Мы называли его Человек-Луна, а настоящее его имя не знал никто. Он был очень стар, но насколько стар — сказать тоже было невозможно, потому что никто этого не знал. Его очень редко можно было увидеть за пределами Братона за исключением данной церемонии, так же, как и его жену. Либо дефект от рождения, либо какая-то кожная болезнь перекрасила одну сторону его вытянутого узкого лица, сделав ее бледно-желтой, тогда как другая сторона оставалась черной как смоль, и обе половины сходились в пятнистой войне, граница которой шла от его лба вниз через чуть плосковатый нос и терялась на подбородке, заросшем седой бородой. Человек-Луна, человек-загадка, имел по паре часов на каждом запястье и распятие, висевшее на цепочке у него на шее, размером в приличную свиную ляжку. Он был, как мы предполагали, официальным распорядителем шествия, какие бывают обычно в королевских церемониях.
Шествие шаг за шагом продвигалось под непрерывный бой барабанов через Зефир к мосту через Текумсу, на котором обитали горгульи. Это занимало некоторое время, однако ради такого зрелища стоило опоздать в школу, тем более что в Страстную Пятницу школьные занятия начинались обычно уже после десяти.
Когда три негра с дерюжными мешками дошли до середины моста, они застыли там, неподвижные словно черные статуи. Остальная часть процессии подошла к ним почти вплотную, но так, чтобы не перегораживать проезд через мост, хотя шериф Эмори и оградил барьерчиками с мигающими огнями весь маршрут шествия.
В этот момент по Мерчантс-стрит из Братона медленно проследовал «Понтиак Боневиль» с откидным верхом, украшенный от капота до багажника мерцающим искусственным хрусталем, двигаясь по тому же маршруту, что и процессия. Когда он достиг центра моста с горгульями, из машины вышел водитель и отворил заднюю дверцу, а Человек-Луна подал руку своей супруге, помогая ей выбраться из кабины и встать на ноги.
Прибыла Леди.
Выглядела она худой словно тень и почти столь же темной. У ней была роскошная пушистая шевелюра седых волос, по-королевски длинная шея, а плечи хрупкие, но прямые. На ней не было костюма неземной красоты, а лишь простое черное платье с серебристым поясом, на ногах белые туфли, а на голове — белая шляпа без полей и с вуалью. Ее белые перчатки доходили почти до черных локтей. Когда Человек-Луна помог ей выйти из машины, шофер раскрыл зонтик и поднял его над головой ее величества.
Леди, как я уже говорил, было сто шесть лет от роду, родилась она в 1858 году. Моя мама говорила, что Леди была сначала рабыней в Луизиане, затем вместе со своей матерью перед началом Гражданской Войны бежала в болота. Она выросла и воспитывалась в колонии для прокаженных, беглых преступников и рабов в каком-то захолустье под Новым Орлеаном, и там приобрела все то, что знала и имела сейчас.
Леди была королевой, а королевством ее был Братон. Никто за пределами Братона и никто внутри его не знал ее под другим именем, кроме «Леди», насколько мне тогда было известно. Имя это ей подходило: она была воплощением самой элегантности.
Кто-то вручил ей колокольчик. Она взглянула вниз, на вялую бурую речку, и стала медленно раскачивать колокольчик из стороны в сторону.
Я знал, что она делала. Моя мама тоже знала это. Все, кто наблюдал, знали.
Леди вызывала речное чудовище, обитающее на илистом дне.
Я к тому времени ни разу не видел это чудовище, которое называли Старым Моисеем. Однажды, когда мне было всего девять лет, мне показалось, что я слышал, как Старый Моисей призывал кого-то после сильного ливня, когда воздух был таким же тяжелым, как вода. Это был низкий гул, похожий на самый низкий бас, но не на бас церковного органа, а скорее на те басовые звуки, которые сначала чувствуют кости, а уже потом начинают ощущать уши. Этот рев поднялся затем до хриплого рычания, которое сводило с ума всех городских псов, но потом звук исчез, словно испарился куда-то. Все это длилось не более пяти-шести секунд. На следующий день этот звук стал предметом обсуждений в школе. Свисток паровоза, таково было мнение Бена и Дэви Рэя. Джонни не сказал, что он думал обо всем этом. Мои родители дома сказали, что это наверняка был звук проходящего мимо города поезда, но как стало потом известно, дождь размыл целую секцию железнодорожных путей в двадцати милях от Зефира, поэтому в те дни не ходил даже скорый до Бирмингема.
Такие вещи вызывают удивление.
Однажды под мост с горгульями вынесло изуродованный труп коровы. Без головы и кишок, как поведал моему отцу мистер Доллар, снимая в своей парикмахерской скальп с его головы. Двое мужчин, занимавшиеся ловлей раков на берегу реки почти за пределами Зефира, распространили по городу историю, что по речному потоку плыл труп человека, грудь его была вскрыта, словно консервная банка, а руки и ноги неестественно вывернуты, однако труп этот так и не был найден. Как-то в октябрьскую ночь что-то сильно ударило под водой по мосту с горгульями, ударило так, что оставило трещины на столбах, поддерживавших всю конструкцию моста, которые вроде бы были бетонными. «Огромный ствол дерева» — такое официальное разъяснение по этому поводу дал мэр Своуп в «Журнале», издававшемся в Адамс Вэлли.
Леди звонила в колокольчик, ее руки работали как метроном. Она начала заклинать и петь голосом, оказавшимся на удивление чистым и громким. Заклинания произносились на каком-то африканском наречии, которое я понимал в той же мере, в какой разбирался в атомной физике. Потом она на некоторое время замерла, нагнула голову вбок, как бы прислушиваясь к чему-то внизу, в реке, проверяя, какой эффект возымели ее действия, а затем снова стала позвякивать колокольчиком. Она ни разу не произнесла «Старый Моисей». Она говорила только:
— Дамбалла, Дамбалла, Дамбалла, — а потом ее голос снова возвысился и опять перешел на то самое африканское наречие.
