Страница:
– Я не могу! – тихо сказала она; ей казалось, что она надрывается от крика.
– Тогда ты никогда в жизни не обретешь покоя! Стараясь, невзирая на клокочущую в нем ярость, не сделать ничего, что выглядело бы смехотворно, он величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал ей, что он уже никогда не вернется, удалился, задрав голову, словно победитель, покидающий поле сражения.
Однако участь победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяла – он-то понимал, что потерпел неудачу, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобный урагану, сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем – и каким поцелуем! – а потом пойти на попятный? Можно подумать, что ей хотелось его меньше, чем ему – ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы любоваться, как разбухает от яда ее личико, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Об этом стучало его сердце – ему казалось, что оно колотится у него в ушах, об этом гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его неуемная ярость объяснялась в значительной степени тем, что он отлично отдавал себе отчет: он не сможет убить ее, точно так же, как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что такое сидело в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополи?
Когда Сулла влетел, словно камень, брошенный из пращи, в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась в свою комнату, и дом, каким огромным он ни был, ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, он подскочил к деревянному ларчику в форме храма, где хранилась восковая маска его предка, бывшего flamen Dialis'ом, [49]и вытащил ящик, укрытый под миниатюрным лестничным маршем. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.
Он не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: его всего, от ступней до корней волос, захлестывала злоба. Или, может, то была боль? А то и горе? Или безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; потом, быстро проскочив стадию тепла, он оказался в объятиях холода, а затем и среди безжалостного льда. Только остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к одному с ним классу. Юлиллу и Элию он по крайней мере сделал несчастными и тем добыл для себя успокоение. Более того, участь Юлиллы удовлетворила его, ибо он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его встреч с Метробием, она бы по-прежнему пьянствовала и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл бессловесный упрек. Однако в случае с Аврелией у него не было никакой надежды, что она горюет по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти от нее на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом – вся Аврелия! Пусть сгинет! Да сожрут ее черви! Мерзкая свинья!
Разразившись бессмысленными старомодными проклятиями, он поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Странно, но боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, а ему самому было не дано наслать смерть на предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось взломать стены цитадели, каковой являлась непреклонная воля Аврелии. То обстоятельство, что до той секунды, когда он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее, совершенно не привлекало к себе его внимание: порыв его был настолько силен, настолько всепоглощающ, что ему никак не удавалось прийти в себя.
Все дело в Риме! В Испании он излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигали столь жгучие разочарования – то ли потому, что там некогда заниматься самокопанием, то ли потому, что там находишься в окружении смерти, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что ты движешься к великой цели. Но в Риме – а он проторчал в Риме уже почти три года! – Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно средство, опробованное в прошлом, – убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.
Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв, а также тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стикс, Клитумна, Никополи, Катул Цезарь – как было бы здорово навеки потушить взор этого надменного верблюда! – Скавр, Метелл Нумидийский Хрюшка. Хрюшка… Сулла медленно встал, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.
Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более, чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Хрюшке.
Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его достойной лиры Гомера консульской карьере, о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он выпрашивал себе еще испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией [50]заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы поклясться в приверженности второму земельному закону Сатурнина.
«И все же, – размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним за день клиентом, – я войду в историю как величайший представитель великого рода, наибольший Квинт из всех Цецилиев Метеллов.» Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья, что он вернулся домой, где встретил необыкновенно радушный прием, и наполняться чувством небывалого довольства. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей в конце концов настал конец. Он выиграл, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария. Слуга поскребся в дверь кабинета.
– Да? – отозвался Метелл Нумидийский.
– Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, domine. [51]
Когда Сулла вошел в дверь, Метелл Нумидийский успел преодолеть половину расстояния от стола до двери с приветственно вытянутой рукой.
– Дорогой Луций Корнелий, какая это радость – увидеться с тобой! – проговорил он, источая радушие.
– Да, мне давно уже пора лично засвидетельствовать тебе уважение, – ответил Сулла, опускаясь в кресло для клиентов и напуская на себя виноватый вид.
– Вина?
– Благодарю.
Стоя у столика, на котором возвышались два кувшина и несколько кубков из чудесного александрийского стекла, Метелл Нумидийский воззрился на Суллу и спросил, поднимая брови:
– Стоит ли разбавлять хиосское вино водой?
– Разбавлять хиосское – преступление, – отвечал Сулла с улыбкой, свидетельствующей о том, что он успел освоиться в гостях.
Хозяин не двинулся с места.
– Твой ответ – ответ политика, Луций Корнелий. Не думал, что ты принадлежишь к этой когорте!
– Квинт Цецилий, пусть в твоем вине не будет воды! – вскричал Сулла. – Я пришел к тебе в надежде, что мы сможем стать добрыми друзьями.
– В таком случае, Луций Корнелий, мы станем пить наше хиосское неразбавленным.
Метелл Нумидийский взял в руки два кубка: один он поставил на стол рядом с Суллой, другой забрал себе; усевшись, он провозгласил:
– Я пью за дружбу!
– И я. – Пригубив вина, Сулла нахмурился и посмотрел Метеллу Нумидийскому прямо в глаза. – Квинт Цецилий, я отправляюсь в качестве старшего легата в Ближнюю Испанию вместе с Титом Дидием. Понятия не имею, сколько времени продлится мое отсутствие, однако мне представляется, что оно выльется в годы. Вернувшись, я намерен немедленно баллотироваться в преторы. – Откашлявшись, он отпил еще. – Тебе известна подлинная причина моего неизбрания претором в прошлом году?
Уголки рта Метелла Нумидийского слегка растянулись в улыбке, однако недостаточно, чтобы Сулла понял, что это за улыбка: насмешливая, злобная или благодушная.
– Да, Луций Корнелий, знаю.
– Что же именно ты знаешь?
– Что ты сильно расстроил моего большого друга Марка Эмилия Скавра, испугавшегося за свою жену.
