И уже другой вечер, но тоже на этой неделе... Ссора с женой. Ссора на ровном месте, из ничего. Вот, дескать, и вечер выдался свободным, а пойти некуда — и все почему? — потому что он, Ключарев, поссорился с Наташей Гусаровой. Ну хорошо, пусть не поссорился, но поладить не сумел, это ведь факт.
   — Действительно, — говорит Ключарев. — Действительно, маху я дал. Не захотел дерьмо выдать за прекрасную работу.
   — Не впадай в геройство, — говорит жена. — Слышишь. Ненавижу впадающих в геройство. Особенно геройствующих уже задним числом, когда им крыть нечем!
   — Почему же нечем?
   — Потому что это дерьмо, как ты сам сказал, все равно защитится.
   — Но может быть, существует инстинктивная справедливость. Есть я, человек по фамилии Ключарев, — и, соответственно моему инстинкту, есть моя справедливость...
   — Ах, личная? твоя?.. А я не знала, что бывает личная справедливость.
   — Ну, если ее и нет, то ее не хитро выдумать. Наконец оба обессиленно замолкают. Теорией не придешь к миру. Выдохлись, но не помирились.
   — Ладно, — говорит Ключарев, улыбаясь и добрея. — Ладно тебе, старушка. — И после паузы добавляет: — А мы к сестре Анечке сходим. Не убивайся.
   — Опять к сестре? Надоело! — взрывается Майя.
   И уж тут Ключарев на время не слушает (отключиться — как уши заткнуть), потому что в эту минуту Майя говорит о его, Ключарева, сестре бог знает что. Бранится и наговаривает. Женская нелогичность, в сущности, и есть такие вот вспышки. В раскате эмоции Майя выдает фразу за фразой, прямо чеканка, блистательные перлы озлобленности (разумеется, о сестре Анечке она всего этого не думает и, напомни ей завтра, — удивится). Раньше Ключарев не умел такое выслушивать. Не понимал, даже спорил. Но теперь — дудки! Дыхание глубины. Многолетний опыт брака. Заслуженный опыт. При случае передать молодым... Но иронию он, понятно, сдерживает, он выжидает.
   — Ладно тебе, — говорит Ключарев и мягко, и тонко, и вовремя. — Ладно, старушка.
   У Майи слезы, разрядка. И понятное ж дело: пашет и пашет — и дома, и на работе, — и конечно же хочется временами куда-то пойти. Самой показаться, других посмотреть. Другие люди, другие глаза и другие слова — оно ведь ей как зеркало, женщина как-никак. Успокоившись, Майя говорит, что, разумеется, Ключарев поступил правильно и честно и что никогда больше они, Ключаревы, в тот дом ни ногой. Даже если их просить станут — ни за что.
   — Ни за что!.. Ты понял? — Она остывает и уже расслабляется: — А я-то думала, что мы с ней очень дружны. Я думала, что на нашей-то женской дружбе все и держится.
   — А я, — улыбается Ключарев, — был уверен, что все держится на моем личном обаянии.
   — Ну ты-то преувеличивал — это понятно. А вот я не ожидала.
   Ключарев закуривает, тут уж надо промолчать, преувеличивал он или не преувеличивал.
   — Знаешь, — говорит Майя, — для меня все как-то разом обрисовалось. Все по-другому увиделось.
   — Я тоже об этом думаю... Это у них как клан. Как неписаные правила клана.
   Но жена не об этом — она о другом:
   — Нет. Я о Наташе... Какая она вдруг стала вся понятная.
   — Деловая женщина.
   — Нет. Какая она в себе уверенная.
   Домашняя тишь и плюс условный рефлекс вечернего чая делают речь Ключаревых взаимопонятной и взаимоуступчивой. Жена рассказывает о своей работе, прошел отчет. А Ключарев вспоминает, что надо закончить статью Рюрика. Он сейчас же, в ночь, ее закончит, а Майя пусть-ка сделает ему кофе.
   — По-турецки кофе, — добавляет он с этаким остаточным смешком (предварительное поджаривание, рецепт Наташи Гусаровой, — даже в житейских мелочах Наташа стала частью их жизни). Ключарев зевает. Затем идет к своему столу, а запах кофе с кухни уже саднит и пьянит ему ноздри.
