– Вот то-то и лиха беда, что прост ты, – пилила старуха, – а другой раз наша-то простота хуже воровства… Поучил бы жену хоть для примеру. Все-таки острастка…
   – Как я ее буду учить-то? – взмолился Недошивин. – Не бить же ее мне, мамынька?
   – Ну, и бей! – с ожесточением говорила Наташа. – Ну, бей!.. Все бейте меня, а я в своем дому чужая…
   – Опомнись, полоумная, что говоришь-то? – испугалась Амфея Парфеновна: она знала азартный характер Наташи.
   – Бейте, бейте! – повторяла Наташа, захлебываясь от слез. – Я хуже скажу…
   Вся сцена кончилась тем, что Наташа совсем расплакалась, и Амфее Парфеновне пришлось ее же утешать. Старуха сделала зятю знак, чтоб он уходил. Недошивин обрадовался случаю улизнуть. Наташа рыдала, закрыв лицо руками. Этот приступ такого искреннего горя совсем обескуражил Амфею Парфеновну.
   – Милушка, родная, чем я тебя разобидела? – ласково заговорила она, обнимая дочь. – Ну, скажи… Все скажи, как на духу.
   – Нечего мне и говорить, мамынька… Знаю только одно, что тошно мне… Хоть бы дети были, а то чужая я в дому. Муж – пьяница… Ах, тошно!..
   Своею ласковостью Амфея Парфеновна хотела выведать у Наташи всю подноготную, а когда эта попытка не удалась, она угрюмо замолчала. В комнате слышны были только подавленные рыдания Наташи.
   – Так ты вот какая! – строго проговорила старуха.
   – Какая, мамынька?
   – А такая… Все я знаю, милушка, и неспроста к вам приехала. Вот скажу мужу-то, так и узнаешь, какая ты мужняя жена. Страмишь отца с матерью да добрых людей смешишь… Ты думаешь, добрые-то люди не видят ничего? Все, матушка, видят, да еще и своего прибавят… Муж не люб, так другой приглянулся. Сказывай, змея, не таи…
   – Ничего я не знаю, мамынька!
   – А! не знаешь? Так я тебе скажу, зачем ты в Новый завод ездишь…
   – Мамынька, родная…
   – К гордецу Никашке ездишь… Все знаю!
   Последнее сорвалось с языка Амфеи Парфеновны сгоряча; она могла только подозревать, но определенного ничего не знала. А Наташа даже отскочила от нее и посмотрела такими большими-большими глазами. Ее точно громом ударило.
   – Мамынька, господь с тобой!
   – Все знаю!.. Ох, согрешила я на старости лет!..
   – Как же я-то не знаю, мамынька? Люб он мне, Никон, а только не в чем мне и богу каяться… Он и смотреть на меня не хочет, а ты какие слова говоришь! Я и мужу то же скажу, постылому… Не жена я ему, чужая в дому!.. Судить-то всяк судит, а слез-то моих никто еще не видал…
   Так ничего и не добилась Амфея Парфеновна, с тем и домой приехала. Целых два дня она не показывалась из светлицы, а потом позвала Федота Якимыча.
   – Сгоняй-ко в Новый завод, Федот Якимыч, да привези мне эту Евстигнееву попадью, – говорила она.
   – Нарочного можно послать, Феюшка, – пробовал возразить старик.
   – Это я и без тебя знаю. Наслушим всех, ежели через нарочного попадью вытребуем… А с тобой-то она по пути приедет, будто сама выпросилась. Надо мне ее, белобокую сороку… Разговор серьезный имею.
   Федот Якимыч пробовал было сопротивляться, но из этого ничего не вышло, – старуха была непреклонна. Целую ночь он ворочался с боку на бок и вздыхал, а наутро в последний раз сказал:
   – Не поеду я, Феюшка…
   – Нет, поедешь, коли тебе говорят русским языком.
