– Это ничего, – слабым голосом проговорила она, – это сейчас пройдет, не беспокойся.
   Но «это» не прошло, и Маркизе, явившейся их проводить, пришлось принести стул. До этих пор нервное напряжение поддерживало мать Перрины; но едва она села, как ей резко стало хуже, дыхание почти остановилось, голос прервался.
   – Надо бы положить ее, – проговорила Маркиза, – растереть. Это пройдет, дитя мое, не пугайся. Сходи за Карасем. Вдвоем мы отнесем ее в вашу комнату; теперь вам нечего и думать об отъезде.
   Маркиза была женщина опытная. Едва очутившись в постели, больная снова стала дышать; но, когда спустя некоторое время она попыталась есть, обморок повторился.
   – Видите теперь, что вам надо лежать, – проговорила Маркиза авторитетным тоном. – Вы поедете завтра, а сейчас выпьете чашку бульона: я схожу попрошу у Карася. Для этого молчуна бульон так же незаменим, как вино для нашего домовладельца. Зимой и летом он встает в пять часов утра и готовит себе суп. И какой суп! Уверена, что не многим господам доводилось есть такую вкусноту!
   И, не дожидаясь ответа, она отправилась к соседу.
   – Не дадите ли вы мне чашку бульона для нашей больной? – спросила она.
   Тот улыбнулся в ответ и сейчас же снял крышку со своего горшка, клокотавшего в камине перед небольшим огоньком. Когда по комнате распространился запах бульона, сапожник широко раскрытыми глазами взглянул на Маркизу; ноздри его при этом как-то раздулись, и все лицо дышало блаженством и гордостью.
   – Да, пахнет хорошо, – проговорила Маркиза, – и если бы это могло спасти бедную женщину, оно непременно спасло бы ее; но, – она понизила голос, – вы знаете, ей очень плохо, и я думаю, скоро наступит конец.
   Дядюшка Карась поднял руки к небу.
   – Это будет очень печально для бедной девочки.
   Дядюшка Карась нагнул голову и вытянул руки. Жест, видимо, означал: что же мы тут можем поделать?
   И в самом деле, и тот и другой, оба делали, что могли, но горе – такая обыкновенная вещь для несчастных, что они ему даже не удивляются и не противятся. Кому не выпадает на долю страдание в этом мире? Сегодня ты, завтра я…
   Когда кружка была наполнена, Маркиза осторожно, семенящей походкой понесла ее к больной, стараясь не пролить ни одной капли драгоценного бульона.
   – Выпейте это, милая, – сказала она, становясь на колени возле матраца, – и постарайтесь не шевелиться; раскройте только рот.
   Она осторожно влила ей в рот ложку бульона, но это не принесло пользы и вызвало только тошноту и новый обморок, еще более продолжительный, чем первый.
   Бульон тут явно был бессилен, с чем пришлось согласиться и Маркизе; но чтобы он не пропал даром, она отдала кружку Перрине.
   – Вам понадобятся силы, моя милая, вам надо подкрепиться.
   Не достигнув желаемых результатов при помощи бульона, который Маркиза считала универсальным средством от всех болезней, старушка решила сходить за доктором: может быть, он сделает что-нибудь.
   Но доктор, хотя и прописал лекарство, уходя, все же заявил Маркизе, что он не в силах помочь больной.
   – Эта женщина истощена болезнью, нищетой и горем. Если бы она и уехала, то умерла бы в вагоне. Это уже вопрос нескольких часов, и со следующим же обмороком, вероятно, наступит конец.
   Но это случилось лишь через несколько дней. Жизнь, так быстро угасающая в старости, в молодости оказывает гораздо больше сопротивления смерти; больной, правда, не становилось лучше, но и не было заметно, что ей хуже. Она ничего уже не могла глотать – ни бульона, ни лекарств, – но тем не менее, все еще жила, лежа на матраце без движения, почти без дыхания, погруженная в дремоту.
