Страница:
– А что тут думать, – отвечает Аванесов, – пропадать добру, что ли? Тащи халву сюда, будем хоть чай с халвой пить.
В тот же день провел он это решение в Ревкоме, и я доставил в Смольный чуть не целую подводу халвы.
А то конфисковали один раз 80 подвод муки. Привезли в Смольный и сложили мешки штабелем в одной из комнат, вроде склада получилось. Выставил я охрану из красногвардейцев, велел никого до мешков не допускать, а сам доложил Ревкому.
Обычно Ревком такие вопросы быстро решал, а на этот раз дело что-то затянулось. Лежит себе мука и лежит, пост рядом стоит, будто все в порядке. Только зашел я как-то в караульное помещение, что такое? В комнате – чад, блинами пахнет, да так аппетитно – слюнки текут. Глянул, а ребята приспособились, достали здоровенную сковороду и на «буржуйке» лепешки пекут.
– Это, – спрашиваю, – что такое? Откуда?
Молчат. Наконец один молодой парень, путиловец, шагнул вперед.
– Товарищ комендант, может, и нехорошо, но ведь жрать хочется, спасу нет, а мука – вот она, рядом лежит. Все равно нашему же брату пойдет, рабочему. Не буржуям ведь? Ну, мы и того, малость реквизнули…
Он замялся и замолчал, и я молчу. Что ему скажешь? Вроде должен я их изругать, может, даже наказать, а язык не поворачивается; сам знаю, изголодались ребята.
– Насчет муки понятно, а масло откуда?
– Масло? Так это масло не простое, святое вроде… Мы его в здешней церкви нашли (в Смольном была своя церковь, я велел стащить в нее всю ненужную мебель).
– В церкви?..
– В церкви, товарищ комендант. Там, почитай, все лампады были полные, ну мы их и опорожнили.
– Ну, – говорю, – раз в церкви, тогда дело другое. «Святую» лепешку и мне не грех бы отведать!
Все разом заговорили, задвигались, уступили место возле «буржуйки». Лепешки оказались вполне съедобными. Я ребятам сказал: жарить жарьте, но домой – ни-ни, ни горстки муки! Они меня заверили, что и сами понимают. Еще несколько дней красногвардейцы питались лепешками, а там муку увезли, и праздник их кончился…
Подвойский быстро направился к выходу, я за ним. Во дворе ожидала легковая машина, в ней – двое матросов с винтовками. За легковой – грузовик.
Подвойский сел впереди, рядом с шофером, я сзади, на откидное сиденье, и мы тронулись. Грузовик – за нами.
Когда выехали из ворот Смольного, Николай Ильич обернулся ко мне:
– Ты постановление Совнаркома об открытии банков, принятое вчера, знаешь?
Я отрицательно покачал головой.
– Нет, – говорю, – не читал. Мне это постановление ни к чему.
– Директора и служащие банков – саботажники, – продолжал яростно Николай Ильич, – являться в банки являются, а денег не выдают, дверей не открывают. Совнарком вчера обязал все банки возобновить сегодня с десяти часов утра нормальную работу, предупредив директоров и членов правлений банков, что в случае неповиновения они будут арестованы. Вот мы сейчас с этими мерзавцами и побеседуем, проверим, как они выполняют постановление Совнаркома.
Между тем машины подкатили к сумрачному, казенного вида зданию одного из банков и остановились. Мы вышли. С грузовика соскочили несколько матросов и красногвардейцев. Приказав им дожидаться на улице, Николай Ильич направился прямо к парадному входу. Я за ним. Дверь была заперта, хотя времени уже пятнадцать минут одиннадцатого.
На наш энергичный стук дверь слегка приоткрылась, и на пороге показался величественный, с седыми бакенбардами швейцар. Николай Ильич отстранил его, и мы направились на поиски директора.
Смотрим – окошки у касс настежь, все служащие на местах, но на столах пусто, ни одного документа, ни одной денежной купюры. Кто читает пухлый, потрепанный роман, кто – газету, кто просто беседует с соседями. Итальянят.
Едва поспевая за стремительно шагавшим Подвойским, я вошел вслед за ним в просторный, роскошно обставленный кабинет директора банка. Из-за обширного стола нам навстречу поднялся дородный, представительный господин лет пятидесяти:
– Чем могу…
Николай Ильич гневно прервал его, не дав окончить фразу:
– Почему банк не работает, в чем дело?
Тот молча пренебрежительно пожал плечами. Подвойский взорвался:
– Не желаете отвечать? Наденьте пальто, собирайтесь. Вы арестованы!
Я положил руку на кольт. Толстяк испуганно заморгал глазами. Чуть побледнел, но продолжал хорохориться:
– Позвольте, на каком основании, по какому праву?
– Не позволю! Основание – постановление Совнаркома. Вон оно, у вас на столе. – Николай Ильич указал на листок бумаги, который директор второпях не успел спрятать. – А право – право дано нам народом, хозяином своей страны. Или вы немедленно откроете банк, или…
Директор молча стал одеваться. Банк открывать он не хотел. Мы забрали еще несколько заведующих отделами, посадили в грузовик и отправились в другой банк. Там повторилась та же история.
Набрав этаким манером десятка полтора-два руководящих банковских деятелей, вернулись в Смольный. Николай Ильич повел задержанных под охраной нескольких матросов куда-то наверх, а я вернулся в комендатуру. Не прошло и получаса, как арестованных вывели обратно, посадили на грузовик и развезли по местам. Не знаю, о чем с ними говорили, но через час банки были открыты…
…Прошло еще несколько дней. Понемногу я осваивался со своими комендантскими обязанностями, налаживал охрану. Однажды вечером – звонок. Беру телефонную трубку, слышу голос Варлама Александровича Аванесова:
– Зайди в Ревком, срочно.
Поднимаюсь на третий этаж. В просторной комнате Военно-революционного комитета, как всегда, людно. У большого длинного стола сидит несколько человек: Дзержинский, Аванесов, Гусев… У стены, прямо на полу, кинуты матрацы. Здесь спят в минуты коротких передышек члены Ревкома.
Феликс Эдмундович поднял от разложенных на столе бумаг утомленные глаза, приветливо улыбнулся, кивнул на стул:
– Садись!
Я сел.
– Ты про офицерские клубы слыхал? – обратился ко мне Аванесов. – Знаешь, что это такое?
– Слыхать слыхал, только знать их не очень знаю, бывать там не доводилось.