   А это уже поздний вечер — Ключарев отрывается от статьи. Сидит. И мысль о том, что вот ведь он, Ключарев, один остался. Без друзей. Без приятелей даже. А ведь люди, и это понятно, группой живут. Помогают друг другу. Пьют и то вместе. Развлекаются, или дело делают, или, скажем, просто языками чешут. Один защитил диссертацию, другой с женой развелся — и все равно это с кем-то обговаривается. И главное, конечно, помощь друг другу, жизнь не мед.
   Так и есть. Этакое взаимное существование. То есть, разумеется, никто и никому клятв не дает и договором не скрепляет, но, видимо, как-то само собой понималось, что если он, Ключарев, приходит к Наташе Гусаровой в дом, — «дружим домами, сейчас только так, мой милый!» — то однажды ему придется что-то такое для нее или для них сделать. И не просто любезность, не Эдгара По подарить. А нечто побольше. Н-да. Группа Наташи Гусаровой. Группочки. И не обязательно они со знаком минус или со знаком плюс. Группочки, как люди, — разные. У Ивана Серафимовича его «стариканы», человек пять или шесть. Он без «стариканов» не может и не умеет. Так и живут в большом городе.
   У Игорька Ясенева своя группа. Смешно получилось. Встретил он, Ключарев, Игоря Ясенева. Разговорились и покурили. То да се. «Я, — говорит Игорек Ясенев, — в гости иду. К знакомым». — «Сейчас идешь?» — «Нет, вечером. Интересные люди. Мы с женой частенько к ним ходим». — И начал он, Игорь Ясенев, рассказывать. А Ключарев слушал. И получалось: люди действительно интересные. И работы у них любопытные. И биографии с вехами. И как-то даже на слово верится, что там интересно. И он, Ключарев, не очень стал вдумываться, а может, жалобы жены вспомнил, а может, просто поплыл по разговору, — бывает.
   — Сводил бы ты меня к ним, — сказал вдруг Ключарев. Сказал, оживляясь и про себя соображая, что ведь и без Наташи Гусаровой обойтись можно. Не клином же свет.
   Сказал и видит, что потускнел как-то Игорь Ясенев. «Да можно, — говорит. — Вообще-то можно». И мнется. И глаза отводит. И тут Ключарев сам сменил тему разговора. Не навязываться же. Что ж ты мне это самое «можно» цедишь, ведь ты идешь к ним сегодня. Ведь вечером. Ведь сам только что сказал об этом... И, разойдясь с Игорем, Ключарев все думал: чего это он постеснялся меня пригласить? Застыдился? Да уж не настолько я глупее тех интересных людей. И уж точно, что первый-то вечер я просидел бы у них мирно и чинно. Это уж само собой. Может, что-то скромненько и сказал бы, но ведь скромненько.
   Так оно и было. Игорек свое право входа в группу оберегал. Дорожил им, правом-то. Потому и не поспешил пригласить. Может быть, и можно было привести в тот вечер Ключаревых, но нужно ли? От добра добра не ищут. А ему, Игорьку, и без Ключаревых там, видимо, хорошо... И тут Ключарев — он уже встал и ходит по комнате — как бы обрывает мысль и решает, что наплевать и что он проживет без этих группок. Не умрет. Они, видите ли, не хотят его, не желают. Ах ты, Господи. Прямо-таки зачахнет он без них. И это он уже чувствует себя личностью, индивидуальностью, которая выживает сама по себе. Шаг Ключарева становится твердым. А в голове под знакомый шум проносящихся ночных автобусов оседает новое, приобретенное в жизни понятие. Уже ясное, прозрачное и звонкое, как упавшая капля воды:
   — Клан.
   Слово неточное, «группа» лучше. Да и не в названии дело — может, его еще пока не существует, не придумали. И эта самая как бы расширенная семья, группа, клан, объединение друзей, или как там ни назови, — оно ж в общем-то естественное дело. Жили же когда-то люди родами и племенами. Были охотники. Купцы. Или рыбаки. Или, скажем, жили деревней, хутором, поселком. И в большом городе, в супербольшом, в огромном, потеряв уже прежний смысл и приобретя новые оттенки, конструкция не пропала и не погибла. Она сохранилась, она живуча и, видно, нужна людям. Да и что ж удивительного в том, что в огромном городе, оказывается, существуют свои хуторки, деревни и поселки. Человек знает, что делает.