Наконец она перестала звонить в колокольчик и опустила его к своему бедру. Затем кивнула, и Человек-Луна взял колокольчик из ее руки. Она непрерывно смотрела на реку, но мне было абсолютно непонятно, что же она там могла видеть. Потом отступила назад, и трое мужчин с дерюжными мешками встали у края моста с горгульями. Они развязали мешки и вытащили оттуда какие-то предметы, завернутые в бумагу из мясницкой лавки и перевязанные веревочками. Некоторые свертки были насквозь пропитаны кровью, можно было почувствовать запах свежего мяса, отдающий медью. Они принялись разворачивать окровавленные подношения, а когда сделали это, в реку посыпались куски мяса, грудинка, бычьи ребра, и вода окрасилась кровавыми разводами. В реку полетел цельный общипанный цыпленок, а вслед за ним из пластиковой коробки потекли куриные потроха. Телячьи мозги полились из зеленой банки из-под «Таппервэр», а красные бычьи почки и печень были извлечены из мокрых пакетов и тоже брошены в реку. Была открыта бутыль с маринованными поросячьими ножками, и содержимое ее плюхнулось в воду. Вслед за маринованными ножками полетели свиные рыльца и уши. Последним, что было брошено в реку, было бычье сердце, по размерам оказавшееся больше приличного кулака. Оно погрузилось в воду с таким всплеском, словно было огромным кровавым камнем, а потом трое мужчин свернули свои мешки, и Леди подошла к краю моста, стараясь не наступать в ручейки крови, струившиеся по камням возле бордюра.
Это напомнило мне, что во многих семьях большинство воскресных обедов и ужинов бывали всего лишь прелюдией к пьянке.
— Дамбалла, Дамбалла, Дамбалла! — вновь запела Леди. Затем постояла четыре или пять минут, неподвижная, наблюдая за рекой, спокойно текущей внизу. Потом глубоко вздохнула, и я на мгновение увидел за вуалью ее лицо, когда она поворачивалась к своему «Понтиаку». Она хмурилась: что бы она там ни увидела, в этой речной глади, или, наоборот, не смогла увидеть, это ее явно не радовало. Она проследовала в машину, Человек-Луна залез внутрь вслед за ней, водитель закрыл за ними дверь и скользнул за руль. «Понтиак» попятился к месту, где смог спокойно развернуться, и поехал в сторону Братона. Шествие отправилось в обратный путь по тому же самому маршруту, по которому пришло сюда. Обычно при этом среди идущих уже звучал смех, начинались оживленные разговоры, но на этот раз они не заговаривали с бледнолицыми зеваками на протяжении всего пути домой. В эту Страстную Пятницу Леди после своей миссии явно была в мрачном расположении духа, и казалось, что никто из них не чувствовал в себе желания посмеяться или пошутить.
Я, конечно же, знал, в чем была суть этого ритуала. Любой в городе знал это. Леди кормила Старого Моисея, устраивая ему ежегодный банкет. С каких пор это все началось, мне было неизвестно: наверняка задолго до моего рождения. Можно было бы подумать, как и считал его преподобие Блиссет из Свободной баптистской церкви, что это какой-то языческий обряд, которому покровительствует Сатана, и надо бы объявить его вне закона и запретить указом мэра и городского совета, однако довольно значительная часть белого населения города верила в Старого Моисея и выступала против подобных возражений святого отца. Этот обряд люди считали неотъемлемой частью городской жизни, он был в чем-то сродни ношению кроличьей лапки или киданию крупинок соли через плечо, и лучше было сохранять такие церемонии, хотя бы потому, что пути Господни были гораздо более неисповедимы, чем могли предположить поклонники Христа.
На следующий день дождь усилился, на Зефир хлынули грозовые облака. Пасхальный парад на Мерчантс-стрит, к великому неудовольствию Совета по искусствам и Клуба коммерсантов, был отменен. Мистер Вандеркамп-младший, семья которого владела магазином продуктов и кухонных принадлежностей, последние шесть лет переодевался в костюм Пасхального Кролика и ехал в последнем автомобиле в самом хвосте процессии, унаследовав эту функцию от мистера Вандеркампа-старшего, который стал уже слишком стар, чтобы скакать подобно кролику. Пасхальный дождь рассеял для меня все надежды на возможность поймать лакомые пасхальные яйца, которые кидали из машин этой процессии, леди из «Саншайн-клаб» не смогли продемонстрировать всем свои новые пасхальные одеяния и мужей, дети, члены зефирской организации бойскаутов, не смогли промаршировать под своими знаменами, а «возлюбленные конфедератки», девушки, посещавшие Высшую школу Адамс Вэлли, не смогли надеть свои кринолины и покрутить солнечными зонтиками.
Наступило хмурое пасхальное утро. Папа и я дружно высказали недовольство по поводу необходимости подстричься, привести себя в порядок, надеть накрахмаленные белые рубашки, костюмы и до блеска начищенные ваксой ботинки. Мама дала на наши ворчания и брюзжания стандартный ответ, похожий на отцовское «неизбежно как дождь». Она сказала:
— Это всего лишь на один день, — словно от этого тугой ворот рубашки и туго затянутый галстук могли стать более удобными и даже уютными. Пасха была праздником семейным, и потому мама позвонила Гранду Остину и Нане Элис, а затем папа позвонил дедушке Джейберду и бабушке Саре. Мы должны были вновь собраться все вместе, как это бывало во время каждой Пасхи, и провести время в зефирской Первой Методистской Церкви, в очередной раз выслушивая о пустой гробнице.
Белое здание церкви находилось на Сидэвайн-стрит между улицами Боннер и Шэнтак. В тот день, когда мы остановили возле нее наш грузовичок-пикап, она была полна прихожан. Мы прошли через блеклый туман в сторону света, струящегося через церковные стекла-витражи, и наши начищенные ботинки моментально стали грязными. Люди сваливали свои плащи и зонтики около входной двери, под нависающим снаружи карнизом. Это была старая церковь, возвели ее еще в 1939 году, побелка в некоторых местах осыпалась, обнажая серую основу. Обычно церковь к Пасхе приводилась в полный порядок, однако в этом году дождь явно нанес кистям и газонокосилке сокрушительное поражение, так что сорняки буквально оккупировали внутренний дворик.
— Проходите, проходите, Красавец и Красавица! Проходи, Цветочек! Будьте осторожнее, Дурачок и Дурочка! Хорошего вам пасхального утра, Солнышко! — Это был доктор Лизандер, который обычно служил на Пасху в церкви в качестве организатора празднества и выкрикивал пасхальные приветствия и пожелания. Насколько я знал, он никогда еще не пропускал пасхального воскресенья. Доктор Франс Лизандер работал в Зефире ветеринаром, и именно он прошлым летом вывел у Рибеля глистов. Он был голландцем, и хотя у него, как и у его жены, по-прежнему был заметный акцент, папа говорил мне, что доктор приехал в наш город задолго до того, как я появился на свет. Ему было примерно пятьдесят, плюс-минус пять лет, он был широкоплечим и лысым мужчиной с опрятной седой бородой, которая у него всегда выглядела более чем идеально. Он носил чистый и аккуратный костюм-тройку, всегда с галстуком-бабочкой и алой гвоздикой в петлице. К людям, входящим в церковь, он обращался по придуманным сходу именам:
— Доброе утро, Персиковый Пирожок! — обратился он к моей улыбающейся маме. К отцу, с пальцедробительным рукопожатием:
— Дождь для тебя достаточно силен, Буревестник? — и ко мне, стиснув мне плечи и ухмыльнувшись в лицо, в результате чего свет отразился от его переднего серебряного зуба. — Входи смелее, Необъезженный Конь!