– Вот как! Значит, моя связь с Гаем Марием тут ни при чем?
– Луций Корнелий, столь здравомыслящий человек, как Марк Эмилий, никогда бы не покусился на твою государственную карьеру из-за твоего боевого содружества с Гаем Марием. Хотя сам я не был здесь и не мог быть свидетелем событий, у меня сохранилась достаточно тесная связь с Римом, чтобы понимать, что в то время ты был уже не так крепко привязан к Гаю Марию, – добродушно объяснил Метелл Нумидийский. – Поскольку вы больше не родня друг другу, я вполне могу это понять. – Он вздохнул. – Однако тебе не повезло: едва ты успешно порвал с Гаем Марием, как чуть не стал причиной разрыва в семействе Марка Эмилия Скавра.
– Я не совершил ничего недостойного, Квинт Цецилий, – процедил Сулла, стараясь не давать волю раздражению, но все больше укрепляясь в мысли, что этой тщеславной посредственности лучше не жить.
– Я знаю, что о недостойных поступках речи не было. – Метелл Нумидийский осушил свой кубок. – Можно только сожалеть, что когда дело доходит до женщин, особенно жен, даже самые старые и мудрые головы одолевает головокружение.
Стоило хозяину обозначить свое намерение подняться, Сулла резво вскочил на ноги, схватил со стола оба кубка и отошел, чтобы наполнить их.
– Дама, которую мы оба подразумеваем, приходится тебе племянницей, Квинт Цецилий, – проговорил Сулла, стоя к собеседнику спиной и загораживая своей тогой стол.
– Только поэтому мне и известна вся эта история. Протянув Метеллу Нумидийскому один кубок, Сулла снова уселся.
– Считаешь ли ты, будучи ее дядей и хорошим другом Марка Эмилия, что я действовал правильно?
Хозяин пожал плечами, отпил вина и скривился.
– Если бы ты был каким-то выскочкой, Луций Корнелий, то не сидел бы сейчас передо мной. Но ты – выходец из древнего и славного рода, ты – один из патрициев Корнелиев, к тому же наделен несомненными способностями. – Переменив выражение лица, он отпил еще вина. – Если бы в то время, когда моя племянница загорелась к тебе страстью, я находился в Риме, то обязательно поддержал бы своего друга Марка Эмилия в его попытках уладить дело. Насколько я понимаю, он просил тебя покинуть Рим, но ты ответил отказом. Не слишком осмотрительно с твоей стороны.
Сулла искренне рассмеялся.
– Просто я полагал, что Марк Эмилий не допустит менее благородных поступков, нежели мои.
– О, насколько ты выиграл бы, проведя несколько лет на римском форуме в годы юности! – воскликнул Метелл Нумидийский. – Тебе недостает такта, Луций Корнелий.
– Видимо, ты прав, – Сулле еще никогда в жизни не приходилось играть такой странной роли, как сейчас. – Но я не могу пятиться назад. Я стремлюсь только вперед.
– Ближняя Испания под командованием Тита Дидия – что ж, это определенно шаг вперед.
Сулла еще раз встал, чтобы наполнить оба кубка.
– Прежде чем покинуть Рим, мне необходимо обрести здесь по крайней мере одного доброго друга, – молвил он. – Говорю от чистого сердца: мне хотелось бы, чтобы этим другом стал ты. Невзирая на твою племянницу, на твою тесную связь с принцепсом сената Марком Эмилием Скавром. Я – Корнелий, что означает: я не могу просить тебя принять меня в роли клиента. Могу предложить тебе только дружбу. Что скажешь?
– А вот что: оставайся ужинать, Луций Корнелий. Итак, Луций Корнелий остался ужинать, чем доставил хозяину удовольствие, ибо Метелл Нумидийский первоначально намеревался отужинать в одиночестве, несколько утомленный своим новым статусом живой легенды форума. Темой разговора была неустанная борьба его сына за прекращение отцовской ссылки на Родосе.
– Ни у кого еще не бывало лучшего сына, – говорил возвратившийся изгнанник, уже чувствуя влияние вина, которого он употребил немало, начав задолго до ужина.
Улыбка Суллы была воплощением обаяния.
– Против этого я не в силах возразить, Квинт Цецилий. Ведь твоего сына я имею удовольствие считать своим другом. Мой собственный сын – пока ребенок. Впрочем, слепое отцовское обожание подсказывает мне, что и моего сына будет нелегко одолеть.
– Он – Луций, как и ты? Сулла непонимающе заморгал.
– Разумеется.
– Странно, – это слово Метелл Нумидийский произнес нараспев. – Разве в твоей ветви Корнелиев не называют первенцев Публиями?
– Поскольку мой отец мертв, Квинт Цецилий, я не могу задать ему этого вопроса. Не помню, чтобы он при жизни был хоть раз достаточно трезв, чтобы мы могли поговорить о семейных традициях.
– Это не столь важно, – немного поразмыслив, Метелл Нумидийский сказал: – Кстати, об именах. Ты, видимо, знаешь, что этот… италик всегда дразнил меня Хрюшкой?
– Я слышал это твое прозвище, Квинт Цецилий, от Гая Мария, – серьезно ответствовал Сулла, наклоняясь, чтобы наполнить вином из замечательного стеклянного кувшина оба кубка из не менее замечательного стекла. Какое везение, что Хрюшка питает пристрастие к стеклу!
– Отвратительно! – поморщился Метелл Нумидийский, имея в виду прозвище.
– Именно отвратительно! – поддакнул Сулла, испытывая полное довольство жизнью. – Хрюшка, Хрюшка!
– Мне потребовалось немало времени, чтобы привыкнуть и изжить обиду.
– Что неудивительно, Квинт Цецилий, – ответил Сулла с невинным видом.
