Страница:
— Неужели, если ты не узнаешь его в лицо, тебе ничего не говорит твое сердце?
— Не забывай, Телемах, что ты был совсем маленьким, когда твой отец отправился на Троянскую войну, и потому ты с такой легкостью поддался обману, который замыслил этот незнакомец. Но я в день его отъезда была женщиной, а не девочкой, так что позволь уж мне решать, он это или не он, и постарайся не бросать мне столь бессмысленных упреков.
При этих словах Пенелопы я почувствовал, как леденеет мое сердце. Итак, Пенелопа не узнает меня и упрекает Телемаха в том, что он хочет превратить ее в меновой товар. А я, по ее мнению, самозванец. За что боги так ополчились против меня и изгнали из сердца Пенелопы? Должен сказать, что лишь в одном она права — когда проклинает войну и мой слишком затянувшийся обратный путь.
— Душа моя, — сказал я ей, — целых двадцать лет мечтал я об этом дне. О тебе я думал у стен Трои, когда на ахейское войско опускалась темнота; о тебе я всегда говорил с моими соратниками, о тебе я с любовью вспоминал всякий раз, отправляясь на опасную вылазку. К тебе устремлялись мои мысли, когда буря швыряла мое судно во враждебных водах или когда кровожадный Полифем заточил нас в своей пещере и сгубил моих лучших товарищей. А теперь, когда я освободил дом от всех женихов, ты смотришь на меня как на чужеземца, советуешь мне покинуть остров и родной дом. Многие годы я слушал твой голос в блестящей раковине, которую яростная волна вырвала у меня из рук во время кораблекрушения, так что же, вместе с раковиной я потерял и свою жену?
Когда я произносил эти слова, мне опять не удалось сдержать предательских слез, покатившихся по моим щекам.
— Вот доказательство того, что этот бродяга — не Одиссей, — воскликнула Пенелопа, обращаясь к Телемаху. — Одиссей был тверд сердцем, и я никогда не видела на его глазах слез, даже тогда, когда он прощался со мной, поднимаясь на корабль, чтобы плыть к Трое с другими ахейцами. Слезы не подобают Одиссею: за всю нашу совместную жизнь я не видела его плачущим ни от радости, ни от горя. Мужчина, бесстыдно проливающий слезы перед женщиной, не может быть Одиссеем. Пусть этот человек отправляется искать свою судьбу в других местах. Ты, Телемах, дай ему тунику и шерстяной хитон, а скоро будут готовы и его сандалии. И позаботься о том, чтобы его вознаградили за доблесть, которую он проявил, помогая тебе покончить с ненавистными женихами и отвоевать свое царство. Помни также, что вознаграждение должно быть щедрым. А если этот чужеземец захочет отдохнуть здесь как наш гость, прими его радушно, пусть он получит место за нашим столом и постель в нашем доме.
Так я и знал, что эти неожиданные и неуместные слезы обязательно опозорят и унизят меня. Слезы не подобают Одиссею, сказала Пенелопа, и разве она была не права? Эта предательская слабость преследует меня с тех пор, как я высадился на своем острове. И вот после того, как я уничтожил женихов, одолев все тяготы и опасности, мне самому нанесли поражение слезы.
— Возможно, эти пропитанные кровью нищенские отрепья искажают мой облик, — сказал я Пенелопе, — пора, видно, надеть мне тунику и хитон, которые ты мне великодушно подарила. Пусть старая няня Эвриклея омоет и умастит мое тело, чтобы я стал достойным твоего гостеприимства. Смею ли я сесть за твой стол в этих лохмотьях, которые помогли мне обмануть тех, кто силой захватил мой дом и отнял у меня власть, но которые, увы, обманули и мою супругу?
— Я приказала швеям сшить одежду, достойную нашего гостя, — сказала Пенелопа, обращаясь к Телемаху, — но нм еще понадобится некоторое время, чтобы закончить работу.
И тут вновь заговорил Телемах:
— Прошу тебя, о моя мать, предложить нашему гостю, которого я считаю своим отцом, одежды Одиссея, которые ты хранишь в глубоком сундуке в верхних покоях. Хоть ты и не признаешь в нашем госте своего мужа, позволь мне принять это решение, всю ответственность за которое я беру на себя. Моя воля такова: пусть наш гость наденет одежды Одиссея, которые тщательно хранились как память о нем в надежде на его возвращение. Я утверждаю, что мой отец Одиссей вернулся и с честью может носить платье, сохранившееся с давних времен.
— Подчиняюсь твоей воле, — ответила Пенелопа, — хотя мне тяжело прикасаться к одеждам Одиссея ради того, чтобы этот бродяга мог, как ты наивно полагаешь, принять облик царя Итаки. Я сама пойду и открою сундук ключом, который тщательно берегла все эти годы, но платье Одиссея не поможет убедить меня в том, что претензии этого человека обоснованны. А пока пусть гость приготовится, смоет со своего тела грязь и кровь, прежде чем надеть драгоценные одежды царя Итаки.
Старая няня Эвриклея отвела меня в один из уголков большого зала и, усадив на скамью, опытной рукой обмыла мое тело мягкой губкой, смоченной в горячей воде и огуречном настое, а под конец умастила меня прозрачнейшим оливковым маслом, старательно массируя руки и ноги, чтобы они стали блестящими и гладкими. Старуха делала все это молча, а я не хотел задавать ей во время омовения никаких вопросов. Я вошел в свой собственный дом неузнанным, теперь же Пенелопа сделала меня и вовсе ему чужим, и хотя подлинный Одиссей был у нее перед глазами, она гонялась за какой-то тенью. Да, я стал унылой тенью человека, злоключениям которою, как видно, не будет конца. Без признания Пенелопы я становлюсь нищим, которым раньше только прикидывался, жертвой своего притворства. В какое же ничтожество я превратился! Выходит, я все еще Никто, как назвал себя Полифему? Но я же не в пещере циклопа, я — у себя на родине, в своем царстве, перед Пенелопой, которая смотрит на меня так отчужденно.
Наконец две служанки принесли белую льняную тунику и пурпурный хитон с серебристыми узорами. Я с трудом натянул тунику, которая стала узка в плечах, да и вообще была мне мала, постарался прикрыть слишком тесную тунику пурпурным хитоном и робко предстал перед Пенелопой, из-за упрямства которой мне самому приходится сомневаться, что я — это я.