— Слышал, как доктор Лизандер назвал меня? — спросил я у отца, когда мы очутились внутри церкви. — Необъезженный Конь! — получение нового имени всегда бывало знаменательным событием.
В храме все было окутано парами, хотя крутились все вентиляторы на потолках. Перед всеми сидели Сестры Гласс, дуэтом играя на пианино и на органе. Они вполне могли послужить иллюстрацией к слову «загадочный». Будучи близнецами, но не двойняшками, эти две старые девы были похожи как отражение в странном зеркале. Они обе были длинными и костлявыми, Соня с копной русых, чуть беловатых волос, а Катарина с копной волос белых, с русоватым оттенком. Обе носили громоздкие очки в черных роговых оправах. Соня прекрасно играла на пианино, но совершенно не умела играть на органе, тогда как Катарина — наоборот. В зависимости от того, кого вы об этом спрашивали, сестрам Гласс — которые, казалось, постоянно были друг с другом в ссоре и ворчали одна на другую, но жили при этом, как ни странно, вместе в похожем на имбирный пряник доме на Шэнтак-стрит — было пятьдесят пять, шестьдесят или шестьдесят пять лет. Странность их дополнялась к тому же еще и гардеробом: Соня носила только голубое, во всех его оттенках, тогда как Катарина была рабыней всего зеленого. Что порождало неизбежное. Соню среди нас, детей, звали мисс Гласс Голубая, ну а как называли Катарину… думаю, вы догадались. Однако, странно это или нет, играли они на своих инструментах на удивление слаженно.
Церковные скамьи почти все были заполнены людьми. Помещение напоминало теплицу, в которой расцвели экзотические шляпы и наряды. Другие люди тоже искали себе места, и один из распорядителей церемонии, мистер Хорэйс Кейлор, с седыми усами и постоянно подмигивающим левым глазом, вызывавшим мурашки по коже, когда он смотрел на вас, подошел к началу прохода, чтобы помочь нам с местами.
— Том! Сюда! Боже мой, да ты что, слепой?
В целом мире был только один человек, который мог во время церковного песнопения завопить как американский лось.
Он встал со своего места, размахивая руками поверх моря шляп. Я почувствовал, как моя мама съежилась, а папа обнял ее рукой, словно бы удерживая от падения со стыда. Дедушка Джейберд часто выкидывал какие-нибудь номера, о которых отец, думая, что я его не слышу, говорил: «Показывает всем свою задницу». Сегодняшний день не был исключением.
— Мы тут заняли вам места! — продолжал голосить дедушка, и из-за его крика сестры Гласс сбились, одна взяла диез, а другая бемоль. — Идите сюда, пока тут не расселся какой-нибудь наглец!
В том же ряду сидели Гранд Остин и Нана Элис. Гранд Остин надел по поводу праздника костюм из легкой полосатой ткани, который выглядел так, словно от дождя разбух и увеличился вдвое; его морщинистая шея была стянута ослепительно белым накрахмаленным воротничком и голубым галстуком-бабочкой, редкие седые волосы были зачесаны назад, а глаза полны смущения от того, что он, сидя на скамье, вынужден был выставлять в проход свою деревянную ногу. Он сидел рядом с дедушкой Джейбердом, что отягощало его волнение и страдание: они прекрасно гармонировали друг с другом как грязь и бисквиты. Нана Элис, как обычно, выглядела олицетворением счастья. На ней была шляпка, украшенная сверху на полях маленькими белыми цветочками, перчатки ее тоже были белого цвета, а платье похоже на глянцевую зелень под морем солнечного света. Ее милое овальное лицо сияло в улыбке; она сидела рядом с бабушкой Сарой, и они подходили друг к другу как маргаритки в одном букете. Как раз в эту минуту бабушка Сара тянула дедушку Джейберда за полы его пиджака от того же самого черного костюма, который он носил и в солнечные дни, и в непогоду, на Пасху и на похоронах, пытаясь усадить его обратно на место и прекратить размахивания руками, которые в церкви выглядели более чем неприлично. Он просил людей в одном с ним ряду сдвинуться поплотнее друг к другу, а потом вновь закричал на всю церковь:
— Здесь хватит места и еще на двоих!
— Сядь, Джей! Сядь немедленно! — она была вынуждена ущипнуть его за костлявую задницу, и тогда он свирепо взглянул на нее и уселся на свое место.
Мои родители и я протиснулись туда. Гранд Остин сказал, обращаясь к папе:
— Рад видеть тебя, Том. — Потом последовало крепкое рукопожатие. — Да, правда видеть-то я тебя и не могу. — Его очки запотели, и он снял их и начал протирать стекла носовым платком. — Однако, скажу тебе, народу тут собралось, как не было еще ни в одну Пас…
— Да, это местечко напоминает по густоте толпы публичный дом в день выдачи зарплаты, а, Том? — прервал его дедушка Джейберд, и бабушка Сара так сильно пихнула его локтем под ребра, что зубы у него клацнули.
— Я надеюсь, ты позволишь мне закончить хоть одну фразу, — обратился к нему Гранд Остин, щеки которого постепенно становились пунцовыми. — Пока я сижу здесь, ты не дал мне еще и слова вымол…
— Мальчишка, ты отлично выглядишь! — как ни в чем не бывало опять прервал его дедушка Джейберд и, наклонившись через Гранда Остина, похлопал меня по колену. — Ребекка, надеюсь, ты достаточно кормишь его причитающимся ему мясом, а? Знаешь, растущие парни нуждаются в мясе для своих мускулов!
— Ты что, не слышишь? — спросил его Гранд Остин, кровь теперь пульсировала на его щеках.
— Не слышу что? — переспросил его дедушка Джейберд.
— Прибавь громкость на слуховом аппарате, Джей, — сказала бабушка Сара.
— Что? — переспросил он ее.
