Страница:
Он прекратил свои пританцовывания и неверной поступью вышел во двор – голый, скучный, просторный, серый. Серыми были его стены, серым – пол, серым – небо над двором. Множество оттенков серого. А, так вот каким был этот мир! Он стоял в самом центре этого мира, и мир был сер и бесцветен на всем протяжении, как печаль, бесцветен как одиночество, серый, серый, бесцветный.
– Я – серый! – объявил этому серому. Серое не ответило. Серое было бессловесно.
– Где вы, гонители мои? – закричал он. Никто не ответил, никто не пришел.
Он брел, спотыкаясь, в своей тонкой шелковой пижаме, потому что никто в Вашингтоне не позаботился дать ему пальто. И засохшая корка крови на его теле цеплялась за ткань и отпадала, и мясо под ней сочилось кровью; его босые ноги оставляли на сером коричневые следы. Следы шли сначала к одной стене, потом к другой, обратно к дому и снова в центр двора, бесцельный поход по спирали на Голгофу, которая высилась над серой пустыней его повредившегося рассудка.
– Я – человек! – возопил он и безутешно заплакал. – Почему мне никто не хочет верить? Я – всего лишь человек!
Он кружил по двору. Туда-сюда. И на каждом шагу громко кричал.
– Я – человек!
Но никто не отвечал ему, никто не приходил.
– Боже мой, Боже мой, почему? – он пытался вспомнить остаток фразы, но не смог, и решил, что и так сойдет: простой-простой вопрос, первый, последний, единственный:
– Почему?
Но никто не ответил.
У стены, в том месте, где она с одной стороны соединялась с домом, был небольшой каменный сарай, его деревянная дверь была закрыта. И именно там внутри, – как он внезапно понял, – все они и прятались. Все до последнего. Иудеи и римляне, римляне и иудеи. Поэтому на слабых ногах он подкрался к сараю, бесшумно отодвинул засов и с победным криком бросился внутрь.
– Я поймал вас, поймал!
Но пуст был и сарай. Только несколько полок и немного инструментов на них, все – совсем новые: несколько молотков и колун, набор стамесок, две пилы, два коротких куска тяжелой цепи, топор, несколько длинных железных рельсовых костылей, горсть гвоздей, моток крепкой веревки, большой карманный нож, неосторожно оставленный раскрытым, еще один моток веревки, потоньше, совсем как бечевка. Здесь были и садовые инструменты, но выглядели они значительно более старыми, со следами починок, оставшихся от тех дней, когда этот дом знал, что такое детский смех. И в дальнем конце, у стены, – шесть или семь деревянных брусьев одинакового размера и формы. Длиной около восьми футов, в фут шириной и шесть дюймов толщиной.
Здесь в былые времена садовник хранил свои сокровища, а владельцы дома держали несколько запасных деревянных брусьев на случай, если понадобиться починить причудливое покрытие двора. Потому что двор был вымощен древними деревянными железнодорожными шпалами, их уложили «елочкой», узкой стороной вниз. Это было удивительное покрытие: дерево настолько затвердело, что не гнило, когда служило ложем для рельсов, и если море захлестнуло бы остров во время ужасных штормов, какие налетали разок-другой в столетие, покрытие выдержало бы. И сейчас было видно: соль застыла меж волокон древесины. Так что за все время существования запасные шпалы ни разу не понадобились. Брусья, вырубленные почти двести лет назад, сохранились не так хорошо, ибо не просолились штормами; стоя в сарае, они тронулись гнильцой.
Кристиан пристально посмотрел на брусья и понял. Спутников не дано ему. И нет для него креста – сработанного на совесть римскими воинами. И никто не поможет ему на крест взойти. Он обречен сделать все это сам, один. Молчаливая толпа невидимых обвинителей приговорила: распни себя сам.
Шпалы были ужасно тяжелыми, но он ухитрился сдвинуть их с места. Выволок во двор одну, затем другую, и выложил из них букву Т на деревянном покрытии двора. Потом вернулся в сарай. За костылями, колуном и молотками, топором, стамеской и пилами. Он рассчитывал сбить шпалы костылями – там, где брусья соединялись. Ничего не получилось: стоило ударить молотком, как брусья разъезжались.
Пять минут он стоял, плача и причитая, хватаясь за волосы, дергая себя за уши, за нос, раздирая пальцами губы.
Потом он надумал расколоть один из брусов в верхней части, вполовину уменьшив его толщину. С помощью большей из пил, он прорезал узкий паз до середины бруса, в футе от торца. Взял молоток и стамеску и сколол древесину. Получалось. Но с топором дело пошло бы быстрее. Он схватил топор, но топор тут же соскочил с топорища, ударился оземь, со звоном отскочив в сторону, и лежал, зияя проухом, будто беззубым, бесстыдно ощеренным, насмехающимся ртом. Быстро не выйдет; путь ему предназначен трудный. Он снова вернулся к молотку и стамеске, откалывая длинные щепки.
Со вторым брусом было труднее: предстояло выдолбить выемку в фут шириной, чтобы вставить потом в нее тонкий конец первого бруса. И ему было больно. Ему было больно. Боль пронзала его под мышки и пах всякий раз, как он ударял по стамеске. Пот жег ему глаза, потрескавшиеся пальцы кровоточили и оставляли следы на свежесколотой древесине, а пальцы его ног так вонзились в землю, пока он стоял на коленях, что, он знал, – если посмотреть на них – увидишь торчащие кости. Он не смотрел. Не хотел он смотреть.
Но работа – великий целитель. Работа отвлекала его от мысли, от боли, она не позволяла останавливаться на своих обидах, собирала в кучку расползающиеся мысли. Работа – вот величайшее из благ.
Он работал: постанывая, всхлипывая, но преодолевая боль.
Наконец у него получилось два бруса: у одного средняя часть вполовину тоньше, у другого – вполовину тоньше торец. Он положил брус с выемкой на землю, поднял второй, наложил пазы один на другой. Он прочно скрепил шпалы двумя костылями, хотя взмахи молотом отдавались долгими судорогами в каждой мышце – словно он не дерево пронзал железом, а себя самого приколачивал к оси мироздания. Он опускал молот с такой силой, что, закончив работу, обнаружил: костыли прошли насквозь, он прибил свой крест к покрытию. Тогда он заплакал и опустился на колени, раскачиваясь. Но через некоторое время успокоился. У него было мало мускульной силы, но оставалась сила воли, которая была необходима, чтобы идти пешком сквозь метели. Он подобрал топор, вставил его под свой крест и ударил молотом по обуху. Крест отскочил, сдвинувшись на несколько дюймов.