Пенелопа
Одиссей
Пенелопа
— Не забывай, Телемах, что ты был совсем маленьким, когда твой отец отправился на Троянскую войну, и потому ты с такой легкостью поддался обману, который замыслил этот незнакомец. Но я в день его отъезда была женщиной, а не девочкой, так что позволь уж мне решать, он это или не он, и постарайся не бросать мне столь бессмысленных упреков.
При этих словах Пенелопы я почувствовал, как леденеет мое сердце. Итак, Пенелопа не узнает меня и упрекает Телемаха в том, что он хочет превратить ее в меновой товар. А я, по ее мнению, самозванец. За что боги так ополчились против меня и изгнали из сердца Пенелопы? Должен сказать, что лишь в одном она права — когда проклинает войну и мой слишком затянувшийся обратный путь.
— Душа моя, — сказал я ей, — целых двадцать лет мечтал я об этом дне. О тебе я думал у стен Трои, когда на ахейское войско опускалась темнота; о тебе я всегда говорил с моими соратниками, о тебе я с любовью вспоминал всякий раз, отправляясь на опасную вылазку. К тебе устремлялись мои мысли, когда буря швыряла мое судно во враждебных водах или когда кровожадный Полифем заточил нас в своей пещере и сгубил моих лучших товарищей. А теперь, когда я освободил дом от всех женихов, ты смотришь на меня как на чужеземца, советуешь мне покинуть остров и родной дом. Многие годы я слушал твой голос в блестящей раковине, которую яростная волна вырвала у меня из рук во время кораблекрушения, так что же, вместе с раковиной я потерял и свою жену?
Когда я произносил эти слова, мне опять не удалось сдержать предательских слез, покатившихся по моим щекам.
— Вот доказательство того, что этот бродяга — не Одиссей, — воскликнула Пенелопа, обращаясь к Телемаху. — Одиссей был тверд сердцем, и я никогда не видела на его глазах слез, даже тогда, когда он прощался со мной, поднимаясь на корабль, чтобы плыть к Трое с другими ахейцами. Слезы не подобают Одиссею: за всю нашу совместную жизнь я не видела его плачущим ни от радости, ни от горя. Мужчина, бесстыдно проливающий слезы перед женщиной, не может быть Одиссеем. Пусть этот человек отправляется искать свою судьбу в других местах. Ты, Телемах, дай ему тунику и шерстяной хитон, а скоро будут готовы и его сандалии. И позаботься о том, чтобы его вознаградили за доблесть, которую он проявил, помогая тебе покончить с ненавистными женихами и отвоевать свое царство. Помни также, что вознаграждение должно быть щедрым. А если этот чужеземец захочет отдохнуть здесь как наш гость, прими его радушно, пусть он получит место за нашим столом и постель в нашем доме.
Так я и знал, что эти неожиданные и неуместные слезы обязательно опозорят и унизят меня. Слезы не подобают Одиссею, сказала Пенелопа, и разве она была не права? Эта предательская слабость преследует меня с тех пор, как я высадился на своем острове. И вот после того, как я уничтожил женихов, одолев все тяготы и опасности, мне самому нанесли поражение слезы.
— Возможно, эти пропитанные кровью нищенские отрепья искажают мой облик, — сказал я Пенелопе, — пора, видно, надеть мне тунику и хитон, которые ты мне великодушно подарила. Пусть старая няня Эвриклея омоет и умастит мое тело, чтобы я стал достойным твоего гостеприимства. Смею ли я сесть за твой стол в этих лохмотьях, которые помогли мне обмануть тех, кто силой захватил мой дом и отнял у меня власть, но которые, увы, обманули и мою супругу?
— Я приказала швеям сшить одежду, достойную нашего гостя, — сказала Пенелопа, обращаясь к Телемаху, — но нм еще понадобится некоторое время, чтобы закончить работу.
И тут вновь заговорил Телемах:
— Прошу тебя, о моя мать, предложить нашему гостю, которого я считаю своим отцом, одежды Одиссея, которые ты хранишь в глубоком сундуке в верхних покоях. Хоть ты и не признаешь в нашем госте своего мужа, позволь мне принять это решение, всю ответственность за которое я беру на себя. Моя воля такова: пусть наш гость наденет одежды Одиссея, которые тщательно хранились как память о нем в надежде на его возвращение. Я утверждаю, что мой отец Одиссей вернулся и с честью может носить платье, сохранившееся с давних времен.
— Подчиняюсь твоей воле, — ответила Пенелопа, — хотя мне тяжело прикасаться к одеждам Одиссея ради того, чтобы этот бродяга мог, как ты наивно полагаешь, принять облик царя Итаки. Я сама пойду и открою сундук ключом, который тщательно берегла все эти годы, но платье Одиссея не поможет убедить меня в том, что претензии этого человека обоснованны. А пока пусть гость приготовится, смоет со своего тела грязь и кровь, прежде чем надеть драгоценные одежды царя Итаки.
Старая няня Эвриклея отвела меня в один из уголков большого зала и, усадив на скамью, опытной рукой обмыла мое тело мягкой губкой, смоченной в горячей воде и огуречном настое, а под конец умастила меня прозрачнейшим оливковым маслом, старательно массируя руки и ноги, чтобы они стали блестящими и гладкими. Старуха делала все это молча, а я не хотел задавать ей во время омовения никаких вопросов. Я вошел в свой собственный дом неузнанным, теперь же Пенелопа сделала меня и вовсе ему чужим, и хотя подлинный Одиссей был у нее перед глазами, она гонялась за какой-то тенью. Да, я стал унылой тенью человека, злоключениям которою, как видно, не будет конца. Без признания Пенелопы я становлюсь нищим, которым раньше только прикидывался, жертвой своего притворства. В какое же ничтожество я превратился! Выходит, я все еще Никто, как назвал себя Полифему? Но я же не в пещере циклопа, я — у себя на родине, в своем царстве, перед Пенелопой, которая смотрит на меня так отчужденно.
Наконец две служанки принесли белую льняную тунику и пурпурный хитон с серебристыми узорами. Я с трудом натянул тунику, которая стала узка в плечах, да и вообще была мне мала, постарался прикрыть слишком тесную тунику пурпурным хитоном и робко предстал перед Пенелопой, из-за упрямства которой мне самому приходится сомневаться, что я — это я.
Пенелопа
Я согласилась с предложением, а вернее — с приказом Телемаха надеть на Одиссея тунику и хитон Одиссея. Поднявшись по лестнице, я сверху подглядывала за его омовением и. к удивлению своему, заметила, что на теле Одиссея нет шрамов и рубцов, какими, следует думать, обычно покрыты тела старых, закаленных в боях воинов. Если не считать рубца на ноге, все его тело было блестящим и крепким, словно отлитым из бронзы.