— Громкость прибавь на аппарате, — закричала она ему, окончательно теряя терпение. — Прибавь громкость!
Пасха предвещала оказаться запоминающейся.
Дождь продолжал барабанить по крыше. Входившие с улицы мокрые люди здоровались с уже сидевшими внутри. Дедушка Джейберд, над чьим худым и вытянутым лицом серебристым ежиком торчали коротко стриженные седые волосы, изъявил желание поговорить с отцом об убийстве, но отец коротким отрицательным движением головы отверг все попытки подобного разговора. Бабушка Сара спросила меня, играл ли я уже в этом году в бейсбол, и я ответил, что да, уже играл. У бабули Сары было круглое доброе лицо, с полными щечками и голубыми глазами в сетке морщин, но я отлично знал, что она часто задает дедушке Джейберду за его выходки по первое число и тогда ее глаза горят яростным огнем.
Из-за дождя все окна были плотно закрыты, скоро в церкви стало нечем дышать. Вокруг царила сырость, пол был влажным, по стенам текло, над головой гудели и стонали, разгоняя густой воздух, лопасти вентиляторов. Отовсюду доносились сотни разнообразных запахов: духи, лосьоны после бритья, тоник для волос, сладчайший аромат бутонов на шляпках и воткнутых в петлицы пиджаков.
Появились певчие, все как один в пурпурных мантиях. Певчие еще не допели первый гимн, а я уже обливался потом под рубашкой. Гимн пели хором и стоя; как только отзвучала последняя строфа, все поспешно расселись на места. Две более чем упитанные дамы — миссис Гаррисон и миссис Прасмо — вышли к кафедре и несколько минут говорили о пожертвованиях в пользу нуждающихся в Адамс-Вэлли. После чего все снова поднялись, спели новый гимн и опять дружно уселись. Рядом со мной оба моих деда тщательно выводили гимны. Их голоса напоминали могучий лягушачий рев в весеннем болотистом пруду.
Потом на кафедру поднялся полнотелый преподобный Ричмонд Лавой и начал рассказывать нам о великом дне, ознаменованном воскрешением Христа из мертвых, и всем прочем. Под правым глазом лицо преподобного Лавоя было отмечено бородавкой с запятой из коричневых волосков, его виски были тронуты сединой, и каждое, без исключений, воскресенье его зализанная назад челка от горячей жестикуляции и энергичной молитвы прорывала узы удерживавшего ее лака, и каштановые пряди падали преподобному на глаза. Жену преподобного Лавоя звали Эстер, имена их троих детей были Мэтью, Люк и Джонни.
Примерно посреди проповеди, когда голос преподобного Лавоя мог потягаться силой с грохотом бури за церковными окнами, я внезапно понял, кто именно устроился на скамье прямо передо мной.
Демон.
Эта девочка свободно могла читать мысли. Это было общеизвестно. И в этот раз, как только мысль о ее присутствии проникла в мое сознание, голова Демона начала поворачиваться ко мне. Через мгновение она уже смотрела на меня своими черными как уголья глазами, взгляд которых вполне был способен заворожить ведьму в самую темную полночь. Имя Демона было Бренда Сатли. Ей было десять лет от роду, у нее были огненно-рыжие прямые волосы и бледная кожа, усыпанная крупными коричневыми веснушками. Ее густющие брови были похожи на ярких гусениц, а заметно несимметричные черты лица наводили на мысли о каком-то охваченном трепетным ужасом христианине, пытавшемся сбить огонь с се пылающей головки (причем пользовался при этом лопатой, не меньше). Левый глаз Демона был больше правого, се нос напоминал крючковатый клюв с двумя зияющими дырами, а тонкогубый рот мог свободно бродить с одной стороны лица на другую. Демон полностью оправдывала полученное наследство: ее огненноволосая и рыжеусая мать выглядела натуральной сестрой пожарного гидранта, а ее рыжебородому отцу мог позавидовать любой свежевыкрашенный почтовый ящик. Само собой, что с такими огненными родичами Бренда Сатли была мало сказать странноватой — она была колдуньей, это точно.
Свое прозвище Демон получила, когда в один прекрасный день на уроке рисования изобразила своего родного отца в виде отличного черта с рогами и раздвоенным хвостом. После чего во всеуслышание поведала учительнице рисования миссис Диксон, потребовавшей от нее объяснений, что у ее папочки в дальнем углу гардероба хранится целая пачка журналов с фотографиями, на которых парни-демоны засовывают свои хвосты в дырочки демонов-девушек. В дальнейшем Демон пошла гораздо дальше разглашения секретов своей семьи: она приносила в школу дохлых кошек в коробках из-под ботинок, с приклеенными скотчем к глазам бедняжек медными пенни; на уроке труда она смастерила из нескольких брусков зеленого и белого пластилина чудное кладбище, украсив могилки аккуратными надгробными плитами с именами всех без исключения одноклассников с точными датами смерти, результатом чего стала не одна истерика среди тех, кто вдруг понял, что никогда не дотянет до шестнадцати; она славилась пакостными розыгрышами с использованием собачьих какашек вместо начинки для сандвичей; ходили слухи, что именно на Демоне лежала ответственность за разлив канализации в школьной уборной для девочек в прошлом ноябре, когда кто-то тщательно закупорил тетрадными листами все сливные отверстия унитазов.
Спору не было, Бренда была штучкой зловещей и неприятной.
И вот теперь ее королевское высочество зловеще пристально рассматривала меня.
Кривой ротик Демона растянулся в извилистую улыбку. Как завороженный я смотрел в ее горящие черным огнем глаза, не в силах отвести взгляд, и в голове у меня крутилась только одна мысль: она добралась до меня.
Со взрослыми всегда бывает так: когда тебе до зарезу нужно их внимание и ты готов сделать все, чтобы они обратили на тебя взгляд, их внимание витает за сотни миль от тебя; когда же ты хочешь, чтобы предки вдруг оказались на другой стороне Земли, они начинают преследовать тебя повсюду, отягощая ненавистной заботой. Глядя на Демона, я мечтал о том, чтобы хоть кто-нибудь из сидящих рядом с ней взрослых обратил на нее внимание, одернул и приказал повернуться и слушать преподобного Лавоя, но Бренда без всякого труда сделалась невидимкой. Никто не замечал отвернувшегося от кафедры бледного веснушчатого лица, кроме меня, ее жертвы, которую она выбрала в этот час.
