еле-еле. В постель... Не раздеваясь. И лицом в подушку, чтобы глухо мычать.
И спать, спать.
Холод был под самой рукой у Петра Петровича... Ощущение ползло в его сторону. И такой внятный холодок!
Он уже сообразил, что посапывающее рядом тело — это старуха Михеевна. Как она сюда забралась?.. Надо бы встать... Или просто столкнуть старую, а Петр Петрович все лежал, не в силах даже ругнуться.
Реальность как-то ускользала, уходила в дрему... Старуха меж тем истолковала утреннюю паузу в свою пользу. Костлявой рукой стала его оглаживать, ласкать... «А чё ж, — приборматывала она. — А я ведь женщина. Вот и спробуй ласки... А уж потом вороти нос. А чё ж...» Точно так, как Петр Петрович ощущал холодок ее тела, возомнившая Михеевна могла на контрасте слышать его тепло — и отнести на свой женский счет.
Двинув плечом, Петр Петрович вытолкнул наконец ее из постели.
Но старуха лишь ернически заойкала:
— Чё ж сам-то лежишь?.. Ой-ой-ой. Какой хозяин!.. Давай хоть опять чай... Вместе.
— Чай! Вместе? — негодовал очнувшийся Петр Петрович. — Да ты посмотри на себя! Да я тебя, старая, только вчера за смерть принял!
— За сме-еерть?.. Ой-ой-ой.
И как бы случаем она скосила глаза к маленькому зеркалу на его стене.
— Вот-вот!.. Посмотрись, посмотрись в зеркало. — И съязвил: — Тебе бы еще твою косу в руки! Чего не принесла?
Михеевна, в ночной белой рубахе, с распущенными по плечам седыми космами, почесывала руки:
— Да что ж ты все смерть да смерть. А ее уважать тоже надо.
— Неужели?.. Или, может, тоже как труженицу? — Петр Петрович по-быстрому одевался.
Как это он заспался, забылся. Старуха в постель забралась!
— Болта-аешь! — скривилась Михеевна. — А если б не смерть, люди бы жили и жили.
— И пусть бы.
— Как это — пусть?! Старели бы!.. Свинели бы, дурели, — и всё бы жили да жили, так?.. До двухсот лет?
— И что?
— А с ума бы сходили! А затмение от склероза!.. Кости бы свои старческие... Как соломинку, а?.. Ломали бы каждый светлый день!
— Ты, старая, что-то не очень ломаешься!
— А я о тебе, о тебе говорю... При каждом шаге ломать свои руки-ноги — и так бы жить?.. Представь, Петрович, — вокруг сплошь калеки. И сколько ж мильен мильенов калек сейчас бы скопилось — людишек хворых и ломких, а?.. Или, может, мильярдов?.. А дальше?
— Что дальше?
— А за мильярдами — что там дальше будет?
Петр Петрович дурацкий счет вести не хотел — он уже оделся.
Зато Михеевна, словно бы дооценив труд смерти и ее гигантскую по всей земле уборочную страду, заключила:
— Людей-то прибирать надо.
— А?
— Людей, говорю, время от времени прибирать. А если б не смерть?.. Да кто ж иначе приберет их, бедных?
Петр Петрович осердился:
— Философствуешь, старая карга.
Привыкла хоронить людишек... Великая уборщица! А мы ничто. Мы все для нее — только пыль, мусор!
Старуха, наконец, тоже была одета, и Петр Петрович решительно изгнал ее. Это было проще, чем объясняться... Подгоняя пинками.
— Давай, давай, труженица!
Не до бесед...
Он открыл окна, чтобы и дух ее выветрить.
К ночи старикан уже вскрикивал!.. Вспоминал Аню... Ее тихую постель. (И тот первый лунный приход к ней. С ошеломляющей удачей.) Луна и сейчас его звала. Вот ведь ласковая!.. Не раздумывай, мол!
Но мучила головная боль.
— М-мать ее! — поскрипывал Петр Петрович зубами. И приговаривал самому себе: — Сейчас дашь дуба, старый дурак!
И заставлял себя:
— Иди, иди к столу... Прими полтаблетки. Давление не шуточки. Или целиком всю таблетку... Не вскрывать же вену, струйкой в блюдце!
Затылок ломило знакомой свирепой болью.
Проглотив полтаблетки, Петр Петрович вышел в ночь. И очень скоро ноги привели его все туда же — к Ане. На автопилоте. К пустой даче... Там он и остановился, возле их запертой калитки — с полупудовым (знак отъезда), амбарным замком.
Стоял под луной. Словно бы отыскав родное место... Времени у старого Алабина было теперь много. Хоть вечность... А зудящее сердце ему ненужно екало — пора?.. пора?
Петр Петрович огляделся: вокруг никого... На ночной дороге тоже пусто и тихо.
