Страница:
Поговорил я с Подвойским, ставшим теперь Народным комиссаром по военным делам, с Аванесовым, Дзержинским. Надо, мол, что-то с охраной Смольного делать, нельзя так дальше.
Уговаривать никого не пришлось: все не хуже меня понимали, что красногвардейцам трудно нести охрану Смольного, что нужна воинская часть, но такая, которая сочетала бы в себе красногвардейскую пролетарскую закалку и преданность революции с опытом и знаниями кадровых военных.
Среди войск Петроградского гарнизона найти часть, где преобладал бы пролетарский состав, вряд ли было возможно. Большинство солдатской массы составляли крестьяне, не имевшие той пролетарской и революционной закалки, что заводские рабочие. Да и существовали ли вообще в армии такие части, где основным костяком, основной массой были бы кадровые рабочие?
Я не говорю про матросов, про технические подразделения вроде автоброневых, где процент рабочих был всегда велик. По своему составу они, конечно, подошли, бы, но все такие части были, как правило, малочисленны и выделить из их состава необходимое количество (а нужно было человек 300–400, не меньше) не было никакой возможности, тем более тогда, в конце 1917 года, когда старая армия разваливалась, когда шла стихийная демобилизация, а до создания новой, рабоче-крестьянской армии было еще далеко.
И все же нужные воинские части нашлись. Это были регулярные стрелковые полки, в основной своей массе состоявшие из рабочих, насквозь пронизанные пролетарским духом, почти целиком большевистские, беззаветно преданные революции. Это были полки латышских стрелков, славная гвардия пролетарской революции.
Кому именно пришла в голову мысль возложить охрану Смольного института на латышских стрелков: Свердлову или Дзержинскому, Подвойскому или Аванесову, а может быть, самому Ленину, я не знаю, но решение было принято, и Исполнительному Комитету латышских стрелков (Исколастрел, как его сокращенно называли) было приказано направить в Смольный 300 лучших бойцов для несения караульной службы.
К началу 1918 года количество это было доведено до 1000 человек. Затем часть людей была демобилизована, оставался только тот, кто добровольно хотел продолжать нести службу, и к марту 1918 года в Смольном насчитывалось около 500 латышских стрелков.
Это они, мужественные латышские стрелки, вслед за героическими красногвардейцами Питера и доблестными моряками Балтики выполняли в суровую зиму 1917/18 года, вечно впроголодь, самые сложные боевые задания сначала Военно-революционного комитета, затем ВЧК, Совнаркома и ВЦИК.
Это они, красноармейцы, матросы и латышские стрелки, бдительно несли охрану цитадели революции – Смольного, охрану первого в мире Советского правительства, охрану Ленина!..
Вот он своей быстрой, уверенной походкой идет по широкому коридору; вот остановился возле окна с каким-то путиловцем в стоптанных сапогах и поношенном пальто, миг – и вокруг плотное кольцо рабочих, солдат, матросов; вот Ленин на трибуне огромного бело-колопного зала сдерживает вскинутой рукой бурю неистовых оваций; вот он в скромном, небольшом кабинете на третьем этаже Смольного склонился над рабочим столом, намечая пути строительства социалистического государства, решая тысячи и тысячи важнейших дел; вот Ильич внизу, в своей комнате, в редкие минуты отдыха…
Ленин пришел в Смольный поздним вечером 24 октября 1917 года, пришел, чтобы двинуть на решающий штурм вставшие под ружье могучие пролетарские колонны, революционные полки и батальоны Петроградского гарнизона, отряды балтийских моряков, чтобы взять в свои руки непосредственное, практическое руководство восстанием, которое он так настойчиво, с такой гениальной прозорливостью готовил.
…Ночь на двадцать пятое октября 1917 года, день двадцать пятого октября, ночь на двадцать шестое октября, еще день, еще ночь, нескончаемые рапорты и донесения, приказы и распоряжения, летучие совещания Центрального Комитета, заседания Петроградского Совета и Военно-революционного комитета, II Всероссийский съезд Советов, доклады о мире и земле, декреты о земле и мире, образование Совета Народных Комиссаров – Ленин! Ленин!! Ленин!!!
Кабинет Ленина наверху, на третьем этаже Смольного. Вход – через небольшую приемную, разделенную на две части простой, незатейливой перегородкой вроде перил: несколько точеных столбиков, на них деревянные поручни, и все. За перегородкой, у маленького столика, секретарь Совнаркома, Он регулирует прием – вызывает к Ленину одних, пропускает других, просит обождать третьих.
Возле столика секретаря дверь в кабинет Ленина – тоже небольшую светлую комнату. Там – письменный стол, несколько стульев, книжный шкаф. Ничего лишнего, никакой роскоши. Все просто, скромно, как сам хозяин кабинета.
Работал Ленин бесконечно много, не знаю, спал ли он и когда. В 10 часов утра он неизменно был у себя в кабинете, днем выезжал на фабрики, заводы, в солдатские казармы, выступал почти ежедневно. Вечером снова в кабинете часов до 4–5 утра, а то и всю ночь. И так день за днем, сутки за сутками. Нередко, обходя под утро посты, я осторожно приоткрывал дверь в приемную и видел дремлющего возле стола секретаря или дежурную машинистку Совнаркома – значит, Ленин еще не ушел, еще работает, а ведь скоро утро.
Квартиры у Ленина в Петрограде не было. По возвращении из эмиграции в апреле 1917 года он поселился с Надеждой Константиновной у своей сестры Анны Ильиничны Елизаровой. С июльских дней – подполье: стог сена в Разливе, Гельсингфорс, Выборг. В начале октября Ильич нелегально вернулся в Петроград, жил на Выборгской стороне в специально подготовленной квартире. Вечером 24 октября он покинул эту квартиру и больше туда не возвращался. Остался в Смольном. Там проходили первые послеоктябрьские дни, нередко и ночи. Если и уходил иногда ночевать, так к знакомым, к Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу.
Недели через две после революции, когда я был уже комендантом Смольного, внизу, в комнате какой-то классной дамы, мы оборудовали жилье для Ленина и Крупской. Это была небольшая комната, разгороженная пополам перегородкой. Вход был через умывальную с множеством кранов, здесь раньше умывались институтки. В комнате – небольшой письменный стол, диванчик да пара стульев, вот и вся обстановка. За перегородкой простые узкие железные кровати Владимира Ильича и Надежды Константиновны, две тумбочки, шкаф. Больше ничего.