Когда он подошел ко мне в своей старой, ставшей ему слишком тесной тунике, я ничего не сказала, ведь на то у нас и глаза, чтобы видеть, но сердце мое содрогнулось от горя. Кто теперь вернет мне все годы, отнятые у меня богами? Свои дни Одиссей проводил в битвах, а потом в приключениях и скитаниях по белому свету, но я-то ждала его, пребывая в одиночестве, как в тюрьме, хотя меня и осаждала целая толпа женихов. Никогда мне уже не вернуть утерянное время и нашу любовь, о которой я всегда помнила. Но память — это нс жизнь. Надеяться и ждать — не значит жить.
Одиссей еще красив и силен, хоть выглядит не таким уж героем в тесной одежде со следами плесени на белоснежной ткани. Но вот он стоит передо мной, и я думаю: что он пережил по окончании войны? Одиссей всегда был опытным мореплавателем, и море не могло его обмануть, как какого-то новичка. Тогда почему он предпочел смертельную опасность в морских бурях, в пещере Полифема и в водоворотах между Сциллой и Харибдой немедленному возвращению на Итаку?
Уж не для того ли этот великий выдумщик и притворщик пустился в приключения, чтобы иметь возможность потом рассказывать о них? Слышала я, что в царстве феаков он так очаровал всех своими историями, что его не хотели даже отпускать. Поэтому, наверное, он пробыл там так долго, и поэтому его осыпали всякими дарами, когда он покидал остров. Кто-то говорил мне о Навсикае — дочери пригласившего его царя, которая якобы влюбилась в славного героя, вышедшего нагишом из бушующего моря. Но кто теперь отличит правду от лжи? И какой в этом смысл?
Одиссей тщеславен, и я заранее знаю, что после расправы над женихами он тысячу раз — и здесь, в доме, и в других местах — будет повторять рассказ об этой бойне, и каждый новый рассказ будет отличаться от прежних в зависимости от погоды, настроения и от того, кто его слушает. Уже тогда, когда Одиссей переоделся нищим, чтобы схватиться с женихами и поразить их стрелами и мечом, он думал, какой чудесной историей все это может обернуться в долгие зимние вечера у очага.
Короче говоря, Одиссей не только повествует о том, что с ним происходило, но и сам предопределяет события, о которых потом можно будет рассказывать. Я уверена, что тоже стану слушать его истории, хотя мое упорство еще долго будет отравлять мне воспоминания. Его жизнь — это великая смесь лжи, игры, тайн, загадок и правды, которую он так часто прикрывает вымыслами и притворством. Я знаю, есть нечто такое, о чем Одиссей не говорил даже с Телемахом, какая-то тайна, которую он тщательно скрывает ото всех; я догадываюсь о ней по некоторым фразам, проскальзывающим в его невероятных рассказах. Это связано с дарами царя феаков. Я часто спрашиваю себя, куда он мог спрятать эти богатые дары? Золото и серебро — не фантазия. Но к чему вся эта таинственность?
В сущности, меня всегда восхищала не только его храбрость, но и его выдумки, которые обогащают и расцвечивают все вокруг. Может, поэтому я и люблю его, люблю за неистощимую способность, подобно ветру, уноситься вдаль мыслью и воображением.
Все мы умеем притворяться, и нередко ложь бывает уместной и чистой, но я прибегаю к ней только по необходимости, а не из удовольствия лгать, как Одиссей. Когда я услышала, что какой-то бродяга, прибывший на Итаку неизвестно откуда, расписывает приключения, пережитые им на Крите, в Трое и Египте, причем всякий раз по-разному, то, еще не видя его, подумала, что это, вероятно, Одиссей. Мужчины не менее тщеславны и болтливы, чем женщины, но кто другой может так часто и подолгу распространяться обо всех своих похождениях, постоянно придумывая новые подробности? Самое удивительное, что он сам в конце концов начинает верить в свои россказни.
А сейчас Одиссей сидит передо мной в своей старой, вынутой из сундука одежде, в этой слишком тесной тунике, которую он попытался спрятать под пурпурным хитоном. Телемах сразу заметил, что старая туника Одиссея узка в плечах, но, конечно, не придал этому значения.
— За столько лет, — сказал Телемах, — Одиссей стал крупнее и из-за физических нагрузок, и из-за возраста: так бывает со всеми мужчинами, и не стоит удивляться тому, что одежды ему тесны.
Я заметила, что Телемах, говоря о своем отце, называет его Одиссеем то ли из уважения, то ли чтобы подчеркнуть собственную уверенность и развеять мое недоверие.
Я не стала отвечать Телемаху еще и потому, что мой голос мог бы выдать волнение, сжавшее мне горло при виде Одиссея, облаченного в платье, которое он носил двадцать лет тому назад. Был момент, когда я чуть было не уступила своим чувствам и не бросилась обнимать его и целовать, но я сумела взять себя в руки, потому что теперь в моей памяти постоянно живет нанесенная мне обида. Одиссей заслуживает наказания от терпеливой, великодушной, мягкой Пенелопы. Он за один только день уничтожил всех моих женихов, зато куда дольше придется ему сражаться за любовь обиженной Пенелопы.
Мое положение становилось почти невыносимым. Я не знала, куда смотреть, что говорить, чтобы нарушить это ужасное молчание, как скрыть дрожь рук. В конце концов я сказала, что пришло время обедать и подавальщики готовы принести еду на стол.
Одиссей смотрел на меня, силясь улыбнуться и прочесть в моих глазах нечто такое, чего в них не было, потому что сердце мое, как верно заметил Телемах, стало действительно твердым, словно камень.
Одиссей все время поглядывал на мое ожерелье из лазурита, но не осмеливался спросить о нем. Он твердо знал, что в момент его отъезда такого ожерелья не было среди моих драгоценностей. Откуда же оно взялось? Нетрудно было заметить, что ожерелье беспокоило его, так как могло быть знаком моей измены, но в то же время подтверждением того, что я не верю в возвращение своего супруга, в противном случае я не выставила бы его напоказ.
Во время еды Одиссею пришлось опровергнуть свои измышления о приключениях в Египте, так же как и прочие истории, которые он рассказывал, будучи в облике нищего. Этим он поставил в затруднительное положение даже Телемаха. Из-за моего упорного нежелания признать Одиссея у сына тоже начали возникать некоторые сомнения. Уж если я с таким упорством и убежденностью не признавала мужа, мог ли он, совсем не помнящий отца, быть уверенным, что это Одиссей? Достаточно ли знать устройство дома, уметь обращаться с луком и иметь шрам на ноге, чтобы быть признанным настоящим Одиссеем? Мир велик, и в нем так много сильных мужчин, способных согнуть лук.