Он всматривался в штакетины, пробуя глазом... Была, была здесь (со стороны проулка) одна такая!.. Найдя подвижную штакетину, легко ее откачнул и просунулся внутрь худым телом. И он уже в саду.
Заперт дом. Руки его дрожали... Скрепку в кармане Петр Петрович отыскал, но верандную дверь открыл еле-еле. (Так ослабел?..)
Внутри совсем тихо, пустовато... Прибрано. Но здесь все дышало Аней. Все болело Аней... Петр Петрович искал перевязочные дела... Он стукался о чужие углы. Спотыкался.
Спирт (обработать края раны) убран в шкаф. Вот он... Бинтов не видно... Но Петр Петрович нашел их. (Недалеко убрали...) Перевязался он сам. Не так уж оно сложно. Одной рукой наматывал, а свободный кончик бинта удерживал зубами.
Перевязавшись, Петр Петрович приободрился. Стягивание раны... Свежесть бинта... Это его врачевала Анина тень. Несомненно! Не уехала ее тень ни на какой юг. Тень ради него осталась здесь — в дачных стенах.
Но так уж бывает, что у мучающихся мужчин благодарность одной женщине (ее тени) как раз и торопит их к другой. Старый Алабин ни на миг не забыл Аню. Он мог бы поклясться! (Он лишь чуть задернул, зашторил ее в памяти.)
В сущности, сама калитка поманила его к себе. Залитая лунным светом... Верочка Цаплина, с ней Петр Петрович как-то поболтал в середине лета. И еще в магазине они как-то поговорили. Дважды!.. Она так понятно (понятливо) ему улыбалась!.. Конечно, среди ночи Верочка может удивиться. В три ночи... Она может сильно удивиться. Но... Но если войти тихо... К спящей... Женщины иногда так неожиданны в желаниях! Так противоречивы.
Однако уже на подходе, на веранде, едва заслышав его шаги, кто-то в темноте пискнул. Словно бы там мышка в страхе... Щелкнул выключатель... На верандном диванчике, кутаясь в платок, сидела-сторожила старушонка. А-а, Васильевна... Совсем стала дряхлая!
Включив свет и ночного гостя узнав, старенькая Васильевна больше не пугалась.
— Голубчик, голубчик!.. Съехали... Все съехали. Или позвонить пришел?
Ну да! Дряхлее старухи и не найти... И сразу же Петр Петрович вспомнил. Здесь летом снимала Верочка. Здесь позванивал телефон. Редкость в поселке.
Алабин и не спрашивал больше ни о чем — а старенькая Васильевна ему объясняла:
— Отключили, голубчик. Телефон отключили... Всё отключили... И воду...
И еще долго слышалось Петру Петровичу ее монотонное бормотанье. Уже за калиткой... Уже на дороге... Жизнь отключили... Голубчик... Голубчик...
Дорога пустынна. Ночь. Луна... А в этой богатой даче жила год назад красавица Нина Покровская.
Свет теплился внизу — в единственном оконце. Но и там Петр Петрович взамен лица Нины углядел очередную бабульку, сидящую и увлеченно вяжущую трехсотый носок. Не поднимая глаз... Подсчет петель...
Все же и здесь Петр Петрович на миг замер. Приостановился.
Глуховата!.. Петр Петрович лишь подергал калитку. Он мог бы шуметь, звать. Он мог бы крушить ломом их красивый забор. Бабулька все равно не услышит. Сидела, старая, и вязала... Совсем одуванчик.
Не забыл он Аню... Но он нуждался, остро нуждался сейчас в ее замене. Притом в ласковой, в доброй, в участливой замене... Сердце старика терзалось. «Это рана играет. Это боль в плече бросает меня туда-сюда», — оправдывался Петр Петрович. В ночной тьме он пробирался теперь к Лиде Замытиной... Лучший, как ему думалось, его шанс.
Простоватая Лида — то, что надо. Совсем недавно Петр Петрович помог ей. Поднес чемодан от станции до самых дверей. Простая, без фокусов и капризов, она напоила чаем... Должна бы его вспомнить!
Калитка позади... Веранда... Скрип тих.
И сон ее тих...
Возможно, к тому же, что она ждет. Женщина всегда кого-то ждет.
В полушаге от постели Петр Петрович осторожно тронул Лиду рукой. (Не испугать...) Лида в ночной льняной рубашке, чуть жестковатой. Петр Петрович потрогал ее грудь. (Не тискать...) Ласкающими движениями он побуждал будущую подружку к любви — к любви сквозь сон. К той тихой любви в полусне, которую как раз среди ночи женщины зачастую предпочитают.
Но чуткая рука вдруг отдернулась... Петр Петрович от неожиданности сам и вскрикнул:
— Кто здесь?