Но теперь, сделав крест, он обнаружил, что его негде воздвигнуть: ни одного подходящего отверстия в земле. Ни одного надежного места, где он мог бы прислонить крест к стене так, чтобы крест не зашатался под тяжестью человека. Где же, где? В тоннеле с арками, который вел к входной двери, он нашел большой железный крюк, на котором, быть может, в старые добрые времена, когда табачные короли еще процветали, люди подвешивали жаровню или сигнальный фонарь.
Он вернулся к кресту, взял топор, всунул лезвие в место соединения, между костылями. Один удар молотом, и наконечник топора вошел в щель так глубоко, что ни вес человека, ни вес бруса не сдвинул бы его.
Ножом он отрезал кусок толстой веревки, сделал петлю, продернув ее через проушину топора. Завязал ее раз, и два, и еще одним узлом, и за свободный конец веревки поволок свой крест к арке. Веревка врезалась ему в плечо, как тупое лезвие.
Стул. Он не мог делать ничего дальше без стула. В дом, через одну из черных дверей. Здесь была столовая с черным деревянным столом, похожим на стол в трапезной монастыря, вдоль каждой стороны – деревянная лавка без спинки. Слишком тяжелые и слишком длинные; ему не протащить такую через дверь, не развернуть ее в холле. Теперь, когда цель была уже близка, неистовство прошло и силы иссякали.
В пятой комнате он наконец нашел, что искал, – низкий стул без спинки, с очень большим квадратным сиденьем, но высотой всего в пятнадцать дюймов: не хватит, чтобы дотянуться до крюка. Вытащить стул наружу было тяжело, он провозился даже дольше, чем с крестом. Да, силы иссякали. Но теперь он не мог отступиться. Бормоча и шатаясь, он призвал на помощь остатки сил. Слезы катились по его щекам, смешиваясь с потом, и попадали в его судорожно распахнутый рот.
В конце концов он установил стул во входе в тоннель, вскочил на него и перебросил конец веревки через крюк.
Крест подвинулся, когда он потянул за веревку, оторвался от земли. Налегая на веревку, он завязал ее узлом, чтобы удержать крест в таком положении и спрыгнул со стула. Он упал – и поднялся, держась за крест.
– Я – человек – прорычал он.
В сарае он взял моток тонкой веревки и несколько гвоздей, и нож. Назад, к кресту! Он вбил по два гвоздя в каждый конец горизонтального бруса, сперва отмерив длину своих вытянутых рук с каждой стороны, чтобы убедиться, что гвозди сожмут с двух сторон его запястья. Гвозди он поотгибал и закрепил между ними веревку.
Еще одно, последнее дело – и все. Все, как две тысячи лет назад и почти в тот же день Гвозди не смогли удержать вес человека, его плоть и мелкие кости разорвались бы; римляне не делали таких простых физических ошибок. Может быть, они и использовали какой-нибудь гвоздь для прочности, но своих осужденных они привязывали к крестам. Вот и он привяжет себя.
Он снял свою тонкую пижаму. Он напевал без слов. Он торжествовал, потому что доказал невидимым свидетелям: человек способен сделать невозможное. Да, он показал им – Пилату и его чиновникам, высшему духовенству и синоду, всему народу. Пусть смотрят! Пусть увидят, как простой смертный, в ком божественного не больше, чем в любом другом человеке, может пойти на смерть и подготовить ее.
Стоя на земле, он закончил подъем креста. Потом взял веревку и вскочил на стул; крест действительно был пригнан так хорошо, что и подпирать не придется. Края горизонтальной перекладины не уперлись в арку, это хорошо. Он ведь даже не учел, что они могли оказаться слишком длинными. Обошлось; это хорошо. Натянув веревку, он завязал петлю палача, несколько раз обвив веревку вокруг себя, и сделал прочный узел. Но не отрезал лишние шесть футов веревки, которые свисали с конца петли, держащей крест на железном крюке.
Он переставил стул и, встав к кресту лицом, пропустил лишнюю часть веревки под левой рукой, подтянул к передней стороне креста, привязал – очень свободно – к вертикальному брусу, пропустил обратно, но под правой рукой, и завязал на несколько узлов. Теперь на кресте, ниже Т-образного соединения, повисла большая петля.
Он развернулся, прижался к кресту спиной и посмотрел через двор, затем согнул колени и продел голову в веревочную петлю, прочно подложив ее под подбородок перед тем, как затянуть. Раскинув руки, он подсунул кисти рук под бечеву на концах поперечины; петли были слишком слабыми, руки могли выскользнуть, едва он повиснет. Но он обдумал и это: он нащупал бечеву и подтягивал ее, пока она не врезалась ему в кожу, охватив запястья.
– В твои руки предаю я душу свою! – закричал он сильным звенящим голосом и ногой оттолкнул стул.
Тело сразу же тяжко обвисло на петлях. Не так уж и больно! Не больнее, чем при ходьбе. Не больнее, чем поцелуй Иуды Карриол. Снести это куда легче, чем бремя его призвания, долгую печаль земной жизни.
– Я – человек! – пытался он сказать, но будучи человеком не мог этого сделать: веревка перехватила его горло и едва позволяла дышать.
И тут ему показалось, что двор наполнился людьми. Здесь была его мать, такая красивая, которая, стоя на коленях, смотрела вверх на него – в мраморной печали. Джеймс и Эндрю, Мириам и Марта Мэри. Бедная, бедная Мэри Тибор Ричи и толстяк, в котором он узнал Гарольда Магнуса. Сенатор Хиллер и мэр О'Коннор. И все губернаторы. И Иуда Карриол, улыбающаяся и перебрасывающая серебряный поток наград и почестей с ладони на ладонь Ворота, на которые он смотрел, с грохотом распахнулись, и за ними стояли все мужчины, все женщины, все дети – ах, как мало осталось детей, – люди всего мира протягивали к нему руки, моля, чтобы он спас их.
– Я не могу спасти вас! – сказал он. – Никто не может спасти вас! Я лишь один из вас я – человек. Всего лишь человек. Спасите себя сами! Сделайте это, и вы выживите.
Сделайте это, и род человеческий будет жить всегда!
Последним осмысленным словом было «всегда!».
Его убила не веревка на горле, его убила тяжесть собственного тела: слабея, он так налег грудью на веревку, что легкие не могли вытолкнуть использованный и отравленный воздух. Он умер тихо, будто уснул: серый человек на сером кресте в тесном сером углу большого серого поместья.