Бедный Телемах, какую неуверенность заронила я в его душу своим поведением! Мне так успешно удалось скрыть радость, которую я испытывала, видя Одиссея рядом с собой за столом, что обед прошел почти в полном молчании, а у Одиссея, должно быть, еще вызывала беспокойство вся возникшая в зале атмосфера, в которой смешались и его подозрения, и мой обман, и запах пролитой крови, еще не выветрившийся, несмотря на мытье и окуривание серой.
Как отвратителен этот сладковатый запах человеческой крови! Даже серный дух не перебил его, или, может, мне это только казалось? Но ведь и самовнушение действует на наши чувства. Запах крови, настоящий или воображаемый, лишил аппетита и меня, и Одиссея, и Телемаха, которые едва притронулись к обильной еде, выставленной подавальщиками на длинном столе.
Когда он подошел ко мне в своей старой, ставшей ему слишком тесной тунике, я ничего не сказала, ведь на то у нас и глаза, чтобы видеть, но сердце мое содрогнулось от горя. Кто теперь вернет мне все годы, отнятые у меня богами? Свои дни Одиссей проводил в битвах, а потом в приключениях и скитаниях по белому свету, но я-то ждала его, пребывая в одиночестве, как в тюрьме, хотя меня и осаждала целая толпа женихов. Никогда мне уже не вернуть утерянное время и нашу любовь, о которой я всегда помнила. Но память — это нс жизнь. Надеяться и ждать — не значит жить.
Одиссей еще красив и силен, хоть выглядит не таким уж героем в тесной одежде со следами плесени на белоснежной ткани. Но вот он стоит передо мной, и я думаю: что он пережил по окончании войны? Одиссей всегда был опытным мореплавателем, и море не могло его обмануть, как какого-то новичка. Тогда почему он предпочел смертельную опасность в морских бурях, в пещере Полифема и в водоворотах между Сциллой и Харибдой немедленному возвращению на Итаку?
Уж не для того ли этот великий выдумщик и притворщик пустился в приключения, чтобы иметь возможность потом рассказывать о них? Слышала я, что в царстве феаков он так очаровал всех своими историями, что его не хотели даже отпускать. Поэтому, наверное, он пробыл там так долго, и поэтому его осыпали всякими дарами, когда он покидал остров. Кто-то говорил мне о Навсикае — дочери пригласившего его царя, которая якобы влюбилась в славного героя, вышедшего нагишом из бушующего моря. Но кто теперь отличит правду от лжи? И какой в этом смысл?
Одиссей тщеславен, и я заранее знаю, что после расправы над женихами он тысячу раз — и здесь, в доме, и в других местах — будет повторять рассказ об этой бойне, и каждый новый рассказ будет отличаться от прежних в зависимости от погоды, настроения и от того, кто его слушает. Уже тогда, когда Одиссей переоделся нищим, чтобы схватиться с женихами и поразить их стрелами и мечом, он думал, какой чудесной историей все это может обернуться в долгие зимние вечера у очага.
Короче говоря, Одиссей не только повествует о том, что с ним происходило, но и сам предопределяет события, о которых потом можно будет рассказывать. Я уверена, что тоже стану слушать его истории, хотя мое упорство еще долго будет отравлять мне воспоминания. Его жизнь — это великая смесь лжи, игры, тайн, загадок и правды, которую он так часто прикрывает вымыслами и притворством. Я знаю, есть нечто такое, о чем Одиссей не говорил даже с Телемахом, какая-то тайна, которую он тщательно скрывает ото всех; я догадываюсь о ней по некоторым фразам, проскальзывающим в его невероятных рассказах. Это связано с дарами царя феаков. Я часто спрашиваю себя, куда он мог спрятать эти богатые дары? Золото и серебро — не фантазия. Но к чему вся эта таинственность?
В сущности, меня всегда восхищала не только его храбрость, но и его выдумки, которые обогащают и расцвечивают все вокруг. Может, поэтому я и люблю его, люблю за неистощимую способность, подобно ветру, уноситься вдаль мыслью и воображением.
Все мы умеем притворяться, и нередко ложь бывает уместной и чистой, но я прибегаю к ней только по необходимости, а не из удовольствия лгать, как Одиссей. Когда я услышала, что какой-то бродяга, прибывший на Итаку неизвестно откуда, расписывает приключения, пережитые им на Крите, в Трое и Египте, причем всякий раз по-разному, то, еще не видя его, подумала, что это, вероятно, Одиссей. Мужчины не менее тщеславны и болтливы, чем женщины, но кто другой может так часто и подолгу распространяться обо всех своих похождениях, постоянно придумывая новые подробности? Самое удивительное, что он сам в конце концов начинает верить в свои россказни.
А сейчас Одиссей сидит передо мной в своей старой, вынутой из сундука одежде, в этой слишком тесной тунике, которую он попытался спрятать под пурпурным хитоном. Телемах сразу заметил, что старая туника Одиссея узка в плечах, но, конечно, не придал этому значения.
— За столько лет, — сказал Телемах, — Одиссей стал крупнее и из-за физических нагрузок, и из-за возраста: так бывает со всеми мужчинами, и не стоит удивляться тому, что одежды ему тесны.
Я заметила, что Телемах, говоря о своем отце, называет его Одиссеем то ли из уважения, то ли чтобы подчеркнуть собственную уверенность и развеять мое недоверие.
Я не стала отвечать Телемаху еще и потому, что мой голос мог бы выдать волнение, сжавшее мне горло при виде Одиссея, облаченного в платье, которое он носил двадцать лет тому назад. Был момент, когда я чуть было не уступила своим чувствам и не бросилась обнимать его и целовать, но я сумела взять себя в руки, потому что теперь в моей памяти постоянно живет нанесенная мне обида. Одиссей заслуживает наказания от терпеливой, великодушной, мягкой Пенелопы. Он за один только день уничтожил всех моих женихов, зато куда дольше придется ему сражаться за любовь обиженной Пенелопы.
Мое положение становилось почти невыносимым. Я не знала, куда смотреть, что говорить, чтобы нарушить это ужасное молчание, как скрыть дрожь рук. В конце концов я сказала, что пришло время обедать и подавальщики готовы принести еду на стол.