– Ну вот, теперь побываешь… Развелось в Питере этих офицерских клубов, как поганых грибов после дождя. И в полковых собраниях, и в гостиницах, и на частных квартирах. Идет там сплошной картеж, пьянка, разврат. Но это хоть и мерзость порядочная, все же полбеды. Дело обстоит хуже: есть данные, что кое-какие из этих клубов превратились в рассадники контрреволюции. Надо прощупать. Возьми четыре-пять матросов порешительнее (народ там с оружием, офицеры, всякое может случиться) и поезжай. Карты, вино, конечно, уничтожишь, клуб прикроешь, а наиболее подозрительную публику тащи сюда, здесь разберемся. Вот тебе адрес одного из клубов, с него и начинай.
Я поднялся.
– Ясно, – говорю. – Можно отправляться?
– Да, действуй.
Вернулся я в комендатуру, отобрал пять человек матросов поотчаяннее, вызвал грузовик, и мы двинулись. По дороге объяснил ребятам задачу. Главное, говорю, не теряться, действовать быстро, энергично. Не дать господам офицерам прийти в себя, пустить в ход оружие…
Подъехали к большому богатому дому. В некоторых окнах свет, а время позднее, за полночь. Поднялись на второй этаж, толкнул я дверь – отперта. Входим в просторную прихожую. Вдоль стены – вешалки, на них офицерские шинели, роскошные шубы, дамские и мужские. Возле большого, в человеческий рост, зеркала на стуле дремлет швейцар. В прихожей несколько дверей, из-за одной доносится сдержанный гул голосов, отдельные выкрики, женский смех, визг.
Увидев нас, швейцар стремительно вскочил, испуганно заморгал. Я молча приложил палец к губам, а другой рукой угрожающе похлопал по пистолету, заткнутому за пояс. Швейцар понимающе кивнул.
Вижу, мужик соображает, можно договориться. Говорю ему шепотом:
– Ну-ка, объясняй географию: что тут за заведение, сколько комнат, как расположены. Много ли сейчас народу, что за публика?
Через несколько минут все стало ясно; большая двустворчатая дверь слева ведет в главный зал, там идет картежная игра. За этим залом две комнаты поменьше – буфет. За буфетом – кухня, в ней «гости» не бывают. Дверь прямо – в туалет, направо – в коридор, вдоль которого расположено несколько небольших комнат. Отдельные кабинеты.
– Только в отдельных кабинетах сейчас редко кто бывает, – пояснил швейцар, – не только господа офицеры, даже дамы совсем стыд потеряли, безобразничают на глазах у всех, в общем зале. Иной раз такое вытворяют, смотреть тошно.
– Ладно, – перебил я швейцара, – безобразия эти прекратим, лавочку вашу прикроем.
Быстро, на ходу наметили план действий: один из матросов остается в прихожей, на всякий случай, если кто попытается бежать. Он же караулит дверь в коридор с отдельными кабинетами. Остальные – в зал: двое остаются в главном зале, трое – в буфетные, собираем всех посетителей, проверяем документы, а там видно будет. Оружие пускать в ход только в крайнем случае.
Выхватили мы пистолеты, дверь – настежь и в зал:
– Руки вверх! Сидеть по местам, не шевелиться.
Мгновенно воцарилась мертвая тишина. Послышалось было пьяное бормотание, истерическое женское всхлипывание, и вновь все смолкло.
Я быстро оглянулся вокруг. В огромной, с высоким потолком комнате по стенам стояло десятка полтора-два столиков. В центре – свободное пространство. Большинство столиков покрыто зеленым сукном, на них – груды бумажных денег, золото, игральные карты. Несколько столов побольше уставлено закусками, бутылками, бокалами вперемежку с грязной посудой.
Вокруг столиков преимущественно офицеры, есть и штатские, несколько роскошно одетых женщин. Одни сидят за столом – таких большинство, – другие сгрудились за спинами игроков вокруг нескольких столиков, где, по-видимому, идет самая крупная игра.
Вдоль стен, между столиками, мягкие невысокие диваны. На них тоже офицеры. Полуобнаженные женщины.
В воздухе плавают густые облака табачного дыма, стоит запах пролитого вина, спиртного перегара, крепких духов… Лица почти у всех землистые, обрюзгшие, под глазами темные круги.
– Советую вести себя спокойно, сидеть на местах. Оружие – на стол, документы тоже. У кого в порядке – отпустим. В случае сопротивления церемониться не будем.
Я многозначительно глянул на свой пистолет.
За столиками засуетились. С мягким стуком на зеленое сукно ложились наганы, офицерские «смит-вессоны», браунинги. Из карманов поспешно вытаскивали офицерские удостоверения, паспорта, разные бумажки. Только что за чудо? Чем больше на столах оружия и документов, тем меньше денег. Вороха банкнот буквально тают на глазах, исчезая, как видно, в карманах игроков. И делается это так ловко, что ничего не заметишь.
Я на мгновение задумался. Насчет денег указаний никаких не было, не говорилось и о личном обыске. Эх, думаю, чего тут церемониться!
– Денег на столах не трогать, они конфискованы!
Тут послышался сдержанный гул, отдельные возгласы. Я чуть повысил голос, и все опять смолкло.
Пока господа офицеры и прочие выкладывали оружие и документы да совали потихоньку деньги в карманы, из буфетной привели еще нескольких посетителей заведения. Кое-кто из них едва держался на ногах, таких ребята не очень почтительно подталкивали в спину.
Мы начали проверять документы, а одного из матросов я послал на всякий случай на кухню посмотреть, нет ли кого там, да заодно раздобыть несколько мешков. Вскоре он вернулся, доложил, что ничего подозрительного на кухне не обнаружил, и принес три мешка.
Проверка документов продолжалась. Тем, у кого они были в порядке, мы предлагали тут же убраться вон. Повторять просьбу не приходилось, и зал постепенно пустел.
Тем временем я взял один из мешков и сгреб в него со столов все деньги и карты. В другой сложил оружие. Затем принялся за вино. Набил порожний мешок бутылками и поволок в туалетную комнату. Одну за другой отбивал горлышки у бутылок и содержимое выливал в раковину.
Покончив с вином, находившимся в зале, я взялся за буфет. Тащу в туалет очередную партию бутылок, смотрю, в дверях, загородив мне дорогу, стоит шикарная дама лет тридцати – тридцати пяти.
Я остановился.
– Вам что, гражданка?
Она молчит, только вдруг ее начинает бить мелкая дрожь, а на накрашенных губах появляется не то какая-то странная улыбка, не то гримаса. Ну, думаю, оказия. Только мне сейчас и дела, что с припадочной дамочкой возиться. Спрашиваю:
– Документы у вас проверили? Раз проверили, можете идти домой, вы свободны.