– Детский жаргон! Нет, чтобы смело обозвать меня cunnus! [52]Италик… Внезапно Метелл Нумидийский порывисто выпрямился, провел рукой по лбу и тяжело задышал.
– Что-то мне не по себе! Никак не могу отдышаться…
– Попробуй дышать глубже, Квинт Цецилий! Метелл Нумидийский стал послушно глотать ртом воздух, но, не чувствуя облегчения, проговорил:
– Мне плохо…
Сулла подвинулся к краю ложа, чтобы нащупать ногами сандалии.
– Принести тазик?
– Слуги! Позови слуг! – Он схватился руками за грудь и упал спиной на ложе. – Мои легкие!
К этому времени Сулла достиг края ложа и наклонился над столиком.
– Ты уверен, что дело в легких, Квинт Цецилий? Метелл Нумидийский корчился от боли, оставаясь в полулежачем положении; одну руку он по-прежнему прижимал к груди, другая, со скрюченными пальцами, ползла по кушетке к Сулле. – У меня кружится голова! Не могу дышать… Легкие!
– На помощь! – взвизгнул Сулла. – Скорее на помощь!
Комната в одно мгновение наполнилась рабами. Сулла действовал с непоколебимым спокойствием и уверенностью: одних он послал за врачами, другим велел подложить Метеллу Нумидийскому под спину подушки, чтобы он не опрокинулся.
– Скоро все пройдет, Квинт Цецилий, – ласково проговорил он и, снова садясь, как бы невзначай отпихнул ногой столик; оба кубка, а также графины с вином и с водой упали и разлетелись на мелкие осколки. – Вот тебе моя рука, – сказал он раскрасневшемуся и перепугавшемуся Метеллу Нумидийскому. Подняв глаза на беспомощно стоящего рядом слугу, он распорядился: – Прибери-ка здесь! Не хватало только, чтобы кто-нибудь порезался!
Он не отпускал руки Метелла Нумидийского, пока раб подбирал с пола осколки и вытирал лужу; не отпустил он его руки и тогда, когда в комнате появились новые люди – врачи и их помощники. К моменту прихода Метелла Пия по прозвищу Поросенок Метелл Нумидийский уже не мог отнять у Суллы руку, чтобы поприветствовать своего не ведающего покоя, горячо любимого сына.
Пока Сулла держал Метелла Нумидийского за руку, а Поросенок безутешно рыдал, врачи взялись за дело.
– Настойка гидромеля с иссопом и толченым корнем каперсника, – решил Аполлодор Сицилийский, считавшийся непревзойденным целителем в самой аристократической части Палатина. – Кроме того, мы пустим ему кровь. Пракс, подай мне, пожалуйста, ланцет.
Однако Метелл Нумидийский дышал слишком прерывисто, чтобы суметь проглотить медовую настойку; из вскрытой вены хлынула ярко-алая кровь.
– Но это вена, вена! – пробормотал Аполлодор Сикул про себя. Повернувшись к остальным лекарям, он произнес: – До чего яркая кровь!
– Он так сопротивляется, Аполлодор! Неудивительно, что кровь такая красная! – ответил афинский грек Публий Суплиций Солон. Как насчет пластыря на грудь?
– Да, именно пластырь на грудь, – важно распорядился Аполлодор Сицилийский и, повернувшись к помощнику, повелительно прищелкнул пальцами: – Пракс, пластырь!
Однако Метелл Нумидийский по-прежнему задыхался, колотил себя в грудь свободной рукой, вглядывался затуманенным взором в лицо сына и все крепче сжимал руку Суллы.
– Лицо у него не посинело, – обратился Аполлодор Сикул к Метеллу Пию и Сулле на своем высокопарном греческом, – и этого я понять не могу. В остальном вижу у него все симптомы острой легочной недостаточности. – Он указал кивком на помощника, растиравшего что-то черное и липкое на кусочке ткани. – Наилучшая припарка! Она выведет наружу вредоносное вещество. Толченая ярь-медянка, чистая окись свинца, квасцы, сухой деготь, сухая сосновая смола – все это перемешано в нужном количестве с уксусом и маслом. Вот и готово!
И действительно, припарка была готова. Аполлодор Сицилийский сам намазал ею грудь больного и, скрестив руки на груди, стал с достойным восхищения спокойствием наблюдать за действием пластыря.
Однако ни настойка, ни пластырь с припаркой, ни кровопускание помочь не могли: жизнь покидала Метелла Нумидийского, и его рука, вцепившаяся в руку Луция Корнелия Суллы, все больше слабела. Лицо его побагровело, взор сделался совершенно незрячим, паралич сменился коматозным состоянием, далее наступила смерть.
Покидая комнату, Сулла слышал, как низкорослый сицилийский лекарь скромно напомнил Метеллу Пию:
– Domine, необходимо вскрытие. Безутешный Поросенок бросил в ответ:
– Чтобы вы, неумелые греки, исполосовали его? Мало вам, что вы его убили? Нет, мой отец отправится на погребальный костер нетронутым.
Заметив удаляющуюся спину Суллы, Поросенок бросился к дверям и настиг его в атрии.
– Луций Корнелий!
Сулла медленно повернулся к нему. На Метелла Пия глянуло лицо, исполненное скорби: в глазах стояли слезы, на щеках подсыхали ручейки от слез, уже успевших пролиться.
– Дорогой мой Квинт Пий!
Потрясение пока удерживало Поросенка на ногах; его рыдания поутихли.
– Не верю! Мой отец мертв…
– Да, и как внезапно! – отозвался Сулла, печально качая головой. Из его груди вырвалось рыдание. – Совершенно внезапно! Он так хорошо себя чувствовал, Квинт Пий! Я зашел к нему засвидетельствовать почтение, и он пригласил меня отужинать. Мы так приятно проводили время! И вот, когда ужин близился к концу, случилось это…
– Но почему, почему, почему? – На глазах у Поросенка опять появились слезы. – Он только что возвратился домой, он был совсем не стар!