Одиссей смотрел на меня, силясь улыбнуться и прочесть в моих глазах нечто такое, чего в них не было, потому что сердце мое, как верно заметил Телемах, стало действительно твердым, словно камень.
Одиссей все время поглядывал на мое ожерелье из лазурита, но не осмеливался спросить о нем. Он твердо знал, что в момент его отъезда такого ожерелья не было среди моих драгоценностей. Откуда же оно взялось? Нетрудно было заметить, что ожерелье беспокоило его, так как могло быть знаком моей измены, но в то же время подтверждением того, что я не верю в возвращение своего супруга, в противном случае я не выставила бы его напоказ.
Во время еды Одиссею пришлось опровергнуть свои измышления о приключениях в Египте, так же как и прочие истории, которые он рассказывал, будучи в облике нищего. Этим он поставил в затруднительное положение даже Телемаха. Из-за моего упорного нежелания признать Одиссея у сына тоже начали возникать некоторые сомнения. Уж если я с таким упорством и убежденностью не признавала мужа, мог ли он, совсем не помнящий отца, быть уверенным, что это Одиссей? Достаточно ли знать устройство дома, уметь обращаться с луком и иметь шрам на ноге, чтобы быть признанным настоящим Одиссеем? Мир велик, и в нем так много сильных мужчин, способных согнуть лук.
Бедный Телемах, какую неуверенность заронила я в его душу своим поведением! Мне так успешно удалось скрыть радость, которую я испытывала, видя Одиссея рядом с собой за столом, что обед прошел почти в полном молчании, а у Одиссея, должно быть, еще вызывала беспокойство вся возникшая в зале атмосфера, в которой смешались и его подозрения, и мой обман, и запах пролитой крови, еще не выветрившийся, несмотря на мытье и окуривание серой.
Как отвратителен этот сладковатый запах человеческой крови! Даже серный дух не перебил его, или, может, мне это только казалось? Но ведь и самовнушение действует на наши чувства. Запах крови, настоящий или воображаемый, лишил аппетита и меня, и Одиссея, и Телемаха, которые едва притронулись к обильной еде, выставленной подавальщиками на длинном столе.
Одиссей
Прежде чем отправиться спать, мы посидели перед горящим очагом за красивыми кубками с вином для меня и Телемаха и с липовым отваром для Пенелопы. Телемах показался мне обеспокоенным. Он долго приглядывался ко мне, а потом вдруг поднялся и отошел, якобы для того, чтобы повесить свой лук и меч, которые служанки положили на скамью в одном из углов большого зала. Но это был просто предлог, потому что он подозвал старую Эвриклею и стал тихо говорить с ней, явно надеясь услышать от нее слова, которые умерили бы его тревогу. А может, он решил оставить нас с Пенелопой наедине в надежде, что мы развяжем наконец узлы, мешающие ей признать меня?
Я сидел перед молчащей Пенелопой и старался найти в памяти какую-нибудь тайную примету, по которой она могла бы меня узнать. У стен Трои все говорили о своих женщинах. Это были рассказы, откровенности которых способствовали темнота биваков и одиночество. Я тоже говорил о Пенелопе, описывал ее внешность, ее тело, вспоминал цвет и длину ее волос, упругие и чувственные груди, глубокий пупок в центре нежного живота и даже более потаенные местечки, скрытые под густой порослью волос, родинку над коленом, которая всегда притягивала мой взгляд, когда обнаженная Пенелопа лежала на постели. И вот теперь я пытался вспомнить, где именно была родинка, о которой я рассказывал своим товарищам, — над правым коленом или над левым, но богиня Мнемосина отвернулась от меня.
Как я ни старался, мне не удавалось вспомнить, на какой ноге была эта родинка. Заговорив о ней с Пенелопой как о тайне, которую знал только Одиссей, я смог бы угадать правильно, но с тем же успехом и допустить ошибку, которая стала бы для меня роковой. Я уже почти было решился рискнуть, но потом отказался от этого намерения, боясь оказаться в глазах Пенелопы подлым обманщиком.
Ужасная пустота и глубокая тишина воцарились, когда мы с Пенелопой остались одни. Неужели нам нечего было сказать друг другу? Но когда Телемах вернулся и сел рядом с нами, в моей смятенной памяти забрезжила еще одна деталь, позволявшая признать во мне Одиссея.
Наше ложе я сделал сам из ствола и ветвей вросшей в стену дома старой оливы, когда после рождения Телемаха мы решили пристроить новые комнаты, в том числе и спальню для нас с Пенелопой. Я сам обрубил топором, а потом заровнял рубанком ветви большой оливы, достигавшие верхнего этажа. Таким образом, наше ложе держалось на этих ветвях, которые я обработал с помощью одного опытного столяра. Все это я рассказал Пенелопе в присутствии Телемаха: вот оно, доказательство того, что я знаю дом со всеми его секретами.
— Твой рассказ соответствует действительности, — сразу же отозвалась Пенелопа, — но это вовсе не означает, что ты — Одиссей. Мне известно, что Одиссей перед всеми похвалялся этим своим творением и наверняка рассказывал о ложе ахейским воинам во время долгой осады по ночам, которые они проводили в беседах в ожидании нового дня. Разве ты не говорил, что тоже слушал его рассказы? Мы знаем, что Одиссей разжигал большой костер и, усадив вокруг огня своих товарищей, рассказывал им об Итаке, о своей охоте на диких кабанов, о шраме, об огороде, возделываемом отцом его Лаэртом, о стадах свиней и о дубовых рощах, где так много желудей. Ну и конечно же — о своем доме, о ложе, построенном собственными руками, и о Пенелопе. Рубец же, который ты предъявил нам как опознавательный знак, можно увидеть у многих мужчин, к тому же, помнится мне, он был у Одиссея на правой ноге, хотя няня Эвриклея утверждает, что кабан пропорол его левую ногу и шрам у царя Итаки на левой ноге, как у нашего гостя. Не знаю уж, что достовернее -мои воспоминания или воспоминания очень старой няни с ослабевшей памятью.
Истина зыбка и расплывчата, как морская волна, и каждое мое воспоминание Пенелопа упорно отрицала, сразу находя доводы, ставящие мои слова под сомнение. Не знаю, верила ли она сама в то, что говорила.
— А теперь я расскажу такое, — продолжала она, — чего Одиссей, скорее всего, никогда не рассказывал своим товарищам и чего ты поэтому знать не можешь.