Глава 7

   Ключарев приходит на работу, а там — событие. В верхах наконец приняли решение. Отделу дали такую же трудоемкую чернорабочую тему — фактически продолжение прежней темы, как и предполагал Ключарев в свое время.
   — Вот и дождались! — И вокруг слышатся соответствующие разговоры.
   Даже Галя Южина растеряна, не жует свои бутерброды, на лице тень. Необходимость черной работы в науке не нуждается в особой защите. Дело нужное, и все понятно. Все ясно. Но обидно. И чувствуется витающая в воздухе коллективная грусть. Состояние небольших похорон. Иллюзии ведь тоже хоронят. Во всяком случае, веселиться нечего — это ясно.
   — Н-да, брат, — вздыхает Бусичкин. — Такие-то кораблики!
   Бусичкин даже обнимает за плечо Ключарева. Вздыхает. Ключарев соглашается: кораблики действительно скромные, не океанские.
   — Зайди к Ивану, — говорит Бусичкин. — Я уже был у него. Он в ужасном состоянии...
   Ключарев заходит к начотдела. Он еще на пороге, а Иван Серафимович уже машет рукой: не надо. Только без иронии. Без соболезнований, но и без твоей иронии, ради Бога... И вот по этому жесту начальника (и еще он бледен, прозрачно бледен — это будет держаться на лице весь день) Ключарев понимает, как глубоко тот задет и уязвлен. Точнее, как глубоко и сильно он надеялся. Ключареву тоже не безразлично. Но плакать, пусть даже духовными слезами, он не будет.
   — В следующий раз, Иван Серафимович, повезет нам, а не другим...
   Начальник горько усмехается:
   — Тема на шесть лет.
   — И что же?
   — Мне не тридцать. Мне пятьдесят два.
   Значит, к концу темы ему будет пятьдесят восемь, вот в чем дело.
   — В шестьдесят люди еще, бывает, женятся, — говорит Ключарев.
   — Ну хватит, ну перестань же!
   Он всплеснул рукой, как женщина: он слаб и размагничен ударом. И ясно, что Ивану Серафимовичу больно не от самого удара, перестраиваться — вот что больно. Больно мечтать заново о том, что, дескать, через шесть лет появится новая тема, золотая жила, и только тогда уж я сумею во весь голос, во всю силу... и так далее. Тут-то и беда мечтателей, думает Ключарев. После каждого жизненного щелчка нужно перестраиваться и заново создавать условия для мечтаний — Ключарев любит эту породу людей, это прекрасные люди, быть может, лучшие, но...
   — Говорят, что в каждой беде есть свое открытие, — продолжает Ключарев вслух, он выдумывает копеечные афоризмы, утешает Ивана Серафимовича — а мысль идет и по своим путям. (Командировка — вот что должно утешить его, Ключарева. А что? Все равно кого-то нужно посылать в связи с новой темой. Как раз в ту сторону. А он, Ключарев, заодно сможет заехать в Старый Поселок.)
   — Иван Серафимович.
   — Да, Виктор.
   — У меня ведь к вам разговор есть. Конкретный.
   Ключарев просится в командировку и получает согласие. (И понятно, что с этой минуты ему хочется быть проще, человечнее, чище.)
 
   Он дома. Он говорит жене, что завтра уедет и что там до Старого Поселка — рукой подать. Ну пусть не рукой. Но ведь близко. И если не сейчас, когда он еще сможет туда съездить?..
   Жена согласно кивает: тебе видней.
   — Ну что ж. — И вдруг с характерным женским «проламыванием» сквозь все и всех она добавляет: — Ты ведь давно чувствовал, что туда поедешь.
   — Я?
   — Конечно. Ты знал, что поедешь... Потому ты и психовал последнее время. У тебя с языка не сходило.
   Ключарев улыбается:
   — Любопытно. В этом что-то есть!
   И тут же — первая ласточка уже осознанного волнения — он не знает, что делать в такую минуту, куда деть руки.
   — Что ли, позвонить?
   Живут и стареют родители Ключарева, в сущности, недалеко. С тех самых пор, как Ключарев и его сестра Анечка поступили в институты, родители перебрались из Старого Поселка, чтоб жить поближе к детям, поближе к Москве. Ключарев заказывает разговор, звонит, говорит, что дома у него все хорошо и у Ани хорошо и что вот командировка и так получилось, что он, Ключарев, быть может, заглянет в Поселок. Да, там недалеко... Ключарев нервничает и лишь в самом конце догадывается спросить об их здоровье. Как ты, мама, и как, папа, ты?