Она ни с места. А потом как схватит меня за рукав, сама вся трясется и шепчет:
– Матросик, а матросик, зачем добро переводишь? Дай бутылочку вина, всю жизнь буду за тебя Бога молить.
Ну и ну! Вот тебе и шикарная дама!
Отстранил я ее осторожно (все-таки женщина!), подтолкнул к выходу и говорю:
– Идите, идите отсюда, гражданка. Вина я вам не дам, не просите.
Она бух на колени. Обхватила меня за ноги и чуть не в голос кричит:
– Дай, дай бутылку вина! Умираю!
Тут уж меня взорвало. Схватил я ее под мышки, поднял, поставил на ноги, повернул и толкнул к двери. Хватит, мол, тут комедию ломать.
Отскочила она, ощерилась да как завопит:
– Пропади ты пропадом, будь проклят, большевистская зараза!..
Выпалила и бежать. Ну, думаю, и чертова баба. Надо же!
Пока я разделывался с вином, ребята закончили проверку документов. Человек десять офицеров, показавшихся подозрительными, задержали, а остальных выпроводили.
Собрал я всю прислугу и говорю:
– Кто тут у вас главный, разобрать трудно, да нас это и не касается. Зарубите себе на носу и передайте своим хозяевам: ваше заведение по распоряжению Ревкома закрываем. Если что-нибудь такое еще раз обнаружим – всех заберем. Разговор тогда будет коротким.
Вывели мы задержанных, посадили в грузовик и двинулись в Смольный. Оружие, деньги и задержанных офицеров я сдал в Ревком, а ребят отпустил отдыхать. Ночь кончилась, наступило утро.
Следующей ночью опять пришлось ехать другой офицерский клуб закрывать, а там – еще и еще»[7].
Пир и голод во время чумы
В тот же день провел он это решение в Ревкоме, и я доставил в Смольный чуть не целую подводу халвы.
А то конфисковали один раз 80 подвод муки. Привезли в Смольный и сложили мешки штабелем в одной из комнат, вроде склада получилось. Выставил я охрану из красногвардейцев, велел никого до мешков не допускать, а сам доложил Ревкому.
Обычно Ревком такие вопросы быстро решал, а на этот раз дело что-то затянулось. Лежит себе мука и лежит, пост рядом стоит, будто все в порядке. Только зашел я как-то в караульное помещение, что такое? В комнате – чад, блинами пахнет, да так аппетитно – слюнки текут. Глянул, а ребята приспособились, достали здоровенную сковороду и на «буржуйке» лепешки пекут.
– Это, – спрашиваю, – что такое? Откуда?
Молчат. Наконец один молодой парень, путиловец, шагнул вперед.
– Товарищ комендант, может, и нехорошо, но ведь жрать хочется, спасу нет, а мука – вот она, рядом лежит. Все равно нашему же брату пойдет, рабочему. Не буржуям ведь? Ну, мы и того, малость реквизнули…
Он замялся и замолчал, и я молчу. Что ему скажешь? Вроде должен я их изругать, может, даже наказать, а язык не поворачивается; сам знаю, изголодались ребята.
– Насчет муки понятно, а масло откуда?
– Масло? Так это масло не простое, святое вроде… Мы его в здешней церкви нашли (в Смольном была своя церковь, я велел стащить в нее всю ненужную мебель).
– В церкви?..
– В церкви, товарищ комендант. Там, почитай, все лампады были полные, ну мы их и опорожнили.
– Ну, – говорю, – раз в церкви, тогда дело другое. «Святую» лепешку и мне не грех бы отведать!
Все разом заговорили, задвигались, уступили место возле «буржуйки». Лепешки оказались вполне съедобными. Я ребятам сказал: жарить жарьте, но домой – ни-ни, ни горстки муки! Они меня заверили, что и сами понимают. Еще несколько дней красногвардейцы питались лепешками, а там муку увезли, и праздник их кончился…
Подвойский быстро направился к выходу, я за ним. Во дворе ожидала легковая машина, в ней – двое матросов с винтовками. За легковой – грузовик.
Подвойский сел впереди, рядом с шофером, я сзади, на откидное сиденье, и мы тронулись. Грузовик – за нами.
Когда выехали из ворот Смольного, Николай Ильич обернулся ко мне:
– Ты постановление Совнаркома об открытии банков, принятое вчера, знаешь?
Я отрицательно покачал головой.
– Нет, – говорю, – не читал. Мне это постановление ни к чему.
– Директора и служащие банков – саботажники, – продолжал яростно Николай Ильич, – являться в банки являются, а денег не выдают, дверей не открывают. Совнарком вчера обязал все банки возобновить сегодня с десяти часов утра нормальную работу, предупредив директоров и членов правлений банков, что в случае неповиновения они будут арестованы. Вот мы сейчас с этими мерзавцами и побеседуем, проверим, как они выполняют постановление Совнаркома.
Между тем машины подкатили к сумрачному, казенного вида зданию одного из банков и остановились. Мы вышли. С грузовика соскочили несколько матросов и красногвардейцев. Приказав им дожидаться на улице, Николай Ильич направился прямо к парадному входу. Я за ним. Дверь была заперта, хотя времени уже пятнадцать минут одиннадцатого.
На наш энергичный стук дверь слегка приоткрылась, и на пороге показался величественный, с седыми бакенбардами швейцар. Николай Ильич отстранил его, и мы направились на поиски директора.
Смотрим – окошки у касс настежь, все служащие на местах, но на столах пусто, ни одного документа, ни одной денежной купюры. Кто читает пухлый, потрепанный роман, кто – газету, кто просто беседует с соседями. Итальянят.
Едва поспевая за стремительно шагавшим Подвойским, я вошел вслед за ним в просторный, роскошно обставленный кабинет директора банка. Из-за обширного стола нам навстречу поднялся дородный, представительный господин лет пятидесяти:
– Чем могу…
Николай Ильич гневно прервал его, не дав окончить фразу:
– Почему банк не работает, в чем дело?
Тот молча пренебрежительно пожал плечами. Подвойский взорвался:
– Не желаете отвечать? Наденьте пальто, собирайтесь. Вы арестованы!
Я положил руку на кольт. Толстяк испуганно заморгал глазами. Чуть побледнел, но продолжал хорохориться:
– Позвольте, на каком основании, по какому праву?
