Страница:
Берзин тотчас же доложил Петерсону об опасности, грозившей Ильичу, и просил немедленно предупредить Ленина. Не теряя ни минуты, Петерсон отправился к Владимиру Ильичу и подробнейшим образом его обо всем информировал.
Так благодаря мужеству, находчивости и доблести Берзина, проникшего в самое логово заговорщиков, планы и намерения Локкарта, Рейли и их сообщников были раскрыты и заговор был ликвидирован. Англичане намеревались сыграть на национальных чувствах латышей, думали, что латыши с неприязнью относятся к русскому народу. Матерым английским разведчикам было невдомек, что латышские трудящиеся связаны многолетней дружбой с рабочими России, что в рядах латышских стрелков преобладали стойкие, закаленные пролетарии Латвии, среди них было много большевиков, и латышские стрелки были беззаветно преданы пролетарской революции.
Комиссар Латышской стрелковой дивизии Петерсон, представив Я.М. Свердлову доклад о том, как был раскрыт заговор Локкарта, поставил вопрос: что делать с принадлежащими английскому правительству 1 миллионом 200 тысячами рублей, выданными Локкартом и Рейли Берзину “для латышских стрелков”, которые по указанию Владимира Ильича до поры до времени находились в ВЧК (Владимир Ильич в это время еще не оправился от болезни, вызванной ранением). Что ж, ответил Яков Михайлович, раз деньги предназначались латышским стрелкам, пусть их и получат латышские стрелки. Надо использовать деньги так:
1. Создать фонд единовременных пособий семьям латышских стрелков, павших во время революции, и инвалидам – латышским стрелкам, получившим увечья в боях против контрреволюционеров всех мастей и в первую голову против английских и других иностранных интервентов. Отчислить в этот фонд из суммы, полученной от английского правительства через господина Локкарта, 1 миллион рублей.
2. Передать 100 тысяч рублей из той же суммы Исполнительному комитету латышских стрелков с условием, что эти деньги будут израсходованы на издание агитационной литературы для латышских стрелков.
3. Отпустить 100 тысяч рублей артиллерийскому дивизиону латышских стрелков, которым командует товарищ Берзин, на создание клуба и на культурно-просветительные надобности.
Так распорядился Яков Михайлович израсходовать деньги, “поступившие” от английского правительства через мистера Локкарта»[21].
Штаны для Эренбурга
Сибирь, Урал и Дальний Восток
Необыкновенные приключения чехословаков в Сибири
Круговорот властей в природе
Так благодаря мужеству, находчивости и доблести Берзина, проникшего в самое логово заговорщиков, планы и намерения Локкарта, Рейли и их сообщников были раскрыты и заговор был ликвидирован. Англичане намеревались сыграть на национальных чувствах латышей, думали, что латыши с неприязнью относятся к русскому народу. Матерым английским разведчикам было невдомек, что латышские трудящиеся связаны многолетней дружбой с рабочими России, что в рядах латышских стрелков преобладали стойкие, закаленные пролетарии Латвии, среди них было много большевиков, и латышские стрелки были беззаветно преданы пролетарской революции.
Комиссар Латышской стрелковой дивизии Петерсон, представив Я.М. Свердлову доклад о том, как был раскрыт заговор Локкарта, поставил вопрос: что делать с принадлежащими английскому правительству 1 миллионом 200 тысячами рублей, выданными Локкартом и Рейли Берзину “для латышских стрелков”, которые по указанию Владимира Ильича до поры до времени находились в ВЧК (Владимир Ильич в это время еще не оправился от болезни, вызванной ранением). Что ж, ответил Яков Михайлович, раз деньги предназначались латышским стрелкам, пусть их и получат латышские стрелки. Надо использовать деньги так:
1. Создать фонд единовременных пособий семьям латышских стрелков, павших во время революции, и инвалидам – латышским стрелкам, получившим увечья в боях против контрреволюционеров всех мастей и в первую голову против английских и других иностранных интервентов. Отчислить в этот фонд из суммы, полученной от английского правительства через господина Локкарта, 1 миллион рублей.
2. Передать 100 тысяч рублей из той же суммы Исполнительному комитету латышских стрелков с условием, что эти деньги будут израсходованы на издание агитационной литературы для латышских стрелков.
3. Отпустить 100 тысяч рублей артиллерийскому дивизиону латышских стрелков, которым командует товарищ Берзин, на создание клуба и на культурно-просветительные надобности.
Так распорядился Яков Михайлович израсходовать деньги, “поступившие” от английского правительства через мистера Локкарта»[21].
Штаны для Эренбурга
Между тем после распада 1918 года и ужасающей разрухи и голода 1919 года жизнь стала постепенно налаживаться, а деньги все чаще стали использоваться советскими гражданами, в первую очередь на многочисленных и неистребимых толкучках. Хотя Гражданская война еще не кончилась, но в ее исходе в пользу новой власти уже мало кто сомневался. Но всеобщая нищета еще никуда не делась.
Писатель Эренбург так описал свою жизнь по возвращении в 1920 году в Москву:
«Коменданта Третьего общежития Наркоминдела звали товарищем Адамом; но если говорить откровенно, Адамом чувствовал себя я: я оказался в раю, откуда меня легко могли выгнать. Мне нужно было представить удостоверение с места службы, и хотя я довез в сохранности почту, о дипломатической карьере мечтать не приходилось. Товарищ Адам поселил нас в комнате, которая не отапливалась, и все же “Княжий двор” был раем. Утром нам выдавали паек: двести граммов хлеба, крохотный кусок масла и два куска сахара. Днем мы получали кашу – пшенную или ячневую. Конечно, древние князья ели лучше, но в Москве 1920 года такой паек был воистину княжеским…
Вскоре я вернулся в потерянный рай: товарищ Адам, прочитав записку заместителя наркома Л. Карахана, составленную абстрактно и возвышенно, а именно: “Эренбург остается жить”, предоставил нам комнату. Я получал паек, а с февраля мне дали карточку на обеды в “Метрополе”; там отпускали пустой суп, пшенную кашу или мороженую картошку. При выходе нужно было сдать ложку и вилку – без этого не выпускали.