   Отец не отвечает, он о чем-то шепчется с матерью, а затем, откашлявшись, говорит:
   — Понимаешь, сын... Заглянуть бы тебе туда надо. А мы с матерью старые и уже не сможем.
   — Не понимаю.
   — Конечно, у тебя есть много всяких дел, а я, сын, это хорошо знаю. Но он все-таки твой родной брат...
   Ключарев едва улавливает смысл: отец просит во время командировки заглянуть в Поселок и поправить могилку Юрочки, умершего двадцать пять лет назад. Отец говорит с какой-то боязнью напороться на отказ. Текут и скользят витиевато-осторожные фразы:
   — ...как-никак твой родной брат. И к тому же уважение к умершему. И ты не подумай, что тут какая-то религиозность. Не в Боге дело. И современная мораль тоже за это. Я это точно знаю, читал.
   Берет трубку мать. Голос тоненький, а ее всегдашняя, пахнущая травой и мятой скороговорка сливается в единый распев:
   — Сынок, мы уж, видно, никогда не выберемся, съезди ты, кто же еще — двадцать пять лет исполняется — съезди, две рябинки над могилой — написали, что одной уже нет, не следит никто...
   Мать спешит — она, как всегда, побаивается телефона, то есть того, что разговор вдруг прервут.
   И Ключарев ей — тихо и успокаивающе:
   — Да, мама... Да, мама... Конечно, мама...
 
   Он говорит жене о просьбе родителей, о дороге и о том, что надо уже сегодня собраться.
   — Не увидишь ты Поселка, — заключает он. — А жаль. А давай на будущее лето вместе поедем?
   Идея Ключареву уже нравится. Он закуривает, обволакивается дымом, Майя ставит чайник. «Спите, а ну спите. Не переговаривайтесь!» — заглядывает она к детям... Ключарев сидит, упершись локтями в стол, дымит и неторопливо выкладывает хорошие, набегающие к вечеру мысли:
   — А почему бы нам не поехать? Деньги?.. Возьму лишнюю статейку у Рюрика — вот дорога уже оплачена! — Он счастливо вздыхает: — Сейчас я как бы на разведку поеду... А уж будущим летом — все вместе катанем.
   — Он тебе письмо прислал.
   — Рюрик?
   — Да.
   — Не похоже на него. Наверное, не дозвонился... Слушай. И поедем мы — я, ты, дети — все вместе и на весь отпуск, а?
   Майя уже тоже увлеклась:
   — Мне кажется, я ничему не удивлюсь, когда туда приеду. Как в знакомое место. Ты столько рассказывал, и сестра Анечка рассказывала — я уже вполне представляю...
   — Поселок представляешь?
   — Ну да.
   — Э, нет... Нет, друг мой. Поселок — это надо видеть. Есть, например, там перелесок, а за ним Лысая горка. О Господи!
   Ключарев замолкает от невозможности высказать. Он переполнен. Он только покачивает головой... И вот так, покачивая головой и улыбаясь, идет с кухни — подходит к своему столу и вскрывает письмо: «Уважаемый тов. Ключарев. Ввиду специфики работы... та-тата-та... и в силу ряда обстоятельств в нашем институте... та-та-та-та... мы вынуждены в дальнейшем отказаться от Ваших услуг внештатного работника. С уважением. Рюриков»... А, черт!
   — Что такое? — спрашивает Майя оттуда, с кухни.
   — Да ничего. Но маленький денежный ручеек кончился.
   Майя подходит, пробегает глазами письмо:
   — Плохо... Я ведь привыкла на ручеек рассчитывать.
   Ключарев минуту молчит — думает.
   — Я чувствовала, что что-то неладно. Видимо, Рюрик тебе звонил. А когда не дозвонился, решил написать...
   — Не звонил он. Письмом отказать удобнее.
   Майя сникла — так всегда, если неприятность случается на ночь глядя. Она вертит в руках письмо. Ключарев же решает, что наплевать. И слава Богу, унижения кончились. Будет он еще расстраиваться в такие минуты!..
   — И поедем мы туда все вместе. Главное, я хочу, чтоб дети — понимаешь! — чтоб дети увидели.
   Он продолжает говорить и достает чемодан — щелчок замка, первый звук дороги.
   — Ты все-таки позвони Рюрику, — говорит Майя тихо.
