Страница:
Но, как назло немке, Амфея Парфеновна ничего не хотела замечать: весь Землянский завод кричал о немке, а она ничего и не подозревала, точно кто напустил на нее слепоту. Правда, она видела, что с мужем творится что-то неладное, но объясняла это нездоровьем или разными делами. Частые поездки в Новый завод тоже имели свое толкование: там шла перестройка фабрики, а Никону Федот Якимыч не доверял. Знали о случае Федота Якимыча и немушка Пелагея и Наташа, и обе молчали, потому что как сказать такую вещь Амфее Парфеновне? Немушка, по-своему, глубоко была убеждена в одном, что немка околдовала старика каким-нибудь приворотным зельем, – впрочем, это было общее убеждение. Статочное ли дело, чтобы такой обстоятельный человек бросил все для какой-нибудь оголтелой немки?
Наташа бывала в Новом заводе теперь гораздо реже и мало видела Никона, что ее заставляло страдать молча и невыносимо, как умеют страдать одни женщины. Она не жаловалась, не плакала, не искала чьего-нибудь сочувствия, а точно наслаждалась своим горьким одиночеством. Новозаводскую попадью она возненавидела, как та ненавидела немку, – это было кровное чувство. По этой причине она стала реже бывать в Новом заводе. Каждая такая поездка ей дорого стоила, потому что она видела то, чего не видел и сам Никон: у истинной любви есть внутреннее зрение.
Раз только Наташа не выдержала. Она осталась как-то вдвоем с Никоном. Он, по обыкновению, не обращал на нее никакого внимания.
– Вам тяжело, Никон Зотыч, – неожиданно проговорила она, прерывая тяжелую паузу.
– Почему вы так думаете, Наталья Федотовна?
Наташа засмеялась и кокетливо ответила:
– А ведь я все вижу… все! Напрасно вы скрываете… Со стороны-то оно всегда виднее…
– Интересно, что вы можете знать…
– А знаю, и весь тут сказ. Знаю и не скажу.
– Нет, скажите, – упрямо заметил Никон, – иначе не стоило и затевать разговор. Ну-с, что же вы знаете?
– Вам это очень хочется слышать?
– Да…
– Извольте. Вы влюблены… в меня.
Наташа громко расхохоталась – до того, что у ней слезы выступили на глазах. Никон смотрел на нее и пожимал плечами: он ничего не понимал.
– Вам только совестно в этом признаться, – продолжала Наташа, довольная, что могла высказать шуткой глодавшую ее мысль. – Наконец, вы знаете, что я вас не люблю. Это уж совсем неудобно…
– Какая вы странная, – заметил Никон после некоторого раздумья. – Разве такими вещами шутят?
– А вы думаете, что я шучу? Ах, вы… Нет, я говорю совершенно серьезно. Да… Очень серьезно. Я давно это заметила… Ха-ха!.. Ну, не притворяйтесь…
– Послушайте, Наталья Федотовна, я окончательно вас не понимаю. Что вы меня не любите, это очень естественно, но я…
– Что вы?
– Я… одним словом, вы ошибаетесь. Я уважаю вас, я считаю себя даже обязанным вам, но любовь – это совсем другое…
– Я тоже знаю, что такое любовь, – серьезно проговорила Наташа, опуская глаза. – И мне совсем не смешно…
Она вдруг замолчала. Никон чувствовал себя крайне неловко и не знал, что ему делать, а между тем он чувствовал, что нужно что-то сделать или сказать.
– Нет, вы странная… – пробормотал он, чувствуя полное бессилие.
– Вы находите? Какой вы недогадливый, Никон Зотыч! Я шучу! А что я знаю, так это то, что вы любите Капитолину Егоровну… Да, любите и думаете, что этого никто не замечает.
– Ну-с, что же из этого следует? – ответил вопросом Никон, щуря свои близорукие глаза. – Полагаю, что я никому не обязан давать отчета в своих личных делах…
– Ах, боже мой, разве можно так разговаривать? – застонала Наташа и сейчас же опять засмеялась.
Она с чисто женскою ловкостью вырвала, наконец, у Никона роковое признание и точно обрадовалась. Да, он любит… С неменьшею ловкостью Наташа выведала все подробности этой любви, хотя репертуар Никона по этой части оказался очень не богатым: он только смотрел на попадью, и больше ничего.