Кто-то сказал мне, что я родился в рубашке. Однако я не только родился в рубашке, я ходил в одной рубашке; а Москва зимой не Бразилия…
Давным-давно я описал в журнале “Прожектор”, как в конце 1920 года я раздобыл себе одежду. Это не очень серьезная история, но она восстанавливает некоторые бытовые черты тех лет да и показывает, что житейские трудности нас не обескураживали.
Я уже упоминал о моем парижском пальто, с годами превратившемся в дырявый капот. Я не сказал о самом главном – о костюме; пиджак еще как-то держался, но брюки расползлись.
Тогда-то я понял, что означают штаны для тридцатилетнего мужчины, вынужденного жить в цивилизованном обществе, – обойтись без штанов действительно невозможно. На службе я все время сидел в пальто, боясь неосторожным движением распахнуть полы: ведь со мною работали поэтесса Ада Чумаченко и молодые фребелички.
Краснофлотец-драматург пригласил меня к себе; жил он в “Лоскутной”. Я пережил у него немало мучений; он накормил меня замечательными оладьями, но эти оладьи приготовляла молодая женщина. В комнате было жарко, меня уговаривали снять пальто, а я упирался и никак не мог объяснить почему…
Наступила суровая зима. Мое пальто грело не больше, чем кружевная шаль. Я простудился, чихал, кашлял. Наверно, у меня была температура, но мы тогда этим мало интересовались. Случайно я встретил одного из товарищей по подпольной гимназической организации; поглядев на меня, он рассердился: “Почему вы мне раньше не сказали?..” Он написал записку председателю Моссовета и шутя добавил: “Лорд-мэр Москвы вас оденет”.
Попасть на прием к “лорд-мэру” было нелегко, в приемной толпились всевозможные просители. Наконец я проник в просторную комнату; за письменным столом сидел почтенный человек с аккуратно подстриженной бородкой, которого я хорошо знал по Парижу. Я понимал, что у него уйма дел, и стеснялся. Он был чрезвычайно любезен, говорил о литературе, спрашивал, какие у меня творческие планы. Ну как здесь было заговорить о штанах? Наконец, набравшись храбрости и воспользовавшись паузой, я в отчаянии выпалил: “Кстати, мне совершенно необходимы брюки…”
“Лорд-мэр” смутился: он внимательно меня оглядел: “Да вам не только костюм нужен, а и зимнее пальто…” Он дал мне записку к заведующему одним из отделов МПО; на записке было сказано лаконично: “Одеть т. Эренбурга”.
На следующее утро, встав пораньше, я пошел в МПО (эти буквы не имеют ничего общего с противовоздушной обороной, обозначали они “Московское потребительское общество” – ведомство, которому было поручено снабжать население продовольствием и одеждой). С легкомыслием баловня судьбы я спросил: “Где здесь выдают ордера на одежду?” Кто-то мне показал длиннейший хвост на Мясницкой.
Было очень холодно; и, стоя в очереди, я малодушно забыл про брюки – мечтал о теплом зимнем пальто. Под вечер я приблизился к заветной двери. Но тут приключилось нечто непредвиденное. Ко мне подошла молодая женщина, повязанная теплым платком, и возмущенно завизжала: “Нахал какой! Я здесь с пяти утра стою, а он только пришел – и на мое место…” Она навалилась на меня, а весила она немало; я сопротивлялся, но безуспешно – она меня вытеснила из очереди. Я обратился к людям, стоявшим позади: “Товарищи, вы ведь видели, что я весь день стою…” Люди были голодные, усталые, безучастные; никто меня не поддержал. Я понял, что справедливости не дождаться, отошел на несколько шагов, разбежался и с ходу вытолкнул самозванку из очереди. Люди продолжали равнодушно молчать: они явно предпочитали нейтралитет. А женщина преспокойно ушла и начала искать уязвимое место в длиннущей очереди.
Наконец я вошел в кабинет заведующего, который, прочитав записку, сказал: “У нас, товарищ, мало одежды. Выбирайте – пальто или костюм”. Выбрать было очень трудно; замерзший, я готов был попросить пальто, но вдруг вспомнил унижения предшествующих месяцев и крикнул: “Брюки! Костюм!..” Мне выдали соответствующий ордер.
Я пошел в указанный распределитель; там мужских костюмов не оказалось, мне предложили взамен дамский или же плащ. Я, разумеется, отказался, и меня направили в другой распределитель, где мне показали костюм, сшитый, видимо, на карлика и поэтому уцелевший с царских времен. Наконец в распределителе на углу Петровки и Кузнецкого я нашел костюм по росту, надел брюки и почувствовал себя человеком. В детской секции ТЕО я сразу составил десять проектов. Стояли, однако, сильные морозы, и я продолжал отчаянно кашлять. Сознание, что на мне брюки, придавало мне бодрости, и я начал разыскивать зимнее пальто.
Будучи страстным курильщиком, я раз в месяц на Сухаревке менял хлеб на табак. На Сухаревке торговали всем – китайскими вазами, кусочками сахара, рассыпными папиросами, камнями для зажигалок, бухарскими коврами, дореволюционным, заплесневевшим шоколадом, романами Бурже в сафьяновых переплетах. На Сухаревке можно было купить и рваный полушубок, но стоил он не менее пятидесяти тысяч. А денег у меня не было. В карманах новенького пиджака я держал мандаты, проекты, стихи, старую, насквозь прожженную трубку, табачную труху и порой кусочек сахара, который уносил из гостеприимного дома заведующего ИЗО Д.П. Штеренберга.
