Максим Шахов
Дьявольский остров

1

   – Бистро! Бистро! – кричали на колонну военнопленных грозные охранники в серой военной форме. Они угрожали ударить штыком в бок каждому, кто хоть чуть-чуть замешкается.
   Сапоги и промокшие валенки пленных мерно хлюпали в талом снегу, во все стороны разлетались тяжелые брызги.
   – Стой! – раздалась команда.
   Колонна остановилась перед спуском на узкий причал, собранный из бетонных плит.
   Недалеко в море прозвучал резкий гудок.
   Над Балтикой нависали свинцовые тучи. Моросил холодный дождь вперемешку с тяжелыми хлопьями снега. Порывы ветра серыми вихрями гнали их с моря на прибрежные валуны, скалы и каменную набережную. Землю покрывало влажное снежное одеяло, в котором лужи моментально проедали темные проплешины. Шпиль собора – уменьшенная копия шпиля питерского Исаакиевского собора – неожиданно появлялся из мрачных облаков и тут же скрывался в их клубах. Погода в Хельсинки была мерзкой, поэтому жители предпочитали сидеть по теплым квартирам, пить горячий чай или глинтвейн, а на улицу выходили только в случае крайней необходимости. Впрочем, для второй половины декабря такая погода на южном побережье Финляндии была обычным явлением.
   Уже, наверное, тысячу проклятий этому дождю, мокрому снегу и пронизывающему ветру процедили сквозь зубы финские солдаты – усатые и бородатые мужики, вооруженные русскими трехлинейными винтовками Мосина со знаменитым четырехгранным штыком. Рана от него – это знал каждый военфельдшер – получалась не рваная, а «аккуратно» колотая, края сразу же стягивались, и возникало внутреннее кровотечение, еще более опасное, чем наружное. Винтовки Мосина оказались в Германии после Первой мировой войны в качестве трофеев, а в двадцатых годах немцы продали их финнам. Под конец 1939 года такое стрелковое оружие многими военными специалистами считалось уже устаревшим, но для пожилых финнов, призванных из запаса и служивших в роте охраны военнопленных, оно было вполне пригодным. По иронии судьбы, теперь эти русские винтовки были обращены против советских красноармейцев.
   Советско-финская война, которую прозвали Зимней, уже длилась три недели. И плененные красноармейцы создали немалую проблему для правительства Финляндии. Оно явно не было готово к приему такого их количества. Взятых в плен советских солдат спешно отводили в тыл, а там распределяли по временным лагерям. Такой точкой распределения была одна из набережных Хельсинки.
   Красноармейцы, в разодранной в клочья или простреленной форме, промокшие, голодные и уставшие от долгого перехода, дрожали от холода. Впрочем, совсем не сладко было и двум десяткам финских охранников. Ветер так и норовил сорвать с них головные уборы, бил колючим снегом прямо в лицо.
   Маленький буксир с приподнятым носом медленно толкал к причалу небольшую баржу, с крутыми, ржавыми бортами. В нее, как догадались военнопленные, и планировали их погрузить.
   – Не потопят ли? – тревожились бывалые красноармейцы. – Как беляки наших людей топили в Гражданскую войну на Волге.
   – Да и мы беляков не щадили. Всех в баржу, а баржу на середину реки и потом на дно.
   – Навряд ли, ведь финны тоже в плен к нашим попадают, – успокаивал себя и стоящих рядом щуплый человек. Казалось, его светло-голубые глаза всегда были чуть прищурены, вокруг них образовалась паутинка неизгладимых морщин. У него был тонкий нос, тонкие бледные губы – лицо утомленного жизнью аристократа.
   Ему было за сорок. Среднего роста. От пронизывающего холода он втягивал шею в поднятый воротник шинели, сутулился. Глядя на него, можно было подумать, что он намного старше своих лет. У него на петлицах сохранились знаки отличия – золотая чаша со змеей – эмблема военно-медицинского состава.
   – Дьявол их знает, Альберт Валерьянович, – сплюнул стоявший рядом с «аристократом» крепкий малый в морском бушлате по имени Бронислав, – бормочут что-то на своем. Ни черта не разобрать. Язык ни на немецкий, ни на голландский не похож.
   У краснофлотца из-под бескозырки торчал лихо закрученный с каштановым отливом чуб. Хоть мореман был чуть выше среднего роста, его можно было назвать здоровяком – сильные руки, широкие плечи. У него были карие живые глаза, чуть раскосые, выступающий подбородок, квадратные челюсти, мясистый нос и большой рот. Когда он зычным голосом выкрикивал ругательства – показывал крупные передние зубы.