– Неправда! – уверяла Наташа. – Не может быть!.. Живете в одном доме, и нужно быть сумасшедшим, чтобы не сказать ни одного слова.
– Бесполезно…
– А может быть, она поймет вас?.. Вы не знаете женского сердца, Никон Зотыч: женщины часто притворяются, чтобы не выдать своих истинных чувств. Кажутся равнодушными, даже ненавидят, а все это один обман. Хотите, я сама переговорю за вас с попадьей?
– Да вы с ума сошли…
– А, испугались?.. Ну, как знаете, ваше дело.
Вся эта сцена закончилась неожиданными слезами Наташи, и Никон опять был поставлен в самое дурацкое положение, потому что ни в одной механике ничего не сказано, как следует поступать с плачущей женщиной. А Наташа рыдала и рыдала, потом смеялась и опять рыдала.
– Успокойтесь, Наталья Федотовна, – повторял Никон, наклонившись над ней.
Как он был близко к ней сейчас и вместе с тем как далек! У Наташи сердце разрывалось от горя, но она нашла в себе силы и проговорила:
– Это со мной бывает: сама не знаю, о чем плачу. Вспомнила, как сама любила когда-то… да… Вот и сделалось грустно.
Таким образом, Наташа сделалась поверенным любви Никона и хотя этим окольным путем желала быть ему близкой, чтобы говорить с ним, видеть его, чувствовать его вообще. Это было жалкое нищенство чувства, но и оно давало хоть какой-нибудь исход, а не мертвую пустоту, давившую Наташину душу. Он, Никон, нравился ей весь таким, каким был, даже вот с этим детским непониманием ее горя, ее любви, ее безумия. Милый, родной, дорогой…
Наташа бывала в Новом заводе теперь гораздо реже и мало видела Никона, что ее заставляло страдать молча и невыносимо, как умеют страдать одни женщины. Она не жаловалась, не плакала, не искала чьего-нибудь сочувствия, а точно наслаждалась своим горьким одиночеством. Новозаводскую попадью она возненавидела, как та ненавидела немку, – это было кровное чувство. По этой причине она стала реже бывать в Новом заводе. Каждая такая поездка ей дорого стоила, потому что она видела то, чего не видел и сам Никон: у истинной любви есть внутреннее зрение.
Раз только Наташа не выдержала. Она осталась как-то вдвоем с Никоном. Он, по обыкновению, не обращал на нее никакого внимания.
– Вам тяжело, Никон Зотыч, – неожиданно проговорила она, прерывая тяжелую паузу.
– Почему вы так думаете, Наталья Федотовна?
Наташа засмеялась и кокетливо ответила:
– А ведь я все вижу… все! Напрасно вы скрываете… Со стороны-то оно всегда виднее…
– Интересно, что вы можете знать…
– А знаю, и весь тут сказ. Знаю и не скажу.
– Нет, скажите, – упрямо заметил Никон, – иначе не стоило и затевать разговор. Ну-с, что же вы знаете?
– Вам это очень хочется слышать?
– Да…
– Извольте. Вы влюблены… в меня.
Наташа громко расхохоталась – до того, что у ней слезы выступили на глазах. Никон смотрел на нее и пожимал плечами: он ничего не понимал.
– Вам только совестно в этом признаться, – продолжала Наташа, довольная, что могла высказать шуткой глодавшую ее мысль. – Наконец, вы знаете, что я вас не люблю. Это уж совсем неудобно…
– Какая вы странная, – заметил Никон после некоторого раздумья. – Разве такими вещами шутят?
– А вы думаете, что я шучу? Ах, вы… Нет, я говорю совершенно серьезно. Да… Очень серьезно. Я давно это заметила… Ха-ха!.. Ну, не притворяйтесь…
– Послушайте, Наталья Федотовна, я окончательно вас не понимаю. Что вы меня не любите, это очень естественно, но я…
– Что вы?
– Я… одним словом, вы ошибаетесь. Я уважаю вас, я считаю себя даже обязанным вам, но любовь – это совсем другое…
– Я тоже знаю, что такое любовь, – серьезно проговорила Наташа, опуская глаза. – И мне совсем не смешно…
Она вдруг замолчала. Никон чувствовал себя крайне неловко и не знал, что ему делать, а между тем он чувствовал, что нужно что-то сделать или сказать.
– Нет, вы странная… – пробормотал он, чувствуя полное бессилие.
