Приготовив обед, он клал еду на одну большую тарелку. Мы шли в столовую, в которой едва помещались обеденный стол и три стула; там был еще старый восточный ковер. Это, безусловно, была самая веселая и яркая комната в его квартире. Он расставлял приборы на скатерти дамасского полотна. Я, привязанная к столу, сидела у его ног. Он вилкой брал салат, ел его, кормил меня, время от времени вытирая мне губы, если я пачкала их растительным маслом, прихлебывал вино и давал выпить мне. Иногда, когда он слишком низко наклонялся, вино текло по моему лицу, шее и груди. Тогда он вставал на колени и слизывал вино с моих сосков.
   Часто во время обеда он брал мою голову и зажимал ее между своими ляжками. Мы изобрели игру: он хотел знать, сколько времени он сможет есть спокойно, а я старалась заставить его как можно скорее положить вилку и застонать. Один раз я сказала ему, что мне особенно нравится вкус его плоти, когда за этим идут овощи с керри. Он расхохотался и воскликнул:
   – Боже мой, да я завтра же приготовлю керри на весь остаток недели!
   Когда мы кончаем есть, он идет мыть посуду и варить кофе (ужасный кофе, всегда одинаковый), который он приносит тотчас же в столовую: чашку, кофейник, блюдечко с сахаром и рюмку бренди (через месяц, несмотря на всю свою любовь к кофе, я стала пить чай). Потом он читал мне вслух или мы читали каждый по отдельности. Когда я поднимала глаза, он переворачивал мне страницу. Иногда мы работали или смотрели телевизор. Но чаще всего мы целыми часами болтали. Я никогда ни с кем столько не разговаривала. Он узнал всю историю моей жизни, подробность за подробностью, а я столько же узнала о нем. С первого взгляда я узнала бы его школьных друзей, догадалась бы о настроении его начальника по тому, как тот садится в кресло. Мне безумно нравились его шутки и его манера произносить их, медленно, с оттенком легкой скуки, намеренно невыразительное выражение (если так можно сказать) его лица. Он очень любил слушать о моем деде, а я любила, когда он рассказывал о трех годах, проведенных им в Индии.
   Мы никуда не ходили, с друзьями виделись только в полдень. Много раз он по телефону отказывался от приглашений, при этом серьезно глядя на меня и объясняя, что он завален работой. Я прыскала со смеху. И почти каждый вечер я была цепью привязана к дивану или к журнальному столику рядом с ним.
* * *
   Среда. Мы знакомы три недели и назначили друг другу свидание на полдень. Это единственный раз, когда мы завтракаем вместе в рабочий день, хотя наши конторы находятся на расстоянии одного доллара такси. Это ресторан в центре, шумный, как все прилегающие улицы, с лампами дневного света и толпой народа у дверей, ждущей пока освободится место. Мы сидим друг против друга на самом свету. Он заказывает сэндвичи с ростбифом и вино.
   Утром я одержала на работе маленькую победу: проект, который я защищала уже несколько месяцев, наконец принят. Я радостно ему об этом рассказываю: «Это, конечно, не Бог весть что, но я очень этим горжусь, потому что я все время думала, что…» Он кладет руку мне на лицо, так что большой палец наискось прикрывает мне рот, а остальные упираются в левую щеку.
   – Я хочу, чтобы ты мне все рассказала. Но у нас еще будет для этого время. Не закрывай рот.
   Он снимает руку с моего лица и опускает большой палец в мой бокал; вино – темно-красное в бокале – на его коже становится прозрачным и розовым. Он смачивает мне губы. Его палец движется медленно, при его прикосновении мышцы моего рта расслабляются. Потом он проводит им слева направо по верхним зубам, а затем справа налево по нижним. Его большой палец в конце концов останавливается на моем языке. Как-то лениво, не беспокоясь, я думаю: он все это делает среди бела дня…
   Он легонько давит мне на язык, предлагая сосать его палец. Несмотря на вино, у него соленый вкус. Каждый раз, как я останавливаюсь, он давит чуть сильнее; я продолжаю и, почувствовав, что живот у меня становится влажным, закрываю глаза.