Она (Лида?..) не отвечала.
Петр Петрович быстро-быстро рукой поискал рядом лампу... Включил.
Спящая лет семидесяти. Если не старше!.. Онемела от страха?.. Нет, нет, старуха честно спала. Щуря глаза, она мучительно теперь кривилась... И даже сделала злое на него движение — замахнулась сонной рукой: выключи... выключи свет, мудак!.. Ослепла!.. Кто это?
Ругнувшись и не отвечая, Петр Петрович метнулся к выходу. (А уж хотел было раздеваться... Обрадовался!)
Был в дверях. Но и старуха, очнувшись уже вполне, вскочила с постели. Шла за ним, сердито и грозно шипя:
— Пришел! Заявился к людям среди ночи!.. Чё искал?
Он (тоже шепотом):
— Тихо. Тихо, бабка. Ошибся я...
— Оши-иибся! — передразнила она.
Петр Петрович уходил. Но уходил медленно. (Не шуметь, не спешить...)
— Ошибся?.. А это что?
Она держала в руках связку... Его ключи!.. Видно, выпали из кармана, когда Петр Петрович во тьме так отважно (и мечтательно) присел на край ее постели.
— Ну всё! всё! — грубовато сказал он. И тут же ловко выдернул ключи из ее сонных рук. Могла не отдать.
Она взъярилась. Свистящим шепотом угрожала ему вслед:
— А я вот кликну. А я вот скажу людям, куда и как ты пришел... Ворюга... Иди, иди. Чай не первый раз-з-зочек!
Нет-нет и он пожимал плечами на пустынной ночной дороге. Или вдруг хмыкал... Растерянно!
Хотя, конечно, Петр Петрович знал эту новацию здешней дачной жизни. Завели моду... Люди как люди... Заманивают к себе на дачу старенькую дальнюю родственницу — и уговаривают: мол, у нас хорошо, у нас здесь оч-чень хорошо. Поживи, бабуля, с нами.
Но зато ни полслова о том, что и как дальше... А дальше — глядь, и эти люди как люди поразъехались. Оставив бабулю на несезон вместо бесплатного сторожа.
И даже не из расчета!.. Cтарух здесь стали попросту забывать. Как забывали поднадоевшую мебель. Как забывали (в старину) одряхлевших лакеев. Впрочем, оставленная сторожить старушонка еще и выгодна. Ест-пьет не бог весть... Проживет!
И весь этот золотой старушечий запас, надо думать, оставался теперь ему, Петру Петровичу. Смех!.. Через каждые пять-шесть пустых дач тусклый огонек. То справа, то слева — и там из оконной тьмы высвечивалась седенькая головка. Десятка два белых головок на весь дачный поселок. Дары осени.
А надо бы ему, Петру Петровичу, ему, старому мудиле, еще и поблагодарить. За всё про всё. Еще и поклон надо бы ничего не забывающей природе! Даже и за то, что старушенции прихрапывают и припахивают, тем самым себя оберегая. Ведь подбирался же он к спящей на диванчике Васильевне... Ладно еще, что свет на веранде включается. Или что луна вдруг высоко подсветит. С разбегу-то. Сгоряча... Мог и оттрахать божью старушку. То-то бы в радость.
И еще мысль: он, мол, приманивал молодых женщин под покровом темной ночи — зато теперь темная ночь (как должок и отдача) сама дурила его, подсовывая (подтасовывая) ему старушек. Мыслишка, конечно, с горечи. Вроде как горькая правда... Но по сути своей... Отыгрыши темной Ночи (или там Времени... или Судьбы...) — все эти слова для тех, кто смирился. Кто лег на дно. Утешающая нас неправда.
Очередной грозный страж дремал на сундуке у входа. Тоже седенькая. Тоже милая... Под слабой экономной лампой. Не захотев будить, Петр Петрович по-тихому развернулся уйти.
Но старушонка проснулась. Ничуть не оробев, она тотчас заученно затараторила:
— А продали... Уже вовсе продали дачу. Тогда ж и сразу продали... Или ты, мил человек, не знал?
И смолкла. Спутала с кем-то.
Зевнув ртом ровно с одним там зубиком, пояснила:
— Хозяева велели... Хозяева просили присмотреть ночами: присмотри — да еще обязательно у самого входа ночуй! Вот ведь как... А может, ты про водку?.. Иль не про водку?
Она все извинялась... Из какой-то бедной мордовской деревни ее сюда выписали.
— Видала, видала водку! Не знала, что твоя. Была уже открытая — верно говорю! Я малость ее пригубила, неплоха водочка! Не осердишься?
— Ладно, старая. Неси что осталось.
Старушонка, ковыляя, ушла в комнаты и вынесла чью-то бутылку. Опять же едва-едва початую... Везло ему на водку этой осенью! Народ, разъезжаясь, приказывал долго пить.