– Вы находите? Какой вы недогадливый, Никон Зотыч! Я шучу! А что я знаю, так это то, что вы любите Капитолину Егоровну… Да, любите и думаете, что этого никто не замечает.
– Ну-с, что же из этого следует? – ответил вопросом Никон, щуря свои близорукие глаза. – Полагаю, что я никому не обязан давать отчета в своих личных делах…
– Ах, боже мой, разве можно так разговаривать? – застонала Наташа и сейчас же опять засмеялась.
Она с чисто женскою ловкостью вырвала, наконец, у Никона роковое признание и точно обрадовалась. Да, он любит… С неменьшею ловкостью Наташа выведала все подробности этой любви, хотя репертуар Никона по этой части оказался очень не богатым: он только смотрел на попадью, и больше ничего.
– Неправда! – уверяла Наташа. – Не может быть!.. Живете в одном доме, и нужно быть сумасшедшим, чтобы не сказать ни одного слова.
– Бесполезно…
– А может быть, она поймет вас?.. Вы не знаете женского сердца, Никон Зотыч: женщины часто притворяются, чтобы не выдать своих истинных чувств. Кажутся равнодушными, даже ненавидят, а все это один обман. Хотите, я сама переговорю за вас с попадьей?
– Да вы с ума сошли…
– А, испугались?.. Ну, как знаете, ваше дело.
Вся эта сцена закончилась неожиданными слезами Наташи, и Никон опять был поставлен в самое дурацкое положение, потому что ни в одной механике ничего не сказано, как следует поступать с плачущей женщиной. А Наташа рыдала и рыдала, потом смеялась и опять рыдала.
– Успокойтесь, Наталья Федотовна, – повторял Никон, наклонившись над ней.
Как он был близко к ней сейчас и вместе с тем как далек! У Наташи сердце разрывалось от горя, но она нашла в себе силы и проговорила:
– Это со мной бывает: сама не знаю, о чем плачу. Вспомнила, как сама любила когда-то… да… Вот и сделалось грустно.
Таким образом, Наташа сделалась поверенным любви Никона и хотя этим окольным путем желала быть ему близкой, чтобы говорить с ним, видеть его, чувствовать его вообще. Это было жалкое нищенство чувства, но и оно давало хоть какой-нибудь исход, а не мертвую пустоту, давившую Наташину душу. Он, Никон, нравился ей весь таким, каким был, даже вот с этим детским непониманием ее горя, ее любви, ее безумия. Милый, родной, дорогой…
X
Наташа опять зачастила на Новый завод, счастливая своею новою ролью поверенного. К попадье она удвоила свою нежность, хотя та и не поддавалась на эту приманку. Попадья вообще что-то задумала и ходила хмурая, как осенняя ночь. Если кто пользовался этой домашней неурядицей, так изобретатель Карпушка, который являлся в поповский дом, как свой человек. Он приходил каждый вечер к Леониду и просиживал с ним до полуночи. Хохлатый поп Евстигней, Леонид и Карпушка составляли оригинальную компанию, причем говорил один Карпушка и говорил всегда только о себе.
– Родимые мои, каков я человек есть на белом свете? – повторял Карпушка, встряхивая головой. – Золотой человек – пряменько сказать. Цены мне нету, кабы не придавило тогда рюмкой Федота Якимыча… Да. Вот как он тогда меня придавил… Думал я награду получить, вольную, а он мне рюмку выносит. Это как? Могу я это чувствовать аль нет?.. Даже и весьма чувствую… А мне плевать!.. Эх, да что тут говорить: ущемила меня рюмка. Раньше-то я капли в рот не брал, а тут очухаться не могу от господской милости.
Леонид каждый вечер поил Карпушку водкой и сам пил, но водка на него действовала самым удручающим образом, не принося облегчения. Амалия Карловна обыкновенно запиралась в своей комнате и сидела там одна, раздумывая не известные никому думы. Когда она оставалась с мужем вдвоем, с глазу на глаз, время проходило в мучительном молчании. Леонид был только вежлив, предупредителен и старался совсем не смотреть на жену. «Хоть бы он убил меня скорее, – думала часто немка, – все же лучше этой каторги».