   – Финский – из отдельной группы языков, не родственной ни немецкому, ни русскому. Вот карелы бы их поняли, – объяснил военфельдшер.
   – А вдруг они, черти рогатые, надумали изобразить крушение этой калоши? – волновался краснофлотец. – Зачем им столько лишних ртов кормить?
   Баржа ударилась в причал бортовыми кранцами, которыми служили плетенные из троса мешки, набитые пробковой крошкой. Матросы бросили швартовые и положили трап.
   Старший охраны что-то крикнул на финском. Группа конвоиров выстроилась в живой коридор, ведущий к трапу.
   – Бегом! – скомандовал старший охраны на русском языке.
   Один за другим военнопленные побежали на борт.
   – Эй, военврач, смотри-ка, – сказал краснофлотец.
   К причалу подошел мотобот. Из него выскочил крепкий офицер, оставив мотор включенным. Офицер быстрым шагом направился к старшему охраннику. В руке он держал кожаный портфель, скорее всего, со спешным донесением.
   – Экстренный приказ, – прошептал краснофлотец… и вдруг резко произнес: – Вперед!
   Он сам бросился к берегу, соскочил на причал и что есть духу помчался к мотоботу.
   За ним побежал и Альберт Валерьянович. Как показалось ему самому, сделал он это чисто инстинктивно. Хотя, когда военфельдшер увидел человека с кожаным портфелем, у него тоже возникли нехорошие подозрения – а не инструкция ли это, разъясняющая, как надо поступить с военнопленными?
   Альберт Валерьянович, не чуя собственных ног под собой, стучал каблуками армейских сапог по скользкому бетонному причалу.
   – Стоять! – раздался сзади окрик.
   Ближайший охранник вскинул трехлинейку, быстро прицелился в спину военфельдшера и нажал на курок. Но вместо выстрела раздался треск. Старая винтовка дала осечку.
   Правда, военфельдшер этого не видел: ни он, ни краснофлотец не оборачивались.
   Бах! Бах! – зазвучали выстрелы, словно далекий лай сторожевых собак. Это открыли огонь другие охранники. Красные всполохи отчетливо проступали сквозь бело-серую пелену снега. Одна пуля расщепила борт мотобота. Остальные улетели в море.
   Солдаты, не переставая, угрожающе кричали.
   Краснофлотец спрыгнул в мотобот и встал за штурвал. Как только деревянная посудина закачалась от того, что на нее заскочил Альберт Валерьянович, мореман дал полный ход.
   Еще несколько пуль просвистели в считаных сантиметрах от беглецов – вести прицельный огонь, когда в глаза бьет ветер со снегом, оказалось не так уж просто. А тем временем краснофлотец уже выруливал на открытую акваторию.
   – Там! – кивнул он.
   Впереди в море вырисовывался длинный силуэт сухогруза, на синей трубе был изображен желтый крест – флаг королевства Швеции.
   – Шведы держат нейтралитет! – прокричал сквозь дождь и снег краснофлотец, – они нас не выдадут!
   – Только бы успеть добраться! – крикнул в ответ Альберт Валерьянович.
   – Доберемся! Это близко.
   Пули пронзали воздух у них над головами. И казалось, они сейчас доберутся до цели.
   – Ложись! – проревел краснофлотец. – На дно! Быстрее!
   – А ты?
   Военфельдшер лег и замер.
   – А я заговоренный! – резко выкрутил штурвал краснофлотец.
   Очередная «стая» пуль пролетела мимо и прошила оловянно-серые волны Финского залива.
   – А теперь держись, – Бронислав повернул мотобот в другую сторону.
   Прямо перед ним из-за мола появился полицейский быстроходный катер. Из кабины торчал ствол карабина. Краснофлотец успел заметить сполох выстрела и резко выкрутил штурвал.
   Пуля разбила стекло и прошила поднятый воротник бушлата около самой шеи Бронислава, но его самого, к счастью, не зацепила.
   – Я же говорил, что я заговоренный… Меня цыганка в Питере заговорила. Пройдешь войну, шепчет прямо в ухо, только искупаешься, а вот пули тебя не тронут.
   Теперь мотобот на полном ходу мчался к шведскому сухогрузу. За ним, набирая скорость, гнался полицейский катер. Из-за мола показался спешащий на подмогу полицейским катер береговой охраны. Он был больше, на носу у него торчала небольшая пушка.