   И вот Перрина снова начала надеяться. Мысль о смерти, неотступно преследующая пожилых людей, представляется настолько нереальной молодым людям, что они отказываются признавать приближение конца даже тогда, когда конец этот уже становится неминуемым. Почему мать ее не может выздороветь? Почему должна она умереть? Умирают в пятьдесят, в шестьдесят лет, а ей нет и тридцати! Что сделала она, эта добрейшая и лучшая из женщин, эта нежная мать, за что можно было бы осудить ее на преждевременную смерть? Она не должна умереть теперь, она должна непременно выздороветь! И девочка даже находила причины, которыми можно было бы объяснить эту сонливость: она считала ее только отдыхом, вполне естественным после такого утомления и лишений. Когда же ее все-таки начинали одолевать сомнения, она шла посоветоваться с Маркизой, которая тоже поддерживала в ней эту надежду.
   – Если она не умерла во время первого обморока, значит, и теперь не умрет.
   – Правда?
   – Грен-де-Сель и Карась думают то же самое.
   Услышав от других слова утешения, Перрина мысленно возвращалась к вопросу о том, на сколько времени хватит тридцати франков, полученных от Ла-Рукери. Как ни были ничтожны их расходы, тем не менее деньги убывали очень быстро. Что станет с ними, когда будет истрачено последнее су? Где возьмут они средства к жизни, как бы мало им ни было нужно? Продать им больше нечего – у них и так ничего нет, ничего, кроме нищенских лохмотьев. Как доберутся они до Марокура?
   Когда девочка предавалась этим печальным раздумьям, сидя возле матери, ее охватывало такое отчаяние, что ей порой казалось, что она и сама упадет в обморок. Однажды вечером, когда нервы ее были особенно напряжены, она сидела, держа мать за руку, и вдруг ощутила ответное пожатие.
   – Ты хочешь чего-нибудь? – поспешно спросила Перрина, вернувшись к действительности.
   – Мне нужно поговорить с тобой, так как наступает минута нашей разлуки…
   – О, мама!..
   – Не прерывай меня, моя дорогая девочка, и постарайся запомнить мои последние слова. Мне не хотелось огорчать тебя, поэтому я и молчала до сих пор… Но то, что я хочу тебе сказать, должно быть сказано, как бы тяжело это ни было для нас обеих. Я была бы плохой матерью и поступила бы очень неблагоразумно, если бы стала еще медлить. Я умираю…
   У Перрины вырвалось рыдание, которого она не могла сдержать, несмотря на все усилия.
   – Да, это тяжело, милое дитя, а между тем мне начинает казаться, что после всего случившегося тебе лучше быть сиротой, чем появиться с матерью, которую могут отвергнуть. Словом, так угодно Богу, и ты останешься одна… Завтра, может быть, даже через несколько часов…
   Волнение не позволило ей продолжать, и только через несколько минут, немного успокоившись, она опять смогла говорить.
   – Когда меня… не станет, тебе придется исполнить некоторые формальности. В кармане моего платья ты найдешь бумагу, завернутую в шелковый платок, и отдашь ее тому, кто у тебя ее спросит: это мое брачное свидетельство, где написано мое имя и имя твоего отца. Ты потребуешь, чтобы тебе вернули ее назад, потому что она понадобится тебе позднее, чтобы доказать свое происхождение. Береги ее. Лучше выучи ее наизусть: тогда, если ты ее и потеряешь, то взамен сможешь потребовать другую. Ты слышишь меня? Ты не забудешь того, что я тебе говорю?
   – Нет, мама, нет!
   – Ты будешь очень несчастна, тебе придется очень тяжело, но не отчаивайся… Когда тебе незачем будет оставаться в Париже, когда ты будешь одна, совершенно одна, ты сразу же отправишься в Марокур по железной дороге, если у тебя будет достаточно денег, чтобы заплатить за проезд, или пешком, если у тебя денег не будет. Лучше ночевать в придорожной канаве и ничего не есть, чем оставаться в Париже. Ты обещаешь мне сделать это?