Серо заморосил дождь и смыл кровь с его тела, и его бесцветная, серая кожа заблестела от влаги.
На острове он пробыл ровно три часа.
Глава XIII
– Я – серый! – объявил этому серому. Серое не ответило. Серое было бессловесно.
– Где вы, гонители мои? – закричал он. Никто не ответил, никто не пришел.
Он брел, спотыкаясь, в своей тонкой шелковой пижаме, потому что никто в Вашингтоне не позаботился дать ему пальто. И засохшая корка крови на его теле цеплялась за ткань и отпадала, и мясо под ней сочилось кровью; его босые ноги оставляли на сером коричневые следы. Следы шли сначала к одной стене, потом к другой, обратно к дому и снова в центр двора, бесцельный поход по спирали на Голгофу, которая высилась над серой пустыней его повредившегося рассудка.
– Я – человек! – возопил он и безутешно заплакал. – Почему мне никто не хочет верить? Я – всего лишь человек!
Он кружил по двору. Туда-сюда. И на каждом шагу громко кричал.
– Я – человек!
Но никто не отвечал ему, никто не приходил.
– Боже мой, Боже мой, почему? – он пытался вспомнить остаток фразы, но не смог, и решил, что и так сойдет: простой-простой вопрос, первый, последний, единственный:
– Почему?
Но никто не ответил.
У стены, в том месте, где она с одной стороны соединялась с домом, был небольшой каменный сарай, его деревянная дверь была закрыта. И именно там внутри, – как он внезапно понял, – все они и прятались. Все до последнего. Иудеи и римляне, римляне и иудеи. Поэтому на слабых ногах он подкрался к сараю, бесшумно отодвинул засов и с победным криком бросился внутрь.
– Я поймал вас, поймал!
Но пуст был и сарай. Только несколько полок и немного инструментов на них, все – совсем новые: несколько молотков и колун, набор стамесок, две пилы, два коротких куска тяжелой цепи, топор, несколько длинных железных рельсовых костылей, горсть гвоздей, моток крепкой веревки, большой карманный нож, неосторожно оставленный раскрытым, еще один моток веревки, потоньше, совсем как бечевка. Здесь были и садовые инструменты, но выглядели они значительно более старыми, со следами починок, оставшихся от тех дней, когда этот дом знал, что такое детский смех. И в дальнем конце, у стены, – шесть или семь деревянных брусьев одинакового размера и формы. Длиной около восьми футов, в фут шириной и шесть дюймов толщиной.
Здесь в былые времена садовник хранил свои сокровища, а владельцы дома держали несколько запасных деревянных брусьев на случай, если понадобиться починить причудливое покрытие двора. Потому что двор был вымощен древними деревянными железнодорожными шпалами, их уложили «елочкой», узкой стороной вниз. Это было удивительное покрытие: дерево настолько затвердело, что не гнило, когда служило ложем для рельсов, и если море захлестнуло бы остров во время ужасных штормов, какие налетали разок-другой в столетие, покрытие выдержало бы. И сейчас было видно: соль застыла меж волокон древесины. Так что за все время существования запасные шпалы ни разу не понадобились. Брусья, вырубленные почти двести лет назад, сохранились не так хорошо, ибо не просолились штормами; стоя в сарае, они тронулись гнильцой.
Кристиан пристально посмотрел на брусья и понял. Спутников не дано ему. И нет для него креста – сработанного на совесть римскими воинами. И никто не поможет ему на крест взойти. Он обречен сделать все это сам, один. Молчаливая толпа невидимых обвинителей приговорила: распни себя сам.
Шпалы были ужасно тяжелыми, но он ухитрился сдвинуть их с места. Выволок во двор одну, затем другую, и выложил из них букву Т на деревянном покрытии двора. Потом вернулся в сарай. За костылями, колуном и молотками, топором, стамеской и пилами. Он рассчитывал сбить шпалы костылями – там, где брусья соединялись. Ничего не получилось: стоило ударить молотком, как брусья разъезжались.
Пять минут он стоял, плача и причитая, хватаясь за волосы, дергая себя за уши, за нос, раздирая пальцами губы.
Потом он надумал расколоть один из брусов в верхней части, вполовину уменьшив его толщину. С помощью большей из пил, он прорезал узкий паз до середины бруса, в футе от торца. Взял молоток и стамеску и сколол древесину. Получалось. Но с топором дело пошло бы быстрее. Он схватил топор, но топор тут же соскочил с топорища, ударился оземь, со звоном отскочив в сторону, и лежал, зияя проухом, будто беззубым, бесстыдно ощеренным, насмехающимся ртом. Быстро не выйдет; путь ему предназначен трудный. Он снова вернулся к молотку и стамеске, откалывая длинные щепки.
Со вторым брусом было труднее: предстояло выдолбить выемку в фут шириной, чтобы вставить потом в нее тонкий конец первого бруса. И ему было больно. Ему было больно. Боль пронзала его под мышки и пах всякий раз, как он ударял по стамеске. Пот жег ему глаза, потрескавшиеся пальцы кровоточили и оставляли следы на свежесколотой древесине, а пальцы его ног так вонзились в землю, пока он стоял на коленях, что, он знал, – если посмотреть на них – увидишь торчащие кости. Он не смотрел. Не хотел он смотреть.
Но работа – великий целитель. Работа отвлекала его от мысли, от боли, она не позволяла останавливаться на своих обидах, собирала в кучку расползающиеся мысли. Работа – вот величайшее из благ.
Он работал: постанывая, всхлипывая, но преодолевая боль.
Наконец у него получилось два бруса: у одного средняя часть вполовину тоньше, у другого – вполовину тоньше торец. Он положил брус с выемкой на землю, поднял второй, наложил пазы один на другой. Он прочно скрепил шпалы двумя костылями, хотя взмахи молотом отдавались долгими судорогами в каждой мышце – словно он не дерево пронзал железом, а себя самого приколачивал к оси мироздания. Он опускал молот с такой силой, что, закончив работу, обнаружил: костыли прошли насквозь, он прибил свой крест к покрытию. Тогда он заплакал и опустился на колени, раскачиваясь. Но через некоторое время успокоился. У него было мало мускульной силы, но оставалась сила воли, которая была необходима, чтобы идти пешком сквозь метели. Он подобрал топор, вставил его под свой крест и ударил молотом по обуху. Крест отскочил, сдвинувшись на несколько дюймов.