— Неси стаканчик, плесну немного.
— Да я больше не хочу. Я как птичка.
— Неси, неси!
Петр Петрович налил ей ее каплю. Она отказалась, и тогда Алабин сам этот чуток выпил — для бодрости. И для раны.
Ошибся дачей... Совсем уж никуда не годилось. Полусонные старухи притупили чувственность, а с ней инстинкт. Так и получилось, что Петр Петрович в своей ночной тоске заспешил к тому самому входу — шел и шел навстречу подонку. Он напрочь не помнил, что тот уже влепил ему пулю в плечо. Не помнил, что рана... Он просто вошел в знакомую калитку.
Ночь стояла тишайшая, и негромкий оклик тоже стал легко нарисованным звуком — вписанным в тишь.
— Эй.
Только тут Петр Петрович сообразил, что сейчас Лушак с карабином в руках опять в него целит.
— Эй.
— Свои, — откликнулся Петр Петрович, и уже через секунду по-тихому развернулся.
Он откликнулся, чтобы тот не стал сразу стрелять. Чтобы ждал и продолжал целиться.
— А-а, это ты, Петр Петрович!.. Проходи.
Тот, и правда, ждал. Он хотел, чтобы старый Алабин подошел поближе. Он считал Петра Петровича придурком — как и Петр Петрович его.
Очередная старушонка — в профиль. Каролина Людвиговна. Из тьмы окошка. Выставила клюв.
Но и капли лунного света хватило, чтобы угадать ее лицо с характерно выдвинутой челюстью. Еще одна ночная карга... Эта даже не шевельнулась.
Алабин вошел спросить.
— Съехали... Съехали вчера, — повторяла старушонка еле слышно. И еще проводила Петра Петровича (не упал бы — одна, мол, ступенька на выходе совсем плоха!) до самых дверей.
На прощанье (тишайший сторож) все ему шептала... Шелестела:
— Собачку-то не боись... Она у нас добрая... Не покусает!
Подаренная бутылка вдруг стала тяжелить карман. Дармовая водка и напомнила ему о Таське: вот! вот кто!..
В глазах у Петра Петровича взорвалось белым светом. К чертям старух! Пусть спят!.. Старый Алабин, с неожиданной идеей, застыл прямо посреди дороги... Под луной на заборе дрались галки. Он не отрывал от прыгающих птиц возбужденного взгляда... С ума сойти! Таська...
Казалось, лунный свет хлещет из его собственных глаз. Не зря, не зря увидел он тогда эту грудастую пьянчужку!.. С татуированным тихоней!.. С которым она, ясное дело, уже разобралась. Выгнала взашей.
Конечно, с пьянчужкой проблемы. И какая шумная! (И сколько-то Петру Петровичу сейчас стыдно, тоже правда...) Зато верняк.
Зато и на миг не вспомнит он о костлявой, о той, что с косой в руках, когда будет поглаживать голую Таську... Молодую, продрюченную, языкастую и с удивительной, оплывшей грудью.
Он уже высматривал место... Просвет... В Таськином заборе со стороны леса полно дыр. Собачонка Таськина гавкнула, но признала — Петр Петрович ей присвистнул.
Ищущему луна в подмогу. Круглая. Вечная... Сияла!
— Что скажешь? — усмехнулся ей Петр Петрович, замалчивая Аню и свое столь скорое нравственное падение.
Пьяно, шумно кричали они всякий вздор Петру Петровичу. Выставили из машины головы, руки. Таращили глаза!.. Прощались, надо думать, не с ним, а с дачным летом!.. Он даже не разобрал за ревом моторов их дурацких выкриков.
Тишина, что случается в одиночестве на осенней дороге — особая тишина. Ее можно хотеть и ждать... Но пока что тишина для него не получалась. Слева, в Таськиной даче, опять крики... Разборка... Петр Петрович шел мимо, стараясь не повернуть туда головы: все в поселке (и он тоже) знали эти безобразные и шумные Таськины сцены.
— Цветы? На что мне твои цветы! — орала Таська своему сожителю. (Стоя в дверях... Значит, его уже не пустит.)
— Тася...
— Цветы, мудило, настричь в любой даче можно! А поесть? а выпить принес?!
Вопила, как укушенная... А вот нынешний ее сожитель оправдывался и вообще был на удивление тих и покладист. Хотя и с мощными татуировками на обеих руках.
Он только и умолял ее дать ему войти — вернее, вползти на коленках.
— А вот нет тебе и нет, козелок. Не дам! А где принос?.. Чего, чего руками разводишь!
Тот блеял:
— Тася... Тася...
— Вали отсюда! — И Таська толканула его в его тощие ребра.