   – Да, мама.
   – Наше положение настолько плохо, что даже при одной мысли, что ты поступишь именно так, мне становится лучше.
   Но хотя она и говорила, что чувствует себя лучше, это все-таки не спасло ее от нового упадка сил; довольно долго она лежала неподвижно, не в состоянии говорить, даже почти не дыша.
   – Мама, – проговорила Перрина, наклоняясь над ней и вся дрожа от страха и отчаяния. – Мама!
   Этот призыв оживил ее.
   – Подожди немного, – проговорила она таким слабым голосом, что ее слова походили на шепот, – я должна сказать тебе еще что-то, я должна это сделать; но я не помню, что именно я тебе уже сказала… Погоди…
   Она остановилась на минуту, чтобы передохнуть и собраться с мыслями, и потом продолжала:
   – Так… да, так: ты приедешь в Марокур… Ничего не требуй; ты не имеешь права ничего требовать; тебе придется достигнуть всего самой… Старайся быть доброй, заставляй себя любить… Любить тебя… ради тебя – в этом все… Но я надеюсь… ты заставишь себя полюбить… не может быть, чтобы тебя не полюбили… Тогда все твои несчастья кончатся.
   Она сложила руки, и ее взгляд загорелся.
   – Я вижу тебя… да, я вижу тебя счастливой… Ах, как бы я хотела умереть с этой мыслью и с надеждой всегда жить в твоем сердце…
   Это было сказано с жаром молитвы, но слова эти отняли последние силы несчастной. Она снова откинулась на матрац и осталась лежать без движения, лишь ее тяжелое, прерывистое дыхание свидетельствовало о том, что это не обморок.
   Перрина молча смотрела на нее несколько минут; потом, видя, что мать ее остается в том же состоянии, вышла из комнаты. Едва переступив порог, она зашаталась и, упав на траву, разразилась рыданиями. Силы окончательно покинули ее; она и так слишком долго сдерживалась.
   Несколько минут девочка лежала так, разбитая, задыхающаяся; но, несмотря на упадок сил, ее не покидала мысль о том, что она не должна оставлять свою мать одну. Она встала, стараясь немного успокоиться, по крайней мере внешне, подавляя слезы и готовые вырваться рыдания…
   Перрина бродила по всему двору, то прямо, то кругами, сдерживаясь лишь для того, чтобы в конце концов снова разразиться рыданиями.
   Когда она, быть может, в десятый раз проходила мимо вагона, оттуда вышел торговец леденцами, наблюдавший за ней, и, подойдя к ней, грустно спросил:
   – Ты горюешь, дитя мое?
   – О, месье!
   – Ну, вот, возьми это, – и он протянул ей горсть леденцов, – сласти утоляют горе.

Глава VI

   Когда священник, провожавший покойницу на кладбище, ушел и Перрина осталась перед могилой одна, к ней подошла Маркиза, не покидавшая девочку в эти тяжелые минуты.
   – Надо идти, – проговорила она, потянув Перрину за руку.
   – О, мадам!
   – Пойдем, время уходит, – твердым голосом повторила Маркиза.
   И крепко держа девочку за руку, она повела ее за собой.
   Так они шли несколько минут; Перрина двигалась точно в забытьи, ничего не видя, ничего не сознавая. Мысленно она все еще была там, около могилы матери.
   Наконец, в пустынной аллее они остановились; здесь, удивленно осмотревшись вокруг, Перрина словно впервые увидела Маркизу, уже не державшую ее за руку, Грен-де-Селя, Карася и торговца леденцами. Девочка едва узнавала знакомые ей лица. На чепчике Маркизы были приколоты черные ленты; Грен-де-Сель, в своем парадном костюме и высокой шляпе на голове, казался настоящим господином. Карась сменил свой вечный кожаный фартук на длинный сюртук орехового цвета, а на торговце леденцами вместо всегдашней куртки из белого тика был надет суконный пиджак. Все они, как истые парижане, считали своим долгом, участвуя в похоронной процессии, надеть свои лучшие костюмы, чтобы этим почтить память усопшей.