Но теперь, сделав крест, он обнаружил, что его негде воздвигнуть: ни одного подходящего отверстия в земле. Ни одного надежного места, где он мог бы прислонить крест к стене так, чтобы крест не зашатался под тяжестью человека. Где же, где? В тоннеле с арками, который вел к входной двери, он нашел большой железный крюк, на котором, быть может, в старые добрые времена, когда табачные короли еще процветали, люди подвешивали жаровню или сигнальный фонарь.
Он вернулся к кресту, взял топор, всунул лезвие в место соединения, между костылями. Один удар молотом, и наконечник топора вошел в щель так глубоко, что ни вес человека, ни вес бруса не сдвинул бы его.
Ножом он отрезал кусок толстой веревки, сделал петлю, продернув ее через проушину топора. Завязал ее раз, и два, и еще одним узлом, и за свободный конец веревки поволок свой крест к арке. Веревка врезалась ему в плечо, как тупое лезвие.
Стул. Он не мог делать ничего дальше без стула. В дом, через одну из черных дверей. Здесь была столовая с черным деревянным столом, похожим на стол в трапезной монастыря, вдоль каждой стороны – деревянная лавка без спинки. Слишком тяжелые и слишком длинные; ему не протащить такую через дверь, не развернуть ее в холле. Теперь, когда цель была уже близка, неистовство прошло и силы иссякали.
В пятой комнате он наконец нашел, что искал, – низкий стул без спинки, с очень большим квадратным сиденьем, но высотой всего в пятнадцать дюймов: не хватит, чтобы дотянуться до крюка. Вытащить стул наружу было тяжело, он провозился даже дольше, чем с крестом. Да, силы иссякали. Но теперь он не мог отступиться. Бормоча и шатаясь, он призвал на помощь остатки сил. Слезы катились по его щекам, смешиваясь с потом, и попадали в его судорожно распахнутый рот.
В конце концов он установил стул во входе в тоннель, вскочил на него и перебросил конец веревки через крюк.
Крест подвинулся, когда он потянул за веревку, оторвался от земли. Налегая на веревку, он завязал ее узлом, чтобы удержать крест в таком положении и спрыгнул со стула. Он упал – и поднялся, держась за крест.
– Я – человек – прорычал он.
В сарае он взял моток тонкой веревки и несколько гвоздей, и нож. Назад, к кресту! Он вбил по два гвоздя в каждый конец горизонтального бруса, сперва отмерив длину своих вытянутых рук с каждой стороны, чтобы убедиться, что гвозди сожмут с двух сторон его запястья. Гвозди он поотгибал и закрепил между ними веревку.
Еще одно, последнее дело – и все. Все, как две тысячи лет назад и почти в тот же день Гвозди не смогли удержать вес человека, его плоть и мелкие кости разорвались бы; римляне не делали таких простых физических ошибок. Может быть, они и использовали какой-нибудь гвоздь для прочности, но своих осужденных они привязывали к крестам. Вот и он привяжет себя.
Он снял свою тонкую пижаму. Он напевал без слов. Он торжествовал, потому что доказал невидимым свидетелям: человек способен сделать невозможное. Да, он показал им – Пилату и его чиновникам, высшему духовенству и синоду, всему народу. Пусть смотрят! Пусть увидят, как простой смертный, в ком божественного не больше, чем в любом другом человеке, может пойти на смерть и подготовить ее.
Стоя на земле, он закончил подъем креста. Потом взял веревку и вскочил на стул; крест действительно был пригнан так хорошо, что и подпирать не придется. Края горизонтальной перекладины не уперлись в арку, это хорошо. Он ведь даже не учел, что они могли оказаться слишком длинными. Обошлось; это хорошо. Натянув веревку, он завязал петлю палача, несколько раз обвив веревку вокруг себя, и сделал прочный узел. Но не отрезал лишние шесть футов веревки, которые свисали с конца петли, держащей крест на железном крюке.
Он переставил стул и, встав к кресту лицом, пропустил лишнюю часть веревки под левой рукой, подтянул к передней стороне креста, привязал – очень свободно – к вертикальному брусу, пропустил обратно, но под правой рукой, и завязал на несколько узлов. Теперь на кресте, ниже Т-образного соединения, повисла большая петля.
Он развернулся, прижался к кресту спиной и посмотрел через двор, затем согнул колени и продел голову в веревочную петлю, прочно подложив ее под подбородок перед тем, как затянуть. Раскинув руки, он подсунул кисти рук под бечеву на концах поперечины; петли были слишком слабыми, руки могли выскользнуть, едва он повиснет. Но он обдумал и это: он нащупал бечеву и подтягивал ее, пока она не врезалась ему в кожу, охватив запястья.
– В твои руки предаю я душу свою! – закричал он сильным звенящим голосом и ногой оттолкнул стул.
Тело сразу же тяжко обвисло на петлях. Не так уж и больно! Не больнее, чем при ходьбе. Не больнее, чем поцелуй Иуды Карриол. Снести это куда легче, чем бремя его призвания, долгую печаль земной жизни.
– Я – человек! – пытался он сказать, но будучи человеком не мог этого сделать: веревка перехватила его горло и едва позволяла дышать.
И тут ему показалось, что двор наполнился людьми. Здесь была его мать, такая красивая, которая, стоя на коленях, смотрела вверх на него – в мраморной печали. Джеймс и Эндрю, Мириам и Марта Мэри. Бедная, бедная Мэри Тибор Ричи и толстяк, в котором он узнал Гарольда Магнуса. Сенатор Хиллер и мэр О'Коннор. И все губернаторы. И Иуда Карриол, улыбающаяся и перебрасывающая серебряный поток наград и почестей с ладони на ладонь Ворота, на которые он смотрел, с грохотом распахнулись, и за ними стояли все мужчины, все женщины, все дети – ах, как мало осталось детей, – люди всего мира протягивали к нему руки, моля, чтобы он спас их.
– Я не могу спасти вас! – сказал он. – Никто не может спасти вас! Я лишь один из вас я – человек. Всего лишь человек. Спасите себя сами! Сделайте это, и вы выживите.
Сделайте это, и род человеческий будет жить всегда!
Последним осмысленным словом было «всегда!».
Его убила не веревка на горле, его убила тяжесть собственного тела: слабея, он так налег грудью на веревку, что легкие не могли вытолкнуть использованный и отравленный воздух. Он умер тихо, будто уснул: серый человек на сером кресте в тесном сером углу большого серого поместья.
Серо заморосил дождь и смыл кровь с его тела, и его бесцветная, серая кожа заблестела от влаги.