Ручищи!.. 25 — 27 лет. Очень сильна, когда толкает. Петр Петрович это тоже хорошо знал. Он все-таки оглянулся.
Уже вытолкала. Запросто!.. Татуированный тихоня сидел на пеньке у самой калитки. И даже не закурил. Курить, видно, в карманах не нашлось... Подпер головушку рукой.
Еще посидит, покукует, бедолага... И потопает назад к электричке.
Пьянчужку Таську Петр Петрович навещал в позапрошлом году, и уже при первых свиданиях она отпугнула его вульгарностью и фантастической непредсказуемостью. И сейчас ее непохмеленные вопли казались ему особенно безобразны... После утраты Ани.
Это все равно как если бы Петру Петровичу прямо здесь, на дороге, попытались всучить выхлопные газы отъезжающего грузовика взамен синевы неба. Сердце у старика ныло не переставая. Нет и нет!.. Кто угодно. Только не Таська...
Петр Петрович свернул с дороги к речушке... Лишь бы уйти... Он не хотел людей. Он шел негустым лесом. Натыкался, трогал стволы деревьев... И, переживая утрату Ани, негромко, сам себе мычал:
— М-м-ммм.
В конце концов, он стар. Как-нибудь... Вязь на белой коре березы... Время от времени он задевал веткой больное плечо и бранил сучок:
— Гг-аа-ад!
Он не помнил, как добрался домой... Еле-еле. В постель... Не раздеваясь. И лицом в подушку, чтобы глухо мычать.
И спать, спать.
Холод был под самой рукой у Петра Петровича... Ощущение ползло в его сторону. И такой внятный холодок!
Он уже сообразил, что посапывающее рядом тело — это старуха Михеевна. Как она сюда забралась?.. Надо бы встать... Или просто столкнуть старую, а Петр Петрович все лежал, не в силах даже ругнуться.
Реальность как-то ускользала, уходила в дрему... Старуха меж тем истолковала утреннюю паузу в свою пользу. Костлявой рукой стала его оглаживать, ласкать... «А чё ж, — приборматывала она. — А я ведь женщина. Вот и спробуй ласки... А уж потом вороти нос. А чё ж...» Точно так, как Петр Петрович ощущал холодок ее тела, возомнившая Михеевна могла на контрасте слышать его тепло — и отнести на свой женский счет.
Двинув плечом, Петр Петрович вытолкнул наконец ее из постели.
Но старуха лишь ернически заойкала:
— Чё ж сам-то лежишь?.. Ой-ой-ой. Какой хозяин!.. Давай хоть опять чай... Вместе.
— Чай! Вместе? — негодовал очнувшийся Петр Петрович. — Да ты посмотри на себя! Да я тебя, старая, только вчера за смерть принял!
— За сме-еерть?.. Ой-ой-ой.
И как бы случаем она скосила глаза к маленькому зеркалу на его стене.
— Вот-вот!.. Посмотрись, посмотрись в зеркало. — И съязвил: — Тебе бы еще твою косу в руки! Чего не принесла?
Михеевна, в ночной белой рубахе, с распущенными по плечам седыми космами, почесывала руки:
— Да что ж ты все смерть да смерть. А ее уважать тоже надо.
— Неужели?.. Или, может, тоже как труженицу? — Петр Петрович по-быстрому одевался.
Как это он заспался, забылся. Старуха в постель забралась!
— Болта-аешь! — скривилась Михеевна. — А если б не смерть, люди бы жили и жили.
— И пусть бы.
— Как это — пусть?! Старели бы!.. Свинели бы, дурели, — и всё бы жили да жили, так?.. До двухсот лет?
— И что?
— А с ума бы сходили! А затмение от склероза!.. Кости бы свои старческие... Как соломинку, а?.. Ломали бы каждый светлый день!
— Ты, старая, что-то не очень ломаешься!
— А я о тебе, о тебе говорю... При каждом шаге ломать свои руки-ноги — и так бы жить?.. Представь, Петрович, — вокруг сплошь калеки. И сколько ж мильен мильенов калек сейчас бы скопилось — людишек хворых и ломких, а?.. Или, может, мильярдов?.. А дальше?
— Что дальше?
— А за мильярдами — что там дальше будет?
Петр Петрович дурацкий счет вести не хотел — он уже оделся.
Зато Михеевна, словно бы дооценив труд смерти и ее гигантскую по всей земле уборочную страду, заключила:
— Людей-то прибирать надо.
— А?
— Людей, говорю, время от времени прибирать. А если б не смерть?.. Да кто ж иначе приберет их, бедных?
Петр Петрович осердился:
— Философствуешь, старая карга.
Привыкла хоронить людишек... Великая уборщица! А мы ничто. Мы все для нее — только пыль, мусор!