– Не позволю! Основание – постановление Совнаркома. Вон оно, у вас на столе. – Николай Ильич указал на листок бумаги, который директор второпях не успел спрятать. – А право – право дано нам народом, хозяином своей страны. Или вы немедленно откроете банк, или…
Директор молча стал одеваться. Банк открывать он не хотел. Мы забрали еще несколько заведующих отделами, посадили в грузовик и отправились в другой банк. Там повторилась та же история.
Набрав этаким манером десятка полтора-два руководящих банковских деятелей, вернулись в Смольный. Николай Ильич повел задержанных под охраной нескольких матросов куда-то наверх, а я вернулся в комендатуру. Не прошло и получаса, как арестованных вывели обратно, посадили на грузовик и развезли по местам. Не знаю, о чем с ними говорили, но через час банки были открыты…
…Прошло еще несколько дней. Понемногу я осваивался со своими комендантскими обязанностями, налаживал охрану. Однажды вечером – звонок. Беру телефонную трубку, слышу голос Варлама Александровича Аванесова:
– Зайди в Ревком, срочно.
Поднимаюсь на третий этаж. В просторной комнате Военно-революционного комитета, как всегда, людно. У большого длинного стола сидит несколько человек: Дзержинский, Аванесов, Гусев… У стены, прямо на полу, кинуты матрацы. Здесь спят в минуты коротких передышек члены Ревкома.
Феликс Эдмундович поднял от разложенных на столе бумаг утомленные глаза, приветливо улыбнулся, кивнул на стул:
– Садись!
Я сел.
– Ты про офицерские клубы слыхал? – обратился ко мне Аванесов. – Знаешь, что это такое?
– Слыхать слыхал, только знать их не очень знаю, бывать там не доводилось.
– Ну вот, теперь побываешь… Развелось в Питере этих офицерских клубов, как поганых грибов после дождя. И в полковых собраниях, и в гостиницах, и на частных квартирах. Идет там сплошной картеж, пьянка, разврат. Но это хоть и мерзость порядочная, все же полбеды. Дело обстоит хуже: есть данные, что кое-какие из этих клубов превратились в рассадники контрреволюции. Надо прощупать. Возьми четыре-пять матросов порешительнее (народ там с оружием, офицеры, всякое может случиться) и поезжай. Карты, вино, конечно, уничтожишь, клуб прикроешь, а наиболее подозрительную публику тащи сюда, здесь разберемся. Вот тебе адрес одного из клубов, с него и начинай.
Я поднялся.
– Ясно, – говорю. – Можно отправляться?
– Да, действуй.
Вернулся я в комендатуру, отобрал пять человек матросов поотчаяннее, вызвал грузовик, и мы двинулись. По дороге объяснил ребятам задачу. Главное, говорю, не теряться, действовать быстро, энергично. Не дать господам офицерам прийти в себя, пустить в ход оружие…
Подъехали к большому богатому дому. В некоторых окнах свет, а время позднее, за полночь. Поднялись на второй этаж, толкнул я дверь – отперта. Входим в просторную прихожую. Вдоль стены – вешалки, на них офицерские шинели, роскошные шубы, дамские и мужские. Возле большого, в человеческий рост, зеркала на стуле дремлет швейцар. В прихожей несколько дверей, из-за одной доносится сдержанный гул голосов, отдельные выкрики, женский смех, визг.
Увидев нас, швейцар стремительно вскочил, испуганно заморгал. Я молча приложил палец к губам, а другой рукой угрожающе похлопал по пистолету, заткнутому за пояс. Швейцар понимающе кивнул.
Вижу, мужик соображает, можно договориться. Говорю ему шепотом:
– Ну-ка, объясняй географию: что тут за заведение, сколько комнат, как расположены. Много ли сейчас народу, что за публика?
Через несколько минут все стало ясно; большая двустворчатая дверь слева ведет в главный зал, там идет картежная игра. За этим залом две комнаты поменьше – буфет. За буфетом – кухня, в ней «гости» не бывают. Дверь прямо – в туалет, направо – в коридор, вдоль которого расположено несколько небольших комнат. Отдельные кабинеты.
– Только в отдельных кабинетах сейчас редко кто бывает, – пояснил швейцар, – не только господа офицеры, даже дамы совсем стыд потеряли, безобразничают на глазах у всех, в общем зале. Иной раз такое вытворяют, смотреть тошно.
– Ладно, – перебил я швейцара, – безобразия эти прекратим, лавочку вашу прикроем.
Быстро, на ходу наметили план действий: один из матросов остается в прихожей, на всякий случай, если кто попытается бежать. Он же караулит дверь в коридор с отдельными кабинетами. Остальные – в зал: двое остаются в главном зале, трое – в буфетные, собираем всех посетителей, проверяем документы, а там видно будет. Оружие пускать в ход только в крайнем случае.
Выхватили мы пистолеты, дверь – настежь и в зал:
– Руки вверх! Сидеть по местам, не шевелиться.
Мгновенно воцарилась мертвая тишина. Послышалось было пьяное бормотание, истерическое женское всхлипывание, и вновь все смолкло.
Я быстро оглянулся вокруг. В огромной, с высоким потолком комнате по стенам стояло десятка полтора-два столиков. В центре – свободное пространство. Большинство столиков покрыто зеленым сукном, на них – груды бумажных денег, золото, игральные карты. Несколько столов побольше уставлено закусками, бутылками, бокалами вперемежку с грязной посудой.
Вокруг столиков преимущественно офицеры, есть и штатские, несколько роскошно одетых женщин. Одни сидят за столом – таких большинство, – другие сгрудились за спинами игроков вокруг нескольких столиков, где, по-видимому, идет самая крупная игра.
Вдоль стен, между столиками, мягкие невысокие диваны. На них тоже офицеры. Полуобнаженные женщины.
В воздухе плавают густые облака табачного дыма, стоит запах пролитого вина, спиртного перегара, крепких духов… Лица почти у всех землистые, обрюзгшие, под глазами темные круги.
– Советую вести себя спокойно, сидеть на местах. Оружие – на стол, документы тоже. У кого в порядке – отпустим. В случае сопротивления церемониться не будем.
Я многозначительно глянул на свой пистолет.
За столиками засуетились. С мягким стуком на зеленое сукно ложились наганы, офицерские «смит-вессоны», браунинги. Из карманов поспешно вытаскивали офицерские удостоверения, паспорта, разные бумажки. Только что за чудо? Чем больше на столах оружия и документов, тем меньше денег. Вороха банкнот буквально тают на глазах, исчезая, как видно, в карманах игроков. И делается это так ловко, что ничего не заметишь.
Я на мгновение задумался. Насчет денег указаний никаких не было, не говорилось и о личном обыске. Эх, думаю, чего тут церемониться!