На острове он пробыл ровно три часа.
Глава XIII
Последний этап Марша Тысячелетия начался в пятницу, ясным майским утром. Во главе огромной процессии шли Эндрю Мириам и Джейм. Они двинулись от лагеря к шоссе под напутствие официальных лиц и военных чинов. Никого, казалось, не удивило и не встревожило отсутствие самого Джошуа Кристиана. Этому в немалой степени способствовал сенатор Дэвид Симз Хиллер, который, сверкая белозубой улыбкой, шествовал совсем один сразу за родными Кристиана и чуть впереди остальных. По пути к ним присоединялись все новые и новые толпы людей. И каждый раз то ли вздох то ли стон проносился над толпой, ибо при всей торжественности этого кульминационного момента без доктора Джошуа это было совсем не то, чего они ждали.
Потом, когда события того дня уже отошли в прошлое, Мама с гордой улыбкой утверждала, что именно она возглавила последний этап Марша века, поскольку в это время находилась в правительственном фургоне. Правда, ехал он на малой скорости впереди процессии, и из него можно было видеть только ноги полицейских из почетного оцепления.
Доктор Джудит Карриол прибыла в Белый дом ровно в восемь утра и была немедленно препровождена в Овальный кабинет. Президент Тибор Ричи сидел перед телемониторами. Ровно в полдень процессия должна была подойти к специально для этого случая сооруженному постаменту из белоснежного вермонтского мрамора, и Президент мог позволить себе не торопиться: до выезда из Белого дома оставалось еще более трех часов.
– Извините, господин Президент, я наверное, пришла слишком рано, – проговорила Джудит, отыскивая глазами Гарольда Магнуса. Но Президент был один.
– Да нет же, вы пунктуальны, как всегда, доктор. Или мне будет позволено называть вас просто Джудит?
Она вспыхнула, с хорошо разыгранным смущением – и, как ей показалось, очень грациозно – всплеснула руками, выражая свое полное согласие. Как ни странно, в ее жесте не осталось ничего похожего на зловещую грацию змеи.
– Для меня это честь, Господин Президент, – сказала она почтительно.
– Гарольд опаздывает, – заметил Ричи. – Вероятно, из-за приближающегося шествия. Мне докладывают, что на улицах такие толпы… Проехать на машине просто немыслимо. А представить себе Гарольда Магнуса, добирающегося пешком… – его лицо, обычно скорбное, как лица христианских мучеников с картин ранних прерафаэлитов озарилось озорной улыбкой.
– Да, тут я с вами вполне согласна, – с готовностью отозвалась она.
Осложнения с Кристианом сейчас отошли для нее на задний план. Джудит упивалась выпавшей ей удачей. «Спасибо судьбе, сделавшей так, что Гарольд опоздал, – думала она. – Иначе, пожалуй, побыть наедине с Президентом не удалось бы. И мне нравится этот человек, действительно нравится! Господи, отчего Джошуа лишен бесстрастности и здравого смысла, которые есть у этого человека. Ведь внешне они так похожи. Хотя что верно, то верно: людям, вроде Тибора Ричи, проживи они хоть сто лет, не дано достичь такого единения со своим народом, как это удалось Джошуа. И вообще – что тут сравнивать..»
– Как великолепно все получилось, – с воодушевлением продолжал Президент. – Это самое значительное и знаменательное событие в моей жизни. Величайший дар судьбы, что это произошло именно во время моего пребывания на посту президента.
Когда он был взволнован, то в его речи сразу начинали чувствоваться интонации его родного штата – Луизианы. Сейчас он говорил как типичный южанин. Калифорнийский выговор, который он с успехом усвоил, стараясь во время предвыборной кампании набрать как можно больше голосов, исчез совсем.
– Президенту Америки оставлено так мало возможностей выразить свою благодарность людям, которые оказывают ему и нации неоценимые услуги, – говорил он, – Джудит, дорогая, я не могу, как это сделали бы в Австралии, изобрести специально для вас новый титул. Не могу подарить вам виллу или оплатить вам отдых на фешенебельном курорте, как это сделали бы русские. Наши железные законы о государственной службе не позволяют даже, минуя несколько ступеней, сразу предложить вам высокий пост. Но я благодарю вас, благодарю от всего сердца и искренне надеюсь, что вы не сочтете это малостью, недостойной вас лично.
Его темные, глубоко, как у Джошуа, посаженные глаза выражали нечто, близкое к восхищению.
– Я просто выполняла свою работу, господин Президент. Мне хорошо платят и я люблю свое дело.
О, господи, какие еще банальные слова следует произносить в таких случаях? И куда, черт его возьми, подевался Магнус?
– Присядьте же, дорогая моя. Похоже, вы совсем измучилась. Хотите чашечку кофе?
– Честно говоря, сэр, сейчас мне это нужно больше, чем любой титул.
И он сам – сам! – принес и поставил перед ней маленький поднос с молочником, сахарницей и кофе в большой чашке китайского фарфора. Она с жадностью выпила все и хотела попросить еще, но не решилась.
– Я с большой симпатией отношусь к доктору Кристиану, – продолжал Тибор Ричи. – Расскажите, что с ним происходит? Чем он болен?
Она рассказала ему только то, что посчитала нужным – гораздо меньше, чем Магнусу. С тем она была откровенна почти полностью. Но и того, что она рассказала, было достаточно, чтобы Ричи встревожился, – правда, скорее, как человек, а не как Президент.
– Джошуа был у меня как раз перед выпуском «Божьего проклятия». Надо сказать, я не припомню, когда еще я проводил время так приятно, как в тот вечер, с ним. Это настоящий человек! Тогда мне как раз предстояло принять несколько труднейших решений, и он мне очень помог. Только в одном случае он воздержался от ответа. И это было мудро с его стороны. В том случае выбор должен был сделать я сам и никто другой. Что же касается моей дочери… Тут он рекомендовал именно тех специалистов, которые сумели ей помочь. Это поистине перевернуло всю ее жизнь. Ей теперь несравненно лучше.
«Так вот, оказывается, в чем было дело! Поразительно, что она догадалась… Зря изводила бедолагу Моше Чейзена! А скучища, которую она испытывала всякий раз, назначая свидания с Гарри Маннерингу?! Так тебе и надо, Джудит Карриол! В следующий раз будь догадливей!»
– Да, в этом весь Джошуа, – сказала она.
– Помнится, когда вы сами предложили его на роль Мессии, вы дали понять, что очень близки с ним. Понимаю, как тяжко вам сейчас: и его болезнь, и ответственность за Марш… Отчего вы не сказали мне утром, что хотели бы сопровождать доктора на лечение? Я бы понял и отпустил вас.