У каждого мужчины есть свои секреты. Вот и Одиссей, как и Ахилл, и некоторые другие воины, которые потом сражались геройски, делал все возможное, чтобы не ехать на войну. Когда вожди ахейцев, направляясь к троянским берегам, проплывали мимо Итаки, Одиссей натянул на голову шутовской колпак, запряг вместе вола и осла и стал пахать прибрежный песок и засевать его солью. Но это ему не помогло, потому что военачальник ахейцев Паламед взял из колыбели маленького Телемаха и положил его перед плугом. И Одиссей сразу же остановил животных, показав тем самым, что он в своем уме. И тогда ему тоже пришлось взять оружие и отправиться на войну вместе со всеми.
Телемах смотрел на меня испуганно и недоверчиво.
— Да, действительно был такой случай, но я хотел о нем забыть.
— Об этом здесь, на Итаке, знают все, — сказала Пенелопа, — но Одиссей, конечно же, никогда не рассказывал о нем своим товарищам, так что тебе он неизвестен. Вот потому-то ты и не вспомнил о нем, доказывая, что ты — Одиссей.
— У памяти свои пути, и настоящий Одиссей, сидящий сейчас перед тобой, не хотел вспоминать о случае, которого до сих пор стыдится. Этот позорный поступок — свидетельство того, что я хотел остаться на Итаке с Пенелопой и Телемахом вместо того, чтобы отправиться на Троянскую войну.
— Всему можно найти оправдание, — холодно молвила Пенелопа, — но мне кажется, что этот случай тебя удивил и тебе стало стыдно за царя Итаки. Настоящего Одиссея такое не удивило бы, ибо он сам был героем этой истории, и не вызвало бы чувства стыда, ибо ему известно, что я все знаю.
Получилось, что гордость и стыд обернулись против меня, и Пенелопа еще раз показала, что она хитрее хитроумного Одиссея.
Тяжелое молчание повисло после слов Пенелопы. Телемах, огорченный и разочарованный, смотрел в пол, и тут в большой зал вдруг явился глашатай Медонт и объявил о новой угрозе.
— В городе говорят, что родные и друзья убитых женихов взяли в руки оружие и все вместе решили отомстить за них.
— Значит, на нас готовятся новые нападения, — сказал Телемах, — и снова нам придется вступать в бой и обороняться. Первую и худшую беду мы одолели, пролив много крови, но нельзя же продолжать расправу, мы не можем убить половину жителей острова.
Тут взял слово я и сказал, что нужно немедленно позвать певца Терпиада, которому мы даровали жизнь, и объявить в царстве праздник с веселой музыкой и песнями по случаю возвращения Одиссея, чтобы жители города узнали правду и перестали валить всю вину на нас.
Телемах сразу же одобрил мое предложение, но Пенелопе было угодно охладить наш пыл.
— Я могу согласиться с этим мнимым возвращением Одиссея, чтобы друзья и родные убитых не явились сюда мстить за расправу над женихами, которую те сами спровоцировали своими злодеяниями. Но эта ложь принесет мне лишь новые страдания, и не думайте, что она заставит меня признать царя Итаки в нищем бродяге, которого мы приняли в нашем доме. Признать Одиссея должно мое сердце.
— Цель празднеств не в этом, — холодно заметил я Пенелопе. Итак, той ночью была разыграна странная церемония, для меня очень мучительная, но еще более мучительная для Пенелопы: Терпиаду было велено петь во весь голос, чтобы пение его было слышно на улице.
Между тем над островом поднялся сильный ветер; он завывал в окнах и свистел под дверями, разнося по улицам Итаки вместе с сухой пылью праздничные песни и крики.
— Я хорошо знаю этот ветер, налетающий с неведомых земель. Он называется Эвром и любим мореплавателями. Но крестьяне ненавидят его, потому что он иссушает землю и вредит посевам.
— Вижу, ты, как и все странники, разбираешься в ветрах, дующих и на суше, и на море, — заметила Пенелопа.
Тогда я подошел к самой красивой из служанок, обхватил ее за талию, притянул к себе и на глазах у Пенелопы закружил с ней по большому залу под звуки цитры, сопровождавшие высокий и мелодичный голос Терпиада. А после танца — Терпиад, как ему было приказано, продолжал еще петь — я подошел к Пенелопе.
— Ничтожная и жесточайшая из женщин, — сказал я ей, — боги наградили тебя упрямым сердцем, не желающим признавать мужа, который переплывал бурные моря и преодолевал всяческие опасности, чтобы достичь супружеского крова. Я велю няне приготовить мне отдельное ложе и не попрошу тебя принять меня на своем, которое сделал собственными руками. Я ничего уже не жду от такого каменного сердца, как твое, ибо знаю, что его не смягчить, да и вряд ли еще хочу этого. Итак, пусть наши судьбы разойдутся. Мне лишь остается дождаться, когда будут готовы заказанные тобою прочные сандалии, и тогда я снова пущусь в путь по дорогам мира.
Когда я произносил эти слова, мои глаза вдруг опять наполнились слезами, и мне пришлось отвернуться, чтобы их не заметила Пенелопа, однажды уже упрекнувшая меня в этой слабости. Руки мои, так крепко сжимавшие лук и меч, теперь дрожали, как у старика, у которого годы и жизненные передряги отняли последние силы.
— Вижу, тебе не терпится покинуть этот кров, и это после того, как я оказала тебе щедрый прием и пообещала дары, которые собираюсь вручить тебе сама, — сказала Пенелопа. -Никогда еще я не встречала такого высокомерного бродягу среди всех, кто просил пристанища и еды в моем доме. Не думай, что я презираю тебя за эту грубость, ибо в мужчинах меня, так боящуюся крови, восхищает главным образом смелость. Свою смелость ты доказал на деле, и я не хочу подвергать сомнению то, что очевидно даже слепому. Но Одиссеем я тебя не признаю и не приму тебя к себе на ложе, хотя ты и утверждаешь, что соорудил его своими руками. В том, что ты мастер лгать и изворачиваться, мы уже имели возможность убедиться не раз с тех пор, как ты прибыл на этот остров, но твои лживые рассказы — не что иное, как выдумки, которые забавляют людей по вечерам перед очагом, — вполне невинное времяпрепровождение, а вот у твоих попыток выдать себя за Одиссея та же низкая цель, что была и у женихов, то есть желание завладеть супругой Одиссея и его имуществом, которое по закону наследования принадлежит теперь Телемаху. Да, Телемах признателен тебе, но, повторяю, не настолько, чтобы отдать в качестве вознаграждения свою мать. Так что приготовьте, служанки, ложе, достойное нашего гостя, и пусть он хорошо выспится, потому что впереди у нас трудный день и, быть может, новые кровавые события.