Сулла с великой нежностью привлек к себе Метелла Пия, прижал его вздрагивающую голову к своему плечу и принялся гладить правой рукой по волосам. Однако в глазах Суллы горело удовлетворение, доставленное огромным всплеском чувств. Что может сравниться с этим непередаваемым ощущением? Что бы еще такое предпринять? Впервые он полностью погрузился в процесс остановки чужой жизни, став не только палачом, но и жрецом смерти.
Слуга, вышедший из триклиния, обнаружил сына скончавшегося хозяина в объятиях утешающего его человека, сияющего, подобно Аполлону, победным торжеством. Слуга заморгал и тряхнул головой. Не иначе, игра воображения…
– Мне пора, – бросил Сулла слуге. – Поддержи его. И пошли за остальной семьей.
Выйдя на Clivus Victoriae, Сулла стоял на месте довольно долго, пока глаза не привыкли к темноте. Затем, тихонько посмеиваясь про себя, он зашагал по направлению храма богини Magna Mater. Завидя бездну сточной канавы, он бросил туда свой пустой пузырек.
– Vale, [53]Хрюшка! – провозгласил он и воздел обе руки к насупленному небу. – О, теперь мне лучше!
Глава 5
– Тогда ты никогда в жизни не обретешь покоя! Стараясь, невзирая на клокочущую в нем ярость, не сделать ничего, что выглядело бы смехотворно, он величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал ей, что он уже никогда не вернется, удалился, задрав голову, словно победитель, покидающий поле сражения.
Однако участь победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяла – он-то понимал, что потерпел неудачу, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобный урагану, сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем – и каким поцелуем! – а потом пойти на попятный? Можно подумать, что ей хотелось его меньше, чем ему – ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы любоваться, как разбухает от яда ее личико, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Об этом стучало его сердце – ему казалось, что оно колотится у него в ушах, об этом гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его неуемная ярость объяснялась в значительной степени тем, что он отлично отдавал себе отчет: он не сможет убить ее, точно так же, как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что такое сидело в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополи?
Когда Сулла влетел, словно камень, брошенный из пращи, в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась в свою комнату, и дом, каким огромным он ни был, ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, он подскочил к деревянному ларчику в форме храма, где хранилась восковая маска его предка, бывшего flamen Dialis'ом, [49]и вытащил ящик, укрытый под миниатюрным лестничным маршем. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.
Он не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: его всего, от ступней до корней волос, захлестывала злоба. Или, может, то была боль? А то и горе? Или безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; потом, быстро проскочив стадию тепла, он оказался в объятиях холода, а затем и среди безжалостного льда. Только остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к одному с ним классу. Юлиллу и Элию он по крайней мере сделал несчастными и тем добыл для себя успокоение. Более того, участь Юлиллы удовлетворила его, ибо он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его встреч с Метробием, она бы по-прежнему пьянствовала и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл бессловесный упрек. Однако в случае с Аврелией у него не было никакой надежды, что она горюет по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти от нее на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом – вся Аврелия! Пусть сгинет! Да сожрут ее черви! Мерзкая свинья!
Разразившись бессмысленными старомодными проклятиями, он поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Странно, но боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, а ему самому было не дано наслать смерть на предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось взломать стены цитадели, каковой являлась непреклонная воля Аврелии. То обстоятельство, что до той секунды, когда он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее, совершенно не привлекало к себе его внимание: порыв его был настолько силен, настолько всепоглощающ, что ему никак не удавалось прийти в себя.
Все дело в Риме! В Испании он излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигали столь жгучие разочарования – то ли потому, что там некогда заниматься самокопанием, то ли потому, что там находишься в окружении смерти, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что ты движешься к великой цели. Но в Риме – а он проторчал в Риме уже почти три года! – Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно средство, опробованное в прошлом, – убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.
Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв, а также тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стикс, Клитумна, Никополи, Катул Цезарь – как было бы здорово навеки потушить взор этого надменного верблюда! – Скавр, Метелл Нумидийский Хрюшка. Хрюшка… Сулла медленно встал, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.
Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более, чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Хрюшке.
Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его достойной лиры Гомера консульской карьере, о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он выпрашивал себе еще испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией [50]заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы поклясться в приверженности второму земельному закону Сатурнина.
«И все же, – размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним за день клиентом, – я войду в историю как величайший представитель великого рода, наибольший Квинт из всех Цецилиев Метеллов.» Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья, что он вернулся домой, где встретил необыкновенно радушный прием, и наполняться чувством небывалого довольства. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей в конце концов настал конец. Он выиграл, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария. Слуга поскребся в дверь кабинета.
– Да? – отозвался Метелл Нумидийский.
– Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, domine. [51]
Когда Сулла вошел в дверь, Метелл Нумидийский успел преодолеть половину расстояния от стола до двери с приветственно вытянутой рукой.
– Дорогой Луций Корнелий, какая это радость – увидеться с тобой! – проговорил он, источая радушие.
– Да, мне давно уже пора лично засвидетельствовать тебе уважение, – ответил Сулла, опускаясь в кресло для клиентов и напуская на себя виноватый вид.
– Вина?
– Благодарю.
Стоя у столика, на котором возвышались два кувшина и несколько кубков из чудесного александрийского стекла, Метелл Нумидийский воззрился на Суллу и спросил, поднимая брови:
– Стоит ли разбавлять хиосское вино водой?
– Разбавлять хиосское – преступление, – отвечал Сулла с улыбкой, свидетельствующей о том, что он успел освоиться в гостях.
Хозяин не двинулся с места.
– Твой ответ – ответ политика, Луций Корнелий. Не думал, что ты принадлежишь к этой когорте!
– Квинт Цецилий, пусть в твоем вине не будет воды! – вскричал Сулла. – Я пришел к тебе в надежде, что мы сможем стать добрыми друзьями.