Недавно мне попался в руки каталог рукописных книг, которыми торговала “Книжная лавка писателей”; среди авторов Андрей Белый, В. Лидин, М. Герасимов, Шершеневич, Марина Цветаева, И. Новиков, много других. Проставлена и моя книжка: “Испанские песни”, цена 3000 рублей. Книжка, переписанная Шершеневичем, снабжена примечанием: “По себестоимости 4 куска сахара – 2000 рублей, кружка молока – 1800, 50 папирос – 6 000”. Деньги были настолько обесценены, что о них мало кто думал; мы жили пайками и надеждой. Все же я решил набрать деньги на пальто и подрядился прочитать стихи в кафе “Домино”. Там было нестерпимо холодно; посетителям давали чай с сахарином или смертельно-бледную, голубоватую простоквашу. Не понимаю, почему туда приходили люди. В морозном полумраке раздавался зловещий вой Шершеневича, Поплавской или Дира Туманного. Ходили в “Домино” спекулянты, агенты уголовного розыска, любознательные провинциалы и чудаки-меланхолики.
Я снял с себя шинель Акакия Акакиевича, чихнул и начал выть – тогда все поэты выли, даже когда читали нечто веселое. Один спекулянт сочувственно высморкался, двое других не выдержали и ушли. Я получил три тысячи.
Мне повезло: несколько дней спустя я набрел на весьма подозрительного гражданина, который предложил мне достать полушубок за семь тысяч рублей. Это было почти даром. Я продал хлебный паек за две недели и притащил полушубок в “Княжий двор”.
Полушубок был чересчур тесен и сильно вонял, но мне он казался горностаевой мантией с картины Веласкеса. Я его надел и хотел было отправиться в Дом печати, но тут пришла из Вхутемаса Люба и потребовала, чтобы я снял с себя обновку: на груди полушубка красовалась большущая печать. Гражданин недаром мне показался подозрительным: он продал краденый военный полушубок.
Мною овладела резиньяция: лучше чихать, кашлять, чем попасть в поганую историю. Но Люба недаром была конструктивисткой, училась у Родченко и говорила весь день о фактуре, о вещности, о производственной эстетике – она нашла выход.
В Москве существовали тогда “магазины ненормированных продуктов”; там продавали мороженые яблоки, химический чай “Шамо”, сахарин, швабры, сита. Я продал два фунта паечного пшена и в “магазине ненормированных продуктов” купил краску для кожи. Люба привычной рукой взялась за кисти. Полушубок с каждой минутой хорошел: он превращался в черную куртку шофера. Но, к сожалению, кожа жадно впитывала краску; один рукав так и остался незакрашенным, а больше не было ни краски, ни рублей, ни пшена.
Конечно, я мог бы ходить в черном полушубке с желтым рукавом; никто на меня не обернулся бы. Все были одеты чрезвычайно своеобразно. Модницы щеголяли в вылинявших солдатских шинелях и зеленых шляпках, сделанных из ломберного сукна. На платья шли бордовые гардины, оживляемые супрематическими квадратами или треугольниками, вырезанными из покрышек рваных кресел. Художник И.М. Рабинович прогуливался в полушубке изумрудного цвета. Есенин время от времени напяливал на голову блестящий цилиндр. Но я боялся, что желтый рукав отнесут к эксцентричности, примут не за беду, а за эстетическую программу.
Под Новый год в ТЕО всем сотрудникам выдали по банке гуталина. Это было воспринято как несчастье, тем паче что накануне в МУЗО выдавали кур. Но Люба нашла применение сапожной мази: она покрыла ею желтый рукав…
На мостовой – не было ни машин, ни лошадей, а тротуары напоминали каток. Днем многие тащили салазки дрова, керосин, пшено. Люди “прикреплялись” или “откреплялись” – это относилось к продовольственным карточкам. (Помню стихи:
Что сегодня, гражданин, на обед?
Прикреплялись, гражданин, или нет?)[22]
Между тем в ноябре 1920 г. фактически закончилась Гражданская война в европейской части России. Стране необходим был переход экономики на мирные рельсы для восстановления всего разрушенного. Впереди был нэп (новая экономическая политика). Но это уже совсем другая история…
Писатель Эренбург так описал свою жизнь по возвращении в 1920 году в Москву:
«Коменданта Третьего общежития Наркоминдела звали товарищем Адамом; но если говорить откровенно, Адамом чувствовал себя я: я оказался в раю, откуда меня легко могли выгнать. Мне нужно было представить удостоверение с места службы, и хотя я довез в сохранности почту, о дипломатической карьере мечтать не приходилось. Товарищ Адам поселил нас в комнате, которая не отапливалась, и все же “Княжий двор” был раем. Утром нам выдавали паек: двести граммов хлеба, крохотный кусок масла и два куска сахара. Днем мы получали кашу – пшенную или ячневую. Конечно, древние князья ели лучше, но в Москве 1920 года такой паек был воистину княжеским…
Вскоре я вернулся в потерянный рай: товарищ Адам, прочитав записку заместителя наркома Л. Карахана, составленную абстрактно и возвышенно, а именно: “Эренбург остается жить”, предоставил нам комнату. Я получал паек, а с февраля мне дали карточку на обеды в “Метрополе”; там отпускали пустой суп, пшенную кашу или мороженую картошку. При выходе нужно было сдать ложку и вилку – без этого не выпускали.