   Он вынимает палец у меня изо рта, улыбается мне и, держа руку над моей тарелкой, говорит:
   – Вытри меня.
   Я заворачиваю его руку в салфетку, как будто хочу остановить кровь. И тут внезапно снова вижу себя привязанной к кровати, прикованной цепью к столу или умывальнику, всю в брызгах от его душа, который шумит у меня в ушах; на моей верхней губе выступают капельки пота, глаза закрываются, приоткрывается рот; да, себя, привязанную, обнаженную, исполосованную ремнем; привязанную и доведенную до одного-единственного навязчивого, неодолимого ощущения: желания, которое заполняет меня всю.
   – Не забывай, – говорит он мне. – Я хочу, что бы иногда ты вспоминала днем, что ты есть. – И добавляет:
   – Пей кофе.
   Я важно цежу тепловатую жидкость, как будто я в самом деле мне на это нужно было его разрешение. Он выводит меня из ресторана. Два часа спустя, не в силах больше терпеть, я звоню ему. Я так и осталась под его влиянием. Просмотрела записи в календаре, долго глядела в окно, считая окна здания напротив. Трубку телефона не поднимала. Его секретарша сухо предупреждает меня, что через пять минут у него деловое свидание. Потом я слышу его голос. Я говорю ему почти шепотом:
   – Ты не смеешь так поступать со мной.
   Короткое молчание.
   – Сегодня вечером я приготовлю креветок, – медленно отвечает он. – Думай об этом.
* * *
   Этот завтрак послужил поворотным моментом. С этой минуты стало ясно – нам обоим, – что жизнь моя четко делится на: с ним, и без него. И это было ошибкой – и, быть может, ошибкой опасной – пытаться их смешать. День за днем и неделю за неделей обе части моей жизни находились более или менее в равновесии. Чем более насыщенными и «фантастическими» становились наши ночи, тем глубже погружались в грезы мои рабочие дни.
   Впрочем, эти грезы были довольно приятны. Я чувствовала себя гораздо лучше, чем тогда, когда моя работа, клиенты, казались мне «серьезными» и «настоящими». Погруженная в себя, я была спокойна и расслаблена. Я даже получила один раз прибавку к жалованью, помирилась с сотрудником, с которым у меня были нелады. Работала я без перерывов и не уставала. Мелкие неприятности, которые в другое время привели бы меня в отчаяние (клиент забыл позвонить, что-то не ладится с другим, капнула кофе на блузку), теперь казались мне лишенными какого бы то ни было смысла, для меня больше ничто не имело значения.
   Действительность днем была для меня окрашена в мягкие и нежные тона. То же можно сказать и о завтраках: я ела, безо всякого напряжения разговаривая с друзьями, клиентами, сотрудниками. Я шла по переходам метро, отмечая про себя случайную игру света и темно-синий цвет стен. На улице мне вдруг казался очаровательным желтый цвет такси (однажды я насчитала подряд девять машин на Парк Авеню). Я жила в городе мечты, в котором мусора не было, в городе, словно увиденном глазами наркомана, или очень близорукой женщины, вышедшей на улицу без очков. Толпа автоматически – и любезно – расступалась передо мной. Каждый день я видела новый фильм, фильм без сюжета, или с сюжетом настолько слабо намеченным и неопределенным, что он меня не трогал; это были часы, украденные у действительности, чуждые тому, что действительно было значимо в моей жизни, – ночам, имевшим, в отличие от дней, неумолимо логичный и живой «сюжет».
   Да, ночи были действительностью: острые, как бритва, ослепительно яркие и четко очерченные. Разные пейзажи, разные страны: жара, страх, холод, удовольствие, голод, страдание, желание, всепоглощающее, сметающее все наслаждение.