– Денег на столах не трогать, они конфискованы!
Тут послышался сдержанный гул, отдельные возгласы. Я чуть повысил голос, и все опять смолкло.
Пока господа офицеры и прочие выкладывали оружие и документы да совали потихоньку деньги в карманы, из буфетной привели еще нескольких посетителей заведения. Кое-кто из них едва держался на ногах, таких ребята не очень почтительно подталкивали в спину.
Мы начали проверять документы, а одного из матросов я послал на всякий случай на кухню посмотреть, нет ли кого там, да заодно раздобыть несколько мешков. Вскоре он вернулся, доложил, что ничего подозрительного на кухне не обнаружил, и принес три мешка.
Проверка документов продолжалась. Тем, у кого они были в порядке, мы предлагали тут же убраться вон. Повторять просьбу не приходилось, и зал постепенно пустел.
Тем временем я взял один из мешков и сгреб в него со столов все деньги и карты. В другой сложил оружие. Затем принялся за вино. Набил порожний мешок бутылками и поволок в туалетную комнату. Одну за другой отбивал горлышки у бутылок и содержимое выливал в раковину.
Покончив с вином, находившимся в зале, я взялся за буфет. Тащу в туалет очередную партию бутылок, смотрю, в дверях, загородив мне дорогу, стоит шикарная дама лет тридцати – тридцати пяти.
Я остановился.
– Вам что, гражданка?
Она молчит, только вдруг ее начинает бить мелкая дрожь, а на накрашенных губах появляется не то какая-то странная улыбка, не то гримаса. Ну, думаю, оказия. Только мне сейчас и дела, что с припадочной дамочкой возиться. Спрашиваю:
– Документы у вас проверили? Раз проверили, можете идти домой, вы свободны.
Она ни с места. А потом как схватит меня за рукав, сама вся трясется и шепчет:
– Матросик, а матросик, зачем добро переводишь? Дай бутылочку вина, всю жизнь буду за тебя Бога молить.
Ну и ну! Вот тебе и шикарная дама!
Отстранил я ее осторожно (все-таки женщина!), подтолкнул к выходу и говорю:
– Идите, идите отсюда, гражданка. Вина я вам не дам, не просите.
Она бух на колени. Обхватила меня за ноги и чуть не в голос кричит:
– Дай, дай бутылку вина! Умираю!
Тут уж меня взорвало. Схватил я ее под мышки, поднял, поставил на ноги, повернул и толкнул к двери. Хватит, мол, тут комедию ломать.
Отскочила она, ощерилась да как завопит:
– Пропади ты пропадом, будь проклят, большевистская зараза!..
Выпалила и бежать. Ну, думаю, и чертова баба. Надо же!
Пока я разделывался с вином, ребята закончили проверку документов. Человек десять офицеров, показавшихся подозрительными, задержали, а остальных выпроводили.
Собрал я всю прислугу и говорю:
– Кто тут у вас главный, разобрать трудно, да нас это и не касается. Зарубите себе на носу и передайте своим хозяевам: ваше заведение по распоряжению Ревкома закрываем. Если что-нибудь такое еще раз обнаружим – всех заберем. Разговор тогда будет коротким.
Вывели мы задержанных, посадили в грузовик и двинулись в Смольный. Оружие, деньги и задержанных офицеров я сдал в Ревком, а ребят отпустил отдыхать. Ночь кончилась, наступило утро.
Следующей ночью опять пришлось ехать другой офицерский клуб закрывать, а там – еще и еще»[7].
Пир и голод во время чумы
В условиях стремительно наступавшей городской разрухи каждый старался выживать как мог, невзирая на все запреты и декреты новой власти. Вот как описывал московский быт начала 1918 г. откровенный противник советской власти, родственник генерала Мамонтова С.И. Мамонтов, впоследствии сражавшийся на стороне белых в составе Добровольческой армии на юге: «Жизнь в Москве в 1918 году была странная. С одной стороны, ели воблу, а с другой – легко тратили большие деньги, так как чувствовали, что все пропало. Большевистская власть еще не вполне установилась. Никто не был уверен в завтрашнем дне.
Характерный пример. Вышел декрет: за хранение спиртных напитков – расстрел. Тут многие москвичи вспомнили о своих погребах. В начале войны, в 1914 году, алкоголь был запрещен, и они из патриотизма замуровали входы в винные подвалы. И даже не помнили, что там у них есть».
Отец и еще трое составили компанию, которая покупала такие подвалы “втемную”. Заранее тянули на узелки – одному попадали редчайшие вина, другому испорченная сельтерская вода.
Каменщик проламывал дверь, возчики быстро грузили вино на подводы и покрывали бутылки соломой, и все моментально увозилось. И каменщик, и возчики получали за работу вино и очень это ценили. Работали быстро и молча.
Отец привозил свою часть на квартиру Федора Николаевича Мамонтова, бутылок двести. Внимательно осматривал и отбирал бутылок двадцать. Потом звал повара и заказывал шикарный ужин по вину.
Я как-то присутствовал при этом и ушам своим не верил.
– К этому вину нужен рокфор, а к этому – оленье седло с шампиньонами… Патэ де фруа гра непременно с трюфелями. Конечно, кофе… – И в этом роде.
Это когда кругом голодали и достать ничего нельзя было. Но за вино все доставалось. Повар без удивления записывал и забирал все остальное вино как валюту.
Отец служил в коннозаводстве и хорошо зарабатывал. Он приглашал четыре-пять человек знатоков и потом, чтобы вино исчезло (мог ведь быть донос), человека четыре молодых. Мы с братом всегда фигурировали. Нас называли “помойкой”, и наша обязанность была после ужина вылакать все вино. Не выливать же его в помойку. Стол был прекрасно накрыт, со многими стаканами у каждого прибора. Отец предупреждал нас вначале не пить, а пригубливать, чтобы не потерять вкус.
– Обратите внимание, – говорил отец, – это настоящий бенедиктин, сделанный еще в монастыре, а не на фабрике. Уника… А это столетний коньяк, такого вам уже в жизни пить не придется… А вот бургундское, Шамбертен. Про него Дюма писал, что д’Артаньян пил его с ветчиной. Ничего Дюма в вине не смыслил. Вот для него и создали патэ де фруа гра с трюфелями – попробуйте.
Сам отец ничего не пил, у него были больные почки… Но вино знал, значит, раньше много пил, иначе как бы он узнал? По окончании ужина отец командовал:
– Ну, помойка, вали!
И мы дули вино стаканами.
– Эх, – сказал кто-то из старших. – Этот Шамбертен нужно бы пить на коленях, а они его лакают стаканами. Дикие времена.