– В таком случае, Луций Корнелий, мы станем пить наше хиосское неразбавленным.
Метелл Нумидийский взял в руки два кубка: один он поставил на стол рядом с Суллой, другой забрал себе; усевшись, он провозгласил:
– Я пью за дружбу!
– И я. – Пригубив вина, Сулла нахмурился и посмотрел Метеллу Нумидийскому прямо в глаза. – Квинт Цецилий, я отправляюсь в качестве старшего легата в Ближнюю Испанию вместе с Титом Дидием. Понятия не имею, сколько времени продлится мое отсутствие, однако мне представляется, что оно выльется в годы. Вернувшись, я намерен немедленно баллотироваться в преторы. – Откашлявшись, он отпил еще. – Тебе известна подлинная причина моего неизбрания претором в прошлом году?
Уголки рта Метелла Нумидийского слегка растянулись в улыбке, однако недостаточно, чтобы Сулла понял, что это за улыбка: насмешливая, злобная или благодушная.
– Да, Луций Корнелий, знаю.
– Что же именно ты знаешь?
– Что ты сильно расстроил моего большого друга Марка Эмилия Скавра, испугавшегося за свою жену.
– Вот как! Значит, моя связь с Гаем Марием тут ни при чем?
– Луций Корнелий, столь здравомыслящий человек, как Марк Эмилий, никогда бы не покусился на твою государственную карьеру из-за твоего боевого содружества с Гаем Марием. Хотя сам я не был здесь и не мог быть свидетелем событий, у меня сохранилась достаточно тесная связь с Римом, чтобы понимать, что в то время ты был уже не так крепко привязан к Гаю Марию, – добродушно объяснил Метелл Нумидийский. – Поскольку вы больше не родня друг другу, я вполне могу это понять. – Он вздохнул. – Однако тебе не повезло: едва ты успешно порвал с Гаем Марием, как чуть не стал причиной разрыва в семействе Марка Эмилия Скавра.
– Я не совершил ничего недостойного, Квинт Цецилий, – процедил Сулла, стараясь не давать волю раздражению, но все больше укрепляясь в мысли, что этой тщеславной посредственности лучше не жить.
– Я знаю, что о недостойных поступках речи не было. – Метелл Нумидийский осушил свой кубок. – Можно только сожалеть, что когда дело доходит до женщин, особенно жен, даже самые старые и мудрые головы одолевает головокружение.
Стоило хозяину обозначить свое намерение подняться, Сулла резво вскочил на ноги, схватил со стола оба кубка и отошел, чтобы наполнить их.
– Дама, которую мы оба подразумеваем, приходится тебе племянницей, Квинт Цецилий, – проговорил Сулла, стоя к собеседнику спиной и загораживая своей тогой стол.
– Только поэтому мне и известна вся эта история. Протянув Метеллу Нумидийскому один кубок, Сулла снова уселся.
– Считаешь ли ты, будучи ее дядей и хорошим другом Марка Эмилия, что я действовал правильно?
Хозяин пожал плечами, отпил вина и скривился.
– Если бы ты был каким-то выскочкой, Луций Корнелий, то не сидел бы сейчас передо мной. Но ты – выходец из древнего и славного рода, ты – один из патрициев Корнелиев, к тому же наделен несомненными способностями. – Переменив выражение лица, он отпил еще вина. – Если бы в то время, когда моя племянница загорелась к тебе страстью, я находился в Риме, то обязательно поддержал бы своего друга Марка Эмилия в его попытках уладить дело. Насколько я понимаю, он просил тебя покинуть Рим, но ты ответил отказом. Не слишком осмотрительно с твоей стороны.
Сулла искренне рассмеялся.
– Просто я полагал, что Марк Эмилий не допустит менее благородных поступков, нежели мои.
– О, насколько ты выиграл бы, проведя несколько лет на римском форуме в годы юности! – воскликнул Метелл Нумидийский. – Тебе недостает такта, Луций Корнелий.
– Видимо, ты прав, – Сулле еще никогда в жизни не приходилось играть такой странной роли, как сейчас. – Но я не могу пятиться назад. Я стремлюсь только вперед.
– Ближняя Испания под командованием Тита Дидия – что ж, это определенно шаг вперед.
Сулла еще раз встал, чтобы наполнить оба кубка.
– Прежде чем покинуть Рим, мне необходимо обрести здесь по крайней мере одного доброго друга, – молвил он. – Говорю от чистого сердца: мне хотелось бы, чтобы этим другом стал ты. Невзирая на твою племянницу, на твою тесную связь с принцепсом сената Марком Эмилием Скавром. Я – Корнелий, что означает: я не могу просить тебя принять меня в роли клиента. Могу предложить тебе только дружбу. Что скажешь?
– А вот что: оставайся ужинать, Луций Корнелий. Итак, Луций Корнелий остался ужинать, чем доставил хозяину удовольствие, ибо Метелл Нумидийский первоначально намеревался отужинать в одиночестве, несколько утомленный своим новым статусом живой легенды форума. Темой разговора была неустанная борьба его сына за прекращение отцовской ссылки на Родосе.
– Ни у кого еще не бывало лучшего сына, – говорил возвратившийся изгнанник, уже чувствуя влияние вина, которого он употребил немало, начав задолго до ужина.
Улыбка Суллы была воплощением обаяния.
– Против этого я не в силах возразить, Квинт Цецилий. Ведь твоего сына я имею удовольствие считать своим другом. Мой собственный сын – пока ребенок. Впрочем, слепое отцовское обожание подсказывает мне, что и моего сына будет нелегко одолеть.
– Он – Луций, как и ты? Сулла непонимающе заморгал.
– Разумеется.
– Странно, – это слово Метелл Нумидийский произнес нараспев. – Разве в твоей ветви Корнелиев не называют первенцев Публиями?