   То острый перец, вызывавший у меня икоту, то паприка, сжигавшая мне гортань, то шабли, похожее на золотой дождь, омывший мои голосовые связки, то шоколадный торт, который он испек сам, доставивший мне ни с чем не сравнимое удовольствие. Мое тело, живое, покорное, готовое превратиться в пламень или в лед по его желанию. Каждый вечер, глядя на себя в зеркало – еще с пеной шампуня на сосках и лобке, со спокойно сложенными ладонями и запястьями, отныне привыкшими быть вместе, которые я подставляла стальным наручникам столь же естественно, сколь мои волосы привыкли, что их расчесывают серебряными щетками – каждый вечер я смущалась при виде своей собственной красоты.
   Много лет тому назад, уже освободившись от тяжелых комплексов подросткового возраста, я внимательно изучила свое тело и нашла, что оно «вполне». Я, конечно, знала, что какие-то части его выглядели бы лучше, если бы они больше соответствовали друг другу, но уже больше десяти лет это несовершенство меня мало трогало. Всякий раз, когда я критиковала себя, я тут же говорила себе, что каждый недостаток искупается каким-нибудь достоинством: таким образом я приходила к весьма приемлемому равновесию. Но теперь, под действием его глаз и его рук…
   Я никогда не прыгала через скакалку, не бегала в парке. С тех пор, как я стала взрослой, я не менялась в весе и жила, так сказать, в одном и том же теле. Теперь это было все то же самое тело, но неузнаваемо изменившееся: гибкое, изящное, гладкое, обожаемое. Часть руки, переходящая в локтевую впадину, где две голубоватые жилки просвечивали сквозь матовую, восхитительно нежную кожу; шелковистый живот и изысканная кривая линия, переходящая в бедра; предплечье, тесно прижатое к груди, образующее с ней нежную складочку, похожую по форме на завиток волос на лобке совсем юной девушки, и глубокая овальная ямочка на внутренней поверхности бедра над коленом, пушистая на ощупь, с самой тонкой, белой, с самой чувствительной в мире кожей…
* * *
   – Я должен пойти на собрание. Это опять по поводу того дела Хэндлмейеров. Это ненадолго.
   Он кончает одеваться; на нем в точности такой же костюм, как утром, только темно-серый, а не синий. Рубашка голубая, похожая на ту, которая сейчас на мне, серый шелковый в мелкий ромбик галстук.
   – Но я хочу, чтоб до моего ухода ты кое-что сделала.
   Он приводит меня в спальню и говорит:
   – Ложись.
   Он привязывает мои щиколотки к нижней спинке кровати, а левое запястье – к верхней. Потом садится на кровать рядом со мной, кладет правую руку на мою правую ляжку, массирует мне бедра, ласкает их ладонью, гладит кожу на животе той стороной кисти, которой наносят удары каратисты в телесериалах. На секунду задерживает большой палец на пупке, тихонько нажимая на него. Потом расстегивает на мне рубашку и обеими руками снимает ее. Рукава его пиджака задевают мои соски.
   С той минуты, как он попросил меня лечь, дыхание мое стало неровным: каждый раз, когда он притрагивается ко мне, я задерживаю дыхание, потом начинаю дышать все чаще. Моя голова перекатывается по подушке туда-сюда. Он берет мою правую руку (ту, которая осталась свободной). Держит ее в своих руках, пристально смотрит мне в глаза и сосет мои пальцы до тех пор, пока они не становятся мокрыми. Потом, кладет мою руку между моими ляжками и говорит:
   – Ласкай себя.
   Он сидит, удобно закинув ногу на ногу, и складка на его брюках совершенно безупречна. Я не шевелю рукой. Он ждет.
   – Ты не понимаешь… – Мой голос дрожит. – Я никогда…
   Он молчит.
   – Я никогда этого ни при ком не делала. Это меня очень смущает.
   Он берет пачку Винстона на тумбочке, закуривает сигарету, затягивается, потом вставляет мне ее в рот. Через несколько секунд я беру сигарету рукой.