   – Внимание! Русские солдаты, остановитесь! – с сильным финским акцентом произнесли в громкоговоритель. – Остановитесь! Иначе мы будем стрелять на поражение!
   В снежной кутерьме, что кружила над морем, все отчетливее начал вырисовываться высокий борт сухогруза.
   – Врешь, не выстрелишь – рядом швед! – прорычал со сжатыми зубами Бронислав.
   Он уже повел мотобот параллельным курсом к шведскому кораблю и дал сигнал шведским морякам. Их силуэты показались над штирбортом.
   Финский полицейский катер взял резко вправо, пошел наперерез, и расстояние между ним и мотоботом беглецов начало резко сокращаться.
   – Давай, старая лоханка! Давай! – Бронислав дал полный ход, полный возможный.
   Мотобот натуженно ревел, прорывался сквозь неспокойные волны, подскакивал на них, а полицейский катер, словно нож, разрезал пенные гребни и неуклонно приближался.
   Вдруг краснофлотец понял, что финский полицейский идет на таран.
   – Полундра! – воскликнул Бронислав.
   Мотоботу не хватало места для маневра и скорости, чтобы уйти.
   Услышав крик краснофлотца, военфельдшер приподнялся – прямо перед собой он увидел железный нос катера.
   – Быстро за борт!
   Альберт Валерьянович в секунду вскочил и бултыхнулся в море. Уже барахтаясь под волнами, он попытался расстегнуть шинель. Холодная вода обожгла тело, а намокшая одежда моментально потащила его вниз. Неимоверными усилиями – отчаянными гребками рук и ног – военфельдшер стал подниматься к поверхности.
   Бронислав нырнул в набегающую волну, когда затрещали борта мотобота – нос полицейского катера вонзился в хлипкую посудину, разрезая ее на две части.
   Голова военфельдшера несколько раз показалась над уровнем моря. Русые волосы цветом почти сливались с пеной Балтийского моря. Он жадно глотал воздух – изо всех сил боролся с бушующей стихией.
   Наконец, с борта полицейского катера ему бросили спасательный круг. Окоченевшими от ледяной воды руками, словно крюками, Альберт Валерьянович сумел зацепиться за леер – трос по бокам спасательного круга. Это его и спасло.
* * *
   На берегу Альберта Валерьяновича бросили в местную кутузку, где приказали раздеться догола. Вместо одежды ему кинули какую-то бесцветную сухую тряпку, скорей всего половую. Альберт Валерьянович тщательно вытерся ею и стал растирать тело; не шутка – вода в Балтике в это время года всего на пару градусов выше нуля.
   Вдруг открылась дверь, и в подсобку ворвались полицейские. В таком жалком виде – голого, босого, с набедренной повязкой из тряпки, военфельдшера погнали по холодной каменной лестнице в кабинет, поочередно подгоняя тумаками.
   Там, в кабинете, за широким столом сидел тот самый офицер с мотобота, Альберт Валерьянович сразу узнал его. Рядом с офицером стояло несколько полицейских.
   Увидев военфельдшера, офицер диким голосом заорал.
   – Вы идиот, – перевел этот крик пожилой полицейский, наверное, служивший городовым в Гельсингфорсе еще при царе. – И мы вполне могли вас не спасать.
   «Ну, да, конечно, могли не спасать, – подумал про себя Альберт Валерьянович, – и это на глазах у шведов, которым вы хотите продемонстрировать свою заботу о несчастных военнопленных…»
   – Но, как видите, наш народ не желает зла даже своим врагам, понимая все тяготы войны, которой мы никак не хотели, – говорил офицер. – Вы военный врач, старший военфельдшер и, как никто, должны понимать это.
   Альберту Валерьяновичу уже в самом начале плена попадались на глаза прокламации финнов о чуть ли не отеческой заботе, которую проявляет главнокомандующий финской армии Карл Густав Эмиль Маннергейм к военнопленным. И этот офицер, как понял Альберт Валерьянович, отвечает за пропаганду.
   – Почему вы бежали? – вдруг спросил он.
   – Из-за подозрения.
   – Какого подозрения?
   – Что вы потопите баржу с военнопленными, – честно признался Альберт Валерьянович.
   Выслушав перевод, офицер что-то воскликнул. Полицейский замялся, подбирая нужное слово, а затем произнес:
   – Дикость.
   – Я надеюсь, что вы оцените то, что мы вас спасли, и разъясните своим, что мы обороняемся и вовсе не желаем зла простым советским людям. Подпишите, – офицер положил перед военврачом Красной армии на стол какую-то бумагу.