Прикомандировал я к «квартире» Ильича солдата Желтышева. Он убирал комнату, топил печку, носил обед из столовой: жидкий суп, кусок хлеба с мякиной и иногда каша – что полагалось по пайку всем. Бывало, Ильич и сам шел вечером в столовую за супом. Несколько раз я встречал его с солдатским котелком в руке.
Потом, когда организовалась совнаркомовская столовая, стало немного лучше. В это же время за квартирой Ильича начала присматривать мать одного из старейших питерских большевиков – Александра Васильевича Шотмана, специально приходившая в Смольный. Она взяла под свое руководство Желтышева, наводила чистоту, следила за питанием Ильича.
Ильич был необычайно скромен и непритязателен. Очень редко он обращался к кому-либо с личными просьбами, а если и просил что-нибудь для себя, то именно просил, а не требовал, неизменно вежливо, деликатно, явно не желая обременять кого-либо своими личными нуждами.
Сижу я как-то у себя в комендатуре, вдруг открывается дверь – на пороге Владимир Ильич, в шубе, шапке, как видно, едет на собрание или на митинг. В руках небольшая изящная деревянная шкатулка.
– Товарищ Мальков, у вас найдется пара минут?
Я вскочил.
– Владимир Ильич, да я…
Он замахал рукой.
– Сидите, сидите. Я ведь по личному делу.
Вид у Ильича какой-то необычный, пожалуй, даже чуть-чуть смущенный. Бережно протягивает мне шкатулку.
– Если вам не трудно, откройте эту шкатулочку, никак у меня не получается. Только, пожалуйста, осторожно, поаккуратнее, не испортьте. Я очень дорожу ею, тут письма от моей мамы.
«От мамы» – так и сказал!
– Владимир Ильич, я сейчас же сделаю.
– Зачем же сейчас? Что вы? Когда время найдется, тогда и откроете. Сейчас я все равно уезжаю. Только, пожалуйста, сегодня. Пока поберегите ее, а когда вернусь, тогда и отдадите.
Владимир Ильич ушел, а я принялся за шкатулку. Взял ее бережно, осторожно, не только что поцарапать, старался не дышать на нее. Провозился с полчаса, открыл. С какой радостью вернул я ее Ильичу, когда он приехал!
Взял Ильич шкатулку, любовно погладил се полированную поверхность, глянул на меня вприщур:
– Спасибо, товарищ Мальков, большое спасибо!
Когда достали мы халву, я роздал ее работникам Совнаркома, ВЦИКа, Ревкома. Несколько фунтов выделил для Ильича и сам отнес к нему в комнату.
Проходит несколько часов, стук в дверь.
– Войдите!
Входит Надежда Константиновна и кладет мне на стол сверток с халвой.
– Желтышев сказал, что это вы принесли, товарищ Мальков. Спасибо большое, только нам не надо, спасибо. Хоть тут и немного, только вы поровну между всеми товарищами разделите.
– Надежда Константиновна, помилуйте, да у нас этой халвы сколько угодно, я не только вам, всем дал.
– Ну тогда иное дело. Только все равно вы ее возьмите, дайте кому-нибудь другому.
– Другому? Но почему? Быть может, Владимир Ильич не любит халвы?
– Да нет, любить-то еще как любит, только, знаете, она ведь дорогая, а у нас сейчас денег нет. Вы уж извините.
– И не просите, Надежда Константиновна. Не возьму. А о деньгах не думайте. Халва бесхозная, так что раздаем мы ее бесплатно.
Еле-еле уговорил Надежду Константиновну взять халву. Такие они были, Ленин и Крупская, большевики…
В 1917 году Ленин ездил и ходил всюду без всякой охраны. Очень меня это беспокоило. Несколько раз пытался я говорить на эту тему с Владимиром Ильичей, он только рукой махал:
– Помилуйте, батенька, только этого недоставало!
Спорить с ним было бесполезно.
Говорили с Владимиром Ильичей об охране и Яков Михайлович и Феликс Эдмундович, но и они ничего не добились. А ведь Владимир Ильич не только постоянно выезжал из Смольного, частенько под вечер он отправлялся пешком вдвоем с Надеждой Константиновной побродить по улицам, отдохнуть от нечеловеческого напряжения. Пешие прогулки, как я заметил, были излюбленным отдыхом Владимира Ильича.
В 1917 году Ленина, правда, немногие знали в лицо, портретов его еще не публиковалось, но все же мало ли что могло случиться. Когда Владимир Ильич отправлялся на очередную прогулку, на сердце у меня бывало неспокойно. Не говоря ничего Ильичу, я строго-настрого приказывал часовым не спускать глаз с него и Надежды Константиновны, когда они гуляли невдалеке от Смольного, но делать это так, чтобы не попасться Ильичу на глаза. (Знал: заметит, будет сердиться.) А уж если кто чужой к ним приблизится да покажется подозрительным, тут действовать решительно, оберегая Ильича от возможной опасности.
Делать это было сравнительно легко, потому что вокруг Смольного постоянно выставлялись подвижные посты, которые следили, чтобы не было скопления подозрительной публики.
Однажды вечером вбегает ко мне начальник караула и докладывает, что неподалеку от Смольного собралось человек пятнадцать – двадцать, преимущественно баб, и честят на все корки Ленина. А Ильич, как нарочно, недавно отправился с Надеждой Константиновной на прогулку.
Не раздумывая долго, я послал наряд красногвардейцев. Женщин задержали и доставили в Смольный. Решил сам с ними поговорить, разобраться. Отправился было в ту комнату, куда их заперли, только едва вошел, они такой галдеж подняли, хоть святых выноси. Плюнул я в сердцах и ушел. Ладно, думаю, утром разберемся.
Наутро зашел к Надежде Константиновне. Выручайте, говорю. Задержали мы вчера возле Смольного ватагу баб. Очень нехорошо они об Ильиче отзывались, а разговаривать с ними нет никакой возможности: кричат все сразу, слова сказать не дают. Ничего у меня не получается. Может, вас, как женщину, послушают? Передавать же их прямо в 75-ю комнату неловко. Вдруг ничего серьезного нет, меня же на смех поднимут.
– Ладно, – говорит Надежда Константиновна, – ведите меня к вашим арестованным. Посмотрим.