Старуха, наконец, тоже была одета, и Петр Петрович решительно изгнал ее. Это было проще, чем объясняться... Подгоняя пинками.
— Давай, давай, труженица!
Не до бесед...
Он открыл окна, чтобы и дух ее выветрить.
К ночи старикан уже вскрикивал!.. Вспоминал Аню... Ее тихую постель. (И тот первый лунный приход к ней. С ошеломляющей удачей.) Луна и сейчас его звала. Вот ведь ласковая!.. Не раздумывай, мол!
Но мучила головная боль.
— М-мать ее! — поскрипывал Петр Петрович зубами. И приговаривал самому себе: — Сейчас дашь дуба, старый дурак!
И заставлял себя:
— Иди, иди к столу... Прими полтаблетки. Давление не шуточки. Или целиком всю таблетку... Не вскрывать же вену, струйкой в блюдце!
Затылок ломило знакомой свирепой болью.
Проглотив полтаблетки, Петр Петрович вышел в ночь. И очень скоро ноги привели его все туда же — к Ане. На автопилоте. К пустой даче... Там он и остановился, возле их запертой калитки — с полупудовым (знак отъезда), амбарным замком.
Стоял под луной. Словно бы отыскав родное место... Времени у старого Алабина было теперь много. Хоть вечность... А зудящее сердце ему ненужно екало — пора?.. пора?
Петр Петрович огляделся: вокруг никого... На ночной дороге тоже пусто и тихо.
Он всматривался в штакетины, пробуя глазом... Была, была здесь (со стороны проулка) одна такая!.. Найдя подвижную штакетину, легко ее откачнул и просунулся внутрь худым телом. И он уже в саду.
Заперт дом. Руки его дрожали... Скрепку в кармане Петр Петрович отыскал, но верандную дверь открыл еле-еле. (Так ослабел?..)
Внутри совсем тихо, пустовато... Прибрано. Но здесь все дышало Аней. Все болело Аней... Петр Петрович искал перевязочные дела... Он стукался о чужие углы. Спотыкался.
Спирт (обработать края раны) убран в шкаф. Вот он... Бинтов не видно... Но Петр Петрович нашел их. (Недалеко убрали...) Перевязался он сам. Не так уж оно сложно. Одной рукой наматывал, а свободный кончик бинта удерживал зубами.
Перевязавшись, Петр Петрович приободрился. Стягивание раны... Свежесть бинта... Это его врачевала Анина тень. Несомненно! Не уехала ее тень ни на какой юг. Тень ради него осталась здесь — в дачных стенах.
Но так уж бывает, что у мучающихся мужчин благодарность одной женщине (ее тени) как раз и торопит их к другой. Старый Алабин ни на миг не забыл Аню. Он мог бы поклясться! (Он лишь чуть задернул, зашторил ее в памяти.)
В сущности, сама калитка поманила его к себе. Залитая лунным светом... Верочка Цаплина, с ней Петр Петрович как-то поболтал в середине лета. И еще в магазине они как-то поговорили. Дважды!.. Она так понятно (понятливо) ему улыбалась!.. Конечно, среди ночи Верочка может удивиться. В три ночи... Она может сильно удивиться. Но... Но если войти тихо... К спящей... Женщины иногда так неожиданны в желаниях! Так противоречивы.
Однако уже на подходе, на веранде, едва заслышав его шаги, кто-то в темноте пискнул. Словно бы там мышка в страхе... Щелкнул выключатель... На верандном диванчике, кутаясь в платок, сидела-сторожила старушонка. А-а, Васильевна... Совсем стала дряхлая!
Включив свет и ночного гостя узнав, старенькая Васильевна больше не пугалась.
— Голубчик, голубчик!.. Съехали... Все съехали. Или позвонить пришел?
Ну да! Дряхлее старухи и не найти... И сразу же Петр Петрович вспомнил. Здесь летом снимала Верочка. Здесь позванивал телефон. Редкость в поселке.
Алабин и не спрашивал больше ни о чем — а старенькая Васильевна ему объясняла:
— Отключили, голубчик. Телефон отключили... Всё отключили... И воду...
И еще долго слышалось Петру Петровичу ее монотонное бормотанье. Уже за калиткой... Уже на дороге... Жизнь отключили... Голубчик... Голубчик...
Дорога пустынна. Ночь. Луна... А в этой богатой даче жила год назад красавица Нина Покровская.
Свет теплился внизу — в единственном оконце. Но и там Петр Петрович взамен лица Нины углядел очередную бабульку, сидящую и увлеченно вяжущую трехсотый носок. Не поднимая глаз... Подсчет петель...
Все же и здесь Петр Петрович на миг замер. Приостановился.
Глуховата!.. Петр Петрович лишь подергал калитку. Он мог бы шуметь, звать. Он мог бы крушить ломом их красивый забор. Бабулька все равно не услышит. Сидела, старая, и вязала... Совсем одуванчик.