Оставались одни пустые бутылки, и их уносили. Действительно времена были дикие. Пир во время чумы…»[8]
А вот взгляд на московскую жизнь первой половины 1918 года с другой стороны – московского рабочего С.И. Моисеева: «Москва словно застыла. Трамваи не ходили, замерло движение экипажей. Остановишься, бывало, на Тверской или на Арбате, посмотришь в обе стороны – ни одного автомобиля, ни одной лошади, пешеходов мало. Если сравнить с теперешним движением в Москве, то, пожалуй, тогда в дневное время на улицах людей было меньше, чем теперь в глухие полночные часы.
Торговля прекратилась, сквозь запыленные стекла запертых магазинов и лавок можно было разглядеть совершенно пустые полки и голодных снующих крыс. Хозяева магазинов, лабазов и лавок, чьи имена красовались еще на вывесках, подчинялись Советской власти, но считали ее временным злом и надеялись на возрождение старых порядков. Вместе с представителями крупной буржуазии, бывшими владельцами заводов, фабрик и банков, они тайно вредили Советской власти, стремясь вызвать недовольство голодающих рабочих.
Такова была Москва в марте 1918 года, когда я вернулся с Украины…»[9]
Не менее грустную картину рисует и комендант Кремля П.Д. Мальков (после переезда в марте 1918 года советского правительства из Петрограда в Москву): «Против подъезда гостиницы “Националь”, где поселились после переезда в Москву Ленин и ряд других товарищей, торчала какая-то часовня, увенчанная здоровенным крестом. От “Националя” к Театральной площади тянулся Охотный ряд – сонмище деревянных, редко каменных, одноэтажных лабазов, лавок, лавчонок, среди которых громадой высился Дом союзов, бывшее Дворянское собрание.
Узкая Тверская от дома генерал-губернатора, занятого теперь Моссоветом, круто сбегала вниз и устремлялась мимо “Националя”, Охотного ряда, «Лоскутной» гостиницы прямо к перегородившей въезд на Красную площадь Иверской часовне. По обеим сторонам часовни, под сводчатыми арками, оставались лишь небольшие проходы, в каждом из которых с трудом могли разминуться две подводы.
Возле Иверской постоянно толпились нищие, спекулянты, жулики, стоял неумолчный гул голосов, в воздухе висела густая брань. Здесь да еще на Сухаревке, где вокруг высоченной Сухаревой башни шумел, разливаясь по Садовой, Сретенке, 1-й Мещанской, огромный рынок, было, пожалуй, наиболее людно. Большинство же улиц выглядело по сравнению с Петроградом чуть ли не пустынными. Прохожих было мало, уныло тащились извозчичьи санки да одинокие подводы. Изредка, веерами разбрасывая далеко в стороны талый снег и уличную грязь, проносился высокий мощный “Паккард” с желтыми колесами, из Авто-Боевого отряда при ВЦИК, массивный, кургузый “Ройс” или “Делане-Бельвиль” с круглым, как цилиндр, радиатором, из гаража Совнаркома, а то и “Нэпир” или “Лянча” какого-либо наркомата или Моссовета. В Москве тогда, в 1918 году, насчитывалось от силы три-четыре сотни автомобилей. Основным средством передвижения были трамваи, да и те ходили редко, без всякого графика, а порою сутками не выходили из депо – не хватало электроэнергии. Были еще извозчики: зимой небольшие санки, на два седока, летом пролетка. Многие ответственные работники – члены коллегий наркоматов, даже кое-кто из заместителей наркомов – за отсутствием автомашин ездили в экипажах, закрепленных за правительственными учреждениями наряду с автомобилями.
Магазины и лавки почти сплошь были закрыты. На дверях висели успевшие заржаветь замки. В тех же из них, что оставались открытыми, отпускали пшено по карточкам да по куску мыла на человека в месяц. Зато вовсю преуспевали спекулянты. Из-под полы торговали чем угодно, в любых количествах, начиная от полфунта сахара или масла до кокаина, от драных солдатских штанов до рулонов превосходного сукна или бархата.
Давно не работали фешенебельные московские рестораны, закрылись роскошные трактиры, в общественных столовых выдавали жидкий суп да пшенную кашу (тоже по карточкам). Но процветали различные ночные кабаре и притоны. В Охотном ряду, например, невдалеке от “Националя”, гудело по ночам пьяным гомоном полулегальное кабаре, которое так и называлось: “Подполье”. Сюда стекались дворянчики и купцы, не успевшие удрать из Советской России, декадентствующие поэты, иностранные дипломаты и кокотки, спекулянты и бандиты. Здесь платили бешеные деньги за бутылку шампанского, за порцию зернистой икры. Тут было все, чего душа пожелает. Вино лилось рекой, истерически взвизгивали проститутки, на небольшой эстраде кривлялся и грассировал какой-то томный, густо напудренный тип, гнусаво напевавший шансонетки…»[10]
Крайне безрадостную картину жизни в столице можно найти и в воспоминаниях знаменитого идейного бандита-анархиста Нестора Махно, побывавшего в 1918 году в Москве: «Показалась Москва, со своими многочисленными церквами и фабрично-заводскими трубами. Публика в вагоне заворошилась. Каждый, кто имел у себя чемодан, вытирал его, так как в нем было у кого пуд, у кого полпуда муки, которая от встрясок вагона дала о себе знать: выскакивала мелкой пылью из сумок, сквозь замочные щели чемодана… Публика не рабочая. Предлагает попавшемуся встречному бешеные деньги за помощь пронести из вагона, сквозь цепи заградительного отряда при выходе из вокзала, свои вещи. Многие берутся, но большинство отказывается, заявляя: “Боюсь, попаду в Чрезвычайную комиссию по борьбе со спекуляцией и контрреволюцией…”
Еще минута-две – и поезд подошел к вокзалу. А еще минута-две – пассажиры с мукой в чемоданах отмыкали свои чемоданы перед стоявшими агентами заградительных отрядов, арестовывались и вместе с мукой отправлялись в надлежащие штабы…
Время подходило к обеду. Зашел неподалеку от Пушкинского бульвара в ресторан. Пообедал. Обед плохой и дорого, хлеба мало. Здесь я узнал, что хлеба можно достать сколько хочу, но какими-то задними ходами и за большие деньги. Это меня так рассердило, что я готов был поднять скандал. Однако не будучи уверен в том, что распродажа хлеба за особую цену и задними ходами не производится самим хозяином ресторана вместе с большевистскими и левоэсеровскими чекистами, а также имея при себе револьвер, за который чекисты в то время могли даже не довести меня до Дзержинского – расстрелять, я воздержался от поднятия скандала…»[11]
Правда, уже тогда предпринимались решительные попытки властей хоть как-то противодействовать расцвету преступности и спекуляции, но, поскольку опыта еще не было, подобные действия иногда заканчивались решительным конфузом:
«А однажды у латышей случилась большая неприятность. Было это в двадцатых числах апреля 1918 года.