Пошли, а там и половины задержанных нет, за ночь разбежались. Я к часовому; ты чего смотрел? А он плюется:
– Ну их к бесу, товарищ комендант. Они же бешеные. Как дверь я открыл (одна там попросила), они на меня так набросились, еле цел остался. Слава богу, не все разбежались. Нескольких, что посмирнее, успел обратно запереть.
Тем временем Надежда Константиновна – она одна к ним в комнату зашла – выходит. Смеется. Да они, говорит, просто темные обывательницы, какая тут контрреволюция? Отпустите-ка их поскорее, и дело с концом.
1 (14) января 1918 года Владимир Ильич выступал на многолюдном митинге в Михайловском манеже. Вместе с ним на митинге были Мария Ильинична, сестра Владимира Ильича, и швейцарский социалист Фридрих Платтен, сопровождавший Ленина еще при его возвращении из Швейцарии в Россию после Февральской революции.
Едва все трое сели после митинга в машину и машина тронулась, как загремели выстрелы. Платтен, мужчина рослый, здоровый, схватил Владимира Ильича за плечи, пригнул к сиденью и закрыл собственным телом. Шофер дал полный газ, и машина умчалась. Никто из пассажиров, кроме Платтена, не пострадал, да и Платтен отделался легким ранением: пуля поцарапала ему руку. Но кузов машины был прострелен в нескольких местах. Произошло это незадолго до открытия Учредительного собрания. Вот тут уж не посчитались с мнением Ильича и организовали надежную охрану, особенно когда Ильич поехал на заседание Учредительного собрания.
Охрана Смольного все эти дни находилась в полной боевой готовности. Посты были усилены, количество постов увеличено, отпуска в город сотрудникам охраны отменены. В день открытия Учредительного собрания Бонч-Бруевич, управляющий делами Совнаркома, позвонил мне по телефону и передал распоряжение Ленина: поставить всю охрану под ружье, выкатить пулеметы, самому неотлучно находиться в Смольном. Так я и не попал на открытие Учредительного собрания. И охрану Ильича в Таврическом дворце, где заседала учредилка, поручили не нам, а кому-то другому.
Впрочем, даже после покушения Ленина как следует охраняли недолго, считанные дни. Потом он решительно запротестовал и настоял, чтобы охрану убрали. Опять Владимир Ильич ходил и ездил по Петрограду без охраны.
Уговаривать никого не пришлось: все не хуже меня понимали, что красногвардейцам трудно нести охрану Смольного, что нужна воинская часть, но такая, которая сочетала бы в себе красногвардейскую пролетарскую закалку и преданность революции с опытом и знаниями кадровых военных.
Среди войск Петроградского гарнизона найти часть, где преобладал бы пролетарский состав, вряд ли было возможно. Большинство солдатской массы составляли крестьяне, не имевшие той пролетарской и революционной закалки, что заводские рабочие. Да и существовали ли вообще в армии такие части, где основным костяком, основной массой были бы кадровые рабочие?
Я не говорю про матросов, про технические подразделения вроде автоброневых, где процент рабочих был всегда велик. По своему составу они, конечно, подошли, бы, но все такие части были, как правило, малочисленны и выделить из их состава необходимое количество (а нужно было человек 300–400, не меньше) не было никакой возможности, тем более тогда, в конце 1917 года, когда старая армия разваливалась, когда шла стихийная демобилизация, а до создания новой, рабоче-крестьянской армии было еще далеко.
И все же нужные воинские части нашлись. Это были регулярные стрелковые полки, в основной своей массе состоявшие из рабочих, насквозь пронизанные пролетарским духом, почти целиком большевистские, беззаветно преданные революции. Это были полки латышских стрелков, славная гвардия пролетарской революции.
Кому именно пришла в голову мысль возложить охрану Смольного института на латышских стрелков: Свердлову или Дзержинскому, Подвойскому или Аванесову, а может быть, самому Ленину, я не знаю, но решение было принято, и Исполнительному Комитету латышских стрелков (Исколастрел, как его сокращенно называли) было приказано направить в Смольный 300 лучших бойцов для несения караульной службы.
К началу 1918 года количество это было доведено до 1000 человек. Затем часть людей была демобилизована, оставался только тот, кто добровольно хотел продолжать нести службу, и к марту 1918 года в Смольном насчитывалось около 500 латышских стрелков.
Это они, мужественные латышские стрелки, вслед за героическими красногвардейцами Питера и доблестными моряками Балтики выполняли в суровую зиму 1917/18 года, вечно впроголодь, самые сложные боевые задания сначала Военно-революционного комитета, затем ВЧК, Совнаркома и ВЦИК.
Это они, красноармейцы, матросы и латышские стрелки, бдительно несли охрану цитадели революции – Смольного, охрану первого в мире Советского правительства, охрану Ленина!..
* * *
…Ленин! Его неукротимая воля двигала и направляла ход событий, его могучая мысль билась в каждом декрете, каждом постановлении Советской власти. Присутствием Ленина была пронизана вся атмосфера Смольного. Разве можно представить себе Смольный дней революции, Смольный первых месяцев Советской власти без Ленина?Вот он своей быстрой, уверенной походкой идет по широкому коридору; вот остановился возле окна с каким-то путиловцем в стоптанных сапогах и поношенном пальто, миг – и вокруг плотное кольцо рабочих, солдат, матросов; вот Ленин на трибуне огромного бело-колопного зала сдерживает вскинутой рукой бурю неистовых оваций; вот он в скромном, небольшом кабинете на третьем этаже Смольного склонился над рабочим столом, намечая пути строительства социалистического государства, решая тысячи и тысячи важнейших дел; вот Ильич внизу, в своей комнате, в редкие минуты отдыха…
Ленин пришел в Смольный поздним вечером 24 октября 1917 года, пришел, чтобы двинуть на решающий штурм вставшие под ружье могучие пролетарские колонны, революционные полки и батальоны Петроградского гарнизона, отряды балтийских моряков, чтобы взять в свои руки непосредственное, практическое руководство восстанием, которое он так настойчиво, с такой гениальной прозорливостью готовил.
…Ночь на двадцать пятое октября 1917 года, день двадцать пятого октября, ночь на двадцать шестое октября, еще день, еще ночь, нескончаемые рапорты и донесения, приказы и распоряжения, летучие совещания Центрального Комитета, заседания Петроградского Совета и Военно-революционного комитета, II Всероссийский съезд Советов, доклады о мире и земле, декреты о земле и мире, образование Совета Народных Комиссаров – Ленин! Ленин!! Ленин!!!