   – Я хотел сказать тебе, малышка, – начал Грен-де-Сель, полагавший, что, будучи здесь главным, он имеет право говорить первым, – я хотел сказать тебе, что ты можешь жить в Шан-Гильо, сколько пожелаешь, и, конечно, бесплатно.
   – Если ты захочешь петь со мной, – подхватила Маркиза, – то ты сама будешь зарабатывать себе на хлеб; это хорошее ремесло.
   – Может быть, ты предпочитаешь кондитерство? – спросил торговец леденцами. – Так я охотно возьму тебя; это тоже хорошее ремесло и к тому же весьма полезное.
   Карась не сказал ничего, но его улыбка и движение руки, как бы протягивающей что-то, ясно выразили его предложение: всякий раз, как ей понадобится чашка бульону, она найдет его у Карася.
   Все эти предложения, быстро следовавшие одно за другим, вызвали слезы на глазах Перрины. Но это были уже не те слезы тяжкого горя, которые жгли ее целых два дня.
   – Как вы добры ко мне… – прошептала она.
   – Мы делаем, что можем, – ответил Грен-де-Сель.
   – Нельзя же оставлять такую хорошую девочку, как ты, на парижской мостовой, – прибавила Маркиза.
   – Я не могу оставаться в Париже, – объяснила Перрина, – мне нужно как можно скорее ехать к родным.
   – У тебя есть родные? – перебил ее Грен-де-Сель. – Где же они живут?
   – По ту сторону Амьена.
   – А как ты собираешься добраться до Амьена? У тебя есть деньги?
   – На железную дорогу не хватит, я пойду пешком.
   – Ты знаешь дорогу?
   – У меня есть карта в кармане.
   – А ты найдешь на своей карте, как пройти весь Париж, чтобы выбраться на дорогу в Амьен?
   – Нет, но я надеюсь, что вы не откажетесь указать мне путь.
   Каждый стал ей объяснять, как надо идти, и при этом каждый по-своему; из всего этого вышла такая путаница, что Грен-де-Сель решил вмешаться и положить конец болтовне.
   – Если ты твердо намерена заблудиться в Париже, то, конечно, слушай их. Но если хочешь добраться до моста, вот что тебе следует сделать: садись на круговую железную дорогу до Шапелль-Норд: оттуда ты уже легко найдешь дорогу в Амьен, по которой и придется тебе идти, никуда не сворачивая. Это будет стоить тебе шесть су. Когда ты хочешь ехать?
   – Сейчас… Я обещала маме, что сразу же уеду.
   – Надо исполнить волю матери, – кивнула Маркиза. – Поезжай с Богом, но только дай я тебя поцелую на прощание: ты хорошая девочка.
   Мужчины пожали Перрине руку.
   Ей оставалось только уйти, но она колебалась и снова обернулась в сторону только что покинутой могилы. Угадавшая ее мысли Маркиза сказала:
   – Если уж необходимо, чтобы ты ехала, то уезжай сейчас же; это самое лучшее.
   – Да, поезжай… – подтвердил Грен-де-Сель.
   Она низко поклонилась им всем в знак благодарности и, слегка опустив голову, точно убегая, стала быстро удаляться.
   – Я предлагаю по стаканчику, – объявил Грен-де-Сель.
   – Это не повредит, – ответила Маркиза.
   Карась впервые обронил словечко, заметив:
   – Бедная малышка!
 
   Заняв место в вагоне кольцевой железной дороги, Перрина достала из кармана старую карту Франции, с которой ей много раз приходилось сверяться с тех пор, как они пересекли границу Италии. Дорогу от Парижа до Амьена найти было нетрудно: стоило только идти по пути в Кале, по которому в былые времена ездили почтовые кареты и который на карте был обозначен тоненькой чертой, проходившей через Сен-Дени, Экуэн, Шантилльи, Клермон и Бретейль; в Амьене она перейдет на Бульонскую дорогу. Кроме того, умея определять расстояние по масштабу, она вычислила, что дорога до Марокура составит около ста пятидесяти километров. Если она будет проходить по тридцать километров в день, на путешествие понадобится дней пять-шесть.