   Ну, ехать так ехать… До Нового завода было всего верст сорок. На другой день Федот Якимыч вернулся и привез с собой попадью. Он нарочно приехал затемно, чтобы люди не видали, какую он с собой птицу привез. Попадья тоже струсила и всю дорогу молчала. О грозной раскольнице Амфее Парфеновне она много слыхала, но видать ее не случалось. Зачем ее вызвала старуха, шустрая попадья смутно догадывалась. Всю дорогу она молчала и со страхом вступила в грозный господский дом. Немушка Пелагея провела попадью прямо наверх, в светлицу, к самой Амфее Парфеновне; та грозно оглядела званую гостью и без предисловий спросила:
   – Ну, жар-птица, рассказывай, чего вы там намутили? Да у меня, смотри, не запирайся, – насквозь вижу.
   Начался грозный допрос. Попадья боялась больше всего, что не о Федоте ли Якимыче пойдет речь, а когда поняла, что дело в Наташе, вздохнула свободно. Никон и внимания никакого не обращает на нее, хотя она действительно сильно припадала к нему и, можно оказать, даже женский свой стыд забывала. Не иначе все это дело, что Наташа испорчена, решила попадья в заключение, выгораживая приятельницу.
   – Да ты не вертись, как береста на огне, а говори правду, – несколько раз окрикнула Амфея Парфеновна. – Уж я-то знаю, какая такая есть на белом свете Наташа, не твоего это ума дело… Вот ты про Никона-то все молчишь.
   – Никон тут ни при чем, Амфея Парфеновна!
   – По глазам вижу, что врешь!..
   – Сейчас с места не сойти, не вру.
   Прижатая к стенке, попадья должна была сознаться, что Никон как будто ухаживает больше за ней, то есть и не ухаживает, а все смотрит. Даже страшно делается, как упрется глазами.
   – Ну, это уж твое дело, – совершенно равнодушно ответила Амфея Парфеновна. – Больно песни мастеровато поешь… Тоже слыхали.
   Вслед за допросом, успокоившим старуху, началось угощенье заезжей попадьи и чаем, и вареньем, и закусками, и наливками. В заключение Амфея Парфеновна подарила попадье большой шелковый платок и даже расцеловала. Попадью отправили домой в ночь, как и привезли, чтобы никто и ничего не видел. У Амфеи Парфеновны точно гора с плеч свалилась, она сразу повеселела. Просто дурит Наташа, потому что муж – дурак. Суди на волка, суди и по волку… Живой человек о живом и думает.
   В своих заботах о дочери Амфея Парфеновна совсем не заметила, что с Федотом Якимычем творится что-то неладное. Он из лица даже спал, плохо ел и ходил дома ночь-ночью. Днем еще болтается за разными делами – то в заводе, то в конторе, а как пришел вечер, так старик и заходил по горнице – ходит из угла в угол, точно маятник. И ночью не спится старику, как-то обидно ему сделается, и стыдно, и точно все равно. Не замечал он раньше, что состарилась Феюшка, а теперь невольно отвертывался, чтобы не видеть ее старости. А самого так и тянет туда, в Новый завод, хоть бы одним глазом глянуть. Федоту Якимычу вдруг сделалось страшно и за себя, и за весь свой дом, и за всю прожитую жизнь. Что же это такое? Наваждение, колдовство, чары…
   – Так нет же, не будет по-твоему! – вслух думал он. – Вздор!..
   Он уходил в моленную и горячо молился по целым часам, но и молитва не подкрепляла его, точно молился не он, Федот Якимыч, а кто-то другой. Старик чувствовал, точно холодная вода подступала к нему, и опять он переживал детский безотчетный страх. Хотелось плакать, а плакать было стыдно. А Амфея Парфеновна ничего не хотела видеть, и у Федота Якимыча накипало к жене нехорошее чувство. Как же она-то не чувствует, что делается с ним? И сны у старика были все такие тяжелые и нехорошие. Раз он увидел даже, как пошатнулся на своих устоях старый дедовский дом, а матица погнулась и затрещала, – не к добру такие-то сны.