Худенькой бледной змейкой с грязными и ядовитыми зубками-коготками ее правая рука начала подниматься вверх. Медленно, со зловещей грацией Демон отставила указательный палец и нацелила его в одну из зияющих ноздрей. Когда палец начал свое погружение, мне показалось, что этому не будет конца, что палец будет уходить и уходить все глубже и глубже в голову Демона, пока не исчезнет совсем. Но рано или поздно погружение закончилось — палец устремился наружу к свету и вынырнул с комком зеленоватой блестящей студенистой массы размером не меньше леденца.
Шествие шаг за шагом продвигалось под непрерывный бой барабанов через Зефир к мосту через Текумсу, на котором обитали горгульи. Это занимало некоторое время, однако ради такого зрелища стоило опоздать в школу, тем более что в Страстную Пятницу школьные занятия начинались обычно уже после десяти.
Когда три негра с дерюжными мешками дошли до середины моста, они застыли там, неподвижные словно черные статуи. Остальная часть процессии подошла к ним почти вплотную, но так, чтобы не перегораживать проезд через мост, хотя шериф Эмори и оградил барьерчиками с мигающими огнями весь маршрут шествия.
В этот момент по Мерчантс-стрит из Братона медленно проследовал «Понтиак Боневиль» с откидным верхом, украшенный от капота до багажника мерцающим искусственным хрусталем, двигаясь по тому же маршруту, что и процессия. Когда он достиг центра моста с горгульями, из машины вышел водитель и отворил заднюю дверцу, а Человек-Луна подал руку своей супруге, помогая ей выбраться из кабины и встать на ноги.
Прибыла Леди.
Выглядела она худой словно тень и почти столь же темной. У ней была роскошная пушистая шевелюра седых волос, по-королевски длинная шея, а плечи хрупкие, но прямые. На ней не было костюма неземной красоты, а лишь простое черное платье с серебристым поясом, на ногах белые туфли, а на голове — белая шляпа без полей и с вуалью. Ее белые перчатки доходили почти до черных локтей. Когда Человек-Луна помог ей выйти из машины, шофер раскрыл зонтик и поднял его над головой ее величества.
Леди, как я уже говорил, было сто шесть лет от роду, родилась она в 1858 году. Моя мама говорила, что Леди была сначала рабыней в Луизиане, затем вместе со своей матерью перед началом Гражданской Войны бежала в болота. Она выросла и воспитывалась в колонии для прокаженных, беглых преступников и рабов в каком-то захолустье под Новым Орлеаном, и там приобрела все то, что знала и имела сейчас.
Леди была королевой, а королевством ее был Братон. Никто за пределами Братона и никто внутри его не знал ее под другим именем, кроме «Леди», насколько мне тогда было известно. Имя это ей подходило: она была воплощением самой элегантности.
Кто-то вручил ей колокольчик. Она взглянула вниз, на вялую бурую речку, и стала медленно раскачивать колокольчик из стороны в сторону.
Я знал, что она делала. Моя мама тоже знала это. Все, кто наблюдал, знали.
Леди вызывала речное чудовище, обитающее на илистом дне.
Я к тому времени ни разу не видел это чудовище, которое называли Старым Моисеем. Однажды, когда мне было всего девять лет, мне показалось, что я слышал, как Старый Моисей призывал кого-то после сильного ливня, когда воздух был таким же тяжелым, как вода. Это был низкий гул, похожий на самый низкий бас, но не на бас церковного органа, а скорее на те басовые звуки, которые сначала чувствуют кости, а уже потом начинают ощущать уши. Этот рев поднялся затем до хриплого рычания, которое сводило с ума всех городских псов, но потом звук исчез, словно испарился куда-то. Все это длилось не более пяти-шести секунд. На следующий день этот звук стал предметом обсуждений в школе. Свисток паровоза, таково было мнение Бена и Дэви Рэя. Джонни не сказал, что он думал обо всем этом. Мои родители дома сказали, что это наверняка был звук проходящего мимо города поезда, но как стало потом известно, дождь размыл целую секцию железнодорожных путей в двадцати милях от Зефира, поэтому в те дни не ходил даже скорый до Бирмингема.
Такие вещи вызывают удивление.
Однажды под мост с горгульями вынесло изуродованный труп коровы. Без головы и кишок, как поведал моему отцу мистер Доллар, снимая в своей парикмахерской скальп с его головы. Двое мужчин, занимавшиеся ловлей раков на берегу реки почти за пределами Зефира, распространили по городу историю, что по речному потоку плыл труп человека, грудь его была вскрыта, словно консервная банка, а руки и ноги неестественно вывернуты, однако труп этот так и не был найден. Как-то в октябрьскую ночь что-то сильно ударило под водой по мосту с горгульями, ударило так, что оставило трещины на столбах, поддерживавших всю конструкцию моста, которые вроде бы были бетонными. «Огромный ствол дерева» — такое официальное разъяснение по этому поводу дал мэр Своуп в «Журнале», издававшемся в Адамс Вэлли.
Леди звонила в колокольчик, ее руки работали как метроном. Она начала заклинать и петь голосом, оказавшимся на удивление чистым и громким. Заклинания произносились на каком-то африканском наречии, которое я понимал в той же мере, в какой разбирался в атомной физике. Потом она на некоторое время замерла, нагнула голову вбок, как бы прислушиваясь к чему-то внизу, в реке, проверяя, какой эффект возымели ее действия, а затем снова стала позвякивать колокольчиком. Она ни разу не произнесла «Старый Моисей». Она говорила только:
— Дамбалла, Дамбалла, Дамбалла, — а потом ее голос снова возвысился и опять перешел на то самое африканское наречие.
Наконец она перестала звонить в колокольчик и опустила его к своему бедру. Затем кивнула, и Человек-Луна взял колокольчик из ее руки. Она непрерывно смотрела на реку, но мне было абсолютно непонятно, что же она там могла видеть. Потом отступила назад, и трое мужчин с дерюжными мешками встали у края моста с горгульями. Они развязали мешки и вытащили оттуда какие-то предметы, завернутые в бумагу из мясницкой лавки и перевязанные веревочками. Некоторые свертки были насквозь пропитаны кровью, можно было почувствовать запах свежего мяса, отдающий медью. Они принялись разворачивать окровавленные подношения, а когда сделали это, в реку посыпались куски мяса, грудинка, бычьи ребра, и вода окрасилась кровавыми разводами. В реку полетел цельный общипанный цыпленок, а вслед за ним из пластиковой коробки потекли куриные потроха. Телячьи мозги полились из зеленой банки из-под «Таппервэр», а красные бычьи почки и печень были извлечены из мокрых пакетов и тоже брошены в реку. Была открыта бутыль с маринованными поросячьими ножками, и содержимое ее плюхнулось в воду. Вслед за маринованными ножками полетели свиные рыльца и уши. Последним, что было брошено в реку, было бычье сердце, по размерам оказавшееся больше приличного кулака. Оно погрузилось в воду с таким всплеском, словно было огромным кровавым камнем, а потом трое мужчин свернули свои мешки, и Леди подошла к краю моста, стараясь не наступать в ручейки крови, струившиеся по камням возле бордюра.