Эти суровые слова Пенелопы предвещали мне еще одну беспокойную ночь.
Я сидел перед молчащей Пенелопой и старался найти в памяти какую-нибудь тайную примету, по которой она могла бы меня узнать. У стен Трои все говорили о своих женщинах. Это были рассказы, откровенности которых способствовали темнота биваков и одиночество. Я тоже говорил о Пенелопе, описывал ее внешность, ее тело, вспоминал цвет и длину ее волос, упругие и чувственные груди, глубокий пупок в центре нежного живота и даже более потаенные местечки, скрытые под густой порослью волос, родинку над коленом, которая всегда притягивала мой взгляд, когда обнаженная Пенелопа лежала на постели. И вот теперь я пытался вспомнить, где именно была родинка, о которой я рассказывал своим товарищам, — над правым коленом или над левым, но богиня Мнемосина отвернулась от меня.
Как я ни старался, мне не удавалось вспомнить, на какой ноге была эта родинка. Заговорив о ней с Пенелопой как о тайне, которую знал только Одиссей, я смог бы угадать правильно, но с тем же успехом и допустить ошибку, которая стала бы для меня роковой. Я уже почти было решился рискнуть, но потом отказался от этого намерения, боясь оказаться в глазах Пенелопы подлым обманщиком.
Ужасная пустота и глубокая тишина воцарились, когда мы с Пенелопой остались одни. Неужели нам нечего было сказать друг другу? Но когда Телемах вернулся и сел рядом с нами, в моей смятенной памяти забрезжила еще одна деталь, позволявшая признать во мне Одиссея.
Наше ложе я сделал сам из ствола и ветвей вросшей в стену дома старой оливы, когда после рождения Телемаха мы решили пристроить новые комнаты, в том числе и спальню для нас с Пенелопой. Я сам обрубил топором, а потом заровнял рубанком ветви большой оливы, достигавшие верхнего этажа. Таким образом, наше ложе держалось на этих ветвях, которые я обработал с помощью одного опытного столяра. Все это я рассказал Пенелопе в присутствии Телемаха: вот оно, доказательство того, что я знаю дом со всеми его секретами.
— Твой рассказ соответствует действительности, — сразу же отозвалась Пенелопа, — но это вовсе не означает, что ты — Одиссей. Мне известно, что Одиссей перед всеми похвалялся этим своим творением и наверняка рассказывал о ложе ахейским воинам во время долгой осады по ночам, которые они проводили в беседах в ожидании нового дня. Разве ты не говорил, что тоже слушал его рассказы? Мы знаем, что Одиссей разжигал большой костер и, усадив вокруг огня своих товарищей, рассказывал им об Итаке, о своей охоте на диких кабанов, о шраме, об огороде, возделываемом отцом его Лаэртом, о стадах свиней и о дубовых рощах, где так много желудей. Ну и конечно же — о своем доме, о ложе, построенном собственными руками, и о Пенелопе. Рубец же, который ты предъявил нам как опознавательный знак, можно увидеть у многих мужчин, к тому же, помнится мне, он был у Одиссея на правой ноге, хотя няня Эвриклея утверждает, что кабан пропорол его левую ногу и шрам у царя Итаки на левой ноге, как у нашего гостя. Не знаю уж, что достовернее -мои воспоминания или воспоминания очень старой няни с ослабевшей памятью.
Истина зыбка и расплывчата, как морская волна, и каждое мое воспоминание Пенелопа упорно отрицала, сразу находя доводы, ставящие мои слова под сомнение. Не знаю, верила ли она сама в то, что говорила.
— А теперь я расскажу такое, — продолжала она, — чего Одиссей, скорее всего, никогда не рассказывал своим товарищам и чего ты поэтому знать не можешь.
У каждого мужчины есть свои секреты. Вот и Одиссей, как и Ахилл, и некоторые другие воины, которые потом сражались геройски, делал все возможное, чтобы не ехать на войну. Когда вожди ахейцев, направляясь к троянским берегам, проплывали мимо Итаки, Одиссей натянул на голову шутовской колпак, запряг вместе вола и осла и стал пахать прибрежный песок и засевать его солью. Но это ему не помогло, потому что военачальник ахейцев Паламед взял из колыбели маленького Телемаха и положил его перед плугом. И Одиссей сразу же остановил животных, показав тем самым, что он в своем уме. И тогда ему тоже пришлось взять оружие и отправиться на войну вместе со всеми.
Телемах смотрел на меня испуганно и недоверчиво.
— Да, действительно был такой случай, но я хотел о нем забыть.
— Об этом здесь, на Итаке, знают все, — сказала Пенелопа, — но Одиссей, конечно же, никогда не рассказывал о нем своим товарищам, так что тебе он неизвестен. Вот потому-то ты и не вспомнил о нем, доказывая, что ты — Одиссей.
— У памяти свои пути, и настоящий Одиссей, сидящий сейчас перед тобой, не хотел вспоминать о случае, которого до сих пор стыдится. Этот позорный поступок — свидетельство того, что я хотел остаться на Итаке с Пенелопой и Телемахом вместо того, чтобы отправиться на Троянскую войну.
— Всему можно найти оправдание, — холодно молвила Пенелопа, — но мне кажется, что этот случай тебя удивил и тебе стало стыдно за царя Итаки. Настоящего Одиссея такое не удивило бы, ибо он сам был героем этой истории, и не вызвало бы чувства стыда, ибо ему известно, что я все знаю.
Получилось, что гордость и стыд обернулись против меня, и Пенелопа еще раз показала, что она хитрее хитроумного Одиссея.
Тяжелое молчание повисло после слов Пенелопы. Телемах, огорченный и разочарованный, смотрел в пол, и тут в большой зал вдруг явился глашатай Медонт и объявил о новой угрозе.
— В городе говорят, что родные и друзья убитых женихов взяли в руки оружие и все вместе решили отомстить за них.
— Значит, на нас готовятся новые нападения, — сказал Телемах, — и снова нам придется вступать в бой и обороняться. Первую и худшую беду мы одолели, пролив много крови, но нельзя же продолжать расправу, мы не можем убить половину жителей острова.
Тут взял слово я и сказал, что нужно немедленно позвать певца Терпиада, которому мы даровали жизнь, и объявить в царстве праздник с веселой музыкой и песнями по случаю возвращения Одиссея, чтобы жители города узнали правду и перестали валить всю вину на нас.