   Но сможет ли она проделывать каждый день такой путь? Да и какая будет погода в течение этого времени? Жары она не боялась и всегда легко шла даже под палящими лучами солнца. Ну, а если погода переменится? Ее жалкие лохмотья – плохая защита от дождя. В теплую летнюю ночь Перрина спокойно могла бы ночевать под открытым небом, под первым попавшимся деревом; но эта зеленая крыша пропускает дождь, и водяные капли, падающие сквозь листву, становятся только тяжелее. Ей часто случалось промокать, и сильный дождь, даже ливень не пугали ее; но в состоянии ли будет она вынести путешествие под дождем в продолжение шести дней, с утра до вечера и с вечера до утра?
   Весь капитал Перрины, когда она покидала Шан-Гильо, состоял из пяти франков и тридцати пяти сантимов. За место в вагоне она заплатила шесть су, и у нее оставались только пятифранковая монета и одно су, побрякивавшие в кармане при каждом резком движении. На эти деньги ей предстояло жить не только во время всего путешествия, но и в течение первых дней по прибытии в Марокур.
   Углубившись в размышления, Перрина и не заметила, как поезд подошел к станции Ла-Шапелль; здесь она вышла из вагона и направилась по дороге в Сен-Дени.
   Теперь надо было идти все время вперед. До заката оставалось еще часа два или три, и Перрина надеялась, что к ночи она будет далеко от Парижа и что ночевать ей придется в открытом поле. Это было бы для нее самое лучшее… А между тем, вопреки ее ожиданиям, по обе стороны дороги непрерывной линией тянулись дома и фабрики; впереди, насколько хватало глаз, виднелись только крыши да высокие трубы, выбрасывавшие клубы черного дыма. Справа и слева слышался грохот машин, резкие звуки свистков, а по дороге, в облаках пыли, обгоняли друг друга или неслись навстречу кареты, повозки, конки. Почти на всех повозках, покрытых парусинными чехлами или брезентом, виднелась надпись, уже поразившая ее у Берсийской заставы: «Марокурские заводы. Вульфран Пендавуан».
   Казалось, Парижу не будет конца и она из него так никогда и не выберется! Ее не пугал ни мрак ночи, ни одиночество среди пустынных полей, но она боялась Парижа, боялась бесконечной линии ночных огней, этих громадных домов и двигавшейся по улицам толпы.
   Синяя металлическая дощечка на стене одного углового дома подсказала ей, что она вступает в Сен-Дени, тогда как сама она считала, что все еще находится в Париже; это подало ей надежду, что после Сен-Дени, наконец, начнется поле…
   Прежде чем идти дальше, Перрине пришло в голову купить себе на ужин хлеба, и она вошла в булочную.
   – Не продадите ли вы мне фунт[9] хлеба?
   – У тебя есть деньги? – спросила булочница, которой не внушил доверия вид девочки.
   Перрина положила на прилавок свою монету в пять франков.
   – Вот пять франков; прошу вас дать мне сдачу.
   Прежде чем отрезать фунт хлеба, булочница взяла монету и стала ее осматривать.
   – Это еще что такое? – спросила она, прислушиваясь к звону металла о мрамор прилавка.
   – Вы ведь видите: пять франков.
   – Кто тебя научил попробовать подсунуть мне эту монету?
   – Никто. Мне нужен фунт хлеба на ужин.
   – Ну, нет, хлеба я тебе не дам и советую убираться поскорее, если не хочешь, чтобы я велела тебя арестовать.
   Перрина больше всего боялась попасть в какую-нибудь историю и в ответ только робко проговорила:
   – Меня? За что же?