Кабинет Ленина наверху, на третьем этаже Смольного. Вход – через небольшую приемную, разделенную на две части простой, незатейливой перегородкой вроде перил: несколько точеных столбиков, на них деревянные поручни, и все. За перегородкой, у маленького столика, секретарь Совнаркома, Он регулирует прием – вызывает к Ленину одних, пропускает других, просит обождать третьих.
Возле столика секретаря дверь в кабинет Ленина – тоже небольшую светлую комнату. Там – письменный стол, несколько стульев, книжный шкаф. Ничего лишнего, никакой роскоши. Все просто, скромно, как сам хозяин кабинета.
Работал Ленин бесконечно много, не знаю, спал ли он и когда. В 10 часов утра он неизменно был у себя в кабинете, днем выезжал на фабрики, заводы, в солдатские казармы, выступал почти ежедневно. Вечером снова в кабинете часов до 4–5 утра, а то и всю ночь. И так день за днем, сутки за сутками. Нередко, обходя под утро посты, я осторожно приоткрывал дверь в приемную и видел дремлющего возле стола секретаря или дежурную машинистку Совнаркома – значит, Ленин еще не ушел, еще работает, а ведь скоро утро.
Квартиры у Ленина в Петрограде не было. По возвращении из эмиграции в апреле 1917 года он поселился с Надеждой Константиновной у своей сестры Анны Ильиничны Елизаровой. С июльских дней – подполье: стог сена в Разливе, Гельсингфорс, Выборг. В начале октября Ильич нелегально вернулся в Петроград, жил на Выборгской стороне в специально подготовленной квартире. Вечером 24 октября он покинул эту квартиру и больше туда не возвращался. Остался в Смольном. Там проходили первые послеоктябрьские дни, нередко и ночи. Если и уходил иногда ночевать, так к знакомым, к Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу.
Недели через две после революции, когда я был уже комендантом Смольного, внизу, в комнате какой-то классной дамы, мы оборудовали жилье для Ленина и Крупской. Это была небольшая комната, разгороженная пополам перегородкой. Вход был через умывальную с множеством кранов, здесь раньше умывались институтки. В комнате – небольшой письменный стол, диванчик да пара стульев, вот и вся обстановка. За перегородкой простые узкие железные кровати Владимира Ильича и Надежды Константиновны, две тумбочки, шкаф. Больше ничего.
Прикомандировал я к «квартире» Ильича солдата Желтышева. Он убирал комнату, топил печку, носил обед из столовой: жидкий суп, кусок хлеба с мякиной и иногда каша – что полагалось по пайку всем. Бывало, Ильич и сам шел вечером в столовую за супом. Несколько раз я встречал его с солдатским котелком в руке.
Потом, когда организовалась совнаркомовская столовая, стало немного лучше. В это же время за квартирой Ильича начала присматривать мать одного из старейших питерских большевиков – Александра Васильевича Шотмана, специально приходившая в Смольный. Она взяла под свое руководство Желтышева, наводила чистоту, следила за питанием Ильича.
Ильич был необычайно скромен и непритязателен. Очень редко он обращался к кому-либо с личными просьбами, а если и просил что-нибудь для себя, то именно просил, а не требовал, неизменно вежливо, деликатно, явно не желая обременять кого-либо своими личными нуждами.
Сижу я как-то у себя в комендатуре, вдруг открывается дверь – на пороге Владимир Ильич, в шубе, шапке, как видно, едет на собрание или на митинг. В руках небольшая изящная деревянная шкатулка.
– Товарищ Мальков, у вас найдется пара минут?
Я вскочил.
– Владимир Ильич, да я…
Он замахал рукой.
– Сидите, сидите. Я ведь по личному делу.
Вид у Ильича какой-то необычный, пожалуй, даже чуть-чуть смущенный. Бережно протягивает мне шкатулку.
– Если вам не трудно, откройте эту шкатулочку, никак у меня не получается. Только, пожалуйста, осторожно, поаккуратнее, не испортьте. Я очень дорожу ею, тут письма от моей мамы.
«От мамы» – так и сказал!
– Владимир Ильич, я сейчас же сделаю.
– Зачем же сейчас? Что вы? Когда время найдется, тогда и откроете. Сейчас я все равно уезжаю. Только, пожалуйста, сегодня. Пока поберегите ее, а когда вернусь, тогда и отдадите.
Владимир Ильич ушел, а я принялся за шкатулку. Взял ее бережно, осторожно, не только что поцарапать, старался не дышать на нее. Провозился с полчаса, открыл. С какой радостью вернул я ее Ильичу, когда он приехал!
Взял Ильич шкатулку, любовно погладил се полированную поверхность, глянул на меня вприщур:
– Спасибо, товарищ Мальков, большое спасибо!
Когда достали мы халву, я роздал ее работникам Совнаркома, ВЦИКа, Ревкома. Несколько фунтов выделил для Ильича и сам отнес к нему в комнату.
Проходит несколько часов, стук в дверь.
– Войдите!
Входит Надежда Константиновна и кладет мне на стол сверток с халвой.
– Желтышев сказал, что это вы принесли, товарищ Мальков. Спасибо большое, только нам не надо, спасибо. Хоть тут и немного, только вы поровну между всеми товарищами разделите.
– Надежда Константиновна, помилуйте, да у нас этой халвы сколько угодно, я не только вам, всем дал.
– Ну тогда иное дело. Только все равно вы ее возьмите, дайте кому-нибудь другому.
– Другому? Но почему? Быть может, Владимир Ильич не любит халвы?
– Да нет, любить-то еще как любит, только, знаете, она ведь дорогая, а у нас сейчас денег нет. Вы уж извините.
– И не просите, Надежда Константиновна. Не возьму. А о деньгах не думайте. Халва бесхозная, так что раздаем мы ее бесплатно.
Еле-еле уговорил Надежду Константиновну взять халву. Такие они были, Ленин и Крупская, большевики…
В 1917 году Ленин ездил и ходил всюду без всякой охраны. Очень меня это беспокоило. Несколько раз пытался я говорить на эту тему с Владимиром Ильичей, он только рукой махал:
– Помилуйте, батенька, только этого недоставало!
Спорить с ним было бесполезно.