Все началось с очередной облавы на Сухаревском рынке. Сухаревка тогда жила бурной и, надо прямо сказать, весьма неприглядной жизнью. По воскресеньям и праздничным дням она превращалась в бушующее человеческое море, так и кишевшее мелкими и крупными хищниками: спекулянтами, шулерами, проститутками, карманниками, налетчиками.
На Сухаревке продавали и покупали все, что только можно было продать и купить, причем процветала в основном меновая торговля: шубу из соболей меняли на полмешка пшена, серебряные ложки – на сало, золоченые подсвечники – на керосин. Деньги утратили свою ценность.
На Сухаревке пьянствовали и дрались, играли до потери сознания в карты и заключали самые невероятные сделки, обирали до нитки простаков, спекулировали, воровали, грабили.
Советское правительство, переехав в Москву, твердой рукой взялось за наведение порядка в столице. Спекуляции, разврату, проституции, воровству, бандитизму была объявлена беспощадная война.
Возглавил боевые силы революции в этой войне Феликс Эдмундович Дзержинский, штабом стала ВЧК, армией – московский пролетариат, славные чекисты, рождавшаяся на свет Рабоче-крестьянская милиция и зачастую латышские стрелки.
Один за другим наносились сокрушительные удары по тайным ночным притонам и бандитским “хазам”, по гнездам и рассадникам спекуляции, мошенничества, разбоя. Московские рынки решительно очищали от спекулянтов, воров и всякой нечисти. Систематически организовывали облавы, оцепляя рынок и проводя поголовную проверку документов. И кого только там не приходилось вылавливать!
Характерный пример. Вышел декрет: за хранение спиртных напитков – расстрел. Тут многие москвичи вспомнили о своих погребах. В начале войны, в 1914 году, алкоголь был запрещен, и они из патриотизма замуровали входы в винные подвалы. И даже не помнили, что там у них есть».
Отец и еще трое составили компанию, которая покупала такие подвалы “втемную”. Заранее тянули на узелки – одному попадали редчайшие вина, другому испорченная сельтерская вода.
Каменщик проламывал дверь, возчики быстро грузили вино на подводы и покрывали бутылки соломой, и все моментально увозилось. И каменщик, и возчики получали за работу вино и очень это ценили. Работали быстро и молча.
Отец привозил свою часть на квартиру Федора Николаевича Мамонтова, бутылок двести. Внимательно осматривал и отбирал бутылок двадцать. Потом звал повара и заказывал шикарный ужин по вину.
Я как-то присутствовал при этом и ушам своим не верил.
– К этому вину нужен рокфор, а к этому – оленье седло с шампиньонами… Патэ де фруа гра непременно с трюфелями. Конечно, кофе… – И в этом роде.
Это когда кругом голодали и достать ничего нельзя было. Но за вино все доставалось. Повар без удивления записывал и забирал все остальное вино как валюту.
Отец служил в коннозаводстве и хорошо зарабатывал. Он приглашал четыре-пять человек знатоков и потом, чтобы вино исчезло (мог ведь быть донос), человека четыре молодых. Мы с братом всегда фигурировали. Нас называли “помойкой”, и наша обязанность была после ужина вылакать все вино. Не выливать же его в помойку. Стол был прекрасно накрыт, со многими стаканами у каждого прибора. Отец предупреждал нас вначале не пить, а пригубливать, чтобы не потерять вкус.
– Обратите внимание, – говорил отец, – это настоящий бенедиктин, сделанный еще в монастыре, а не на фабрике. Уника… А это столетний коньяк, такого вам уже в жизни пить не придется… А вот бургундское, Шамбертен. Про него Дюма писал, что д’Артаньян пил его с ветчиной. Ничего Дюма в вине не смыслил. Вот для него и создали патэ де фруа гра с трюфелями – попробуйте.
Сам отец ничего не пил, у него были больные почки… Но вино знал, значит, раньше много пил, иначе как бы он узнал? По окончании ужина отец командовал:
– Ну, помойка, вали!
И мы дули вино стаканами.
– Эх, – сказал кто-то из старших. – Этот Шамбертен нужно бы пить на коленях, а они его лакают стаканами. Дикие времена.
Оставались одни пустые бутылки, и их уносили. Действительно времена были дикие. Пир во время чумы…»[8]
А вот взгляд на московскую жизнь первой половины 1918 года с другой стороны – московского рабочего С.И. Моисеева: «Москва словно застыла. Трамваи не ходили, замерло движение экипажей. Остановишься, бывало, на Тверской или на Арбате, посмотришь в обе стороны – ни одного автомобиля, ни одной лошади, пешеходов мало. Если сравнить с теперешним движением в Москве, то, пожалуй, тогда в дневное время на улицах людей было меньше, чем теперь в глухие полночные часы.
Торговля прекратилась, сквозь запыленные стекла запертых магазинов и лавок можно было разглядеть совершенно пустые полки и голодных снующих крыс. Хозяева магазинов, лабазов и лавок, чьи имена красовались еще на вывесках, подчинялись Советской власти, но считали ее временным злом и надеялись на возрождение старых порядков. Вместе с представителями крупной буржуазии, бывшими владельцами заводов, фабрик и банков, они тайно вредили Советской власти, стремясь вызвать недовольство голодающих рабочих.
Такова была Москва в марте 1918 года, когда я вернулся с Украины…»[9]
Не менее грустную картину рисует и комендант Кремля П.Д. Мальков (после переезда в марте 1918 года советского правительства из Петрограда в Москву): «Против подъезда гостиницы “Националь”, где поселились после переезда в Москву Ленин и ряд других товарищей, торчала какая-то часовня, увенчанная здоровенным крестом. От “Националя” к Театральной площади тянулся Охотный ряд – сонмище деревянных, редко каменных, одноэтажных лабазов, лавок, лавчонок, среди которых громадой высился Дом союзов, бывшее Дворянское собрание.
Узкая Тверская от дома генерал-губернатора, занятого теперь Моссоветом, круто сбегала вниз и устремлялась мимо “Националя”, Охотного ряда, «Лоскутной» гостиницы прямо к перегородившей въезд на Красную площадь Иверской часовне. По обеим сторонам часовни, под сводчатыми арками, оставались лишь небольшие проходы, в каждом из которых с трудом могли разминуться две подводы.