   – За то, что ты воровка…
   – О, мадам…
   – И хочешь подсунуть мне фальшивую монету… Уйдешь ты отсюда, воровка, бродяга? Подожди, вот я позову сейчас полицейского.
   Меньше всего можно было назвать Перрину воровкой, хотя она и сама, наверное, не знала, фальшивая ее монета или настоящая; но насчет бродяжничества спорить не приходилось. Ведь она не могла указать ни определенного места жительства, ни родных. Что скажет она полицейскому? Какие есть у нее доказательства и оправдания? Что с ней будет после ареста? Все эти мысли с быстротой молнии промелькнули в голове девочки; но положение ее было столь бедственным, что, несмотря на страх быть арестованной, она рискнула заговорить о своей монете.
   – Если вы не хотите дать мне хлеба, то, по крайней мере, верните мою монету, – сказала она, протягивая руку.
   – Чтобы ты подсунула ее кому-нибудь другому, не так ли? Я оставлю у себя твою монету. Если ты так хочешь ее получить, то позови полицейского, и мы с ним вместе разберемся, настоящая ли она. А пока вон отсюда, воровка!
   Крики булочницы, слышные даже на улице, привлекли внимание трех или четырех прохожих.
   – Что тут случилось?
   – Эта девочка хотела сломать замок у конторки в булочной.
   – Плохо она начинает.
   – И как нарочно, на улице нет ни одного полицейского!
   Бедная девочка начала бояться, дадут ли ей уйти; но нет, ее пропустили, хотя и осыпали градом всевозможных ругательств. А она, боясь обратить на себя внимание толпы, старалась казаться хладнокровной и шла, не прибавляя шагу, даже не оглядываясь назад.
   Наконец, через несколько минут, показавшихся ей часами, она очутилась в поле и здесь с облегчением вздохнула.
   У нее не было ни хлеба, ни денег; но она только что избавилась от большой опасности, а в таких случаях о еде не задумываются.
   Но когда прошли эти первые минуты, мысль об ужине снова вернулась к ней. Она понимала, что напряжение не сможет поддерживать ее долго, особенно когда надо проходить ежедневно по тридцать километров. Пока у нее были деньги, ее не пугала ни дальняя дорога, ни холод, ни жара; но теперь, всего с одним су в кармане, она обречена свалиться от голода где-нибудь на обочине.
   Перрина невольно посмотрела на раскинувшиеся по обе стороны дороги поля, позолоченные последними лучами заходящего солнца, – пшеница уже начинала цвести, – дальше виднелись грядки свеклы, лука, капусты. Всего этого еще нельзя было есть, но даже если бы поля были покрыты спелыми дынями или кустами клубники, что бы это изменило? Девочка все равно никогда не взяла бы ничего чужого, как не могла бы попросить милостыни у прохожих: она не воровка, не попрошайка…
   Ах, как бы ей хотелось встретить такую же несчастную, как и она сама, чтобы спросить, чем живут все бездомные, где они достают пищу изо дня в день?
   Перрина очутилась на перекрестке двух больших дорог. Обе вели в Кале, одна через Муазёль, другая через Экуэн, как указывала надпись на столбе. Она выбрала последнюю и пошла к Экуэну.

Глава VII

   У Перрины уже начинали болеть ноги от усталости, а она все продолжала идти, наслаждаясь чудесным вечером, довольная, что на дороге теперь совсем не осталось прохожих, встречи с которыми в течение дня внушали ей тревогу. Но как ни приятно было идти, все-таки приходилось подумать и о ночлеге: иначе, когда совсем уже стемнеет и усталость возьмет свое, ей придется устраиваться на ночь или в придорожной канаве, или на ближайшем поле, что было небезопасно.
   Немного погодя Перрине показалось, что она нашла местечко, где можно было бы приютиться на ночь. На одном из полей, засаженных артишоками, она увидела крестьянина, который вместе со своей женой торопливо обрывал головки растений и складывал их в корзины; как только какая-нибудь корзина наполнялась, ее сейчас же относили на повозку, стоявшую на дороге. Перрина машинально остановилась посмотреть на работавших. В эту минуту появилась другая повозка, которой правила девочка.