Кто-то сказал мне, что я родился в рубашке. Однако я не только родился в рубашке, я ходил в одной рубашке; а Москва зимой не Бразилия…
Давным-давно я описал в журнале “Прожектор”, как в конце 1920 года я раздобыл себе одежду. Это не очень серьезная история, но она восстанавливает некоторые бытовые черты тех лет да и показывает, что житейские трудности нас не обескураживали.
Я уже упоминал о моем парижском пальто, с годами превратившемся в дырявый капот. Я не сказал о самом главном – о костюме; пиджак еще как-то держался, но брюки расползлись.
Тогда-то я понял, что означают штаны для тридцатилетнего мужчины, вынужденного жить в цивилизованном обществе, – обойтись без штанов действительно невозможно. На службе я все время сидел в пальто, боясь неосторожным движением распахнуть полы: ведь со мною работали поэтесса Ада Чумаченко и молодые фребелички.
Краснофлотец-драматург пригласил меня к себе; жил он в “Лоскутной”. Я пережил у него немало мучений; он накормил меня замечательными оладьями, но эти оладьи приготовляла молодая женщина. В комнате было жарко, меня уговаривали снять пальто, а я упирался и никак не мог объяснить почему…
Наступила суровая зима. Мое пальто грело не больше, чем кружевная шаль. Я простудился, чихал, кашлял. Наверно, у меня была температура, но мы тогда этим мало интересовались. Случайно я встретил одного из товарищей по подпольной гимназической организации; поглядев на меня, он рассердился: “Почему вы мне раньше не сказали?..” Он написал записку председателю Моссовета и шутя добавил: “Лорд-мэр Москвы вас оденет”.
Попасть на прием к “лорд-мэру” было нелегко, в приемной толпились всевозможные просители. Наконец я проник в просторную комнату; за письменным столом сидел почтенный человек с аккуратно подстриженной бородкой, которого я хорошо знал по Парижу. Я понимал, что у него уйма дел, и стеснялся. Он был чрезвычайно любезен, говорил о литературе, спрашивал, какие у меня творческие планы. Ну как здесь было заговорить о штанах? Наконец, набравшись храбрости и воспользовавшись паузой, я в отчаянии выпалил: “Кстати, мне совершенно необходимы брюки…”
“Лорд-мэр” смутился: он внимательно меня оглядел: “Да вам не только костюм нужен, а и зимнее пальто…” Он дал мне записку к заведующему одним из отделов МПО; на записке было сказано лаконично: “Одеть т. Эренбурга”.
На следующее утро, встав пораньше, я пошел в МПО (эти буквы не имеют ничего общего с противовоздушной обороной, обозначали они “Московское потребительское общество” – ведомство, которому было поручено снабжать население продовольствием и одеждой). С легкомыслием баловня судьбы я спросил: “Где здесь выдают ордера на одежду?” Кто-то мне показал длиннейший хвост на Мясницкой.
Было очень холодно; и, стоя в очереди, я малодушно забыл про брюки – мечтал о теплом зимнем пальто. Под вечер я приблизился к заветной двери. Но тут приключилось нечто непредвиденное. Ко мне подошла молодая женщина, повязанная теплым платком, и возмущенно завизжала: “Нахал какой! Я здесь с пяти утра стою, а он только пришел – и на мое место…” Она навалилась на меня, а весила она немало; я сопротивлялся, но безуспешно – она меня вытеснила из очереди. Я обратился к людям, стоявшим позади: “Товарищи, вы ведь видели, что я весь день стою…” Люди были голодные, усталые, безучастные; никто меня не поддержал. Я понял, что справедливости не дождаться, отошел на несколько шагов, разбежался и с ходу вытолкнул самозванку из очереди. Люди продолжали равнодушно молчать: они явно предпочитали нейтралитет. А женщина преспокойно ушла и начала искать уязвимое место в длиннущей очереди.
Наконец я вошел в кабинет заведующего, который, прочитав записку, сказал: “У нас, товарищ, мало одежды. Выбирайте – пальто или костюм”. Выбрать было очень трудно; замерзший, я готов был попросить пальто, но вдруг вспомнил унижения предшествующих месяцев и крикнул: “Брюки! Костюм!..” Мне выдали соответствующий ордер.
Я пошел в указанный распределитель; там мужских костюмов не оказалось, мне предложили взамен дамский или же плащ. Я, разумеется, отказался, и меня направили в другой распределитель, где мне показали костюм, сшитый, видимо, на карлика и поэтому уцелевший с царских времен. Наконец в распределителе на углу Петровки и Кузнецкого я нашел костюм по росту, надел брюки и почувствовал себя человеком. В детской секции ТЕО я сразу составил десять проектов. Стояли, однако, сильные морозы, и я продолжал отчаянно кашлять. Сознание, что на мне брюки, придавало мне бодрости, и я начал разыскивать зимнее пальто.
Будучи страстным курильщиком, я раз в месяц на Сухаревке менял хлеб на табак. На Сухаревке торговали всем – китайскими вазами, кусочками сахара, рассыпными папиросами, камнями для зажигалок, бухарскими коврами, дореволюционным, заплесневевшим шоколадом, романами Бурже в сафьяновых переплетах. На Сухаревке можно было купить и рваный полушубок, но стоил он не менее пятидесяти тысяч. А денег у меня не было. В карманах новенького пиджака я держал мандаты, проекты, стихи, старую, насквозь прожженную трубку, табачную труху и порой кусочек сахара, который уносил из гостеприимного дома заведующего ИЗО Д.П. Штеренберга.