   – Это ее смущает… Это ее смущает… – повторяет он.
   Голос ровный, я не слышу в нем ни насмешки, ни гнева.
   – Ты очень напряжена, да? Ты, по-видимому, не понимаешь, что между нами происходит?
   Не дотронувшись до сигареты, он снимает часы с моей руки.
   – Я вернулась через час или два, не позже.
   Он гасит свет на тумбочке и в углу и тихо закрывает дверь спальни.
   Я чувствую себя Бог знает кем. Но сейчас важно только одно: смогу ли я, когда сигарета кончится, прикурить другую. Рядом со мной стоит блюдце, которое я использую как пепельницу, и пачка Винстона, но зажигалку, купленную им специально, чтобы прикуривать мои сигареты, он унес с собой. Спичек нигде не видно. Я беру пачку, вытаскиваю сигарету, кладу пачку на живот, подвигаю пепельницу к правому бедру. Потом я неловко переворачиваюсь и мне удается, раздавив пачку, прикурить сигарету от окурка, зажатого в зубах. Удается с третьего раза. Я даже не спрашиваю себя, почему я не делаю наоборот: не беру сигарету в рот и не пытаюсь прикурить от окурка, и почему вместо того, чтоб создавать себе такие трудности, я не развязываю веревки, которыми привязана – это было бы проще.
   Сама мысль о том, чтобы он увидел, как я себя ласкаю, мне непереносима, от нее кровь бросается мне в голову. И вдруг я думаю: первый раз я сказала ему нет. А потом: все это абсурдно, мелодраматично. Я ему кое-что объяснила, но не все, кое-что обо мне он не знает. «Он знает, что я на все для него готова». Потом я чувствую себя убитой от того, что сказала такое. Я пытаюсь представить себе, чего бы для него не сделала. Один раз я имела с мужчиной анальный секс, но мне стало больно, и я просила его прекратить. Но с ним я, конечно, согласилась бы, если бы он меня об этом попросил. Я читала, что иногда партнеры мочатся друг на друга. Какой ужас! Я этого никогда не делала, и сама мысль делает меня больной. Но он наверняка и не захочет. Что я почувствовала, когда несколько недель назад он приковал меня и избил? Какая разница – мастурбировать перед ним или отдаваться ему тем или иным способом? Это доставляет ему удовольствие? Нет, нет: от одной мысли о том, чтобы он смотрел, как я ласкаю себя, я начинаю скрипеть зубами и дрожать всем телом.
   Лет девять тому назад одна подруга рассказала мне, как она и ее любовник мастурбировали на глазах друг друга. Им это очень нравилось.
   «Не переживай, – сказала она, видя, что я краснею (я не могла скрыть отвращения). – Это просто предубеждение. У каждого есть предубеждения. Я, например, терпеть не могу, чтоб мужчина лизал мне ухо, у меня мурашки по коже от этого бегают». – И она рассмеялась.
   Я громко говорю:
   – Предубеждение, предубеждение.
   Внезапно слово теряет абстрактность: это точное название, грозное, как труп, болтающийся на виселице на рыночной площади.
   Отворяется дверь: вот он и вернулся.
   Он зажигает лампу у изголовья, одевает мне на руку часы и говорит:
   – Ты начала очень рано заниматься онанизмом.
   Я смеюсь.
   – Это догадка или обвинение?
   Потом:
   – А как твое собрание?
   Он не отвечает. Я сосредоточенно смотрю на медные ручки комода.
   – Наверное, я начала в шесть лет. Сейчас не помню. Но позже, я часто это делала. Когда уже была большой.
   И я тону в каких-то длинных рассуждениях, которые мне пришли в голову в его отсутствие – серьезных, важных – что-то о «выборе», «предпочтении», «близости»… Потом сбиваюсь и. смотрю в окно, старательно избегая его взгляда. Он берет мою голову и притягивает ближе к себе. Потом говорит четко и точно:
   – Я хочу, чтоб ты жила со мной, но принуждать тебя остаться не буду.