   – Вы уже оборвали свои артишоки? – крикнула она.
   – Давно пора было, – отозвался крестьянин, – как будто приятно ночевать здесь все ночи и стеречь их от воров! Сегодня, по крайней мере, я буду спать у себя дома.
   – А на том клочке, который принадлежит Монно?
   – Монно – хитрец; он говорит, что его участок стерегут другие. Во всяком случае, этой ночью не я его буду стеречь… Ничего не будет удивительного, если к завтрашнему утру его обчистят!
   Все трое разразились громким смехом, свидетельствующим о том, что они не особенно заботились об интересах этого Монно, который пользовался бдительностью своих соседей, чтобы спокойно спать самому.
   – Это было бы забавно!
   – Погоди немного, мы тоже едем; у нас все готово.
   И несколько минут спустя обе повозки удалились по направлению к деревне.
   Тогда, несмотря на сумерки, Перрина разглядела со своего наблюдательного поста, чем отличались оба смежных участка: с одного уже собрали весь урожай, а на другом было еще полно толстых не срезанных плодов. На границе участков стоял небольшой шалаш из ветвей; в нем только что уехавший крестьянин проводил ночи и сожалел о том, что вместе со своим полем ему приходилось стеречь и поле соседа. Как счастлива была бы Перрина, если бы могла устроиться на ночь в этом шалаше!
   Но едва эта мысль мелькнула в ее голове, как она тотчас спросила себя, почему бы ей не воспользоваться шалашом. Что тут могло быть дурного, раз он покинут? И потом, ее здесь никто не потревожит: вряд ли кто-нибудь придет на поле, с которого все уже собрано. Наконец, неподалеку виднелся кирпичный завод, и вырывавшиеся из трубы красные языки пламени подтверждали, что там шла работа и бодрствовали люди, – еще одно доказательство безопасности избранного пристанища.
   Когда мрак совсем сгустился и последние звуки дня замерли в отдалении, она встала, легкой тенью быстро проскользнула по полю с артишоками и пошла к шалашу. Он оказался даже лучше, чем она представляла: толстый слой соломы покрывал землю, а вязанка камыша могла служить подушкой.
   От самого Сен-Дени бедная девочка шла в постоянном страхе; несколько раз она оглядывалась, чтобы посмотреть, не гонятся ли по ее пятам полицейские из-за истории с фальшивой монетой. Но здесь, в шалаше, было тихо и уютно, и девочка мало-помалу успокоилась.
   Перрина не пробыла в шалаше и двадцати минут, как вновь почувствовала голод, о котором ей на время удалось позабыть. Сегодня она обойдется без еды и после всего перенесенного за день отлично уснет и голодная, но завтра, послезавтра, наконец… Чем будет она питаться в течение всех этих пяти или шести дней пути до Марокура? На одно су много не купишь, разве только хлеба… А что будет дальше?
   Она закрыла глаза и, наконец, заснула, думая о своих умерших отце и матери.
   Но как ни сильна была усталость, спала Перрина тревожно и часто просыпалась. Стук проезжавшей по дороге повозки, грохот промчавшегося поезда будили ее, и она испуганно открывала глаза. Однако сон брал свое, и минуту спустя в шалаше опять слышалось ее спокойное, ровное дыхание.
   Раз ей показалось, что на дороге, недалеко от шалаша, остановилась повозка. Девочка подняла голову и стала прислушиваться. Где-то совсем близко разговаривали полушепотом и слышался шум от падения на землю каких-то легких предметов. Перрина приподнялась, стала на колени и выглянула через одно из отверстий, проделанных в шалаше. В конце поля стояла повозка, и при бледном мерцании звезд ей показалось, что какая-то тень выкидывала из нее корзины, а еще два человека подбирали их и относили на соседний участок, принадлежащий Монно. Что они тут делали, да еще ночью?