Говорили с Владимиром Ильичей об охране и Яков Михайлович и Феликс Эдмундович, но и они ничего не добились. А ведь Владимир Ильич не только постоянно выезжал из Смольного, частенько под вечер он отправлялся пешком вдвоем с Надеждой Константиновной побродить по улицам, отдохнуть от нечеловеческого напряжения. Пешие прогулки, как я заметил, были излюбленным отдыхом Владимира Ильича.
В 1917 году Ленина, правда, немногие знали в лицо, портретов его еще не публиковалось, но все же мало ли что могло случиться. Когда Владимир Ильич отправлялся на очередную прогулку, на сердце у меня бывало неспокойно. Не говоря ничего Ильичу, я строго-настрого приказывал часовым не спускать глаз с него и Надежды Константиновны, когда они гуляли невдалеке от Смольного, но делать это так, чтобы не попасться Ильичу на глаза. (Знал: заметит, будет сердиться.) А уж если кто чужой к ним приблизится да покажется подозрительным, тут действовать решительно, оберегая Ильича от возможной опасности.
Делать это было сравнительно легко, потому что вокруг Смольного постоянно выставлялись подвижные посты, которые следили, чтобы не было скопления подозрительной публики.
Однажды вечером вбегает ко мне начальник караула и докладывает, что неподалеку от Смольного собралось человек пятнадцать – двадцать, преимущественно баб, и честят на все корки Ленина. А Ильич, как нарочно, недавно отправился с Надеждой Константиновной на прогулку.
Не раздумывая долго, я послал наряд красногвардейцев. Женщин задержали и доставили в Смольный. Решил сам с ними поговорить, разобраться. Отправился было в ту комнату, куда их заперли, только едва вошел, они такой галдеж подняли, хоть святых выноси. Плюнул я в сердцах и ушел. Ладно, думаю, утром разберемся.
Наутро зашел к Надежде Константиновне. Выручайте, говорю. Задержали мы вчера возле Смольного ватагу баб. Очень нехорошо они об Ильиче отзывались, а разговаривать с ними нет никакой возможности: кричат все сразу, слова сказать не дают. Ничего у меня не получается. Может, вас, как женщину, послушают? Передавать же их прямо в 75-ю комнату неловко. Вдруг ничего серьезного нет, меня же на смех поднимут.
– Ладно, – говорит Надежда Константиновна, – ведите меня к вашим арестованным. Посмотрим.
Пошли, а там и половины задержанных нет, за ночь разбежались. Я к часовому; ты чего смотрел? А он плюется:
– Ну их к бесу, товарищ комендант. Они же бешеные. Как дверь я открыл (одна там попросила), они на меня так набросились, еле цел остался. Слава богу, не все разбежались. Нескольких, что посмирнее, успел обратно запереть.
Тем временем Надежда Константиновна – она одна к ним в комнату зашла – выходит. Смеется. Да они, говорит, просто темные обывательницы, какая тут контрреволюция? Отпустите-ка их поскорее, и дело с концом.
1 (14) января 1918 года Владимир Ильич выступал на многолюдном митинге в Михайловском манеже. Вместе с ним на митинге были Мария Ильинична, сестра Владимира Ильича, и швейцарский социалист Фридрих Платтен, сопровождавший Ленина еще при его возвращении из Швейцарии в Россию после Февральской революции.
Едва все трое сели после митинга в машину и машина тронулась, как загремели выстрелы. Платтен, мужчина рослый, здоровый, схватил Владимира Ильича за плечи, пригнул к сиденью и закрыл собственным телом. Шофер дал полный газ, и машина умчалась. Никто из пассажиров, кроме Платтена, не пострадал, да и Платтен отделался легким ранением: пуля поцарапала ему руку. Но кузов машины был прострелен в нескольких местах. Произошло это незадолго до открытия Учредительного собрания. Вот тут уж не посчитались с мнением Ильича и организовали надежную охрану, особенно когда Ильич поехал на заседание Учредительного собрания.
Охрана Смольного все эти дни находилась в полной боевой готовности. Посты были усилены, количество постов увеличено, отпуска в город сотрудникам охраны отменены. В день открытия Учредительного собрания Бонч-Бруевич, управляющий делами Совнаркома, позвонил мне по телефону и передал распоряжение Ленина: поставить всю охрану под ружье, выкатить пулеметы, самому неотлучно находиться в Смольном. Так я и не попал на открытие Учредительного собрания. И охрану Ильича в Таврическом дворце, где заседала учредилка, поручили не нам, а кому-то другому.
Впрочем, даже после покушения Ленина как следует охраняли недолго, считанные дни. Потом он решительно запротестовал и настоял, чтобы охрану убрали. Опять Владимир Ильич ходил и ездил по Петрограду без охраны.
Текущие дела коменданта
Не успел я как следует разобраться с комендатурой Смольного, не успел наладить охрану, как начались «текущие дела», да так и пошли одно за другим. Порою сутками в Смольном не бываешь. Хорошо, помощники у меня подобрались дельные, энергичные, не подводили.
С первого дня работы в Смольном я установил себе незыблемое правило: несколько раз в сутки обойти и лично проверить все посты, утром – особенно тщательно.
31 октября, через день после назначения комендантом Смольного, возвращаясь с утреннего обхода постов, я на пороге комендатуры столкнулся с Николаем Ильичом Подвойским.
– Ты где пропадаешь? – накинулся на меня Николай Ильич.
– Никак нет, не пропадаю. Посты проверял.
– Посты проверял? Ну, это дело другое. Собирайся, едем.
Спрашивать я не привык, куда да зачем, приказ есть приказ. Бушлат, бескозырка на мне. Кольт пристегнут к поясу. Собираться нечего, и так готов.
Подвойский быстро направился к выходу, я за ним. Во дворе ожидала легковая машина, в ней – двое матросов с винтовками. За легковой – грузовик.
Подвойский сел впереди, рядом с шофером, я сзади, на откидное сиденье, и мы тронулись. Грузовик – за нами.
Когда выехали из ворот Смольного, Николай Ильич обернулся ко мне:
– Ты постановление Совнаркома об открытии банков, принятое вчера, знаешь?
Я отрицательно покачал головой. Нет, говорю, не читал. Мне это постановление ни к чему.