   Когда очень уж приходилось тошно, Федот Якимыч уезжал куда-нибудь на другие заводы, но и это не спасало, – с ним вместе ехала и неотвязная дума, присосавшаяся к его старой душе лютым ворогом. Позванивают дорожные колокольчики, покрикивает лихой «фалетор», а в голове Федота Якимыча тоже звон стоит, и перед глазами ходят красные круги. Так бы вот, кажется, взял бы да и стряхнул с себя свою старость, всю прошлую жизнь, и зажил по-новому, по-молодому.
   – Господи, прости меня грешного! – молился старик, в ужасе закрывая глаза.
   Наконец, он не вытерпел. Надо во всем покаяться Амфее Парфеновне: пусть отмаливает его от дьявольского наваждения. С этою мыслью старик вернулся из последней поездки, с этою мыслью вошел в свой дом, с этою мыслью поднялся наверх в моленную, отворил дверь – и вернулся назад.
   – Не могу, не магу, не могу!.. – шептал он, сдерживая рыдания.



VIII


   На Новом заводе все шло по-старому, то есть так оно казалось со стороны. В поповском доме теперь жилось очень весело сравнительно с тем, как жили тихо раньше. Днем дома оставались только одни женщины, но зато вечером собиралось целое общество: братья Гордеевы, поп Евстигней, а затем частенько приходил Григорий Федотыч. Рассуждали о разных разностях, спорили, иногда садились играть в карты. Был еще человек, который скромно помещался где-нибудь в уголке и молчал: это был изобретатель Карпушка, пригретый Леонидом.
   – Ох, уж и надоел он мне, этот Карпушка, – ворчала иногда попадья. – Чего он сидит, как сыч?.. Слова от него не добьешься.
   – Он такой же человек, Капитолина Егоровна, как и мы с вами, – объяснял Леонид. – Может быть, и лучше нас с вами…
   – У вас все хорошие… А я вот видеть его не могу. Хоть бы водку пил, что ли!.. Мне свой-то молчальник-поп надоел, а тут еще другой на глазах постоянно торчит… Тошнехоныко!
   Поездка на поклон к Амфее Парфеновне заметно повлияла на попадью: она сделалась как будто тише, и нет-нет, да и задумается. Никона попадья стала просто бояться и по возможности старалась избегать его, что, живя в одном доме, было довольно трудно сделать. Собственно говоря, Никон ничего такого не делал, что представляло бы опасность, но попадья инстинктивно чувствовала на себе его взгляд и смущалась каждый раз, как девчонка. Вообще в попадье явились непонятные перемены. Так, она вдруг, без всякой видимой причины, возненавидела Амалию Карловну и по-женски преследовала на каждом шагу. Это было темное и безотчетное чувство, одно из тех, в которых не дают себе отчета.
   А Карпушка сидел в уголке и смотрел, как живут господа. Он вообще имел какой-то растерянный и пришибленный вид, как человек, что-то потерявший или старавшийся что-то припомнить. С переездом в Новый завод он бросил водку и усердно работал под руководством Никона. Постройка мехового корпуса была уже окончена, и теперь ставили машину. Работы было по горло, а у Карпушки были золотые руки. Он понимал Никона по выражению лица, по малейшему движению и исполнял вперед каждую его мысль. Часто Никон с удивлением глядел на самоучку и только качал головой. Если б этакому способному человеку дать образование, что бы из него вышло? Впрочем, образование еще не делает человека. Однако как ни крепился Карпушка, а его прорвало, когда меха были кончены и пущены в ход. На открытие приехал сам Федот Якимыч, и было устроено угощение для рабочих.
   – Ну, ты, сахар, смотри у меня, – предупреждал Федот Якимыч, подавая опять рюмку Карпушке. – Лучше не пей…
   – Больно тяжела твоя-то рюмка, Федот Якимыч, – сказал Карп, залпом выпивая водку. – Точно камнем придавила…
   – Дурак ты, Карпушка…
   – Я – дурак?
   Карпушка засмеялся и потянулся за следующей рюмкой уже без приглашения. Вечером он был мертвецки пьян и устроил скандал по всей форме. Федот Якимыч сидел в господском доме, когда пьяный Карпушка явился к нему. Его, конечно, не пустили в дом, и Карпушке ничего не оставалось, как только буянить под окнами, что он и исполнил.