Домашний ад был переполнен невысказанных дум, сдержанных мук и взаимного глухого озлобления. Леонид в глазах жены являлся просто жалким человеком, с роковою ошибкою, несчастной судьбой. Разве она когда-нибудь думала о подобной жизни? Зачем он завез ее в эту трущобу? Зачем он, Леонид, сам такой?.. Если девочкой она еще могла обманывать себя, то женщина смотрела на все открытыми глазами. Ложное положение – вот источник всей беды. Яркая форма проявления старческой страсти Федота Якимыча, вся обстановка, в которой она происходила, и близившаяся развязка занимали немку больше всего, и она любила думать на эту тему. Пусть все мучатся и страдают, как и она. Это было мстительное и полное инстинкта разрушения чувство, на какое способна только женщина, потерявшая под ногами всякую почву.
– Все равно… – повторяла немка самой себе. – Судьба, а от судьбы не уйдешь!
Ненависть попадьи и холодное презрение Наташи она выносила с полным равнодушием и точно сама напрашивалась на какое-нибудь оскорбление. Последнею выходкой с ее стороны в этом направлении было то, что она уехала в Землянский завод в одном экипаже с Федотом Якимычем. Старик сначала смутился, когда немка заявила о своем желании ехать вместе с ним, а потом исполнил с отчаянною решимостью: э, будь что будет. Снявши голову, о волосах не плачут… Он шел вперед, очертя голову, и видел только одни серые ласковые глаза, глядевшие к нему в душу. Ничего ему не было жаль, никого не стыдно и совсем не страшно: будет что будет. Только бы не потерять ее, эту ласковую, как русалка, беляночку.
Попадья теряла голову и не знала, что ей делать, а между тем что-нибудь нужно было предпринять. Беда была на носу… Попытка посоветоваться с мужем или с Никоном закончилась полной неудачей. Оставалось одно – обратиться к Григорию Федотычу. Он – мужчина, он должен знать, как быть и что делать. Попадья собралась живой рукой и отправилась в господский дом. Григорий Федотыч, конечно, давно все знал, но сделал вид, что в первый раз слышит эту историю. Обозленная попадья выложила ему всю подноготную.
– Амфея-то Парфеновна узнает, я же в ответе за всех буду, – жаловалась попадья, вытирая слезы. – Этакое дело случилось, а она, голубушка, сном дела не знает.
– Да, мамынька тово… – бормотал Григорий Федотыч, сохранивший в себе еще чувство детского страха к грозным родителям. – Пожалуй, оно и лучше, што мамынька-то ничего не знает. Всем достанется…
– Что же я-то буду делать, Григорий Федотыч?
– А уж это твое дело, Капитолина Егоровна. Раскинь своим бабьим умом, может, что-нибудь и придумаешь…
– Да ведь я к тебе посоветоваться пришла, Григорий Федотыч. Ведь ты – мужчина, должен же сказать мне…
– Ничего я не знаю: мое дело – сторона.
С тем попадья и ушла из господского дома. Что же это такое в самом-то деле? Ведь все равно не сегодня-завтра Амфея Парфеновна узнает все, и тогда расхлебывай чужую кашу… Коли мужчины ничего не могут поделать, так надо ей действовать в свою безответную бабью голову. Сказано – сделано. Попадья склалась в один час и отправилась в Землянский завод одна.
Много передумала попадья, пока ехала в Землянский завод, да и было о чем подумать. Раза два, по женской своей слабости, она всплакнула, потому что впереди была гроза. Чем она грешнее других прочих, что в огонь головой должна лезть? А тут еще Никон глаз с нее не спускает… Тоже сокровище бог послал! И чего, подумаешь, человек бельма свои на нее выворачивает? У, взяла бы, кажется, всех на одно лыко да в воду… Чем ближе был Землянский завод, тем попадья чувствовала себя меньше, точно ребеночек малый. А вот и завод, раскинувшийся по течению горной речушки Землянки верст на пять. «Где остановиться, у Наташи?» – раздумывала попадья, соображая обстоятельства.
– Ступай в господский дом, – сказала она и сама испугалась собственной смелости: как раз еще на Федота Якимыча набежишь.
Сердце у попадьи совсем упало, когда ее повозочка въехала прямо на двор грозного господского дома. Встретила ее немушка Пелагея и только покачала головой, когда попадья знаками заявила свое непременное желание видеть самое. На счастье, Федот Якимыч был в заводской конторе. Пока немушка бегала в горницы, попадья стояла на крыльце, как приведенная на лобное место. Ах, что-то будет… Когда немушка вернулась и поманила гостью наверх, у попадьи явилась отчаянная решимость. Семь бед – один ответ… Она храбро зашагала по узкой крашеной лесенке в светлицу, где Амфея Парфеновна и встретила ее строгим, испытующим взглядом.