– Директора и служащие банков – саботажники, – продолжал яростно Николай Ильич, – являться в банки являются, а денег не выдают, дверей не открывают. Совнарком вчера обязал все банки возобновить сегодня с десяти часов утра нормальную работу, предупредив директоров и членов правлений банков, что в случае неповиновения они будут арестованы. Вот мы сейчас с этими мерзавцами и побеседуем, проверим, как они выполняют постановление Совнаркома.
Между тем машины подкатили к сумрачному, казенного вида зданию одного из банков и остановились. Мы вышли. С грузовика соскочили несколько матросов и красногвардейцев. Приказав им дожидаться на улице, Николай Ильич направился прямо к парадному входу. Я за ним. Дверь была заперта, хотя время уже пятнадцать минут одиннадцатого.
На наш энергичный стук дверь слегка приоткрылась, и на пороге показался величественный, с седыми бакенбардами швейцар. Николаи Ильич отстранил его, и мы направились на поиски директора.
Смотрим – окошки у касс настежь, все служащие на местах, но на столах пусто, ни одного документа, ни одной денежной купюры. Кто читает пухлый, потрепанный роман, кто – газету, кто просто беседует с соседями. Итальянят.
Едва поспевая за стремительно шагавшим Подвойским, я вошел вслед за ним в просторный, роскошно обставленный кабинет директора банка. Из-за обширного стола нам навстречу поднялся дородный, представительный господин лет пятидесяти:
– Чем могу…
Николай Ильич гневно прервал его, не дав окончить фразу:
– Почему банк не работает, а чем дело?
Тот молча пренебрежительно пожал плечами. Подвойский взорвался:
– Не желаете отвечать? Наденьте пальто, собирайтесь. Вы арестованы!
Я положил руку на кольт. Толстяк испуганно заморгал глазами. Чуть побледнел, но продолжал хорохориться:
– Позвольте, на каком основании, по какому праву?
– Не позволю! Основание – постановление Совнаркома. Вон оно, у вас на столе. – Николай Ильич указал на листок бумаги, который директор второпях не успел спрятать, – А право – право дано нам народом, хозяином своей страны. Или вы немедленно откроете банк, или…
Директор молча стал одеваться. Банк открывать он не хотел. Мы забрали еще несколько заведующих отделами, посадили в грузовик и отправились в другой банк. Там повторилась та же история.
Набрав этаким манером десятка полтора-два руководящих банковских деятелей, вернулись в Смольный. Николай Ильич повел задержанных под охраной нескольких матросов куда-то наверх, а я вернулся в комендатуру. Не прошло и получаса, как арестованных вывели обратно, посадили на грузовик и развезли по местам. Не знаю, о чем с ними говорили, но через час банки были открыты.
Когда я направлялся в комендатуру, меня окликнул Манаенко, минер с «Дианы», старинный приятель. Он теперь работал у меня помощником.
– Павел, тут к тебе один твой дружок пришел, в комендатуре дожидается! – Манаенко подмигнул и хитро улыбнулся.
Что еще за «дружок»? Открыл дверь комендатуры, глянул – батюшки вы мои светы! Вот так гость! Вытянулся нарочно у порога и рявкнул не своим голосом:
– Здравия желаю, ваше благородие!
Передо мной сидел не кто иной, как бывший командир крейсера «Диана» капитан первого ранга Иванов 7-й, Модест Васильевич. Только в каком виде? От блестящего флотского офицера не осталось и следа. Вместо белоснежной фуражки на его голове красовалась грязная драная папаха; вместо расшитого золотом морского мундира на плечах болталась серая, затасканная, местами изодранная в клочья солдатская шинель.
Злобы против капитана я никогда не имел, наоборот, всегда относился к нему с уважением. Человек он был не глупый, прямой и к нашему брату, матросу, относился неплохо. Навсегда запомнилось его поведение во время восстания на «Гангуте», когда он не допустил участия команды «Дианы» в карательной экспедиции против мятежного крейсера. Запомнилось и его поведение во время волынки у нас на «Диане», чуть не вылившейся в бунт. Ведь все это сошло тогда нам с рук, никто из матросов не пострадал, хотя кое-кто из офицеров и хотел разделаться с зачинщиками.
Да, Модеста Васильевича Иванова матросы знали хорошо, уважали его, верили ему. Недаром в Октябрьские дни, когда встал вопрос о составе коллегии по морским делам, мы – Ховрии, я, другие матросы – рекомендовали капитана первого ранга Иванова. И вот Модест Васильевич, мой бывший командир, здесь, в Смольном. Но в каком виде? Что за маскарад?
– Что, братец, уставился? Трудно узнать капитана первого ранга? – произнес Модест Васильевич с горькой улыбкой.
Из его рассказа я узнал, что еще в момент Октябрьского восстания Иванов заявил некоторым офицерам, предложившим ему принять участие в борьбе против большевиков, что против своего народа, против России не пойдет. Его тут же окрестили «большевиком» и пригрозили расправой.
Сразу после восстания он уехал в Царское Село, где жила его семья: собраться с мыслями, как он объяснил.
Там, в Царском Селе, на его дачу напали красновцы, все разграбили, сам еле живой ушел. Спасибо, бывший вестовой помог достать эту шинелишку.
– Зато теперь во всем разобрался! – закончил свой печальный рассказ бывший командир «Дианы».
Я взволнованно пожал руку капитану первого ранга и отправился разыскивать Подвойского, чтобы рассказать ему всю эту историю. А через день или два, 4 ноября 1917 года, я прочитал подписанное Лениным постановление Совнаркома:
– Зайди в Ревком, срочно.
Поднимаюсь на третий этаж. В просторной комнате Военно-революционного комитета, как всегда, людно. У большого длинного стола сидит несколько человек: Дзержинский, Аванесов, Гусев… У стены, прямо на полу, кинуты матрацы. Здесь спят в минуты коротких передышек члены Ревкома.
Феликс Эдмундович поднял от разложенных на столе бумаг утомленные глаза, приветливо улыбнулся, кивнул на стул:
– Садись!
Я сел.
– Ты про офицерские клубы слыхал? – обратился ко мне Аванесов. – Знаешь, что это такое?
– Слыхать слыхал, только знать их не очень знаю, бывать там не доводилось.
– Ну вот, теперь побываешь… Развелось в Питере этих офицерских клубов, как поганых грибов после дождя. И в полковых собраниях, и в гостиницах, и на частных квартирах. Идет там сплошной картеж, пьянка, разврат. Но это хоть и мерзость порядочная, все же полбеды. Дело обстоит хуже: есть данные, что кое-какие из этих клубов превратились в рассадники контрреволюции. Надо прощупать.