Не забыл он Аню... Но он нуждался, остро нуждался сейчас в ее замене. Притом в ласковой, в доброй, в участливой замене... Сердце старика терзалось. «Это рана играет. Это боль в плече бросает меня туда-сюда», — оправдывался Петр Петрович. В ночной тьме он пробирался теперь к Лиде Замытиной... Лучший, как ему думалось, его шанс.
Простоватая Лида — то, что надо. Совсем недавно Петр Петрович помог ей. Поднес чемодан от станции до самых дверей. Простая, без фокусов и капризов, она напоила чаем... Должна бы его вспомнить!
Калитка позади... Веранда... Скрип тих.
И сон ее тих...
Возможно, к тому же, что она ждет. Женщина всегда кого-то ждет.
В полушаге от постели Петр Петрович осторожно тронул Лиду рукой. (Не испугать...) Лида в ночной льняной рубашке, чуть жестковатой. Петр Петрович потрогал ее грудь. (Не тискать...) Ласкающими движениями он побуждал будущую подружку к любви — к любви сквозь сон. К той тихой любви в полусне, которую как раз среди ночи женщины зачастую предпочитают.
Но чуткая рука вдруг отдернулась... Петр Петрович от неожиданности сам и вскрикнул:
— Кто здесь?
Она (Лида?..) не отвечала.
Петр Петрович быстро-быстро рукой поискал рядом лампу... Включил.
Спящая лет семидесяти. Если не старше!.. Онемела от страха?.. Нет, нет, старуха честно спала. Щуря глаза, она мучительно теперь кривилась... И даже сделала злое на него движение — замахнулась сонной рукой: выключи... выключи свет, мудак!.. Ослепла!.. Кто это?
Ругнувшись и не отвечая, Петр Петрович метнулся к выходу. (А уж хотел было раздеваться... Обрадовался!)
Был в дверях. Но и старуха, очнувшись уже вполне, вскочила с постели. Шла за ним, сердито и грозно шипя:
— Пришел! Заявился к людям среди ночи!.. Чё искал?
Он (тоже шепотом):
— Тихо. Тихо, бабка. Ошибся я...
— Оши-иибся! — передразнила она.
Петр Петрович уходил. Но уходил медленно. (Не шуметь, не спешить...)
— Ошибся?.. А это что?
Она держала в руках связку... Его ключи!.. Видно, выпали из кармана, когда Петр Петрович во тьме так отважно (и мечтательно) присел на край ее постели.
— Ну всё! всё! — грубовато сказал он. И тут же ловко выдернул ключи из ее сонных рук. Могла не отдать.
Она взъярилась. Свистящим шепотом угрожала ему вслед:
— А я вот кликну. А я вот скажу людям, куда и как ты пришел... Ворюга... Иди, иди. Чай не первый раз-з-зочек!
Нет-нет и он пожимал плечами на пустынной ночной дороге. Или вдруг хмыкал... Растерянно!
Хотя, конечно, Петр Петрович знал эту новацию здешней дачной жизни. Завели моду... Люди как люди... Заманивают к себе на дачу старенькую дальнюю родственницу — и уговаривают: мол, у нас хорошо, у нас здесь оч-чень хорошо. Поживи, бабуля, с нами.
Но зато ни полслова о том, что и как дальше... А дальше — глядь, и эти люди как люди поразъехались. Оставив бабулю на несезон вместо бесплатного сторожа.
И даже не из расчета!.. Cтарух здесь стали попросту забывать. Как забывали поднадоевшую мебель. Как забывали (в старину) одряхлевших лакеев. Впрочем, оставленная сторожить старушонка еще и выгодна. Ест-пьет не бог весть... Проживет!
И весь этот золотой старушечий запас, надо думать, оставался теперь ему, Петру Петровичу. Смех!.. Через каждые пять-шесть пустых дач тусклый огонек. То справа, то слева — и там из оконной тьмы высвечивалась седенькая головка. Десятка два белых головок на весь дачный поселок. Дары осени.
А надо бы ему, Петру Петровичу, ему, старому мудиле, еще и поблагодарить. За всё про всё. Еще и поклон надо бы ничего не забывающей природе! Даже и за то, что старушенции прихрапывают и припахивают, тем самым себя оберегая. Ведь подбирался же он к спящей на диванчике Васильевне... Ладно еще, что свет на веранде включается. Или что луна вдруг высоко подсветит. С разбегу-то. Сгоряча... Мог и оттрахать божью старушку. То-то бы в радость.