– Поскольку мой отец мертв, Квинт Цецилий, я не могу задать ему этого вопроса. Не помню, чтобы он при жизни был хоть раз достаточно трезв, чтобы мы могли поговорить о семейных традициях.
– Это не столь важно, – немного поразмыслив, Метелл Нумидийский сказал: – Кстати, об именах. Ты, видимо, знаешь, что этот… италик всегда дразнил меня Хрюшкой?
– Я слышал это твое прозвище, Квинт Цецилий, от Гая Мария, – серьезно ответствовал Сулла, наклоняясь, чтобы наполнить вином из замечательного стеклянного кувшина оба кубка из не менее замечательного стекла. Какое везение, что Хрюшка питает пристрастие к стеклу!
– Отвратительно! – поморщился Метелл Нумидийский, имея в виду прозвище.
– Именно отвратительно! – поддакнул Сулла, испытывая полное довольство жизнью. – Хрюшка, Хрюшка!
– Мне потребовалось немало времени, чтобы привыкнуть и изжить обиду.
– Что неудивительно, Квинт Цецилий, – ответил Сулла с невинным видом.
– Детский жаргон! Нет, чтобы смело обозвать меня cunnus! [52]Италик… Внезапно Метелл Нумидийский порывисто выпрямился, провел рукой по лбу и тяжело задышал.
– Что-то мне не по себе! Никак не могу отдышаться…
– Попробуй дышать глубже, Квинт Цецилий! Метелл Нумидийский стал послушно глотать ртом воздух, но, не чувствуя облегчения, проговорил:
– Мне плохо…
Сулла подвинулся к краю ложа, чтобы нащупать ногами сандалии.
– Принести тазик?
– Слуги! Позови слуг! – Он схватился руками за грудь и упал спиной на ложе. – Мои легкие!
К этому времени Сулла достиг края ложа и наклонился над столиком.
– Ты уверен, что дело в легких, Квинт Цецилий? Метелл Нумидийский корчился от боли, оставаясь в полулежачем положении; одну руку он по-прежнему прижимал к груди, другая, со скрюченными пальцами, ползла по кушетке к Сулле. – У меня кружится голова! Не могу дышать… Легкие!
– На помощь! – взвизгнул Сулла. – Скорее на помощь!
Комната в одно мгновение наполнилась рабами. Сулла действовал с непоколебимым спокойствием и уверенностью: одних он послал за врачами, другим велел подложить Метеллу Нумидийскому под спину подушки, чтобы он не опрокинулся.
– Скоро все пройдет, Квинт Цецилий, – ласково проговорил он и, снова садясь, как бы невзначай отпихнул ногой столик; оба кубка, а также графины с вином и с водой упали и разлетелись на мелкие осколки. – Вот тебе моя рука, – сказал он раскрасневшемуся и перепугавшемуся Метеллу Нумидийскому. Подняв глаза на беспомощно стоящего рядом слугу, он распорядился: – Прибери-ка здесь! Не хватало только, чтобы кто-нибудь порезался!
Он не отпускал руки Метелла Нумидийского, пока раб подбирал с пола осколки и вытирал лужу; не отпустил он его руки и тогда, когда в комнате появились новые люди – врачи и их помощники. К моменту прихода Метелла Пия по прозвищу Поросенок Метелл Нумидийский уже не мог отнять у Суллы руку, чтобы поприветствовать своего не ведающего покоя, горячо любимого сына.
Пока Сулла держал Метелла Нумидийского за руку, а Поросенок безутешно рыдал, врачи взялись за дело.
– Настойка гидромеля с иссопом и толченым корнем каперсника, – решил Аполлодор Сицилийский, считавшийся непревзойденным целителем в самой аристократической части Палатина. – Кроме того, мы пустим ему кровь. Пракс, подай мне, пожалуйста, ланцет.
Однако Метелл Нумидийский дышал слишком прерывисто, чтобы суметь проглотить медовую настойку; из вскрытой вены хлынула ярко-алая кровь.
– Но это вена, вена! – пробормотал Аполлодор Сикул про себя. Повернувшись к остальным лекарям, он произнес: – До чего яркая кровь!
– Он так сопротивляется, Аполлодор! Неудивительно, что кровь такая красная! – ответил афинский грек Публий Суплиций Солон. Как насчет пластыря на грудь?
– Да, именно пластырь на грудь, – важно распорядился Аполлодор Сицилийский и, повернувшись к помощнику, повелительно прищелкнул пальцами: – Пракс, пластырь!
Однако Метелл Нумидийский по-прежнему задыхался, колотил себя в грудь свободной рукой, вглядывался затуманенным взором в лицо сына и все крепче сжимал руку Суллы.
– Лицо у него не посинело, – обратился Аполлодор Сикул к Метеллу Пию и Сулле на своем высокопарном греческом, – и этого я понять не могу. В остальном вижу у него все симптомы острой легочной недостаточности. – Он указал кивком на помощника, растиравшего что-то черное и липкое на кусочке ткани. – Наилучшая припарка! Она выведет наружу вредоносное вещество. Толченая ярь-медянка, чистая окись свинца, квасцы, сухой деготь, сухая сосновая смола – все это перемешано в нужном количестве с уксусом и маслом. Вот и готово!
И действительно, припарка была готова. Аполлодор Сицилийский сам намазал ею грудь больного и, скрестив руки на груди, стал с достойным восхищения спокойствием наблюдать за действием пластыря.
Однако ни настойка, ни пластырь с припаркой, ни кровопускание помочь не могли: жизнь покидала Метелла Нумидийского, и его рука, вцепившаяся в руку Луция Корнелия Суллы, все больше слабела. Лицо его побагровело, взор сделался совершенно незрячим, паралич сменился коматозным состоянием, далее наступила смерть.