Возьми четыре-пять матросов порешительнее (народ там с оружием, офицеры, всякое может случиться) и поезжай. Карты, вино, конечно, уничтожишь, клуб прикроешь, а наиболее подозрительную публику тащи сюда, здесь разберемся. Вот тебе адрес одного из клубов, с него и начинай.
Я поднялся.
– Ясно, – говорю. – Можно отправляться?
– Да, действуй.
Вернулся я в комендатуру, отобрал пять человек матросов поотчаяннее, вызвал грузовик, и мы двинулись. По дороге объяснил ребятам задачу. Главное, говорю, не теряться, действовать быстро, энергично. Не дать господам офицерам прийти в себя, пустить в ход оружие…
Подъехали к большому богатому дому. В некоторых окнах свет, а время позднее, за полночь. Поднялись на второй этаж, толкнул я дверь – отперта. Входим в просторную прихожую. Вдоль стены – вешалки, на них офицерские шинели, роскошные шубы, дамские и мужские. Возле большого, в человеческий рост, зеркала на стуле дремлет швейцар. В прихожей несколько дверей, из-за одной доносится сдержанный гул голосов, отдельные выкрики, женский смех, визг.
Увидев нас, швейцар стремительно вскочил, испуганно заморгал. Я молча приложил палец к губам, а другой рукой угрожающе похлопал по пистолету, заткнутому за пояс. Швейцар понимающе кивнул.
Вижу, мужик соображает, можно договориться. Говорю ему шепотом:
– Ну-ка, объясняй географию: что тут за заведение, сколько комнат, как расположены. Много ли сейчас народу, что за публика?
Через несколько минут все стало ясно; большая двустворчатая дверь слева ведет в главный зал, там идет картежная игра. За этим залом две комнаты поменьше – буфет. За буфетом – кухня, в ней «гости» не бывают. Дверь прямо – в туалет, направо – в коридор, вдоль которого расположено несколько небольших комнат. Отдельные кабинеты.
– Только в отдельных кабинетах сейчас редко кто бывает, – пояснил швейцар, – не только господа офицеры, даже дамы совсем стыд потеряли, безобразничают на глазах у всех, в общем зале. Иной раз такое вытворяют, смотреть тошно.
С первого дня работы в Смольном я установил себе незыблемое правило: несколько раз в сутки обойти и лично проверить все посты, утром – особенно тщательно.
31 октября, через день после назначения комендантом Смольного, возвращаясь с утреннего обхода постов, я на пороге комендатуры столкнулся с Николаем Ильичом Подвойским.
– Ты где пропадаешь? – накинулся на меня Николай Ильич.
– Никак нет, не пропадаю. Посты проверял.
– Посты проверял? Ну, это дело другое. Собирайся, едем.
Спрашивать я не привык, куда да зачем, приказ есть приказ. Бушлат, бескозырка на мне. Кольт пристегнут к поясу. Собираться нечего, и так готов.
Подвойский быстро направился к выходу, я за ним. Во дворе ожидала легковая машина, в ней – двое матросов с винтовками. За легковой – грузовик.
Подвойский сел впереди, рядом с шофером, я сзади, на откидное сиденье, и мы тронулись. Грузовик – за нами.
Когда выехали из ворот Смольного, Николай Ильич обернулся ко мне:
– Ты постановление Совнаркома об открытии банков, принятое вчера, знаешь?
Я отрицательно покачал головой. Нет, говорю, не читал. Мне это постановление ни к чему.
– Директора и служащие банков – саботажники, – продолжал яростно Николай Ильич, – являться в банки являются, а денег не выдают, дверей не открывают. Совнарком вчера обязал все банки возобновить сегодня с десяти часов утра нормальную работу, предупредив директоров и членов правлений банков, что в случае неповиновения они будут арестованы. Вот мы сейчас с этими мерзавцами и побеседуем, проверим, как они выполняют постановление Совнаркома.
Между тем машины подкатили к сумрачному, казенного вида зданию одного из банков и остановились. Мы вышли. С грузовика соскочили несколько матросов и красногвардейцев. Приказав им дожидаться на улице, Николай Ильич направился прямо к парадному входу. Я за ним. Дверь была заперта, хотя время уже пятнадцать минут одиннадцатого.
На наш энергичный стук дверь слегка приоткрылась, и на пороге показался величественный, с седыми бакенбардами швейцар. Николаи Ильич отстранил его, и мы направились на поиски директора.
Смотрим – окошки у касс настежь, все служащие на местах, но на столах пусто, ни одного документа, ни одной денежной купюры. Кто читает пухлый, потрепанный роман, кто – газету, кто просто беседует с соседями. Итальянят.
Едва поспевая за стремительно шагавшим Подвойским, я вошел вслед за ним в просторный, роскошно обставленный кабинет директора банка. Из-за обширного стола нам навстречу поднялся дородный, представительный господин лет пятидесяти:
– Чем могу…
Николай Ильич гневно прервал его, не дав окончить фразу:
– Почему банк не работает, а чем дело?
Тот молча пренебрежительно пожал плечами. Подвойский взорвался:
– Не желаете отвечать? Наденьте пальто, собирайтесь. Вы арестованы!
Я положил руку на кольт. Толстяк испуганно заморгал глазами. Чуть побледнел, но продолжал хорохориться:
– Позвольте, на каком основании, по какому праву?
– Не позволю! Основание – постановление Совнаркома. Вон оно, у вас на столе. – Николай Ильич указал на листок бумаги, который директор второпях не успел спрятать, – А право – право дано нам народом, хозяином своей страны. Или вы немедленно откроете банк, или…
Директор молча стал одеваться. Банк открывать он не хотел. Мы забрали еще несколько заведующих отделами, посадили в грузовик и отправились в другой банк. Там повторилась та же история.
Набрав этаким манером десятка полтора-два руководящих банковских деятелей, вернулись в Смольный. Николай Ильич повел задержанных под охраной нескольких матросов куда-то наверх, а я вернулся в комендатуру. Не прошло и получаса, как арестованных вывели обратно, посадили на грузовик и развезли по местам. Не знаю, о чем с ними говорили, но через час банки были открыты.
Когда я направлялся в комендатуру, меня окликнул Манаенко, минер с «Дианы», старинный приятель. Он теперь работал у меня помощником.