– Сейчас, сэр, я знаю, что вы бы так и поступили. Но в тот момент… Все происходило так быстро… Но он в надежных руках, к тому же прямо отсюда я вылетаю к нему, – и она подняла на Президента глубокие, загадочные глаза.
Он кашлянул, переменил позу так, чтобы лучше видеть мониторы. Она тоже перевела взгляд на экран. Некоторое время они сидели молча, наблюдая за толпами, двигавшимися по празднично убранным, залитым солнцем улицам Вашингтона. Магнус все не появлялся.
В девять его все еще не было. Похоже, что-то случилось. Доктор Карриол решительно встала, Президент вопросительно посмотрел на нее.
– Извините, сэр, но я хотела бы сама пройти в Департамент окружающей среды. Это не похоже на мистера Магнуса – опаздывать, не поставив в известность заранее.
– Я позвоню, – предложил Ричи. Он не собирался сообщать ей о том, что в четыре утра Магнус был мертвецки пьян.
– Нет, сэр, не утруждайте себя. Я сама. Она чувствовала: что-то стряслось. Что-то очень серьезное.
Вокруг Белого дома было не протолкнуться: ждали выхода Президента. Она с трудом добралась до правительственной вертолетной площадки и распорядилась, чтобы ее доставили к Департаменту и желательно как можно ближе ко входу в здание. Пилот почесал в затылке, но посадил машину посреди улицы, прямо перед входом. Сделал он это с предельной осторожностью. К счастью, сегодня здесь было особенно мало пешеходов.
По случаю Марша были объявлены самые длинные каникулы в истории страны, поэтому Департамент, разумеется, не работал. Однако, поднявшись в Сектор № 4, она застала коротышку Джона Уэйна на обычном месте и погруженным в дела.
– Джон! – крикнула она, сбрасывая пальто. – Вы знаете, где мистер Магнус?
– Нет, – ответил он, недоуменно.
– Пойдемте со мной в его кабинет. Он должен был быть у Президента еще час назад – и не появился.
За столом, где обычно сидела миссис Тавернер, никого не было. Яростно, но молчаливо мигал телефон. Мистер Магнус терпеть не мог звонков, поэтому телефон был переключен на световые сигналы. Без сомнения, это тоже пытались связаться с Магнусом из Белого дома.
– Отыщите миссис Тавернер – кажется, за этим кабинетом у нее маленькая комната для отдыха. Наплюйте на хороший тон и загляните прежде всего туда, – бросила она на ходу Уэйну и открыла дверь в кабинет Магнуса.
Похоже, что несмотря на сильное опьянение, Магнусу ночью удалось каким-то образом перебраться из-за стола на удобный, мягкий диван. Там он и остался. Лежал на спине, одна нога свешивалась с дивана: громадный толстый младенец, сопящий, слюнявый, только лицо дряблое, раскисшее.
– Мистер Магнус! Мистер Магнус! – кричала она, тряся его за плечи. Содержание сахара в его крови, видимо все-таки несколько снизилось с тех пор, как Карриол видела его в последний раз, и все-таки ей понадобилось не менее двух минут, чтобы разбудить его. Наконец, веки дрогнули и зеленые, как крыжовник, глаза бессмысленно уставились на нее.
– Да проснитесь же, Магнус! – чуть ли не в двадцатый раз произнесла она, с трудом сдерживая ярость.
Постепенно взгляд его сделался более осмысленным: во всяком случае, он, кажется, начал ее узнавать.
– Черт! – вдруг простонал он, пытаясь сесть, – Господи, как мне худо! Сколько сейчас времени?
– Девять тридцать, сэр. На восемь у вас была назначена встреча с Президентом. Он все еще ожидает вас, но, думаю, его терпение вот-вот лопнет. Тем более, что через два часа, ровно в полдень, как и было задумано, завершается Марш и Президент покинет Белый дом, чтобы быть вместе с народом…
– Черт, черт, черт! – всхлипывал Магнус, хватаясь за голову, – принесите мне кофе! Где Хелена?
– Понятия не имею.
Тут прибыл Уэйн с донесением, где и в каком виде он обнаружил миссис Тавернер. Джудит велела ему принести кофе; она стояла, скрестив руки на груди, и насмешливо наблюдала, как ее начальник, сидя на краешке дивана, растирает ладонями свои заросшие щетиной щеки – да с такой силой, что пальцы утопают в складках жира.
– Плохо себя чувствовал, – бормотал он, – так странно… Отключился… и все. Никогда раньше такого не случалось, даже когда крупно перебирал.
– Есть у вас здесь чистое белье, свежий костюм? Хоть что-то презентабельное? В чем вы на торжество пойдете?
– Вроде бы есть, – проговорил он и зевнул. Глаза его слезились. – Ох, надо сосредоточиться, а не могу.
Джон принес кофе.
– Как там миссис Тавернер?
– В порядке. Правда, думает покончить с собой. Все время твердит, что с ней еще никогда такого не случалось в рабочее время.
– Передайте, что я ей глубоко сочувствую и что нет такого шефа и такой работы, ради которых стоило бы думать о самоубийстве. Отправьте-ка ее домой.
Джон вышел, а Карриол налила кофе и передала Магнусу. Кружку он опорожнил в два глотка и потребовал добавки. На сей раз он пил медленнее.
– Господи, ну и денек! Я все еще не очухался.
– Бедняжечка! – саркастически воскликнула Карриол. – А вы хоть знаете, что миссис Тавернер тоже потеряла сознание и у нее, смею заверить, было на то куда больше оснований. Разве можно так бессовестно эксплуатировать женщину? Вы ее так в гроб вгоните!
В это время в дверь постучали, и на пороге показалась миссис Тавернер собственной персоной: за десять минут она успела привести себя в полный порядок.
– Благодарю вас, доктор Карриол, – сказала она, – мне и правда лучше бы домой… Если можно. Вот только как с тем списком специалистов и оборудования, который вы передали мне вчера вечером?
Лицо Карриол, и без того бледное, сделалось мертвенно-бледным. На какой-то момент миссис Тавернер показалось, что с главой Сектора № 4 случится удар: тело ее неестественно выгнулось, глаза почти закатились, из оскаленного рта вырвались странные, пугающие звуки. Но уже в следующий момент Карриол подскочила к дивану, где все еще восседал Магнус. С непонятно откуда взявшейся силой подхватив под мышки личного секретаря Президента, она поставила его на ноги и яростно встряхнула:
– Остров Покахонтас! Врачи!