Недавно мне попался в руки каталог рукописных книг, которыми торговала “Книжная лавка писателей”; среди авторов Андрей Белый, В. Лидин, М. Герасимов, Шершеневич, Марина Цветаева, И. Новиков, много других. Проставлена и моя книжка: “Испанские песни”, цена 3000 рублей. Книжка, переписанная Шершеневичем, снабжена примечанием: “По себестоимости 4 куска сахара – 2000 рублей, кружка молока – 1800, 50 папирос – 6 000”. Деньги были настолько обесценены, что о них мало кто думал; мы жили пайками и надеждой. Все же я решил набрать деньги на пальто и подрядился прочитать стихи в кафе “Домино”. Там было нестерпимо холодно; посетителям давали чай с сахарином или смертельно-бледную, голубоватую простоквашу. Не понимаю, почему туда приходили люди. В морозном полумраке раздавался зловещий вой Шершеневича, Поплавской или Дира Туманного. Ходили в “Домино” спекулянты, агенты уголовного розыска, любознательные провинциалы и чудаки-меланхолики.
Я снял с себя шинель Акакия Акакиевича, чихнул и начал выть – тогда все поэты выли, даже когда читали нечто веселое. Один спекулянт сочувственно высморкался, двое других не выдержали и ушли. Я получил три тысячи.
Мне повезло: несколько дней спустя я набрел на весьма подозрительного гражданина, который предложил мне достать полушубок за семь тысяч рублей. Это было почти даром. Я продал хлебный паек за две недели и притащил полушубок в “Княжий двор”.
Полушубок был чересчур тесен и сильно вонял, но мне он казался горностаевой мантией с картины Веласкеса. Я его надел и хотел было отправиться в Дом печати, но тут пришла из Вхутемаса Люба и потребовала, чтобы я снял с себя обновку: на груди полушубка красовалась большущая печать. Гражданин недаром мне показался подозрительным: он продал краденый военный полушубок.
Мною овладела резиньяция: лучше чихать, кашлять, чем попасть в поганую историю. Но Люба недаром была конструктивисткой, училась у Родченко и говорила весь день о фактуре, о вещности, о производственной эстетике – она нашла выход.
В Москве существовали тогда “магазины ненормированных продуктов”; там продавали мороженые яблоки, химический чай “Шамо”, сахарин, швабры, сита. Я продал два фунта паечного пшена и в “магазине ненормированных продуктов” купил краску для кожи. Люба привычной рукой взялась за кисти. Полушубок с каждой минутой хорошел: он превращался в черную куртку шофера. Но, к сожалению, кожа жадно впитывала краску; один рукав так и остался незакрашенным, а больше не было ни краски, ни рублей, ни пшена.
Конечно, я мог бы ходить в черном полушубке с желтым рукавом; никто на меня не обернулся бы. Все были одеты чрезвычайно своеобразно. Модницы щеголяли в вылинявших солдатских шинелях и зеленых шляпках, сделанных из ломберного сукна. На платья шли бордовые гардины, оживляемые супрематическими квадратами или треугольниками, вырезанными из покрышек рваных кресел. Художник И.М. Рабинович прогуливался в полушубке изумрудного цвета. Есенин время от времени напяливал на голову блестящий цилиндр. Но я боялся, что желтый рукав отнесут к эксцентричности, примут не за беду, а за эстетическую программу.
Под Новый год в ТЕО всем сотрудникам выдали по банке гуталина. Это было воспринято как несчастье, тем паче что накануне в МУЗО выдавали кур. Но Люба нашла применение сапожной мази: она покрыла ею желтый рукав…
На мостовой – не было ни машин, ни лошадей, а тротуары напоминали каток. Днем многие тащили салазки дрова, керосин, пшено. Люди “прикреплялись” или “откреплялись” – это относилось к продовольственным карточкам. (Помню стихи:
Что сегодня, гражданин, на обед?
Прикреплялись, гражданин, или нет?)[22]
Между тем в ноябре 1920 г. фактически закончилась Гражданская война в европейской части России. Стране необходим был переход экономики на мирные рельсы для восстановления всего разрушенного. Впереди был нэп (новая экономическая политика). Но это уже совсем другая история…
Сибирь, Урал и Дальний Восток
В Сибири послереволюционные процессы развивались примерно так же, как и на других территориях Российской империи. В 1917 году, как и по всей России, практически во всех сибирских городах создавались Советы рабочих и крестьянских депутатов.
На первом съезде Сибирских Советов (16–24 октября 1917 года по старому стилю), состоявшемся в Иркутске, был избран Центральный Исполнительный комитет Советов Сибири (Центросибирь). На полноту власти претендовали Центросибирь и Сибирская областная дума. Но борьба за власть не помешала Центросибири выпустить свои деньги[23].
26 января 1918 года (по старому стилю) Центросибирь наконец приняла волевое решение распустить Сибирскую областную думу. Поскольку Дума не горела желанием распускаться добровольно, 20 депутатов Думы пришлось арестовать. Оставшиеся на свободе депутаты образовали первое Временное правительство Сибири.
Но уже в мае 1918 года началась Гражданская война в Сибири – с мятежа Чехословацкого корпуса. Состоявший из бывших военнопленных, он в связи с брест-литовскими переговорами и по соглашению с державами Антанты был объявлен 15 (28 по новому стилю) января 1918 года автономной частью французской армии. Это предопределило известную свободу действий чехословаков в Сибири.
На первом съезде Сибирских Советов (16–24 октября 1917 года по старому стилю), состоявшемся в Иркутске, был избран Центральный Исполнительный комитет Советов Сибири (Центросибирь). На полноту власти претендовали Центросибирь и Сибирская областная дума. Но борьба за власть не помешала Центросибири выпустить свои деньги[23].
26 января 1918 года (по старому стилю) Центросибирь наконец приняла волевое решение распустить Сибирскую областную думу. Поскольку Дума не горела желанием распускаться добровольно, 20 депутатов Думы пришлось арестовать. Оставшиеся на свободе депутаты образовали первое Временное правительство Сибири.