– Павел, тут к тебе один твой дружок пришел, в комендатуре дожидается! – Манаенко подмигнул и хитро улыбнулся.
Что еще за «дружок»? Открыл дверь комендатуры, глянул – батюшки вы мои светы! Вот так гость! Вытянулся нарочно у порога и рявкнул не своим голосом:
– Здравия желаю, ваше благородие!
Передо мной сидел не кто иной, как бывший командир крейсера «Диана» капитан первого ранга Иванов 7-й, Модест Васильевич. Только в каком виде? От блестящего флотского офицера не осталось и следа. Вместо белоснежной фуражки на его голове красовалась грязная драная папаха; вместо расшитого золотом морского мундира на плечах болталась серая, затасканная, местами изодранная в клочья солдатская шинель.
Злобы против капитана я никогда не имел, наоборот, всегда относился к нему с уважением. Человек он был не глупый, прямой и к нашему брату, матросу, относился неплохо. Навсегда запомнилось его поведение во время восстания на «Гангуте», когда он не допустил участия команды «Дианы» в карательной экспедиции против мятежного крейсера. Запомнилось и его поведение во время волынки у нас на «Диане», чуть не вылившейся в бунт. Ведь все это сошло тогда нам с рук, никто из матросов не пострадал, хотя кое-кто из офицеров и хотел разделаться с зачинщиками.
Да, Модеста Васильевича Иванова матросы знали хорошо, уважали его, верили ему. Недаром в Октябрьские дни, когда встал вопрос о составе коллегии по морским делам, мы – Ховрии, я, другие матросы – рекомендовали капитана первого ранга Иванова. И вот Модест Васильевич, мой бывший командир, здесь, в Смольном. Но в каком виде? Что за маскарад?
– Что, братец, уставился? Трудно узнать капитана первого ранга? – произнес Модест Васильевич с горькой улыбкой.
Из его рассказа я узнал, что еще в момент Октябрьского восстания Иванов заявил некоторым офицерам, предложившим ему принять участие в борьбе против большевиков, что против своего народа, против России не пойдет. Его тут же окрестили «большевиком» и пригрозили расправой.
Сразу после восстания он уехал в Царское Село, где жила его семья: собраться с мыслями, как он объяснил.
Там, в Царском Селе, на его дачу напали красновцы, все разграбили, сам еле живой ушел. Спасибо, бывший вестовой помог достать эту шинелишку.
– Зато теперь во всем разобрался! – закончил свой печальный рассказ бывший командир «Дианы».
Я взволнованно пожал руку капитану первого ранга и отправился разыскивать Подвойского, чтобы рассказать ему всю эту историю. А через день или два, 4 ноября 1917 года, я прочитал подписанное Лениным постановление Совнаркома:
…Прошло еще несколько дней. Понемногу я осваивался со своими комендантскими обязанностями, налаживал охрану. Однажды вечером – звонок. Беру телефонную трубку, слышу голос Варлама Александровича Аванесова:
«Назначить капитана первого ранга Модеста Иванова товарищем морского министра с исполнением обязанностей председателя Верховной Коллегии Морского Министерства».
– Зайди в Ревком, срочно.
Поднимаюсь на третий этаж. В просторной комнате Военно-революционного комитета, как всегда, людно. У большого длинного стола сидит несколько человек: Дзержинский, Аванесов, Гусев… У стены, прямо на полу, кинуты матрацы. Здесь спят в минуты коротких передышек члены Ревкома.
Феликс Эдмундович поднял от разложенных на столе бумаг утомленные глаза, приветливо улыбнулся, кивнул на стул:
– Садись!
Я сел.
– Ты про офицерские клубы слыхал? – обратился ко мне Аванесов. – Знаешь, что это такое?
– Слыхать слыхал, только знать их не очень знаю, бывать там не доводилось.
– Ну вот, теперь побываешь… Развелось в Питере этих офицерских клубов, как поганых грибов после дождя. И в полковых собраниях, и в гостиницах, и на частных квартирах. Идет там сплошной картеж, пьянка, разврат. Но это хоть и мерзость порядочная, все же полбеды. Дело обстоит хуже: есть данные, что кое-какие из этих клубов превратились в рассадники контрреволюции. Надо прощупать.
Возьми четыре-пять матросов порешительнее (народ там с оружием, офицеры, всякое может случиться) и поезжай. Карты, вино, конечно, уничтожишь, клуб прикроешь, а наиболее подозрительную публику тащи сюда, здесь разберемся. Вот тебе адрес одного из клубов, с него и начинай.
Я поднялся.
– Ясно, – говорю. – Можно отправляться?
– Да, действуй.
Вернулся я в комендатуру, отобрал пять человек матросов поотчаяннее, вызвал грузовик, и мы двинулись. По дороге объяснил ребятам задачу. Главное, говорю, не теряться, действовать быстро, энергично. Не дать господам офицерам прийти в себя, пустить в ход оружие…
Подъехали к большому богатому дому. В некоторых окнах свет, а время позднее, за полночь. Поднялись на второй этаж, толкнул я дверь – отперта. Входим в просторную прихожую. Вдоль стены – вешалки, на них офицерские шинели, роскошные шубы, дамские и мужские. Возле большого, в человеческий рост, зеркала на стуле дремлет швейцар. В прихожей несколько дверей, из-за одной доносится сдержанный гул голосов, отдельные выкрики, женский смех, визг.
Увидев нас, швейцар стремительно вскочил, испуганно заморгал. Я молча приложил палец к губам, а другой рукой угрожающе похлопал по пистолету, заткнутому за пояс. Швейцар понимающе кивнул.
Вижу, мужик соображает, можно договориться. Говорю ему шепотом:
– Ну-ка, объясняй географию: что тут за заведение, сколько комнат, как расположены. Много ли сейчас народу, что за публика?
Через несколько минут все стало ясно; большая двустворчатая дверь слева ведет в главный зал, там идет картежная игра. За этим залом две комнаты поменьше – буфет. За буфетом – кухня, в ней «гости» не бывают. Дверь прямо – в туалет, направо – в коридор, вдоль которого расположено несколько небольших комнат. Отдельные кабинеты.
– Только в отдельных кабинетах сейчас редко кто бывает, – пояснил швейцар, – не только господа офицеры, даже дамы совсем стыд потеряли, безобразничают на глазах у всех, в общем зале. Иной раз такое вытворяют, смотреть тошно.