На этот раз он сразу понял, о чем идет речь.
– Господи, Джудит! Я совсем забыл! Я… не сделал! – в ужасе воскликнул он.
Карриол повернулась к миссис Тавернер:
– Найдите немедленно Джона и сами никуда не отлучайтесь. Надо действовать.
Потом, когда события того дня уже отошли в прошлое, Мама с гордой улыбкой утверждала, что именно она возглавила последний этап Марша века, поскольку в это время находилась в правительственном фургоне. Правда, ехал он на малой скорости впереди процессии, и из него можно было видеть только ноги полицейских из почетного оцепления.
Доктор Джудит Карриол прибыла в Белый дом ровно в восемь утра и была немедленно препровождена в Овальный кабинет. Президент Тибор Ричи сидел перед телемониторами. Ровно в полдень процессия должна была подойти к специально для этого случая сооруженному постаменту из белоснежного вермонтского мрамора, и Президент мог позволить себе не торопиться: до выезда из Белого дома оставалось еще более трех часов.
– Извините, господин Президент, я наверное, пришла слишком рано, – проговорила Джудит, отыскивая глазами Гарольда Магнуса. Но Президент был один.
– Да нет же, вы пунктуальны, как всегда, доктор. Или мне будет позволено называть вас просто Джудит?
Она вспыхнула, с хорошо разыгранным смущением – и, как ей показалось, очень грациозно – всплеснула руками, выражая свое полное согласие. Как ни странно, в ее жесте не осталось ничего похожего на зловещую грацию змеи.
– Для меня это честь, Господин Президент, – сказала она почтительно.
– Гарольд опаздывает, – заметил Ричи. – Вероятно, из-за приближающегося шествия. Мне докладывают, что на улицах такие толпы… Проехать на машине просто немыслимо. А представить себе Гарольда Магнуса, добирающегося пешком… – его лицо, обычно скорбное, как лица христианских мучеников с картин ранних прерафаэлитов озарилось озорной улыбкой.
– Да, тут я с вами вполне согласна, – с готовностью отозвалась она.
Осложнения с Кристианом сейчас отошли для нее на задний план. Джудит упивалась выпавшей ей удачей. «Спасибо судьбе, сделавшей так, что Гарольд опоздал, – думала она. – Иначе, пожалуй, побыть наедине с Президентом не удалось бы. И мне нравится этот человек, действительно нравится! Господи, отчего Джошуа лишен бесстрастности и здравого смысла, которые есть у этого человека. Ведь внешне они так похожи. Хотя что верно, то верно: людям, вроде Тибора Ричи, проживи они хоть сто лет, не дано достичь такого единения со своим народом, как это удалось Джошуа. И вообще – что тут сравнивать..»
– Как великолепно все получилось, – с воодушевлением продолжал Президент. – Это самое значительное и знаменательное событие в моей жизни. Величайший дар судьбы, что это произошло именно во время моего пребывания на посту президента.
Когда он был взволнован, то в его речи сразу начинали чувствоваться интонации его родного штата – Луизианы. Сейчас он говорил как типичный южанин. Калифорнийский выговор, который он с успехом усвоил, стараясь во время предвыборной кампании набрать как можно больше голосов, исчез совсем.
– Президенту Америки оставлено так мало возможностей выразить свою благодарность людям, которые оказывают ему и нации неоценимые услуги, – говорил он, – Джудит, дорогая, я не могу, как это сделали бы в Австралии, изобрести специально для вас новый титул. Не могу подарить вам виллу или оплатить вам отдых на фешенебельном курорте, как это сделали бы русские. Наши железные законы о государственной службе не позволяют даже, минуя несколько ступеней, сразу предложить вам высокий пост. Но я благодарю вас, благодарю от всего сердца и искренне надеюсь, что вы не сочтете это малостью, недостойной вас лично.
Его темные, глубоко, как у Джошуа, посаженные глаза выражали нечто, близкое к восхищению.
– Я просто выполняла свою работу, господин Президент. Мне хорошо платят и я люблю свое дело.
О, господи, какие еще банальные слова следует произносить в таких случаях? И куда, черт его возьми, подевался Магнус?
– Присядьте же, дорогая моя. Похоже, вы совсем измучилась. Хотите чашечку кофе?
– Честно говоря, сэр, сейчас мне это нужно больше, чем любой титул.
И он сам – сам! – принес и поставил перед ней маленький поднос с молочником, сахарницей и кофе в большой чашке китайского фарфора. Она с жадностью выпила все и хотела попросить еще, но не решилась.
– Я с большой симпатией отношусь к доктору Кристиану, – продолжал Тибор Ричи. – Расскажите, что с ним происходит? Чем он болен?
Она рассказала ему только то, что посчитала нужным – гораздо меньше, чем Магнусу. С тем она была откровенна почти полностью. Но и того, что она рассказала, было достаточно, чтобы Ричи встревожился, – правда, скорее, как человек, а не как Президент.
– Джошуа был у меня как раз перед выпуском «Божьего проклятия». Надо сказать, я не припомню, когда еще я проводил время так приятно, как в тот вечер, с ним. Это настоящий человек! Тогда мне как раз предстояло принять несколько труднейших решений, и он мне очень помог. Только в одном случае он воздержался от ответа. И это было мудро с его стороны. В том случае выбор должен был сделать я сам и никто другой. Что же касается моей дочери… Тут он рекомендовал именно тех специалистов, которые сумели ей помочь. Это поистине перевернуло всю ее жизнь. Ей теперь несравненно лучше.
«Так вот, оказывается, в чем было дело! Поразительно, что она догадалась… Зря изводила бедолагу Моше Чейзена! А скучища, которую она испытывала всякий раз, назначая свидания с Гарри Маннерингу?! Так тебе и надо, Джудит Карриол! В следующий раз будь догадливей!»
– Да, в этом весь Джошуа, – сказала она.
– Помнится, когда вы сами предложили его на роль Мессии, вы дали понять, что очень близки с ним. Понимаю, как тяжко вам сейчас: и его болезнь, и ответственность за Марш… Отчего вы не сказали мне утром, что хотели бы сопровождать доктора на лечение? Я бы понял и отпустил вас.
– Сейчас, сэр, я знаю, что вы бы так и поступили. Но в тот момент… Все происходило так быстро… Но он в надежных руках, к тому же прямо отсюда я вылетаю к нему, – и она подняла на Президента глубокие, загадочные глаза.