Покидая комнату, Сулла слышал, как низкорослый сицилийский лекарь скромно напомнил Метеллу Пию:
– Domine, необходимо вскрытие. Безутешный Поросенок бросил в ответ:
– Чтобы вы, неумелые греки, исполосовали его? Мало вам, что вы его убили? Нет, мой отец отправится на погребальный костер нетронутым.
Заметив удаляющуюся спину Суллы, Поросенок бросился к дверям и настиг его в атрии.
– Луций Корнелий!
Сулла медленно повернулся к нему. На Метелла Пия глянуло лицо, исполненное скорби: в глазах стояли слезы, на щеках подсыхали ручейки от слез, уже успевших пролиться.
– Дорогой мой Квинт Пий!
Потрясение пока удерживало Поросенка на ногах; его рыдания поутихли.
– Не верю! Мой отец мертв…
– Да, и как внезапно! – отозвался Сулла, печально качая головой. Из его груди вырвалось рыдание. – Совершенно внезапно! Он так хорошо себя чувствовал, Квинт Пий! Я зашел к нему засвидетельствовать почтение, и он пригласил меня отужинать. Мы так приятно проводили время! И вот, когда ужин близился к концу, случилось это…
– Но почему, почему, почему? – На глазах у Поросенка опять появились слезы. – Он только что возвратился домой, он был совсем не стар!
Сулла с великой нежностью привлек к себе Метелла Пия, прижал его вздрагивающую голову к своему плечу и принялся гладить правой рукой по волосам. Однако в глазах Суллы горело удовлетворение, доставленное огромным всплеском чувств. Что может сравниться с этим непередаваемым ощущением? Что бы еще такое предпринять? Впервые он полностью погрузился в процесс остановки чужой жизни, став не только палачом, но и жрецом смерти.
Слуга, вышедший из триклиния, обнаружил сына скончавшегося хозяина в объятиях утешающего его человека, сияющего, подобно Аполлону, победным торжеством. Слуга заморгал и тряхнул головой. Не иначе, игра воображения…
– Мне пора, – бросил Сулла слуге. – Поддержи его. И пошли за остальной семьей.
Выйдя на Clivus Victoriae, Сулла стоял на месте довольно долго, пока глаза не привыкли к темноте. Затем, тихонько посмеиваясь про себя, он зашагал по направлению храма богини Magna Mater. Завидя бездну сточной канавы, он бросил туда свой пустой пузырек.
– Vale, [53]Хрюшка! – провозгласил он и воздел обе руки к насупленному небу. – О, теперь мне лучше!
Глава 5
– Юпитер! – вскричал Гай Марий, откладывая письмо Суллы и поднимая глаза на жену.
– Что случилось?
– Хрюшка мертв!
Утонченная римская матрона, которая, по мнению ее сына, не вынесла бы словечка хуже, чем Ecastor, [54]и глазом не повела; она с первого дня замужества привыкла, что Квинт Цецилий Метелл Нумидийский именуется в ее присутствии позорным словечком «Хрюшка».
– Очень жаль, – произнесла она, не зная, какой реакции ждет от нее супруг.
– Жаль? Какое там! Очень хорошо, даже слишком хорошо, чтобы это было правдой!
Марий снова схватил свиток и развернул его, чтобы прочесть все сначала. Разобравшись в письменах, он зачитал письмо жене вслух срывающимся голосом, свидетельствующим о радостном возбуждении:
– «Весь Рим собрался на похороны, которые оказались самыми людными, какие я только могу припомнить, – впрочем, в те дни, когда на погребальный костер отправился Сципион Эмилиан, я еще не слишком интересовался похоронами.
Поросенок не находит себе места от горя; он столько рыдает, столько мечется от одних ворот Рима к другим, что оправдывает свое прозвище «Пий». Предки Цецилиев Метеллов были простоваты на вид, если судить по портретам, которым, видимо, можно доверять. Актеры, изображавшие этих предков, скакали, как странная помесь лягушек, кузнечиков и оленей, так что я заподозрил, не от этих ли тварей произошли Цецилии Метеллы. Странноватое происхождение…
Все эти дни Поросенок следует за мной по пятам – потому, наверное, что я присутствовал при кончине Хрюшки, тем более что его дражайший tata не отпускал мою руку, что дало Поросенку повод вообразить, будто разногласиям между мной и Хрюшкой пришел конец. Я не говорю ему, что решение его папаши пригласить меня на ужин было случайностью. Интересно другое: пока его tata умирал, а также какое-то время после Поросенок забыл про свое заикание. Если помнишь, он приобрел нарушение речи в сражении при Араузионе, [55]так что можно предположить, что оно является просто нервным тиком, а не более серьезным дефектом. По его словам, этот недостаток проявляется у него в эти дни только тогда, когда он о нем вспоминает или когда ему надо выступать с речью. Представляю себе, как он выглядел бы во главе религиозной церемонии! Вот было бы смешно: все переминаются с ноги на ногу, пока Поросенок путается в словах и то и дело возвращается к началу.
Пишу это письмо накануне отъезда в Ближнюю Испанию, где, как я надеюсь, у нас будет славная война. Судя по докладам, кельтиберы окончательно обнаглели, а лузитане устроили в Дальней провинции полнейший хаос, так что мой неблизкий родственник из рода Корнелиев Долабелла, одержав одну или две победы, никак не может подавить восстание.
Прошли выборы солдатских трибунов, после чего с Титом Дидием в Испанию отправляется также Квинт Церторий. Совсем как в прежние времена! Разница состоит в том, что наш предводитель – менее выдающийся Новый человек, чем Гай Марий. Я стану писать тебе всякий раз, когда будут появляться новости, но и взамен ожидаю от тебя писем о том, что представляет собой царь Митридат».
– Чем же занимался Луций Корнелий на ужине у Квинта Цецилия? – полюбопытствовала Юлия.
– Подозреваю, что подлизывался, – брякнул Марий.
– О, Гай Марий, только не это!