И еще мысль: он, мол, приманивал молодых женщин под покровом темной ночи — зато теперь темная ночь (как должок и отдача) сама дурила его, подсовывая (подтасовывая) ему старушек. Мыслишка, конечно, с горечи. Вроде как горькая правда... Но по сути своей... Отыгрыши темной Ночи (или там Времени... или Судьбы...) — все эти слова для тех, кто смирился. Кто лег на дно. Утешающая нас неправда.
Очередной грозный страж дремал на сундуке у входа. Тоже седенькая. Тоже милая... Под слабой экономной лампой. Не захотев будить, Петр Петрович по-тихому развернулся уйти.
Но старушонка проснулась. Ничуть не оробев, она тотчас заученно затараторила:
— А продали... Уже вовсе продали дачу. Тогда ж и сразу продали... Или ты, мил человек, не знал?
И смолкла. Спутала с кем-то.
Зевнув ртом ровно с одним там зубиком, пояснила:
— Хозяева велели... Хозяева просили присмотреть ночами: присмотри — да еще обязательно у самого входа ночуй! Вот ведь как... А может, ты про водку?.. Иль не про водку?
Она все извинялась... Из какой-то бедной мордовской деревни ее сюда выписали.
— Видала, видала водку! Не знала, что твоя. Была уже открытая — верно говорю! Я малость ее пригубила, неплоха водочка! Не осердишься?
— Ладно, старая. Неси что осталось.
Старушонка, ковыляя, ушла в комнаты и вынесла чью-то бутылку. Опять же едва-едва початую... Везло ему на водку этой осенью! Народ, разъезжаясь, приказывал долго пить.
— Неси стаканчик, плесну немного.
— Да я больше не хочу. Я как птичка.
— Неси, неси!
Петр Петрович налил ей ее каплю. Она отказалась, и тогда Алабин сам этот чуток выпил — для бодрости. И для раны.
Ошибся дачей... Совсем уж никуда не годилось. Полусонные старухи притупили чувственность, а с ней инстинкт. Так и получилось, что Петр Петрович в своей ночной тоске заспешил к тому самому входу — шел и шел навстречу подонку. Он напрочь не помнил, что тот уже влепил ему пулю в плечо. Не помнил, что рана... Он просто вошел в знакомую калитку.
Ночь стояла тишайшая, и негромкий оклик тоже стал легко нарисованным звуком — вписанным в тишь.
— Эй.
Только тут Петр Петрович сообразил, что сейчас Лушак с карабином в руках опять в него целит.
— Эй.
— Свои, — откликнулся Петр Петрович, и уже через секунду по-тихому развернулся.
Он откликнулся, чтобы тот не стал сразу стрелять. Чтобы ждал и продолжал целиться.
— А-а, это ты, Петр Петрович!.. Проходи.
Тот, и правда, ждал. Он хотел, чтобы старый Алабин подошел поближе. Он считал Петра Петровича придурком — как и Петр Петрович его.
Очередная старушонка — в профиль. Каролина Людвиговна. Из тьмы окошка. Выставила клюв.
Но и капли лунного света хватило, чтобы угадать ее лицо с характерно выдвинутой челюстью. Еще одна ночная карга... Эта даже не шевельнулась.
Алабин вошел спросить.
— Съехали... Съехали вчера, — повторяла старушонка еле слышно. И еще проводила Петра Петровича (не упал бы — одна, мол, ступенька на выходе совсем плоха!) до самых дверей.
На прощанье (тишайший сторож) все ему шептала... Шелестела:
— Собачку-то не боись... Она у нас добрая... Не покусает!
Подаренная бутылка вдруг стала тяжелить карман. Дармовая водка и напомнила ему о Таське: вот! вот кто!..
В глазах у Петра Петровича взорвалось белым светом. К чертям старух! Пусть спят!.. Старый Алабин, с неожиданной идеей, застыл прямо посреди дороги... Под луной на заборе дрались галки. Он не отрывал от прыгающих птиц возбужденного взгляда... С ума сойти! Таська...
Казалось, лунный свет хлещет из его собственных глаз. Не зря, не зря увидел он тогда эту грудастую пьянчужку!.. С татуированным тихоней!.. С которым она, ясное дело, уже разобралась. Выгнала взашей.
Конечно, с пьянчужкой проблемы. И какая шумная! (И сколько-то Петру Петровичу сейчас стыдно, тоже правда...) Зато верняк.
Зато и на миг не вспомнит он о костлявой, о той, что с косой в руках, когда будет поглаживать голую Таську... Молодую, продрюченную, языкастую и с удивительной, оплывшей грудью.
Он уже высматривал место... Просвет... В Таськином заборе со стороны леса полно дыр. Собачонка Таськина гавкнула, но признала — Петр Петрович ей присвистнул.
Ищущему луна в подмогу. Круглая. Вечная... Сияла!
— Что скажешь? — усмехнулся ей Петр Петрович, замалчивая Аню и свое столь скорое нравственное падение.