Он кашлянул, переменил позу так, чтобы лучше видеть мониторы. Она тоже перевела взгляд на экран. Некоторое время они сидели молча, наблюдая за толпами, двигавшимися по празднично убранным, залитым солнцем улицам Вашингтона. Магнус все не появлялся.
В девять его все еще не было. Похоже, что-то случилось. Доктор Карриол решительно встала, Президент вопросительно посмотрел на нее.
– Извините, сэр, но я хотела бы сама пройти в Департамент окружающей среды. Это не похоже на мистера Магнуса – опаздывать, не поставив в известность заранее.
– Я позвоню, – предложил Ричи. Он не собирался сообщать ей о том, что в четыре утра Магнус был мертвецки пьян.
– Нет, сэр, не утруждайте себя. Я сама. Она чувствовала: что-то стряслось. Что-то очень серьезное.
Вокруг Белого дома было не протолкнуться: ждали выхода Президента. Она с трудом добралась до правительственной вертолетной площадки и распорядилась, чтобы ее доставили к Департаменту и желательно как можно ближе ко входу в здание. Пилот почесал в затылке, но посадил машину посреди улицы, прямо перед входом. Сделал он это с предельной осторожностью. К счастью, сегодня здесь было особенно мало пешеходов.
По случаю Марша были объявлены самые длинные каникулы в истории страны, поэтому Департамент, разумеется, не работал. Однако, поднявшись в Сектор № 4, она застала коротышку Джона Уэйна на обычном месте и погруженным в дела.
– Джон! – крикнула она, сбрасывая пальто. – Вы знаете, где мистер Магнус?
– Нет, – ответил он, недоуменно.
– Пойдемте со мной в его кабинет. Он должен был быть у Президента еще час назад – и не появился.
За столом, где обычно сидела миссис Тавернер, никого не было. Яростно, но молчаливо мигал телефон. Мистер Магнус терпеть не мог звонков, поэтому телефон был переключен на световые сигналы. Без сомнения, это тоже пытались связаться с Магнусом из Белого дома.
– Отыщите миссис Тавернер – кажется, за этим кабинетом у нее маленькая комната для отдыха. Наплюйте на хороший тон и загляните прежде всего туда, – бросила она на ходу Уэйну и открыла дверь в кабинет Магнуса.
Похоже, что несмотря на сильное опьянение, Магнусу ночью удалось каким-то образом перебраться из-за стола на удобный, мягкий диван. Там он и остался. Лежал на спине, одна нога свешивалась с дивана: громадный толстый младенец, сопящий, слюнявый, только лицо дряблое, раскисшее.
– Мистер Магнус! Мистер Магнус! – кричала она, тряся его за плечи. Содержание сахара в его крови, видимо все-таки несколько снизилось с тех пор, как Карриол видела его в последний раз, и все-таки ей понадобилось не менее двух минут, чтобы разбудить его. Наконец, веки дрогнули и зеленые, как крыжовник, глаза бессмысленно уставились на нее.
– Да проснитесь же, Магнус! – чуть ли не в двадцатый раз произнесла она, с трудом сдерживая ярость.
Постепенно взгляд его сделался более осмысленным: во всяком случае, он, кажется, начал ее узнавать.
– Черт! – вдруг простонал он, пытаясь сесть, – Господи, как мне худо! Сколько сейчас времени?
– Девять тридцать, сэр. На восемь у вас была назначена встреча с Президентом. Он все еще ожидает вас, но, думаю, его терпение вот-вот лопнет. Тем более, что через два часа, ровно в полдень, как и было задумано, завершается Марш и Президент покинет Белый дом, чтобы быть вместе с народом…
– Черт, черт, черт! – всхлипывал Магнус, хватаясь за голову, – принесите мне кофе! Где Хелена?
– Понятия не имею.
Тут прибыл Уэйн с донесением, где и в каком виде он обнаружил миссис Тавернер. Джудит велела ему принести кофе; она стояла, скрестив руки на груди, и насмешливо наблюдала, как ее начальник, сидя на краешке дивана, растирает ладонями свои заросшие щетиной щеки – да с такой силой, что пальцы утопают в складках жира.
– Плохо себя чувствовал, – бормотал он, – так странно… Отключился… и все. Никогда раньше такого не случалось, даже когда крупно перебирал.
– Есть у вас здесь чистое белье, свежий костюм? Хоть что-то презентабельное? В чем вы на торжество пойдете?
– Вроде бы есть, – проговорил он и зевнул. Глаза его слезились. – Ох, надо сосредоточиться, а не могу.
Джон принес кофе.
– Как там миссис Тавернер?
– В порядке. Правда, думает покончить с собой. Все время твердит, что с ней еще никогда такого не случалось в рабочее время.
– Передайте, что я ей глубоко сочувствую и что нет такого шефа и такой работы, ради которых стоило бы думать о самоубийстве. Отправьте-ка ее домой.
Джон вышел, а Карриол налила кофе и передала Магнусу. Кружку он опорожнил в два глотка и потребовал добавки. На сей раз он пил медленнее.
– Господи, ну и денек! Я все еще не очухался.
– Бедняжечка! – саркастически воскликнула Карриол. – А вы хоть знаете, что миссис Тавернер тоже потеряла сознание и у нее, смею заверить, было на то куда больше оснований. Разве можно так бессовестно эксплуатировать женщину? Вы ее так в гроб вгоните!
В это время в дверь постучали, и на пороге показалась миссис Тавернер собственной персоной: за десять минут она успела привести себя в полный порядок.
– Благодарю вас, доктор Карриол, – сказала она, – мне и правда лучше бы домой… Если можно. Вот только как с тем списком специалистов и оборудования, который вы передали мне вчера вечером?
Лицо Карриол, и без того бледное, сделалось мертвенно-бледным. На какой-то момент миссис Тавернер показалось, что с главой Сектора № 4 случится удар: тело ее неестественно выгнулось, глаза почти закатились, из оскаленного рта вырвались странные, пугающие звуки. Но уже в следующий момент Карриол подскочила к дивану, где все еще восседал Магнус. С непонятно откуда взявшейся силой подхватив под мышки личного секретаря Президента, она поставила его на ноги и яростно встряхнула:
– Остров Покахонтас! Врачи!
На этот раз он сразу понял, о чем идет речь.
– Господи, Джудит! Я совсем забыл! Я… не сделал! – в ужасе воскликнул он.
Карриол повернулась к миссис Тавернер:
– Найдите немедленно Джона и сами никуда не отлучайтесь. Надо действовать.