   — Ладно. (И не подумаю.)
   — Ты ему как бы между прочим. Ведь не может быть, чтоб он отказал тебе без объяснения...
   А Ключарев опять о своем, о Поселке, — и начинается как бы дуэт. А руки укладывают в чемодан необходимое (руки Ключарева) или вынимают из шкафа, молчаливо предлагая: «А это возьмешь?» (руки жены)... Неужели они не помнят, как рабски, буквально за копейки, работал ты для них ночами?.. Ничего они, Майя, не помнят. Это мы помним, а они не помнят... Руки (жены) хлопочут, из отобранной горы тряпок руки выбирают самое необходимое и укладывают на дно в нужном порядке, а затем руки (это уже руки Ключарева) застегивают чемоданчик, сдавливая его так, что немеют пальцы.
   Наконец Рюрик забыт. Проводы — вещь святая. И вот те самые тихие минуты, когда все готово и собрано, а стука колес еще нет. И Ключареву опять хочется быть лучше и проще.
   — Жена, — говорит Ключарев нарочито торжественно, как на сцене, — я хочу помыться перед дорогой!
   — Слушаюсь, полковник.
   — Жена.
   — Что такое?
   — Люби мужа. Помни его. Не дерзи. Майя в конце концов вспылила:
   — Болтун! Ей-богу, надоело.
   А Ключареву не надоело ничуть. Он балагурит, открывает кран и наполняет ванну. Горячо. Пар. Он обожает этот водяной жар и блаженную расслабленность тела. И когда уже вылезает, раскрасневшийся и чистый, басит:
   — Ах, хорошо!
   Он босо шлепает к постели — перед этим открывает окна настежь, — лежит не укрываясь, дышит.
   — И ведь не простынет! — говорит Майя с оставшейся укоризной в голосе.
   И верно, он не простынет. Это похоже на некий внутренний механизм (последняя ниточка Старого Поселка, добротность генов и естественного отбора), и этот механизм сам собой через полчаса-час как бы нашептывает Ключареву на ухо — даже если Ключарев спит, пьян, болен, в любом случае, — он вдруг нашептывает: «Хватит. А вот теперь встань и прикрой окна», и тут Ключарев послушно выполняет, даже если он спит, пьян или болен. Но пока сигнала нет, можно лежать и лежать, хотя сегодня и холодно, и ветер.
   — И надо ж быть таким здоровым! — продолжает Майя, оглядывая его не без зависти. И рассуждает уже деловито: — В нашей суматошной московской жизни для тебя это как подарок...
   Ключарев с наслаждением вдыхает холодный воздух и говорит любимое словцо:
   — Дар.
   На минуту он грустнеет, думая о том, чей это дар. И откуда он. Последняя ниточка.
 
   Ночь. Ключарев пока не спит. Он лежит, и вокруг темнота комнаты, и уже подступает сон. (Завтра дорога!) Хочется закурить, затянуться, — не надо бы, ночь уже... И вдруг думается. О письме Рюрика. Ключарев еще тогда понял суть письма, но жене не сказал: лишняя обида. То дерьмо, которому Ключарев не написал отзыв, вроде бы в стороне, но — за него просила Наташа, а к Наташе вхож некто Шикин. Свой человек. Свой, а не просто так. А Шикин и Рюрик приятели (как можно быть приятелем Рюрику — да, говорит, дружу с мумией, а что?)... Так что круг легко и понятно замкнулся. Свои люди.
   Или — и тоже ненавязчиво, спокойно — представляется вся эта компания, застолье и шум, и руки всех тянутся к тем замечательным фужерам с поразительно тонкими ножками. О Ключареве они уже поговорили. Мельком, конечно. И вот Наташа (и это она уже острит, пошучивает) бросает фразу: «Ключарев не помог нам с отзывом — зато поможет в другом!» В переводе с юмора это означает, что внештатную работу заберут у Ключарева и передадут кому-то. Может быть, тому же дерьму, который без отзыва, а может, и другому или третьему — не суть важно. Важно, что деньги будут там, среди них, в их группе. Были у них, у них и останутся.
   — Как это Ключарев поможет? Я не понял, — скажет кто-нибудь среди застолья.
   И этому недотепе, лишенному чувства юмора, пояснят, что у Ключарева забирается его побочный заработок, и тем самым (вот она, тонкость мысли!) Ключарев будет как бы отдавать им свои деньги. А это уже можно считать помощью. В шуточном, разумеется, смысле. В утонченно-шуточном.