   Кондиционер заработал и гудит. Я открываю рот. Он кладет палец мне на губы.
   – Между нами такие отношения: пока ты со мной, ты делаешь то, что я тебе говорю. Пока ты со мной, – повторяет он несколько раз (без ложного нажима), – ты делаешь то, что я тебе говорю.
   Потом сердито и громко спрашивает:
   – Но Боже ты мой, зачем из этого делать такую проблему? Ну, попробуй! Хочешь, я дам тебе крем, затеню свет?
   – Это единственное, на что я не могу согласиться, – говорю я, отводя глаза. – Проси что хочешь, только не это.
   Он снимает трубку, набирает на память номер, называет свой адрес и фамилию и мой адрес и фамилию, потом говорит:
   – Через четверть часа.
   Он берет самый большой из своих чемоданов в шкафу, кладет его на кровать, открывает. Вещи, которые я принесла к нему, разбросаны по всей квартире. Он вынимает мою одежду (она в шкафу налево), аккуратно, не снимая с распялок, кладет на дно. Потом приносит из других комнат шарф, авторучку, которую он мне купил, чтоб я не брала его, книги, штук шесть пластинок, четыре пары туфель, белье, запихнутое в ящик его секретера, флакон Мисс Диор, который он мне купил в прошлую субботу и который я еще не открыла.
   Кухня: оттуда он возвращается с полиэтиленовой сумкой для продуктов.
   Ванная: он берет мои туалетные принадлежности и бросает их в чемодан – тот уже почти полон. Все это занимает у него всего несколько минут.
   Он отвязывает меня, растирает мне щиколотки и запястья, хотя веревка совсем их не натерла. Снимает с меня голубую рубашку. Он оставил мне свитер, положив его на стул. Я протягиваю руки, и он надевает мне свитер через голову. Потом приносит серую льняную юбку. Я так привыкла к тому, что он меня одевает, что жду, когда он встанет на колени, чтобы надеть ее на меня. И думаю: я же никогда ему не объясняла, что юбку я надеваю через голову. Он думает, что юбка – нечто вроде брюк, и надевает ее, как брюки. Потом я соображаю, что про белье он забыл. Я же не могу выйти ночью голая под юбкой.
   Теперь он протягивает мне туфли и усаживает меня на кровать. Я протягиваю ему одну ногу, потом другую, наклоняюсь и смотрю, как он застегивает пряжки на туфлях. Потом он становится сзади меня и расчесывает мне волосы.
   – Я провожу тебя до такси. Если я найду еще какие-нибудь твои вещи, я их выставлю на лестницу.
   Причесывает он меня осторожно, мягкими и короткими движениями: волосы мои легко электризуются. Я оборачиваюсь и обхватываю его бедра руками. Он молчит. Я плачу, как маленькая. Руки его лежат на моей голове, щетка упала на пол.
   – Такси придет с минуты на минуту, – говорит он.
   И в эту минуту швейцар звонит по внутреннему телефону.
   – Ты не можешь… – говорю я.
   Он отвечает швейцару ровным голосом:
   – Будьте так любезны, скажите ему, чтоб он подождал.
   Поворачивается ко мне:
   – Я думал, ты приняла решение.
   Я опускаюсь перед ним на колени не для того, чтоб его удовлетворить (как я делала столько раз), а чтобы унизить себя, показать свою полную покорность.
   – Прошу тебя. Все, что захочешь.
   Как сквозь туман, я слышу, как он говорит в микрофон:
   – Дайте ему пять долларов, Рей, и попросите подождать.
   Он возвращается в спальню и буркает:
   – Хорошо. Теперь давай.
   Я ложусь, и он срывает с меня свитер. Потом снимает с правой руки кольцо, которое досталось ему от отца, бросает его на постель, хватает меня за горло левой рукой, а правой хлещет меня по щекам:
   – Ну-ну, посмотрим.
   Он берет мою руку и сует мне в рот.
   – Намочи ее, нужно, чтоб она была мокрая.