Но уже в мае 1918 года началась Гражданская война в Сибири – с мятежа Чехословацкого корпуса. Состоявший из бывших военнопленных, он в связи с брест-литовскими переговорами и по соглашению с державами Антанты был объявлен 15 (28 по новому стилю) января 1918 года автономной частью французской армии. Это предопределило известную свободу действий чехословаков в Сибири.
Необыкновенные приключения чехословаков в Сибири
17 мая 1918 года вспыхнуло восстание Чехословацкого корпуса. Оно было вызвано в первую очередь требованием большевиков в ходе переговоров с чехословаками разоружиться по дороге на Дальний Восток, откуда их должны были отправить во Францию. Среди военнопленных прошел слух, что их собираются выдать австро-германцам, где их ожидал военный трибунал за переход на сторону противника. Этого оказалось достаточно. Вот что говорилось в сообщении Наркомвоена от 29 мая 1918 г. о чехословацком восстании: «Чехословацкий корпус в течение месяцев стремился покинуть пределы России. Военный комиссариат принял со своей стороны необходимые меры, чтобы сделать это возможным. При этом было поставлено условие: чехословаки сдают все оружие, за вычетом небольшого количества винтовок на каждый эшелон для несения караульной службы. Продвижение эшелонов шло беспрепятственно, при полном содействии местных Советов. Японский десант во Владивостоке и выступление семеновских банд сделали дальнейшее продвижение эшелонов на Восток невозможным. Народный комиссариат приостановил движение, чтобы выяснить условия возможности путешествия чехословаков через Архангельск.
Тем временем контрреволюционеры, среди которых главную роль играли правые с.-р., вели среди чехословаков демагогически бесчестную агитацию, уверяя их, будто Советская власть питает какие-то черные замыслы против чехословаков. Часть командного состава чешских эшелонов, и в том числе русские офицеры, находилась в непосредственной организационной связи с контрреволюционерами. Обнаружилось, что эшелоны недобросовестно отнеслись к обязательству сдать оружие и сохранили значительную его часть у себя. Демагогия и провокация контрреволюционеров привели к ряду конфликтов, которые в некоторых пунктах развернулись в настоящие боевые операции.
Народный комиссариат по военным делам совершенно точно и ясно известил всех заинтересованных лиц, и в первую голову самих чехословаков, о том, что Советская власть питает самые дружественные чувства по отношению к массе рабочих и крестьян чехословаков, являющихся братьями русских рабочих и крестьян. Однако Советская власть не может потерпеть того, чтобы сбитые с толку реакционными негодяями, белогвардейцами и иностранными агентами чехословаки с оружием в руках захватили железнодорожные станции и производили насилия над Советами, как это произошло в Ново-Николаевске. Военный комиссариат издал распоряжение о немедленном и безусловном разоружении всех чехословаков и о расстреле тех из них, которые с оружием в руках будут противиться мероприятиям Советской власти. Вместе с тем Военный комиссариат от имени всего правительства снова торжественно заявляет и подтверждает, что Советская власть относится с самыми дружественными чувствами к чехословакам и, со своей стороны, сделает все необходимое для того, чтобы дать им возможность в самый короткий срок покинуть пределы России. Но условием для этого является полная и безусловная выдача всего оружия и строжайшее подчинение предписаниям Народного комиссариата по военным делам. До тех пор, пока это не выполнено, распоряжение Народного комиссариата о беспощадных действиях против мятежников останется во всей своей силе. С Урала, из центральной России и Сибири двинуто достаточное количество войска для того, чтобы сокрушить мятежников и раз навсегда отбить у контрреволюционных заговорщиков охоту вовлекать одураченных ими людей в мятеж против Советской власти.
Судьба чехословацких рабочих и крестьян в их собственных руках»[24].
Мятеж начался в Кузбассе, в уездном городе Мариинске, где находился крупный отряд чехословаков. В объявлении капитана Кадлеца – командующего чехословацкими отрядами в районе города Мариинска – говорилось:
«Граждане!
Представители Советской власти из г. Красноярска вызвали меня вести с ними переговоры.
Так как условия их для меня неприемлемы, объявляю в г. Мариинске военное положение, причем смещаю представителей Советской власти и вызываю граждан г. Мариинска избрать себе новое правление, которое возьмет в руки власть. Двух из новоизбранных приглашаю явиться ко мне.
Командующий чешско-словацкими отрядами в г. Мариинске, временный командир 7-го чешскослов. стрелк. Татранского полка, капитан Кадлец.
Мариинск, 27 мая 1918 г.»[25]
Восстание чехословаков было повсюду поддержано белогвардейским подпольем и правыми эсерами. Чехословацкие части сыграли роль некой основы, вокруг которой объединялись русские антибольшевистские силы. А поскольку эшелоны Чехословацкого корпуса растянулись по Транссибирской магистрали, восстание сразу охватило огромную территорию.
Тем временем контрреволюционеры, среди которых главную роль играли правые с.-р., вели среди чехословаков демагогически бесчестную агитацию, уверяя их, будто Советская власть питает какие-то черные замыслы против чехословаков. Часть командного состава чешских эшелонов, и в том числе русские офицеры, находилась в непосредственной организационной связи с контрреволюционерами. Обнаружилось, что эшелоны недобросовестно отнеслись к обязательству сдать оружие и сохранили значительную его часть у себя. Демагогия и провокация контрреволюционеров привели к ряду конфликтов, которые в некоторых пунктах развернулись в настоящие боевые операции.