   – Вы предлагаете сотрудничество? – не читая, спросил Альберт Валерьянович.
   – Нет. Содействие.
   – Я не могу это подписать, но могу дать слово, что постараюсь донести своим товарищам доброжелательную позицию финского правительства относительно военнопленных, – уверил старший военфельдшер.
   Офицер обвел взглядом худощавую фигуру Альберта Валерьяновича – голый, дрожащий от холода, тот держался гордо, с необыкновенным достоинством.
   – Хорошо, я вам поверю, но учтите, я вас отошлю туда, откуда сбежать невозможно.
   – А где Бронислав?
   – Какой Бронислав? – переспросил офицер.
   – Мой товарищ, с которым мы хотели бежать.
   – На дне, – сказал офицер.
   Альберт Валерьянович, глядя в лицо финну, не смог понять, говорит он правду или нет.
   – Пошли, – сказал бывший городовой.
   Альберта Валерьяновича отвели назад в кутузку, забрав его мокрую одежду.
   – Отнесем в сушилку, завтра вернем, а пока вам принесут одеяло, – проворчал конвоир.
   Он запер военфельдшера, оставив его в полной темноте.
* * *
   И все-таки финский офицер обманул. Вечером в кутузку бросили голого и избитого Бронислава. Его спасли моряки финской береговой охраны. Вначале избили, затем дали глотнуть водки, узнав, что он коллега – моряк, а потом сдали тому же самому офицеру. Ничего подписывать Бронислав не стал, за что получил еще зуботычин и палок.
   Через день под конвоем полицейских, в сопровождении того самого офицера Альберта Валерьяновича и Бронислава отправили в дальний лагерь на Аландские острова.

2

   Старший военфельдшер Красной Армии Альберт Валерьянович Шпильковский открыл глаза. Все вокруг него грохотало и дрожало. Первым делом подумал, что начался артобстрел. Он приподнял голову – где-то совсем рядом отчаянно кричала женщина, а какой-то мужчина громко говорил что-то на совершенно непонятном Шпильковскому языке.
   Его деревянные нары нещадно трясли. «Слава богу, не бомбежка и не обстрел…» Он потянулся, расправил плечи…
   Однако трясти нары не переставали, а наоборот даже, усилили амплитуду и заорали еще громче.
   «Сейчас Хомутарь сверху свалится и шею себе свернет», – представил Альберт Валерьянович и зевнул.
   Мужик, в униформе мышиного цвета, из-под фуражки которого выбивалась седая прядь, перестал трясти стойку двухуровневых деревянных нар и бесцеремонно сорвал с военфельдшера шинель, служившую ему одеялом. Затем он яростно замахал руками, мол, вставай, одевайся. Альберт Валерьянович неторопливо сел на край нар, еще раз широко зевнул, закрыв тыльной стороной ладони рот, и тут же получил увесистый шлепок тяжелой лапой по спине, что означало – не рассиживайся, а быстрее одевайся.
   Старший военфельдшер протянул руку за своим галифе болотного цвета, аккуратно сложенным на грубо сколоченной табуретке рядом с нарами. Мужик в униформе что-то резко буркнул в сторону женщины. Та закрыла лицо руками, чтобы не видеть, как Альберт Валерьянович одевается, и завыла чуть глуше.
   Шпильковский понял, что у этой женщины произошло нечто из ряда вон выходящее, раз его подняли прямо посреди ночи – вероятнее всего, нужна его профессиональная помощь.
   Звание старшего военфельдшера соответствовало званию старшего лейтенанта сухопутных и воздушных сил Рабоче-Крестьянской Красной Армии. И хотя Шпильковскому было сорок пять, в Первую мировую он, уже будучи молодым доктором, спасал раненых в лазаретах русской армии. После революции Альберт Валерьянович остался военврачом, но по службе смог дорасти только до старшего военфельдшера. Правда, он работал в Гатчине, в армейском госпитале, и форму носил только для проформы. Все было как в обыкновенной клинике, вот только пациенты – военные.
   Подниматься по служебной лестнице Шпильковскому мешало происхождение – он был из семьи земского врача, а врач, понятное дело, не принадлежал к пролетариату. Да и имя – Альберт – армейским чиновникам казалось уж больно буржуазным, а фамилия и вовсе подозрительной.
   – Иду, – сказал старший военфельдшер, он протер заспанные глаза и уже быстро, по старой армейской привычке, оделся.