   – Подавай мне Федота Якимыча! – орал Карпушка. – Я ему пок-кажу… да. Пок-кажу, каков человек есть Карпушка… Машину наладил своим умом… Эх вы, страмцы, всех-то вас сложить, так вы одного пальца Карпушки не стоите!
   Буяна отвели протрезвиться в машинную, но этот случай испортил Федоту Якимычу целый день. Он нахмурился и мало с кем говорил.
   – Он тебя любит, развлекай его, – шепнул Леонид жене. – Ведь старик хоть и самодур, но в нем есть что-то такое… хорошее. Никон прав…
   Немка только посмотрела на мужа и ничего не ответила. Вечером мужчины играли в карты, а попадья играла на гитаре и пела. Федоту Якимычу особенно понравилась старинная песня:

 
У воробушка головушка болела,
Да ах! как болела…
На одну ножку он припадает,
Да ах! как припадает.

 
   – Вот это ты правильно, Капитолинушка! – ободрял старик, отбивая рукой такт. – Головушка болела…
   С Амалией Карловной он почти не говорил и точно не обращал на нее никакого внимания. Когда она подошла к нему, по совету мужа, сама, Федот Якимыч заметно смутился и даже опустил глаза.
   – Какой вы сегодня странный… – заговорила немка, усаживаясь рядом с ним.
   – А што?
   – Да так… Не походите на себя.
   – А какой я, по-твоему-то? Ну-ка, скажи, белянка.
   – Вы… а вы не рассердитесь?
   – На тебя у меня нет сердца…
   – Вы добрый… только все вас боятся.
   – За дело строг, за дело и милостив. На всех не угодишь… А што я добр, так ты это правильно, белянка. Тебя вот полюбил…
   Немка замолчала, опустив глаза. Федот Якимыч тяжело вздохнул. Она сидела такая изящная, нежная, беленькая, как девочка-подросток. При огне вечером глаза потемнели, а когда она смеялась, на щеках прыгали две ямочки, какие бывают у пухлых детей. Ах, и хороша же была немочка, особенно когда выглядывала исподлобья, точно сердилась.
   – Зачем вы бываете сердитым? – спрашивала она после длинной паузы.
   – Ах, беляночка, да ведь нельзя же!.. За всех я один в ответе, как цепной пес: вот и бросаешься на людей. Ты думаешь, я сам-то не понимаю своего зверства? Весьма даже превосходно понимаю… Вот ты теперь сидишь рядом со мной, и тише меня нет.
   – И будьте всегда таким, Федот Якимыч…
   – А будешь сидеть рядом со мной? – тихо спросил старик.
   Этот вопрос заставил немку отодвинуться. Она ничего не ответила, а только опустила глаза. Федот Якимыч широко вздохнул, повернулся на месте и попрежнему тихо проговорил:
   – А ведь попадья-то про меня песню спела: «У воробушка головушка болела»… Сам я не свой, беляночка. Сердце упадет в другой раз, как… Ну, да не об чем нам с тобой разговоры разговаривать. Заболтался я… У тебя свое на уме, у меня – свое.
   Немка тихо подняла свои серые глаза и посмотрела прямо в лицо Федоту Якимычу, да так посмотрела, что он привскочил на месте, разгладил седую бороду и сердито отмахнулся рукой. Немка опять опустила глаза и слегка закраснелась, как виноватая.
   Стал Федот Якимыч поезживать в Новый завод все чаще и чаще. Приедет будто за делом, а сам целое утро в поповском доме сидит, – попадья толчется бабьим делом на кухне, а немка с гостем прохлаждается. Окончательно не взлюбила ее попадья, да и немка затаилась. Две сердитые бабы в доме хуже двух медведей в одной берлоге. А Федот Якимыч точно ничего не замечает.
   – Камень ты самоцветный, беляночка, – ласково говорит он, когда в комнате никого нет. – И дорогой камень…
   – Будто? – удивляется немка.
   – В парче бы тебе ходить да в золоте.