Народный комиссариат по военным делам совершенно точно и ясно известил всех заинтересованных лиц, и в первую голову самих чехословаков, о том, что Советская власть питает самые дружественные чувства по отношению к массе рабочих и крестьян чехословаков, являющихся братьями русских рабочих и крестьян. Однако Советская власть не может потерпеть того, чтобы сбитые с толку реакционными негодяями, белогвардейцами и иностранными агентами чехословаки с оружием в руках захватили железнодорожные станции и производили насилия над Советами, как это произошло в Ново-Николаевске. Военный комиссариат издал распоряжение о немедленном и безусловном разоружении всех чехословаков и о расстреле тех из них, которые с оружием в руках будут противиться мероприятиям Советской власти. Вместе с тем Военный комиссариат от имени всего правительства снова торжественно заявляет и подтверждает, что Советская власть относится с самыми дружественными чувствами к чехословакам и, со своей стороны, сделает все необходимое для того, чтобы дать им возможность в самый короткий срок покинуть пределы России. Но условием для этого является полная и безусловная выдача всего оружия и строжайшее подчинение предписаниям Народного комиссариата по военным делам. До тех пор, пока это не выполнено, распоряжение Народного комиссариата о беспощадных действиях против мятежников останется во всей своей силе. С Урала, из центральной России и Сибири двинуто достаточное количество войска для того, чтобы сокрушить мятежников и раз навсегда отбить у контрреволюционных заговорщиков охоту вовлекать одураченных ими людей в мятеж против Советской власти.
Судьба чехословацких рабочих и крестьян в их собственных руках»[24].
Мятеж начался в Кузбассе, в уездном городе Мариинске, где находился крупный отряд чехословаков. В объявлении капитана Кадлеца – командующего чехословацкими отрядами в районе города Мариинска – говорилось:
«Граждане!
Представители Советской власти из г. Красноярска вызвали меня вести с ними переговоры.
Так как условия их для меня неприемлемы, объявляю в г. Мариинске военное положение, причем смещаю представителей Советской власти и вызываю граждан г. Мариинска избрать себе новое правление, которое возьмет в руки власть. Двух из новоизбранных приглашаю явиться ко мне.
Командующий чешско-словацкими отрядами в г. Мариинске, временный командир 7-го чешскослов. стрелк. Татранского полка, капитан Кадлец.
Мариинск, 27 мая 1918 г.»[25]
Восстание чехословаков было повсюду поддержано белогвардейским подпольем и правыми эсерами. Чехословацкие части сыграли роль некой основы, вокруг которой объединялись русские антибольшевистские силы. А поскольку эшелоны Чехословацкого корпуса растянулись по Транссибирской магистрали, восстание сразу охватило огромную территорию.
Круговорот властей в природе
В течение июня – августа Советская власть была свергнута по всей Сибири. Первое время после переворота обстановка была чрезвычайно запутанной и получила наименование «демократической контрреволюции». Формально была провозглашена демократическая республика, но единой власти не было. В течение лета и половины осени 1918 года буржуазно-демократические правительства на всем пространстве от Уфы до Читы росли как грибы: Комитет Учредительного собрания (Комуч), Западно-Сибирский комиссариат, 23 июня 1918 года в Томске было создано очередное Временное Сибирское правительство – Западную Сибирь контролировали чехословаки и белогвардейцы (оно просуществовало до октября 1918 года). Впрочем, за это время правительство тоже успело выпустить деньги (они были действительны и позже, при Российском правительстве Верховного правителя адмирала Колчака и Уфимской директории) – вошедшие в историю под названием «сибирки». Кроме того, в сентябре 1918 г. была создана так называемая Уфимская директория, или, как они сами себя громко называли, Временное всероссийское правительство – на многопартийной основе. В «Акте об образовании всероссийской верховной власти» было сказано: «Государственное совещание в составе Съезда членов Всероссийского Учредительного Собрания и уполномоченных на то представителей Комитета членов Всероссийского Учредительного Собрания, Сибирского Временного Правительства, Областного Правительства Урала; казачьих войск: Оренбургского, Уральского, Сибирского, Иркутского, Семиреченского, Енисейского, Астраханского; представителей правительств: Башкирии, Алаш, Туркестана и национального управления тюрко-татар внутренней России и Сибири и Временного Эстонского Правительства; представителей съезда городов и земств Сибири, Урала и Поволжья; представителей политических партий и организаций: партии социалистов-революционеров, российской социал-демократической рабочей партии, трудовой народно-социалистической партии, партии “Народной Свободы”, всероссийской социал-демократической организации “Единство” и “Союза Возрождения России” – и единодушном стремлении к спасению страны, воссозданию ее единства обеспечению ее независимости
постановило:
Вручить всю полноту верховной власти на всем пространстве Государства Российского Временному Всероссийскому Правительству в составе пяти лиц: Николая Дмитриевича Авксентьева, Николая Ивановича Астрова, генерал-лейтенанта Василия Георгиевича Болдырева, Петра Васильевича Вологодского и Николая Васильевича Чайковского»[26].
Первое время не были запрещены профсоюзы, демократические свободы, даже Советы. Но позднее все левые партии были разгромлены и поставлены вне закона.
Все это время условия жизни, хоть и медленнее, чем в центре, ухудшались и на дальних территориях. Еще летом 1917 г. в Сибири царило изобилие: «26 июля (1917 г. – Авт.) с сибирским экспрессом я покинул Петроград, направляясь через Вологду, Екатеринбург и Иркутск в Забайкалье. Впервые после трехлетнего пребывания на фронте я увидел родную Сибирь. Несмотря на войну и последовавшую революцию, кругом мало что изменилось. Экономическое состояние Сибири и ее обитателей внешне не отражало той разрухи, которая уже наступила в стране. Станции были так же, как и в довоенное время, запружены лотками с жареными гусями, утками, поросятами и прочими предметами разнообразной деревенской кулинарии. Все было баснословно дешево: например, стоимость целого жареного поросенка не превышала 50 копеек, утка стоила 30 копеек и т. д. Это наглядно свидетельствовало о хозяйственно-экономической мощи страны даже по истечении трех лет тяжелого военного напряжения…»[27]
Но уже через год все изменилось. Вот как описано положение в Иркутске летом 1918 г. в воспоминаниях И.И. Серебренникова: «К лету 1918 года положение с продовольствием в городе сильно ухудшилось. Стал ощущаться определенный недостаток в различных продуктах. Впервые в истории Иркутска были введены продовольственные карточки на многие припасы, в том числе на печеный хлеб. Появились у городских хлебопекарен “хвосты” горожан, не очень радовавшихся всем этим нововведениям и начавших уже весьма иронически относиться к громко рекламируемым большевиками “завоеваниям революции”.