   — Не помог в одном — поможет в другом! — повторяет Володик Зарубин слова Наташи в неописуемом восторге: сшибка мыслей, а ведь вершиной сшибки всегда истинное «бон-мо».
   И лишь Хоттабыч, щуря умные глаза, вздохнет:
   — Ну и язычок у тебя, Наташа.
   И уже в последний раз они поговорят о том, каким нехорошим оказался этот Ключарев. Работа, мол, да, не блестящая. Но Господи, сколько ж делается не блестящих диссертаций, и уж он-то, Ключарев, об этом знал... Ладно, мол. Хватит о нем.
   И вся компания представляется просто, ясно, понятно. И нет озлобления против них. Ночь. И завтра ехать. И Бог с ними. Пройденное. Уже пройденное... И, в общем, это даже занятно, что их кольнуло. Задело, значит.
   Завтра — дорога. Ключарев засыпает, и даже во сне счастливая улыбка нет-нет и ползет по его лицу.
 
   И последнее. С глазу на глаз с начальником. После совещания. Иван Серафимович объясняет Ключареву, что в командировке надо будет держаться строже. Дело придется иметь с Назаровым. И тут важно не растаять, взять нужный тон — ведь оттенок отношений наложится на все наши шесть лет...
   — Назаров — инженер интересный. Но льстив... И хитер, как бес.
   — Я слышал о нем, — говорит Ключарев.
   — Так что смотри. Не дай им диктовать, как и в какой последовательности нам работать...
   — Понял.
   Иван Серафимович трогает пальцами свой новый галстук.
   — Нравится? — спрашивает он, смеясь.
   — Заметный. Они оба смеются.
   — От дублирующего второго отдела, — говорит Иван Серафимович, — поедет Бубин-Ярцев. Знаешь его?
   — Нет... А как он?
   — Новичок. Но, говорят, толковый... Вот вдвоем и поедете. Он сейчас придет — обещал быть с минуты на минуту.
   И верно: стук в дверь, входит Бубин-Ярцев. Ключарев вспоминает, что все-таки знает его, — как-то виделись в столовой, а как-то даже поговорили, вроде бы о шахматах. Он одних лет с Ключаревым, а зовут его вроде бы Алексеем, так и есть: Алешей.
   — Едем, да? — спрашивает Бубин-Ярцев весело и энергично.
   Сияние лица выдает его неопытность. Иван Серафимович делает Ключареву незаметный знак: дескать, видишь и, дескать, волей-неволей возьмешь на себя роль опытного командировочного волка. Ключарев кивает: хорошо... А Иван Серафимович продолжает:
   — Назаров и другие — они, конечно, наши заказчики. Но заказчики — это еще не хозяева. Так что, ребята, советую вам быть начеку...
 
   Они в поезде. Поигрывая с Бубиным-Ярцевым в шахматы или просто посматривая в вагонное окно, Ключарев нет-нет и прикидывает дни. Ага. Три дня подряд там работа, а дальше суббота и воскресенье — и, значит, он свободен. Что ж, в пятницу вечером он уже может оттуда смотаться. Еще полдня пути. В субботу он уже будет в Поселке. Н-да. Всего на один день. Не густо.
   Вот именно. Не густо. Он собирался — ну пусть не собирался, а хотел, мечтал, не в слове дело, — он хотел бы пожить там, не считая времени. Ну пять, ну шесть дней, главное, чтоб не считая, пока оно само не кончится, пока чувство не исчерпает себя само, незаметно и неторопливо. Но это ж ясно, что не бывает так, как хочешь. Значит, один день. Да, Боже ты мой. Да ведь и за час один благодарен будешь.
 
   В пятницу, когда все они — человек десять — вышли из светлого дюралевого помещения подышать воздухом, Ключарев говорит. Нет, сначала он смотрит на ровную степь с ковылем — видит фигурку суслика, который у своей норки делает стойку, — и вот, уставив взгляд на эту неподвижную фигурку-колышек, Ключарев говорит, что он собирается отлучиться на время. Да, на субботу и воскресенье.
   — Хочешь кое-куда съездить?
   — Да... Это ненадолго.
   — Ну ты подумай! — всплескивает руками Назаров. — Вот что значит командировочный волк. Уже знакомых завел!.. И представьте себе — куда этот Ключарев ни приедет, хоть на Камчатку, хоть в голую степь, ему тотчас надо кое-куда съездить!