   Очень уж ласково умела смотреть немка, – как взглянет, так и упадет стариковское сердце. Пробовал он было привезти ей подарок, но немка даже обиделась и замахала руками.
   – За кого вы меня принимаете, Федот Якимыч? Ничего мне не нужно.
   – А нехорошо гордиться перед стариком… Я не для обиды, а в честь.
   Раз Федот Якимыч попался, как кур во щи. Он приехал прямо к поповскому дому, а лошадей одних отправил в господский. Дело было утром. Входит в комнату, а там Наташа сидит с попадьей. У старика даже руки опустились.
   – Ты… ты зачем здесь? – бормотал старик виновато. – Как сюда-то попала?
   – Как и раньше, тятенька… К попадье в гости приехала.
   Наташа была такая скучная да туманная и ничего не заметила. Федот Якимыч посидел с бабами, поговорил для приличия и, не видавши немки, ушел в господский дом. Попадья только вздыхала, – очень уж тяжело приходилось ей с квартирантами. Того и гляди, беду наживешь. Наташа еще ничего, а как придется ответ держать за Федота Якимыча? Амфея-то Парфеновна шутить не любит: такого жару задаст всем, что не обрадуешься. Вон она какая – медведица… Федот Якимыч на этот раз так и не заглянул больше в поповский дом, а послал за Наташей и увез ее с собой домой. Всю дорогу он молчал, молчала и Наташа. У каждого была своя дума.
   Братья Гордеевы продолжали свою службу попрежнему. Никон заново перестраивал помаленьку весь зарод, а Леонид все сидел в своей конторе. Не весело было у них на душе, хоть оба и молчали. Никона тяготила эта куриная работа: вот домну перестроит, поставит катальную машину, а дальше что?.. Разве к этому он готовился, об этом замышлял?.. Иногда Никону просто делалось жаль самого себя: не на своем он месте. Его отчасти мирила с жизнью в Новом заводе разбитная попадья. Он не то чтобы ухаживал за ней, а просто чувствовал себя легче в ее присутствии. А время идет день за днем, неделя за неделей – лучшее, молодое время. Крепкий был человек Никон и не любил жаловаться на свою судьбу, но ему делалось подчас тошно, и он начинал понимать настроение Карпушки. Даже делалось завидно, что вот человек хоть водкой может залить свое горе, а он и этого сделать не в состоянии. Карпушка быстро «привесился» к новому механику и жил на льготных условиях. Неделю работает, две пирует. А как напьется, сейчас пристанет к Никону:
   – Я – цепная собака, и ты, Никон Зотыч, не лучше меня… На одной цепи-то сидим, только я маненько поумнее тебя. Мозговитый я человек – вот главная причина. Могу все понимать…
   – Негодяй ты, вот что, – ругался Никон.
   Леонид тоже молчал, но у него были свои мысли. О, как он мучился и страдал!.. Но эти страдания были скрыты, как родниковая вода в глубинах земных недр. Никто и не подозревал, как мучился Леонид, и это доставляло ему какое-то жестокое наслаждение. Да, он все видел, чувствовал, понимал и молчал. Слепнущий человек, когда перед ним закрывается мир, чувствует, вероятно, то же – мучительную и гнетущую темноту, которая обступает со всех сторон. Сознание собственного бессилия, оскорбленной гордости, попранного святого чувства – все это складывалось в одно гнетущее настроение, которому не было ни выхода, ни названия. Свет закрывался у него в глазах. Беда была у себя дома, она приходила и уходила вместе с ним, вместе с ним ложилась спать, поднималась утром и могильным камнем давила весь день.
   «За что? – повторял про себя Леонид, ломая руки. – Маличка, что ты делаешь!.. Чувствуешь ли, как я страдаю?»