Это напомнило мне, что во многих семьях большинство воскресных обедов и ужинов бывали всего лишь прелюдией к пьянке.
— Дамбалла, Дамбалла, Дамбалла! — вновь запела Леди. Затем постояла четыре или пять минут, неподвижная, наблюдая за рекой, спокойно текущей внизу. Потом глубоко вздохнула, и я на мгновение увидел за вуалью ее лицо, когда она поворачивалась к своему «Понтиаку». Она хмурилась: что бы она там ни увидела, в этой речной глади, или, наоборот, не смогла увидеть, это ее явно не радовало. Она проследовала в машину, Человек-Луна залез внутрь вслед за ней, водитель закрыл за ними дверь и скользнул за руль. «Понтиак» попятился к месту, где смог спокойно развернуться, и поехал в сторону Братона. Шествие отправилось в обратный путь по тому же самому маршруту, по которому пришло сюда. Обычно при этом среди идущих уже звучал смех, начинались оживленные разговоры, но на этот раз они не заговаривали с бледнолицыми зеваками на протяжении всего пути домой. В эту Страстную Пятницу Леди после своей миссии явно была в мрачном расположении духа, и казалось, что никто из них не чувствовал в себе желания посмеяться или пошутить.
Я, конечно же, знал, в чем была суть этого ритуала. Любой в городе знал это. Леди кормила Старого Моисея, устраивая ему ежегодный банкет. С каких пор это все началось, мне было неизвестно: наверняка задолго до моего рождения. Можно было бы подумать, как и считал его преподобие Блиссет из Свободной баптистской церкви, что это какой-то языческий обряд, которому покровительствует Сатана, и надо бы объявить его вне закона и запретить указом мэра и городского совета, однако довольно значительная часть белого населения города верила в Старого Моисея и выступала против подобных возражений святого отца. Этот обряд люди считали неотъемлемой частью городской жизни, он был в чем-то сродни ношению кроличьей лапки или киданию крупинок соли через плечо, и лучше было сохранять такие церемонии, хотя бы потому, что пути Господни были гораздо более неисповедимы, чем могли предположить поклонники Христа.
На следующий день дождь усилился, на Зефир хлынули грозовые облака. Пасхальный парад на Мерчантс-стрит, к великому неудовольствию Совета по искусствам и Клуба коммерсантов, был отменен. Мистер Вандеркамп-младший, семья которого владела магазином продуктов и кухонных принадлежностей, последние шесть лет переодевался в костюм Пасхального Кролика и ехал в последнем автомобиле в самом хвосте процессии, унаследовав эту функцию от мистера Вандеркампа-старшего, который стал уже слишком стар, чтобы скакать подобно кролику. Пасхальный дождь рассеял для меня все надежды на возможность поймать лакомые пасхальные яйца, которые кидали из машин этой процессии, леди из «Саншайн-клаб» не смогли продемонстрировать всем свои новые пасхальные одеяния и мужей, дети, члены зефирской организации бойскаутов, не смогли промаршировать под своими знаменами, а «возлюбленные конфедератки», девушки, посещавшие Высшую школу Адамс Вэлли, не смогли надеть свои кринолины и покрутить солнечными зонтиками.
Наступило хмурое пасхальное утро. Папа и я дружно высказали недовольство по поводу необходимости подстричься, привести себя в порядок, надеть накрахмаленные белые рубашки, костюмы и до блеска начищенные ваксой ботинки. Мама дала на наши ворчания и брюзжания стандартный ответ, похожий на отцовское «неизбежно как дождь». Она сказала:
— Это всего лишь на один день, — словно от этого тугой ворот рубашки и туго затянутый галстук могли стать более удобными и даже уютными. Пасха была праздником семейным, и потому мама позвонила Гранду Остину и Нане Элис, а затем папа позвонил дедушке Джейберду и бабушке Саре. Мы должны были вновь собраться все вместе, как это бывало во время каждой Пасхи, и провести время в зефирской Первой Методистской Церкви, в очередной раз выслушивая о пустой гробнице.
Белое здание церкви находилось на Сидэвайн-стрит между улицами Боннер и Шэнтак. В тот день, когда мы остановили возле нее наш грузовичок-пикап, она была полна прихожан. Мы прошли через блеклый туман в сторону света, струящегося через церковные стекла-витражи, и наши начищенные ботинки моментально стали грязными. Люди сваливали свои плащи и зонтики около входной двери, под нависающим снаружи карнизом. Это была старая церковь, возвели ее еще в 1939 году, побелка в некоторых местах осыпалась, обнажая серую основу. Обычно церковь к Пасхе приводилась в полный порядок, однако в этом году дождь явно нанес кистям и газонокосилке сокрушительное поражение, так что сорняки буквально оккупировали внутренний дворик.
— Проходите, проходите, Красавец и Красавица! Проходи, Цветочек! Будьте осторожнее, Дурачок и Дурочка! Хорошего вам пасхального утра, Солнышко! — Это был доктор Лизандер, который обычно служил на Пасху в церкви в качестве организатора празднества и выкрикивал пасхальные приветствия и пожелания. Насколько я знал, он никогда еще не пропускал пасхального воскресенья. Доктор Франс Лизандер работал в Зефире ветеринаром, и именно он прошлым летом вывел у Рибеля глистов. Он был голландцем, и хотя у него, как и у его жены, по-прежнему был заметный акцент, папа говорил мне, что доктор приехал в наш город задолго до того, как я появился на свет. Ему было примерно пятьдесят, плюс-минус пять лет, он был широкоплечим и лысым мужчиной с опрятной седой бородой, которая у него всегда выглядела более чем идеально. Он носил чистый и аккуратный костюм-тройку, всегда с галстуком-бабочкой и алой гвоздикой в петлице. К людям, входящим в церковь, он обращался по придуманным сходу именам:
— Доброе утро, Персиковый Пирожок! — обратился он к моей улыбающейся маме. К отцу, с пальцедробительным рукопожатием:
— Дождь для тебя достаточно силен, Буревестник? — и ко мне, стиснув мне плечи и ухмыльнувшись в лицо, в результате чего свет отразился от его переднего серебряного зуба. — Входи смелее, Необъезженный Конь!