   Мужик в униформе провел Шпильковского из недавно сколоченного барака, который все еще пах сырым деревом, на улицу, где лежал свежий снег. За мужчинами, всхлипывая и вздрагивая всем телом, засеменила женщина. Альберт Валерьянович украдкой глянул на нее. На вид ей было лет тридцать пять – сорок. У нее было круглое с ярко-розовыми щеками лицо, большие голубые глаза, светлые волосы, которые она укрывала шерстяным платком. Платок придерживала руками, грубыми, красными. Это свидетельствовало о том, что ее руки привыкли работать на холоде, скорей всего, в холодной воде. «Рыбачка», – предположил военфельдшер.
   По протоптанной в снегу тропинке мужчины и женщина прошли к замку. Известный еще со Средневековья, он и сейчас выглядел строгим и довольно грозным: массивные каменные стены, устремляющиеся далеко ввысь остроконечные башни. Убыстряя шаг, мужик в униформе двинулся вдоль стены, и, наконец, все трое оказались около массивной и низкой двери кирпичной пристройки. Все окна этого сооружения были узкими и зарешеченными, а из одного струился бледный свет.
   Мужик жестом показал, куда идти, и открыл чрезвычайно скрипучую, обитую железом дощатую дверь. Рукой он показал – мол, давай, заходи сюда.
   Через нее в пристройку можно было войти, только согнувшись почти пополам. Шпильковский понял: от него хотят, чтобы он вошел первым. Военфельдшер отвесил поклон и очутился в коридоре, тускло освещенном электрическим светом. По его сторонам виднелись четыре двери и дверь в конце коридора. Именно туда мужик в униформе повел Шпильковского и рыдающую женщину.
   В пристройке к замку находилось не то карантинное помещение, не то местный лазарет. Двери и стены там были выкрашены белой краской, а в главном кабинете в конце коридора, – первое, что бросилось в глаза фельдшеру, – стоял медицинский шкафчик времен Российской империи и сейф той же эпохи для хранения спирта, – точно такой же находился в приемном кабинете у отца Шпильковского. Ведь мужики, которых Валерьян Анатольевич лечил в Вятском крае, славились своей суровостью и были охочие на выпивку. В таком сейфе у отца еще хранился морфий, хотя земским врачам его не выдавали, отец умел доставать его полулегальным способом, потому что спирт все-таки менее действенное обезболивающее, чем морфий. Многие лекарства помогали закупать местные купцы. Помощь медицине они считали делом достойным и охотно сами навещали отца, чтобы вручить ему пачку ассигнаций.
   – Ты, Валерьян, – говорил богатый торговец мехами, – если будешь давать эти лекарства жене генерал-губернатора, намекни, что купил его на средства купца Соковнина.
   – Конечно, конечно, Степан Андреевич, – улыбался отец.
   Эти картины из прошлого, казавшегося теперь уже недосягаемо далеким, пронеслись перед взором Шпильковского… А вот и свидетельства нового времени – на стене в массивной золоченой раме висел портрет сурового человека с усами, бровями «домиком» и пронзительным взглядом. Это был верховный главнокомандующий Финляндии Карл Густав Эмиль Маннергейм, бывший генерал-лейтенант русской армии. На противоположной стене находилась физическая карта Аландских островов со всеми, даже самыми крохотными населенными пунктами. Островов в архипелаге – тысячи. Это самое большое скопление островов на Земле, поэтому карта очень напоминала изображение далекой неправильной галактики.
   Под картой стоял младший офицер с деревянной кобурой на боку, явно призванный из запаса – рыжие с сединой усы и борода, глаза, обрамленные паутиной морщин, и красный нос с шелушащейся кожей свидетельствовали, что человек уже прожил половину своей жизни, в течение которой не упускал случая для обильного возлияния.
   На столе перед офицером стояла миска с водой, он смачивал в ней кусок марлевой ткани и прикладывал ко лбу мальчика, который лежал на железной кушетке под портретом Маннергейма. Шпильковский понял, что именно ради этого подростка, которому на вид можно было дать лет тринадцать-четырнадцать, его разбудили среди ночи и привели сюда, в убогую местную санчасть. Мальчик был чрезвычайно бледен, осунувшийся, он лежал без сознания с закрытыми глазами.