Помню, как в один из летних дней я взял с собою нашу продовольственную карточку, пошел к хлебопекарне и стал в “хвост” очереди. В нашем доме было кого послать на дежурство, но я решил проделать все сам, чтобы испытать лично это удовольствие. Кажется, я стоял около часа времени и затем получил фунт или два хлеба.
Было странно и непонятно, как могло случиться, чтобы хлебная Сибирь осталась вдруг без хлеба. Действительно, пути революции были неисповедимы…
Бродя по улицам города и наблюдая его праздничное оживление (июль 1918 г. – Авт.), я зашел, между прочим, в помещение Городской управы. Здесь было много народу. В думском зале происходила подписка на нужды Сибирской добровольческой армии. Я подошел к столу, где лежал подписной лист, и, вручив дежурившему у стола десять рублей, записал эту сумму в лист. Вслед за мной на листе расписался известный в Иркутске подрядчик-строитель Ж-в, считавшийся в то время миллионером. Я видел, что он подписал столько же, сколько и я, т. е. десять рублей, и не поверил своим глазам. Вот они, сибирские Минины, невольно подумал я: как щедро они жертвуют на борьбу с большевизмом, от которого им только что помогли избавиться эти же самые добровольцы… Я не мог не вспомнить тогда, что не так еще давно подрядчик этот был арестован большевиками по обвинению в спекуляции, сидел в Иркутской тюрьме и был освобожден только после внесения залога, вернее, выкупа, в сумме нескольких сот тысяч рублей…»[28]
постановило:
Вручить всю полноту верховной власти на всем пространстве Государства Российского Временному Всероссийскому Правительству в составе пяти лиц: Николая Дмитриевича Авксентьева, Николая Ивановича Астрова, генерал-лейтенанта Василия Георгиевича Болдырева, Петра Васильевича Вологодского и Николая Васильевича Чайковского»[26].
Первое время не были запрещены профсоюзы, демократические свободы, даже Советы. Но позднее все левые партии были разгромлены и поставлены вне закона.
Все это время условия жизни, хоть и медленнее, чем в центре, ухудшались и на дальних территориях. Еще летом 1917 г. в Сибири царило изобилие: «26 июля (1917 г. – Авт.) с сибирским экспрессом я покинул Петроград, направляясь через Вологду, Екатеринбург и Иркутск в Забайкалье. Впервые после трехлетнего пребывания на фронте я увидел родную Сибирь. Несмотря на войну и последовавшую революцию, кругом мало что изменилось. Экономическое состояние Сибири и ее обитателей внешне не отражало той разрухи, которая уже наступила в стране. Станции были так же, как и в довоенное время, запружены лотками с жареными гусями, утками, поросятами и прочими предметами разнообразной деревенской кулинарии. Все было баснословно дешево: например, стоимость целого жареного поросенка не превышала 50 копеек, утка стоила 30 копеек и т. д. Это наглядно свидетельствовало о хозяйственно-экономической мощи страны даже по истечении трех лет тяжелого военного напряжения…»[27]
Но уже через год все изменилось. Вот как описано положение в Иркутске летом 1918 г. в воспоминаниях И.И. Серебренникова: «К лету 1918 года положение с продовольствием в городе сильно ухудшилось. Стал ощущаться определенный недостаток в различных продуктах. Впервые в истории Иркутска были введены продовольственные карточки на многие припасы, в том числе на печеный хлеб. Появились у городских хлебопекарен “хвосты” горожан, не очень радовавшихся всем этим нововведениям и начавших уже весьма иронически относиться к громко рекламируемым большевиками “завоеваниям революции”.
Помню, как в один из летних дней я взял с собою нашу продовольственную карточку, пошел к хлебопекарне и стал в “хвост” очереди. В нашем доме было кого послать на дежурство, но я решил проделать все сам, чтобы испытать лично это удовольствие. Кажется, я стоял около часа времени и затем получил фунт или два хлеба.
Было странно и непонятно, как могло случиться, чтобы хлебная Сибирь осталась вдруг без хлеба. Действительно, пути революции были неисповедимы…
Бродя по улицам города и наблюдая его праздничное оживление (июль 1918 г. – Авт.), я зашел, между прочим, в помещение Городской управы. Здесь было много народу. В думском зале происходила подписка на нужды Сибирской добровольческой армии. Я подошел к столу, где лежал подписной лист, и, вручив дежурившему у стола десять рублей, записал эту сумму в лист. Вслед за мной на листе расписался известный в Иркутске подрядчик-строитель Ж-в, считавшийся в то время миллионером. Я видел, что он подписал столько же, сколько и я, т. е. десять рублей, и не поверил своим глазам. Вот они, сибирские Минины, невольно подумал я: как щедро они жертвуют на борьбу с большевизмом, от которого им только что помогли избавиться эти же самые добровольцы… Я не мог не вспомнить тогда, что не так еще давно подрядчик этот был арестован большевиками по обвинению в спекуляции, сидел в Иркутской тюрьме и был освобожден только после внесения залога, вернее, выкупа, в сумме нескольких сот тысяч рублей…»[28]