   Все смеются. Сказанное не обязано быть ни правдивым, ни даже правдоподобным — это шутка, разрядка. Так всеми и понимается.
   — А я ведь собирался тебя на охоту пригласить в эти дни. На уток, — продолжает Назаров; выглянуло солнце, и Назаров тоже светится; в его голосе и размашистость добродушного хозяина, и сознание своей значительности. — А то постреляли бы, а? В Москве ведь такого не будет.
 
   Он прибыл туда вечером.
   Городок — тот, что был на другой стороне реки, — стал уже немаленьким городом. Разросся. Подъезжая, Ключарев видел огни и оценил. Тут же на станции Ключарев заказал разговор.
   — Я уже в городе, батя. Я на вокзале.
   — В каком городе?
   Отец, видимо, со сна. Заспанный голос. И понимает с трудом.
   — В нашем. В нашем городе... Мне перейти реку, и я уже в Старом Поселке.
   — Из Москвы приехал?
   — Ну, а откуда же?.. Конечно, из Москвы. Ты что, батя, спал?
   — Это хорошо.
   — Что хорошо? — раздражается Ключарев.
   — Приехал, это хорошо. И давно ты там, сынок?
   — Батя, дай-ка мне маму.
   Берет трубку мать, и теперь все проще и быстрее.
   — Я-то что просила, сделал, сынок?
   — Еще нет. Я только с поезда... Ты подскажи мне. Я помню и, ясное дело, найду. Но все-таки подскажи.
   — От третьего барака тропкой кверху, — быстро заговорила, заторопилась она.
   — Это я помню.
   — И дубок помнишь?.. Ну, ты его сразу найдешь. Там дядька Ваня лежит. От него ровно десять шагов до Юрочки.
   — Так...
   — А мерить эти десять шагов — прямо, как будто вдоль реки идти.
   — Так...
   — И еще тебе, сынок, примета. Если с Юрочкиной могилки смотреть, дуб тот стоит разворотом... Ну, как будто он раскрылся — веток с твоей стороны совсем мало.
   Вновь берет трубку отец. Он уже не сонный, и они спокойно говорят — отец жалуется на здоровье.
   Ключарев платит за дополнительные минуты разговора. В вокзальном буфетике он пьет кофе — руки непривычно свободны, ни чемодана, ни портфеля, легко и освобожденно. Он еще выкуривает сигарету у вокзального входа — скромный ритуал, теперь можно идти.
   Как скоро здесь темнеет!
   Он переходит реку и уже с моста — ни огонька — чувствует настораживающую пустоту. Ноги ведут дальше сами собой, и все оказывается так просто, что проще и не бывает. Старый Поселок мертв. Пуст. Ни бараков, ни котельной, а дорожки превратились в тропки.
   Он не заметил, как сошел с тропы, — как скоро темнеет, — он идет по грудь в бурьяне, долго идет и выходит к остаткам двух бараков. Бараки, как искрошившиеся и сработавшиеся зубы, — остатки стен, развалины. Или совсем ничего. Остатки остатков... А это кто? Ключарев замечает в полутьме какого-то старика: тот собирает возле развалин доски, сидя на корточках.
   — Нет, — хрипло отвечает ему старик, даже головы не повернув. — Никто не живет.
   — Переехали?
   — Ага. Переехали. Или поумирали.
   Ключарев растерянно усмехается, в мыслях непонимание и несоответствие минуте — вот ведь приехал. В горле что-то схватило и держит. Ком в горле. И Ключарев говорит с ненужным, нервным смешком:
   — А хоть кладбище за горкой осталось?
   — Кладбище осталось. Куда оно денется.
   — Всякое бывает...
   — Осталось, осталось! — угрюмо подтверждает старик, показывая, что уже поговорили, хватит.
   Ключарев шагает, так себе, без направления — и все улыбается застывшей улыбкой. Как-нибудь и боль будет, и печаль тоже, а сейчас нет — пустота.
   Вот его, Ключарева, барак. Предположительно, конечно. Тут уже вовсе развалины: тропка, бурьян и темные поросшие камни. А глянуть назад, перед глазами в обратном порядке — камни, бурьян и еле видная тропа. Ключарев бродит и каждую минуту ловит себя на том, что никак не может совместиться с этим вымершим местом.