Телемах сразу же одобрил мое предложение, но Пенелопе было угодно охладить наш пыл.
— Я могу согласиться с этим мнимым возвращением Одиссея, чтобы друзья и родные убитых не явились сюда мстить за расправу над женихами, которую те сами спровоцировали своими злодеяниями. Но эта ложь принесет мне лишь новые страдания, и не думайте, что она заставит меня признать царя Итаки в нищем бродяге, которого мы приняли в нашем доме. Признать Одиссея должно мое сердце.
— Цель празднеств не в этом, — холодно заметил я Пенелопе. Итак, той ночью была разыграна странная церемония, для меня очень мучительная, но еще более мучительная для Пенелопы: Терпиаду было велено петь во весь голос, чтобы пение его было слышно на улице.
Между тем над островом поднялся сильный ветер; он завывал в окнах и свистел под дверями, разнося по улицам Итаки вместе с сухой пылью праздничные песни и крики.
— Я хорошо знаю этот ветер, налетающий с неведомых земель. Он называется Эвром и любим мореплавателями. Но крестьяне ненавидят его, потому что он иссушает землю и вредит посевам.
— Вижу, ты, как и все странники, разбираешься в ветрах, дующих и на суше, и на море, — заметила Пенелопа.
Тогда я подошел к самой красивой из служанок, обхватил ее за талию, притянул к себе и на глазах у Пенелопы закружил с ней по большому залу под звуки цитры, сопровождавшие высокий и мелодичный голос Терпиада. А после танца — Терпиад, как ему было приказано, продолжал еще петь — я подошел к Пенелопе.
— Ничтожная и жесточайшая из женщин, — сказал я ей, — боги наградили тебя упрямым сердцем, не желающим признавать мужа, который переплывал бурные моря и преодолевал всяческие опасности, чтобы достичь супружеского крова. Я велю няне приготовить мне отдельное ложе и не попрошу тебя принять меня на своем, которое сделал собственными руками. Я ничего уже не жду от такого каменного сердца, как твое, ибо знаю, что его не смягчить, да и вряд ли еще хочу этого. Итак, пусть наши судьбы разойдутся. Мне лишь остается дождаться, когда будут готовы заказанные тобою прочные сандалии, и тогда я снова пущусь в путь по дорогам мира.
Когда я произносил эти слова, мои глаза вдруг опять наполнились слезами, и мне пришлось отвернуться, чтобы их не заметила Пенелопа, однажды уже упрекнувшая меня в этой слабости. Руки мои, так крепко сжимавшие лук и меч, теперь дрожали, как у старика, у которого годы и жизненные передряги отняли последние силы.
— Вижу, тебе не терпится покинуть этот кров, и это после того, как я оказала тебе щедрый прием и пообещала дары, которые собираюсь вручить тебе сама, — сказала Пенелопа. -Никогда еще я не встречала такого высокомерного бродягу среди всех, кто просил пристанища и еды в моем доме. Не думай, что я презираю тебя за эту грубость, ибо в мужчинах меня, так боящуюся крови, восхищает главным образом смелость. Свою смелость ты доказал на деле, и я не хочу подвергать сомнению то, что очевидно даже слепому. Но Одиссеем я тебя не признаю и не приму тебя к себе на ложе, хотя ты и утверждаешь, что соорудил его своими руками. В том, что ты мастер лгать и изворачиваться, мы уже имели возможность убедиться не раз с тех пор, как ты прибыл на этот остров, но твои лживые рассказы — не что иное, как выдумки, которые забавляют людей по вечерам перед очагом, — вполне невинное времяпрепровождение, а вот у твоих попыток выдать себя за Одиссея та же низкая цель, что была и у женихов, то есть желание завладеть супругой Одиссея и его имуществом, которое по закону наследования принадлежит теперь Телемаху. Да, Телемах признателен тебе, но, повторяю, не настолько, чтобы отдать в качестве вознаграждения свою мать. Так что приготовьте, служанки, ложе, достойное нашего гостя, и пусть он хорошо выспится, потому что впереди у нас трудный день и, быть может, новые кровавые события.
Эти суровые слова Пенелопы предвещали мне еще одну беспокойную ночь.
Пенелопа
Хитрый, изобретательный, лживый, дерзкий и отважный Одиссей бился, как птичка, попавшая в силки: его руки дрожали, а в глазах появились слезы, которые он тщетно пытался скрыть. Как трудно мне было это вынести! Пока служанки готовили ему постель, Одиссей продолжал сидеть рядом со мной перед очагом.
— Вижу, ты стараешься опровергнуть мои доказательства, придумывая всякий раз новые опровержения, — сказал, он кротчайшим голосом. — Ты не признала даже самые интимные подробности нашей супружеской жизни, когда я описывал ложе, построенное мной собственными руками из ветвей старой оливы с таким старанием и любовью. Позволь же мне задать тебе вопрос об ожерелье из лазурита, которое сейчас у тебя на шее и которого у тебя не было, когда я отправлялся на Троянскую войну. Скажи, Пенелопа, будь я самозванцем, мог бы я с такой уверенностью утверждать, что это ожерелье не украшало твою шею в те давние времена, когда ни единое облачко не омрачало нашу совместную жизнь? Не желаю знать, кто тебе сделал этот подарок, ибо, если ты не признаешь меня как Одиссея, я потерял на это право. Но, во имя богов, скажи, как может бродяга-чужеземец знать, что ожерелье это подарено тебе не Одиссеем и появилось у тебя не так давно?
— Вижу, ты стараешься опровергнуть мои доказательства, придумывая всякий раз новые опровержения, — сказал, он кротчайшим голосом. — Ты не признала даже самые интимные подробности нашей супружеской жизни, когда я описывал ложе, построенное мной собственными руками из ветвей старой оливы с таким старанием и любовью. Позволь же мне задать тебе вопрос об ожерелье из лазурита, которое сейчас у тебя на шее и которого у тебя не было, когда я отправлялся на Троянскую войну. Скажи, Пенелопа, будь я самозванцем, мог бы я с такой уверенностью утверждать, что это ожерелье не украшало твою шею в те давние времена, когда ни единое облачко не омрачало нашу совместную жизнь? Не желаю знать, кто тебе сделал этот подарок, ибо, если ты не признаешь меня как Одиссея, я потерял на это право. Но, во имя богов, скажи, как может бродяга-чужеземец знать, что ожерелье это подарено тебе не Одиссеем и появилось у тебя не так давно?