— Слышал, как доктор Лизандер назвал меня? — спросил я у отца, когда мы очутились внутри церкви. — Необъезженный Конь! — получение нового имени всегда бывало знаменательным событием.
В храме все было окутано парами, хотя крутились все вентиляторы на потолках. Перед всеми сидели Сестры Гласс, дуэтом играя на пианино и на органе. Они вполне могли послужить иллюстрацией к слову «загадочный». Будучи близнецами, но не двойняшками, эти две старые девы были похожи как отражение в странном зеркале. Они обе были длинными и костлявыми, Соня с копной русых, чуть беловатых волос, а Катарина с копной волос белых, с русоватым оттенком. Обе носили громоздкие очки в черных роговых оправах. Соня прекрасно играла на пианино, но совершенно не умела играть на органе, тогда как Катарина — наоборот. В зависимости от того, кого вы об этом спрашивали, сестрам Гласс — которые, казалось, постоянно были друг с другом в ссоре и ворчали одна на другую, но жили при этом, как ни странно, вместе в похожем на имбирный пряник доме на Шэнтак-стрит — было пятьдесят пять, шестьдесят или шестьдесят пять лет. Странность их дополнялась к тому же еще и гардеробом: Соня носила только голубое, во всех его оттенках, тогда как Катарина была рабыней всего зеленого. Что порождало неизбежное. Соню среди нас, детей, звали мисс Гласс Голубая, ну а как называли Катарину… думаю, вы догадались. Однако, странно это или нет, играли они на своих инструментах на удивление слаженно.
Церковные скамьи почти все были заполнены людьми. Помещение напоминало теплицу, в которой расцвели экзотические шляпы и наряды. Другие люди тоже искали себе места, и один из распорядителей церемонии, мистер Хорэйс Кейлор, с седыми усами и постоянно подмигивающим левым глазом, вызывавшим мурашки по коже, когда он смотрел на вас, подошел к началу прохода, чтобы помочь нам с местами.
— Том! Сюда! Боже мой, да ты что, слепой?
В целом мире был только один человек, который мог во время церковного песнопения завопить как американский лось.
Он встал со своего места, размахивая руками поверх моря шляп. Я почувствовал, как моя мама съежилась, а папа обнял ее рукой, словно бы удерживая от падения со стыда. Дедушка Джейберд часто выкидывал какие-нибудь номера, о которых отец, думая, что я его не слышу, говорил: «Показывает всем свою задницу». Сегодняшний день не был исключением.
— Мы тут заняли вам места! — продолжал голосить дедушка, и из-за его крика сестры Гласс сбились, одна взяла диез, а другая бемоль. — Идите сюда, пока тут не расселся какой-нибудь наглец!
В том же ряду сидели Гранд Остин и Нана Элис. Гранд Остин надел по поводу праздника костюм из легкой полосатой ткани, который выглядел так, словно от дождя разбух и увеличился вдвое; его морщинистая шея была стянута ослепительно белым накрахмаленным воротничком и голубым галстуком-бабочкой, редкие седые волосы были зачесаны назад, а глаза полны смущения от того, что он, сидя на скамье, вынужден был выставлять в проход свою деревянную ногу. Он сидел рядом с дедушкой Джейбердом, что отягощало его волнение и страдание: они прекрасно гармонировали друг с другом как грязь и бисквиты. Нана Элис, как обычно, выглядела олицетворением счастья. На ней была шляпка, украшенная сверху на полях маленькими белыми цветочками, перчатки ее тоже были белого цвета, а платье похоже на глянцевую зелень под морем солнечного света. Ее милое овальное лицо сияло в улыбке; она сидела рядом с бабушкой Сарой, и они подходили друг к другу как маргаритки в одном букете. Как раз в эту минуту бабушка Сара тянула дедушку Джейберда за полы его пиджака от того же самого черного костюма, который он носил и в солнечные дни, и в непогоду, на Пасху и на похоронах, пытаясь усадить его обратно на место и прекратить размахивания руками, которые в церкви выглядели более чем неприлично. Он просил людей в одном с ним ряду сдвинуться поплотнее друг к другу, а потом вновь закричал на всю церковь:
— Здесь хватит места и еще на двоих!
— Сядь, Джей! Сядь немедленно! — она была вынуждена ущипнуть его за костлявую задницу, и тогда он свирепо взглянул на нее и уселся на свое место.
Мои родители и я протиснулись туда. Гранд Остин сказал, обращаясь к папе:
— Рад видеть тебя, Том. — Потом последовало крепкое рукопожатие. — Да, правда видеть-то я тебя и не могу. — Его очки запотели, и он снял их и начал протирать стекла носовым платком. — Однако, скажу тебе, народу тут собралось, как не было еще ни в одну Пас…
— Да, это местечко напоминает по густоте толпы публичный дом в день выдачи зарплаты, а, Том? — прервал его дедушка Джейберд, и бабушка Сара так сильно пихнула его локтем под ребра, что зубы у него клацнули.
— Я надеюсь, ты позволишь мне закончить хоть одну фразу, — обратился к нему Гранд Остин, щеки которого постепенно становились пунцовыми. — Пока я сижу здесь, ты не дал мне еще и слова вымол…
— Мальчишка, ты отлично выглядишь! — как ни в чем не бывало опять прервал его дедушка Джейберд и, наклонившись через Гранда Остина, похлопал меня по колену. — Ребекка, надеюсь, ты достаточно кормишь его причитающимся ему мясом, а? Знаешь, растущие парни нуждаются в мясе для своих мускулов!
— Ты что, не слышишь? — спросил его Гранд Остин, кровь теперь пульсировала на его щеках.
— Не слышу что? — переспросил его дедушка Джейберд.
— Прибавь громкость на слуховом аппарате, Джей, — сказала бабушка Сара.
— Что? — переспросил он ее.
— Громкость прибавь на аппарате, — закричала она ему, окончательно теряя терпение. — Прибавь громкость!
Пасха предвещала оказаться запоминающейся.