   Старший военфельдшер быстро подошел к больному, осмотрел его, прикоснулся ладонью ко лбу. У подростка была повышенная температура, но, как отметил про себя Шпильковский, она не была угрожающе высокой. Военфельдшер проверил пульс мальчика. Пульс прощупывался неплохо, хотя и не очень отчетливо, и казался учащенным. Молодой организм явно сопротивлялся пока еще неизвестной Шпильковскому болезни. В шкафчике военфельдшер поискал нашатырь, но его не оказалось, правда, там он нашел флакон с нюхательными солями. Альберт Валерьянович откупорил его – запах был довольно резкий, но не очень сильный. Военфельдшер поднес открытый флакон к носу подростка, однако это не подействовало. Тогда Шпильковский похлопал мальчика по щекам, никакого эффекта это не дало – только еще громче зарыдала женщина.
   – Тихо, тихо… Попрошу без нервов, – проговорил скорей себе, чем ей, Шпильковский.
   В шкафчике он заметил стародавний стетоскоп – деревянную трубку с небольшими раструбами на концах, быстро задрал на больном холщовую рубаху, приложил к его груди стетоскоп. Внимательно прослушал дыхание. Легкие были чистыми.
   – Ну, и что же случилось с этим молодым человеком? – спросил Альберт Валерьянович, привычно подняв брови.
   Никто в кабинете его вопрос не понял. Тогда военфельдшер попытался объяснить жестами, показал руками на лицо, грудь, живот мальчика, мол, где у него что болело. Женщина вроде догадалась, о чем спрашивал медик, схватила себя за горло, высунула язык, замотала головой и снова сильно завыла.
   – Что вы говорите, горло болело? – нахмурился Шпильковский, – или, черт побери, он хотел повеситься?
   Альберт Валерьянович еще раз глянул на шею подростка – характерных ран от веревки не наблюдалось.
   – И что же с его горлом?
   Мужик, который привел медика в эту санчасть, начал что-то говорить по-своему и при этом тормошить женщину, та зарыдала еще отчаянней.
   Альберт Валерьянович видел, что взаимопонимания не было совершенно никакого.
   Мужик отошел от женщины и что-то сказал приказным тоном рыжебородому офицеру. В ответ тот смешно козырнул, приложив ладонь к натянутой на самые брови пилотке, и, переваливаясь с ноги на ногу, быстрым шагом вышел в коридор.
   Буквально через пару минут скрипнула дверь, раздались отрывистые слова. Затем рыжебородый, угрожая револьвером, привел в смотровой кабинет странного вида красноармейца. Шинель – рваная, без нашивок, вместо галифе – растянутые шерстяные штаны серого цвета, на одной ноге финский сапог пьекс с загнутыми носами для лыж, на другой – черный дамский сапог большого размера с отломанным каблуком.
   – Здравия желаю, – сказал красноармеец, обращаясь к Шпильковскому.
   Военфельдшер оторвал взгляд от больного и поднял глаза на вошедших.
   – Здравия желаю! – ответил Альберт Валерьянович, с любопытством разглядывая красноармейца.
   – Батальонный комиссар Самуил Стайнкукер.
   – Старший военфельдшер Альберт Шпильковский…
   Мужик в униформе мышиного цвета резким возгласом прервал взаимное представление командиров Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
   – Он хочет, чтобы я переводил, – произнес Стайнкукер.
   – Если вы понимаете этот дикий диалект, то милости просим, – проговорил старший военфельдшер. – Моего знания немецкого совершенно недостаточно, чтобы уловить хоть слово из этого перекрученного шведского.
   – Ну, моя специализация – скандинавские языки, и я поймал себя на мысли, что скорее понимаю этих людей, чем нет, – усмехнулся Стайнкукер.
   – Что с мальчиком произошло? – спросил Шпильковский у мужика и женщины.
   Батальонный комиссар перевел вопрос.
   Женщина перестала рыдать и затараторила.
   – Не могли бы вы говорить помедленнее? – на шведском языке попросил Стайнкукер.
   Женщина, сильно сжав руки в замок, начала рассказывать.
   Батальонный комиссар внимательно ее выслушал.
   – Это Ульрика – сестра коменданта, – начал Стайнкукер и кивком головы показал на мужика в униформе мышиного цвета. – Сегодня вечером Готтфрид, – так зовут пацана, – пришел домой поздно, она заметила, что мальчик очень слаб и бледен. Ульрика спросила, что с ним, а он ответил, что очень сухо во рту и сильно хочется пить. Готтфрид побежал на кухню, попил из чайника горячей воды, пошел назад в комнату и вдруг упал.
   – Попил горячей воды и упал? – задумался Альберт Валерьянович. – Может, отравление? А Ульрика сама пила из этого чайника?