   И добавляет неожиданно нежно, почти шепотом:
   – Я помогу тебе, кошечка. Это так просто… Его язык у меня между ног; по моему животу струйками течет пот. Я даже не шевелюсь, когда он поднимает голову и кладет мою руку между моими половыми губами; мои пальцы двигаются туда-сюда, вверх-вниз, и очень быстро я кончаю.
   – Потрясающе! – говорит он. – Мне так понравилось смотреть на тебя. Какое у тебя было лицо! У тебя такое удивительное выражение, когда ты кончаешь, такое удивительное! Дикое, плотоядное, а этот широко раскрытый рот!
   Он идет к выходу.
   – Рей, дай ему еще пять долларов и скажи, чтоб он уезжал.
* * *
   К этому я не была готова. Несколько лет тому назад я прочла Историю О. Сначала мне было интересно, а потом, очень быстро, интерес сменился ужасом и отвращением. В реальной жизни, садомазохисты были зловещими типами, которые носили черные куртки. В этой странной одежде они выглядели и смешно, и жалко. Если бы какая-нибудь из моих подруг сообщила мне, что после рабочего дня любовник привязывает ее к столу, я… Впрочем, такого никогда не было. Да я бы этому и не поверила.
* * *
   Конец рабочего дня в пятницу; половина пятого. Он звонит мне на работу.
   – В половине шестого будь в отеле Алгонкин, номер 312.
   Один раз я там завтракала. Несколько дней тому назад, во время одного из наших бесконечных разговоров («давай сравним рестораны», «и отели» «Риц в Париже», «смешно», «тогда Зум-Зум», «кислая капуста там вкусная», «зато кофе довольно посредственный») я ему сказала, что Алгонкин мне кажется довольно романтичным, особенно тот уголок ресторана, где я однажды завтракала с двумя клиентами. Правда, все очарование этого места для них стало давно привычным, и мне пришлось сдерживать свое восхищение, чтобы сосредоточиться на разговоре.
   Я собиралась поехать в метро, но, когда я вышла с работы, мне сразу попалось такси, откуда выходила пожилая пара. Я повторяю: «В половине шестого, в…» и чувствую, как напрягаются мышцы у меня на бедрах. Через несколько минут я уже в Алгонкине. Стучу в 312-й, но никто не отвечает. Дверь не заперта. Я думала, что он ждет меня. Зову его по имени перед дверью в туалет и ванную.
   Никого.
   Кровать вся завалена свертками. Не подарочными пакетами, а теми свертками, что сваливают как попало на кровать после хождения по магазинам накануне Рождества. Ключ от номера лежит в пепельнице рядом с прикроватной тумбочкой. На телефоне записка: «Разверни пакеты, прими ванну и оденься».
   Я разворачиваю первый пакет от Брукс Бразерс. В нем небесно-голубая рубашка, похожая на те, которые я ношу по вечерам, но меньше размером.
   Там же мужские носки от Альтмана. В коробке светло-русая борода и усы, завернутые в прозрачную бумагу. Когда я открываю самый большой пакет, руки мои немного дрожат: в нем темно-серый костюм. В других пакетах: туфли, галстук, мужской парик (светлый), белый носовой платок, шляпа.
   Я сажусь на край кровати, держа парик в руках. Это очень дорогой парик из настоящих волос, очень мягкий на ощупь. Я одновременно обеспокоена и возбуждена. Потом я принимаю ванну. Он оставил мне на выбор соли Эсте Лаудер, Жан Нате и Витабат, но я неспособна выбрать и высыпаю все вперемешку в воду, в результате чего они в конце концов взаимно нейтрализуются. В первый раз за много недель я погружаюсь в мутную, без пены воду, издающую целую гамму смешанных запахов.
   Беспокойство, возбуждение. Но возбуждение берет верх, целиком овладевает мной; я чувствую себя, как автомобиль, который стартует на полной скорости в темную ночь, а фары пятнами освещают впереди серую ленту дороги.