Дождь продолжал барабанить по крыше. Входившие с улицы мокрые люди здоровались с уже сидевшими внутри. Дедушка Джейберд, над чьим худым и вытянутым лицом серебристым ежиком торчали коротко стриженные седые волосы, изъявил желание поговорить с отцом об убийстве, но отец коротким отрицательным движением головы отверг все попытки подобного разговора. Бабушка Сара спросила меня, играл ли я уже в этом году в бейсбол, и я ответил, что да, уже играл. У бабули Сары было круглое доброе лицо, с полными щечками и голубыми глазами в сетке морщин, но я отлично знал, что она часто задает дедушке Джейберду за его выходки по первое число и тогда ее глаза горят яростным огнем.
Из-за дождя все окна были плотно закрыты, скоро в церкви стало нечем дышать. Вокруг царила сырость, пол был влажным, по стенам текло, над головой гудели и стонали, разгоняя густой воздух, лопасти вентиляторов. Отовсюду доносились сотни разнообразных запахов: духи, лосьоны после бритья, тоник для волос, сладчайший аромат бутонов на шляпках и воткнутых в петлицы пиджаков.
Появились певчие, все как один в пурпурных мантиях. Певчие еще не допели первый гимн, а я уже обливался потом под рубашкой. Гимн пели хором и стоя; как только отзвучала последняя строфа, все поспешно расселись на места. Две более чем упитанные дамы — миссис Гаррисон и миссис Прасмо — вышли к кафедре и несколько минут говорили о пожертвованиях в пользу нуждающихся в Адамс-Вэлли. После чего все снова поднялись, спели новый гимн и опять дружно уселись. Рядом со мной оба моих деда тщательно выводили гимны. Их голоса напоминали могучий лягушачий рев в весеннем болотистом пруду.
Потом на кафедру поднялся полнотелый преподобный Ричмонд Лавой и начал рассказывать нам о великом дне, ознаменованном воскрешением Христа из мертвых, и всем прочем. Под правым глазом лицо преподобного Лавоя было отмечено бородавкой с запятой из коричневых волосков, его виски были тронуты сединой, и каждое, без исключений, воскресенье его зализанная назад челка от горячей жестикуляции и энергичной молитвы прорывала узы удерживавшего ее лака, и каштановые пряди падали преподобному на глаза. Жену преподобного Лавоя звали Эстер, имена их троих детей были Мэтью, Люк и Джонни.
Примерно посреди проповеди, когда голос преподобного Лавоя мог потягаться силой с грохотом бури за церковными окнами, я внезапно понял, кто именно устроился на скамье прямо передо мной.
Демон.
Эта девочка свободно могла читать мысли. Это было общеизвестно. И в этот раз, как только мысль о ее присутствии проникла в мое сознание, голова Демона начала поворачиваться ко мне. Через мгновение она уже смотрела на меня своими черными как уголья глазами, взгляд которых вполне был способен заворожить ведьму в самую темную полночь. Имя Демона было Бренда Сатли. Ей было десять лет от роду, у нее были огненно-рыжие прямые волосы и бледная кожа, усыпанная крупными коричневыми веснушками. Ее густющие брови были похожи на ярких гусениц, а заметно несимметричные черты лица наводили на мысли о каком-то охваченном трепетным ужасом христианине, пытавшемся сбить огонь с се пылающей головки (причем пользовался при этом лопатой, не меньше). Левый глаз Демона был больше правого, се нос напоминал крючковатый клюв с двумя зияющими дырами, а тонкогубый рот мог свободно бродить с одной стороны лица на другую. Демон полностью оправдывала полученное наследство: ее огненноволосая и рыжеусая мать выглядела натуральной сестрой пожарного гидранта, а ее рыжебородому отцу мог позавидовать любой свежевыкрашенный почтовый ящик. Само собой, что с такими огненными родичами Бренда Сатли была мало сказать странноватой — она была колдуньей, это точно.
Свое прозвище Демон получила, когда в один прекрасный день на уроке рисования изобразила своего родного отца в виде отличного черта с рогами и раздвоенным хвостом. После чего во всеуслышание поведала учительнице рисования миссис Диксон, потребовавшей от нее объяснений, что у ее папочки в дальнем углу гардероба хранится целая пачка журналов с фотографиями, на которых парни-демоны засовывают свои хвосты в дырочки демонов-девушек. В дальнейшем Демон пошла гораздо дальше разглашения секретов своей семьи: она приносила в школу дохлых кошек в коробках из-под ботинок, с приклеенными скотчем к глазам бедняжек медными пенни; на уроке труда она смастерила из нескольких брусков зеленого и белого пластилина чудное кладбище, украсив могилки аккуратными надгробными плитами с именами всех без исключения одноклассников с точными датами смерти, результатом чего стала не одна истерика среди тех, кто вдруг понял, что никогда не дотянет до шестнадцати; она славилась пакостными розыгрышами с использованием собачьих какашек вместо начинки для сандвичей; ходили слухи, что именно на Демоне лежала ответственность за разлив канализации в школьной уборной для девочек в прошлом ноябре, когда кто-то тщательно закупорил тетрадными листами все сливные отверстия унитазов.
Спору не было, Бренда была штучкой зловещей и неприятной.
И вот теперь ее королевское высочество зловеще пристально рассматривала меня.
Кривой ротик Демона растянулся в извилистую улыбку. Как завороженный я смотрел в ее горящие черным огнем глаза, не в силах отвести взгляд, и в голове у меня крутилась только одна мысль: она добралась до меня.
Со взрослыми всегда бывает так: когда тебе до зарезу нужно их внимание и ты готов сделать все, чтобы они обратили на тебя взгляд, их внимание витает за сотни миль от тебя; когда же ты хочешь, чтобы предки вдруг оказались на другой стороне Земли, они начинают преследовать тебя повсюду, отягощая ненавистной заботой. Глядя на Демона, я мечтал о том, чтобы хоть кто-нибудь из сидящих рядом с ней взрослых обратил на нее внимание, одернул и приказал повернуться и слушать преподобного Лавоя, но Бренда без всякого труда сделалась невидимкой. Никто не замечал отвернувшегося от кафедры бледного веснушчатого лица, кроме меня, ее жертвы, которую она выбрала в этот час.
Худенькой бледной змейкой с грязными и ядовитыми зубками-коготками ее правая рука начала подниматься вверх. Медленно, со зловещей грацией Демон отставила указательный палец и нацелила его в одну из зияющих ноздрей. Когда палец начал свое погружение, мне показалось, что этому не будет конца, что палец будет уходить и уходить все глубже и глубже в голову Демона, пока не исчезнет совсем. Но рано или поздно погружение закончилось — палец устремился наружу к свету и вынырнул с комком зеленоватой блестящей студенистой массы размером не меньше леденца.