Возле Иверской постоянно толпились нищие, спекулянты, жулики, стоял неумолчный гул голосов, в воздухе висела густая брань. Здесь да еще на Сухаревке, где вокруг высоченной Сухаревой башни шумел, разливаясь по Садовой, Сретенке, 1-й Мещанской, огромный рынок, было, пожалуй, наиболее людно. Большинство же улиц выглядело по сравнению с Петроградом чуть ли не пустынными. Прохожих было мало, уныло тащились извозчичьи санки да одинокие подводы. Изредка, веерами разбрасывая далеко в стороны талый снег и уличную грязь, проносился высокий мощный “Паккард” с желтыми колесами, из Авто-Боевого отряда при ВЦИК, массивный, кургузый “Ройс” или “Делане-Бельвиль” с круглым, как цилиндр, радиатором, из гаража Совнаркома, а то и “Нэпир” или “Лянча” какого-либо наркомата или Моссовета. В Москве тогда, в 1918 году, насчитывалось от силы три-четыре сотни автомобилей. Основным средством передвижения были трамваи, да и те ходили редко, без всякого графика, а порою сутками не выходили из депо – не хватало электроэнергии. Были еще извозчики: зимой небольшие санки, на два седока, летом пролетка. Многие ответственные работники – члены коллегий наркоматов, даже кое-кто из заместителей наркомов – за отсутствием автомашин ездили в экипажах, закрепленных за правительственными учреждениями наряду с автомобилями.
Магазины и лавки почти сплошь были закрыты. На дверях висели успевшие заржаветь замки. В тех же из них, что оставались открытыми, отпускали пшено по карточкам да по куску мыла на человека в месяц. Зато вовсю преуспевали спекулянты. Из-под полы торговали чем угодно, в любых количествах, начиная от полфунта сахара или масла до кокаина, от драных солдатских штанов до рулонов превосходного сукна или бархата.
Давно не работали фешенебельные московские рестораны, закрылись роскошные трактиры, в общественных столовых выдавали жидкий суп да пшенную кашу (тоже по карточкам). Но процветали различные ночные кабаре и притоны. В Охотном ряду, например, невдалеке от “Националя”, гудело по ночам пьяным гомоном полулегальное кабаре, которое так и называлось: “Подполье”. Сюда стекались дворянчики и купцы, не успевшие удрать из Советской России, декадентствующие поэты, иностранные дипломаты и кокотки, спекулянты и бандиты. Здесь платили бешеные деньги за бутылку шампанского, за порцию зернистой икры. Тут было все, чего душа пожелает. Вино лилось рекой, истерически взвизгивали проститутки, на небольшой эстраде кривлялся и грассировал какой-то томный, густо напудренный тип, гнусаво напевавший шансонетки…»[10]
Крайне безрадостную картину жизни в столице можно найти и в воспоминаниях знаменитого идейного бандита-анархиста Нестора Махно, побывавшего в 1918 году в Москве: «Показалась Москва, со своими многочисленными церквами и фабрично-заводскими трубами. Публика в вагоне заворошилась. Каждый, кто имел у себя чемодан, вытирал его, так как в нем было у кого пуд, у кого полпуда муки, которая от встрясок вагона дала о себе знать: выскакивала мелкой пылью из сумок, сквозь замочные щели чемодана… Публика не рабочая. Предлагает попавшемуся встречному бешеные деньги за помощь пронести из вагона, сквозь цепи заградительного отряда при выходе из вокзала, свои вещи. Многие берутся, но большинство отказывается, заявляя: “Боюсь, попаду в Чрезвычайную комиссию по борьбе со спекуляцией и контрреволюцией…”
Еще минута-две – и поезд подошел к вокзалу. А еще минута-две – пассажиры с мукой в чемоданах отмыкали свои чемоданы перед стоявшими агентами заградительных отрядов, арестовывались и вместе с мукой отправлялись в надлежащие штабы…
Время подходило к обеду. Зашел неподалеку от Пушкинского бульвара в ресторан. Пообедал. Обед плохой и дорого, хлеба мало. Здесь я узнал, что хлеба можно достать сколько хочу, но какими-то задними ходами и за большие деньги. Это меня так рассердило, что я готов был поднять скандал. Однако не будучи уверен в том, что распродажа хлеба за особую цену и задними ходами не производится самим хозяином ресторана вместе с большевистскими и левоэсеровскими чекистами, а также имея при себе револьвер, за который чекисты в то время могли даже не довести меня до Дзержинского – расстрелять, я воздержался от поднятия скандала…»[11]
Правда, уже тогда предпринимались решительные попытки властей хоть как-то противодействовать расцвету преступности и спекуляции, но, поскольку опыта еще не было, подобные действия иногда заканчивались решительным конфузом:
«А однажды у латышей случилась большая неприятность. Было это в двадцатых числах апреля 1918 года.
Все началось с очередной облавы на Сухаревском рынке. Сухаревка тогда жила бурной и, надо прямо сказать, весьма неприглядной жизнью. По воскресеньям и праздничным дням она превращалась в бушующее человеческое море, так и кишевшее мелкими и крупными хищниками: спекулянтами, шулерами, проститутками, карманниками, налетчиками.
На Сухаревке продавали и покупали все, что только можно было продать и купить, причем процветала в основном меновая торговля: шубу из соболей меняли на полмешка пшена, серебряные ложки – на сало, золоченые подсвечники – на керосин. Деньги утратили свою ценность.
На Сухаревке пьянствовали и дрались, играли до потери сознания в карты и заключали самые невероятные сделки, обирали до нитки простаков, спекулировали, воровали, грабили.
Советское правительство, переехав в Москву, твердой рукой взялось за наведение порядка в столице. Спекуляции, разврату, проституции, воровству, бандитизму была объявлена беспощадная война.
Возглавил боевые силы революции в этой войне Феликс Эдмундович Дзержинский, штабом стала ВЧК, армией – московский пролетариат, славные чекисты, рождавшаяся на свет Рабоче-крестьянская милиция и зачастую латышские стрелки.
Один за другим наносились сокрушительные удары по тайным ночным притонам и бандитским “хазам”, по гнездам и рассадникам спекуляции, мошенничества, разбоя. Московские рынки решительно очищали от спекулянтов, воров и всякой нечисти. Систематически организовывали облавы, оцепляя рынок и проводя поголовную проверку документов. И кого только там не приходилось вылавливать!