   Потом я вытираюсь, стараясь это делать в том же порядке, в каком он вытирает меня каждый вечер: лицо, шея, потом ступни и пятки, потом спина и ягодицы.
   Покупая мне одежду, он подумал обо всем, кроме белья. Ткань брюк мягкая, туфли мне как раз, рубашка тоже. Грудь у меня небольшая, поэтому рубашка, жилет и пиджак скрывают ее полностью.
   Я надеваю ботинки – остроносые, традиционного стиля – и в ноздри мне ударяет сильный запах кожи (почему женская обувь никогда так хорошо не пахнет?). Вначале они мне немного жмут.
   В шляпе лежит маленькая баночка клея, а за ленточку заткнута кисточка. Я в некотором затруднении: клей нужно наносить на внутреннюю поверхность бороды и усов или прямо на кожу? В конце концов я мажу им внутреннюю поверхность усов и наклеиваю их себе под нос. Они колют меня и напоминают о школьных спектаклях. Я смеюсь. Мне трижды приходится все начинать сначала, чтобы приклеить их правильно. С бородой еще сложнее. Клей густеет. Я приклеиваю ее, снимаю, снова прилаживаю, и так до тех пор, пока мне не удается сделать так, чтобы она была на равном расстоянии от моих ушей. С париком, напротив, сложностей никаких: я завязываю свои волосы в «конский хвост», скручиваю его, делаю плоский узел и закалываю шпильками. Парик держится хорошо. Светлые волосы падают на ворот рубашки, почти закрывают мне уши и лоб.
   Складывая бумагу, в которую были завернуты усы, я вижу, что в коробке лежат еще брови. Я их наклеиваю поверх своих.
   До этой минуты я смотрела в зеркало в основном для того, чтобы изучить свой новый костюм. Но теперь в зеркале я вижу нечто иное: не бороду, парик или усы, но некое лицо. Во мне снова поднимается беспокойство, переходящее в возбуждение. Передо мной стоит тоненький юноша приятной наружности. Если бы мне его представили на вечере, я наверняка подумала бы: «С ним – может быть…» У него большие серые глаза, густые светлые волосы, светлые кустистые брови, тонко очерченный нос, короткая и светлая (рыжеватая) борода. Вот он тоже наклоняется ко мне: по-видимому, особа напротив ему нравится. Это продолжается всего мгновение. Беспокойство полностью овладевает мной, комната плывет перед глазами, я сажусь на пол у кровати, и в мозгу у меня вертится только одно: «Хочу к маме!».
   Но это быстро проходит. Я откидываю волосы со лба, открываю пачку Кэмел, лежащую на тумбочке у кровати. Я никогда еще не курила Кэмел и немедленно начинаю кашлять. Затягиваюсь еще раз, и – неведанно почему – это вселяет в меня уверенность, возвращает ясность мысли и спокойствие. Секунду я думаю, что делать с платком. Мне так и не удается вспомнить, куда он его кладет, и в конце концов я его засовываю в задний карман брюк. Я никогда не носила одежды с задними карманами и все время засовываю туда руки, чувствуя под пальцами скользкую подкладку и изгиб ягодиц.
   Осталось надеть только две вещи, но они обе ставят меня в затруднение: это галстук и шляпа. К галстуку приколота записка с инструкциями. Он сделал пять чертежиков и написал: «Рисунок соответствует тому, что ты видишь в зеркале. Делай одно за другим». Первый раз я завязываю его слишком низко, во второй раз все получается как надо. Остается шляпа. Я старательно надеваю ее на голову, снова снимаю. Я достаточно разбираюсь в шляпах, чтобы понять, что это правильный размер, то есть правильный для моей головы в парике, но напрасно я надеваю и снимаю ее, ничего не получается. Я верчу ее то так, то эдак, то на один бок, то на другой, задом наперед, – как иногда актеры в кино, – пытаюсь подражать одному приятелю, который всегда ходит в шляпах, но результат в зеркале выглядит неубедительно.