– Но почему, Юлия? Я его не осуждаю. Хрюшка находится – вернее, находился – на вершине славы, которая сейчас определенно превосходит мою. При сложившихся обстоятельствах Луций Корнелий не может примкнуть к Скавру; понимаю также, почему он не может присоединиться к Катулу Цезарю. – Марий вздохнул и покачал головой. – Однако я предрекаю, Юлия, что еще наступит время, когда Луций Корнелий, преодолев все преграды, прекрасно найдет со всеми общий язык.
– Значит, он тебе не друг?
– Видимо, нет.
– Не понимаю! Вы с ним были так близки…
– Верно, – неторопливо ответил Марий. – Тем не менее, моя дорогая, это не была близость людей, которых сближала бы общность взглядов и душевных порывов. Цезарь-дед относился к нему так же, как я: в критической ситуации или при необходимости выполнить важное поручение лучшего соратника не найти. С таким человеком нетрудно поддерживать приятельские отношения. Однако очень сомневаюсь, что Луций Корнелий способен на такую дружбу, какая связывает меня, к примеру, с Публием Рутилием: когда критика принимается с той же готовностью, как и похвалы. Луцию Корнелию недостает умения спокойно сидеть на скамеечке с другом, наслаждаясь обществом друг друга. Такое поведение не соответствует его натуре.
– Что случилось?
– Хрюшка мертв!
Утонченная римская матрона, которая, по мнению ее сына, не вынесла бы словечка хуже, чем Ecastor, [54]и глазом не повела; она с первого дня замужества привыкла, что Квинт Цецилий Метелл Нумидийский именуется в ее присутствии позорным словечком «Хрюшка».
– Очень жаль, – произнесла она, не зная, какой реакции ждет от нее супруг.
– Жаль? Какое там! Очень хорошо, даже слишком хорошо, чтобы это было правдой!
Марий снова схватил свиток и развернул его, чтобы прочесть все сначала. Разобравшись в письменах, он зачитал письмо жене вслух срывающимся голосом, свидетельствующим о радостном возбуждении:
– «Весь Рим собрался на похороны, которые оказались самыми людными, какие я только могу припомнить, – впрочем, в те дни, когда на погребальный костер отправился Сципион Эмилиан, я еще не слишком интересовался похоронами.
Поросенок не находит себе места от горя; он столько рыдает, столько мечется от одних ворот Рима к другим, что оправдывает свое прозвище «Пий». Предки Цецилиев Метеллов были простоваты на вид, если судить по портретам, которым, видимо, можно доверять. Актеры, изображавшие этих предков, скакали, как странная помесь лягушек, кузнечиков и оленей, так что я заподозрил, не от этих ли тварей произошли Цецилии Метеллы. Странноватое происхождение…
Все эти дни Поросенок следует за мной по пятам – потому, наверное, что я присутствовал при кончине Хрюшки, тем более что его дражайший tata не отпускал мою руку, что дало Поросенку повод вообразить, будто разногласиям между мной и Хрюшкой пришел конец. Я не говорю ему, что решение его папаши пригласить меня на ужин было случайностью. Интересно другое: пока его tata умирал, а также какое-то время после Поросенок забыл про свое заикание. Если помнишь, он приобрел нарушение речи в сражении при Араузионе, [55]так что можно предположить, что оно является просто нервным тиком, а не более серьезным дефектом. По его словам, этот недостаток проявляется у него в эти дни только тогда, когда он о нем вспоминает или когда ему надо выступать с речью. Представляю себе, как он выглядел бы во главе религиозной церемонии! Вот было бы смешно: все переминаются с ноги на ногу, пока Поросенок путается в словах и то и дело возвращается к началу.
Пишу это письмо накануне отъезда в Ближнюю Испанию, где, как я надеюсь, у нас будет славная война. Судя по докладам, кельтиберы окончательно обнаглели, а лузитане устроили в Дальней провинции полнейший хаос, так что мой неблизкий родственник из рода Корнелиев Долабелла, одержав одну или две победы, никак не может подавить восстание.
Прошли выборы солдатских трибунов, после чего с Титом Дидием в Испанию отправляется также Квинт Церторий. Совсем как в прежние времена! Разница состоит в том, что наш предводитель – менее выдающийся Новый человек, чем Гай Марий. Я стану писать тебе всякий раз, когда будут появляться новости, но и взамен ожидаю от тебя писем о том, что представляет собой царь Митридат».
– Чем же занимался Луций Корнелий на ужине у Квинта Цецилия? – полюбопытствовала Юлия.
– Подозреваю, что подлизывался, – брякнул Марий.
– О, Гай Марий, только не это!
– Но почему, Юлия? Я его не осуждаю. Хрюшка находится – вернее, находился – на вершине славы, которая сейчас определенно превосходит мою. При сложившихся обстоятельствах Луций Корнелий не может примкнуть к Скавру; понимаю также, почему он не может присоединиться к Катулу Цезарю. – Марий вздохнул и покачал головой. – Однако я предрекаю, Юлия, что еще наступит время, когда Луций Корнелий, преодолев все преграды, прекрасно найдет со всеми общий язык.
– Значит, он тебе не друг?
– Видимо, нет.
– Не понимаю! Вы с ним были так близки…
– Верно, – неторопливо ответил Марий. – Тем не менее, моя дорогая, это не была близость людей, которых сближала бы общность взглядов и душевных порывов. Цезарь-дед относился к нему так же, как я: в критической ситуации или при необходимости выполнить важное поручение лучшего соратника не найти. С таким человеком нетрудно поддерживать приятельские отношения. Однако очень сомневаюсь, что Луций Корнелий способен на такую дружбу, какая связывает меня, к примеру, с Публием Рутилием: когда критика принимается с той же готовностью, как и похвалы. Луцию Корнелию недостает умения спокойно сидеть на скамеечке с другом, наслаждаясь обществом друг друга. Такое поведение не соответствует его натуре.