   Жене Леонид не говорил ничего, да и что он мог ей сказать? Она его любила, очень любила, но куда все это девалось? Перед ним была другая женщина, чужая и неизвестная ему, далекая и неприятная. Как все это могло случиться? Он первый заметил, что Маличка нравится Федоту Якимычу, и даже сам как-то просил ее занимать старика… Не смешно ли ревновать ее к нему? Ведь это глупо, обидно и нелепо… А между тем это было так. Маличка любила Федота Якимыча, потому что старик был еще хорош оригинальною старческою красотою, энергией, умом и своею особенною ласковостью. К нему навстречу пошла проснувшаяся в Маличке женщина, а та девочка, которая любила Леонида, умерла… Да и как любить его, крепостного служащего, запертого в этой проклятой мышеловке? Леонид чувствовал, что жена изверилась в нем, что она больше не уважает его и не чувствует того, что было раньше. Да, было и прошло… и не воротишь! Несколько раз Леонид хотел по душе поговорить с женой, раскрыть ей всю душу, но она смотрела на него такими чужими глазами, что слова замирали у него на губах. И это повторялось каждый раз, когда он видел ее. Без нее он отлично знал, что должен сказать ей и как сказать – убедительно, просто, душевно, а при ней все это замирало, и он мог только молчать. Иногда ему казалось, что он начинает ненавидеть жену, и сам пугался своего настроения.
   «Но ведь она ребенок… Она не понимает сама, куда идет, – думал Леонид в тысячу первый раз. – Нужно ей объяснить, растолковать, наконец внушить».
   Но все это были слова, слова, слова… Леониду мешала и своя оскорбленная гордость, и скрытность жены, и тонкое понимание каждого ее движения. О, он по ее глазам знал, когда Федот Якимыч приедет, когда ей было весело, когда нападали минуты раздумья и когда накатывалась полоса непонятного, но упрямого желания плыть по течению… Господи, как все это глупо, невероятно, и еще раз глупо!.. Часто Леонид начинал думать, что уж не сходит ли он с ума и что все это плод его расстроенного воображения. Но стоило ему взглянуть на жену, как он сейчас же видел, что все это – правда, правда, правда…



IX


   Первая поездка Амалии Карловны в Землянский завод решила все дело. Леонид чувствовал, что этим все кончается, но не противоречил и не отговаривал жену. Только перед отъездом, когда уже были поданы лошади, он сказал ей:
   – Маличка, не лучше ли остаться? Мало ли что может случиться дорогой…
   Она быстро посмотрела на него и точно испугалась. Это был момент нерешительности, но Леонид не мог им воспользоваться, – вся кровь бросилась ему в голову, и горло точно что сдавило. Да, он был горд и не хотел просить, умолять, плакать, грозить. К чему? Все понятно и без жалких слов. Для чего унижать себя, когда он и без того чувствовал себя таким несчастным, безгранично несчастным?
   Так Маличка и уехала, а Леонид затворился в своей комнате. Он плакал, рвал на себе в отчаянье волосы, – ведь она хуже, чем умерла для него. Нет, лучше, если б она умерла. Муки были слишком сильны, и Леонид изменил себе. Дело было летом, он взял верховую лошадь и отправился догонять жену. Двадцать верст пролетели незаметно, лошадь выбилась из сил. Догнал он жену уже на второй половине. Она, видимо, смутилась и велела кучеру остановиться…
   – Что вам угодно? – спросила она с деланою смелостью.
   – Маличка, вернись… родная… голубка… что ты делаешь?
   Она посмотрела на него, отвернулась и сказала всего одно слово:
   – Поздно…
   Он без слов повернул лошадь и поехал обратно, не оглянувшись ни разу. Домой вернулся Леонид только на другой день, вернулся пешком, измученный, разбитый, сумасшедший. Два дня он не выходил из своей комнаты, и попадья слышала, как рыдал этот крепкий и гордый человек, точно заблудившийся в лесу ребенок.
   – Растерзать мало эту проклятую немку, – повторяла попадья про себя. – Что-нибудь сделает он над собой… На кого польстилась-то, отчаянная? Муж молодой, а тут седой старик… Стыдно и подумать-то!
   Все-таки нужно же было что-нибудь предпринять. Пробовала попадья разговаривать с своим хохлатым попом, но из этого решительно ничего не вышло: поп посмотрел на нее удивленными глазами, пожал плечами и решительно ничего не ответил. В запасе оставался один Никон, и попадья обратилась к нему с необходимыми предосторожностями. Он внимательно выслушал, помолчал и спросил:
   – Что же вам, собственно, от меня нужно, Капитолина Егоровна?
   – Как что? Да ведь Леонид Зотыч не чужой вам… Добрые люди родным братом называют.
   – Все это так, но мой принцип никогда не вмешиваться в чужие дела… Не думаю, чтоб я мог поправить такое дело своим непрошенным вмешательством.
   – А если он что сделает над собой?
   – Опять-таки не мое дело, Капитолина Егоровна… Конечно, мне его жаль, как и всякого другого человека на его месте, но ведь я не могу сделать Амалию Карловну умнее и честнее, не могу заставить ее полюбить мужа.
   – Ах, согрешила я с вами, грешная! – взмолилась попадья, ломая руки. – Все-то вы какие-то оглашенные собрались. Ведь я дело вам говорю и попу своему то же говорила. Ах ты, господи-батюшко!
   Попадья даже всплакнула с горя, а Никон сидел, молчал и смотрел на нее. Хохлатый поп тут же шагал из угла в угол и тоже молчал.
   – Что вы глядите-то на меня, окаянные? – накинулась на них попадья с внезапным азартом. – Ну, что уставились? Не узоры на мне нарисованы… Убирайтесь с глаз долой! Глядеть-то на вас тошнехонько… Всю душу вымотали, оглашенные.
   Попадья так и выгнала из дому и попа Евстигнея и Никона. Они не спорили и пошли вместе в завод как ни в чем не бывало. А попадья высунулась в окно и обругала их вдогонку еще раз.
   – Батька, а погода стоит отличная, – задумчиво говорил Никон, шагая с заложенными в карманы брюк руками и посасывая свою английскую трубочку.
   – Скоро ерши будут отлично клевать, – ответил поп Евстигней, страстный рыболов.
   «Этакой дурак поп!» – невольно подумал Никон, сплевывая сквозь зубы.
   Немка вернулась только через три дня, – вернулась как ни в чем не бывало, веселая и счастливая. Она навезла с собою разных покупок, но никому не показывала, а спрятала куда-то в комод.
   В поповском доме начался тот семейный ад, которому нет названия. Амалия Карловна бравировала своим новым положением и делала, кажется, все, чтобы вызвать мужа на какой-нибудь крайний поступок. Его немой укор она встречала отчаянною решимостью и шла вперед, очертя голову. Леонид отказывался даже понимать, что с ней творится. А между тем дело было ясно, как день. Немке нравилось, что она покорила силу, ею овладел инстинкт разрушения: пусть все рушится, как испорчена и ее жизнь. Ей нравился и сам Федот Якимыч в его старческой красоте, горевшей последним огнем запоздалой страсти. Да, все пусть рушится… Немка точно выкупала свое собственное крепостное бесправие разрушением крепкой старинной семьи, покоившейся на вековых устоях. Федот Якимыч – все-таки сила, и страшная сила, и приятно, когда такая сила ползала у ее ног. А старик совсем потерял голову и готов был сделать в угоду немке решительно все на свете, – у него не осталось даже того стыда, который удерживает мужчину от последних глупостей. Это был настоящий пожар, который оставляет после себя только пепел.
   – Муж меня зарежет, – говорила Амалия Карловна.
   – Не смеет… Молокосос твой муж, вот что!
   – Нет, зарежет, я это знаю. Но мне решительно все равно… Мне жить надоело.
   Часто бывало так, что Федот Якимыч готов был по привычке вспылить, но стоило немке взглянуть на него, как он сейчас же стихал, точно обваренный кипятком. У него не было слов, не было мыслей, не было воли… А немка нарочно делала все, чтобы поставить старика в неловкое и фальшивое положение: ездила сама в Землянский завод, заставляла Федота Якимыча приезжать в Новый через день и т. д. Она добивалась упорно одного: именно, чтобы Амфея Парфеновна, наконец, все узнала. Что-то тогда будет? От одной мысли у немки кружилась голова. О, она теперь – сила, и пусть другие переживают то, что переживала она.