– Здравствуй, дорогая гостьюшка, – раскольничьим распевом проговорила старуха, не приглашая гостью садиться. – С чем прилетела-то? Ну, говори скорее… Вижу, что живая вода не держится.
Попадья боком взглянула на немушку Пелагею и только переминалась с ноги на ногу.
– Ну? – властно повторила Амфея Парфеновна. – При ней можешь все говорить, да она и не слышит… Чего-нибудь, верно, Наташа набедокурила?
– Нет, тут дело не Наташей пахнет, – сказала попадья, несколько обозленная гордостью старухи.
Без обиняков она рассказала все, что сама знала про отношения Федота Якимыча к немке. Старуха выслушала ее молча, не прервав ни одного раза, точно дело шло о ком-то постороннем. Она только побледнела и строго опустила глаза. Эта неприступность опять сбила попадью, и последние слова она договорила, запинаясь и путаясь, точно сама была виновата во всем и хотела оправдаться.
– Теперь все? – тихо спросила Амфея Парфеновна, поднимая глаза на попадью.
– Все…
Старуха выпрямилась, сверкнула глазами и с расстановкой проговорила, точно отвешивая каждое слово, как дорогое лекарство:
– Так я, милая, не верю ни одному твоему слову… Да, не верю. Не может этого быть… да, не может. Напрасно ты себя только беспокоила.
Обратившись к немушке, она прибавила:
– Проводи ее, да вперед на глаза ко мне не пускай. И худо мое, и хорошо мое, а другим до меня дела нет…
Попадья вышла из светлицы, как оплеванная. У нее даже голова кружилась и ноги подкашивались. В довершение несчастия, спускаясь по лестнице, она столкнулась с самим Федотом Якимычем, который грузно поднимался наверх. Он оглядел попадью с ног до головы, точно видел ее в первый раз, и даже посторонился, давая дорогу. Попадья выскочила на улицу, как ошпаренная, и велела ехать сейчас же домой. А Федот Якимыч постоял на лестнице, покрутил головой и широко вздохнул, – он понял, зачем прилетала новозаводская попадья. Поднявшись наверх, он перевел дух, прежде чем отворить дверь в светлицу. Амфея Парфеновна встретила его на пороге и спросила, показывая глазами на лестницу, по которой ушла попадья:
– Правда?
Федот Якимыч даже зашатался на месте, но ответил:
– Правда, Феюшка…
Дверь светлицы сейчас же затворилась. Он слышал только, как Амфея Парфеновна затворилась изнутри на железный крюк. Неужели все кончено? И так быстро… Прожили сорок лет душа в душу, а тут сразу оборвалось. Старику казалось, что под его ногами зашатался весь родительский дом, и он бессильно прислонился к стене. Что же это такое? Где он? Пахло ладаном, восковыми свечами, какими-то странными духами, какие были только у Амфеи Парфеновны.
– Феюша… Феюшка!
Ответа не последовало. Федот Якимыч закрыл лицо руками и горько заплакал. Все было кончено… Кругом стояла полутьма и мертвая тишина, а он рыдал, точно вот сам умер, – нет, хуже чем умер. Живого в землю закопали бы, и то, кажется, было бы легче.
Амфея Парфеновна слышала все, что делалось перед дверьми светлицы, и стояла неподвижно, как окаменелая. Она походила теперь на разбитое грозой дерево, которое стоит без вершины, с расщепленной сердцевиной и оборванной листвой. Да, ударил нежданный гром… Она была оскорблена не только как жена, как мать семейства, как хозяйка дома, но, главным образом, как представительница старинного рода Севастьяновых. Федот Якимыч забыл, как она выходила из богатого дома за него, маленького заводского служащего, наперекор родительской воле, как потом переносила для него нужду и лишения, как поддерживала его в неудачах, как довела его до настоящего положения и как, наконец, ввела в свой родовой дом, в котором они сейчас жили. Севастьяновы искони были главными управляющими, и их дом всегда назывался господским. Когда-то большая семья выродилась, род пошел на перевод, и она осталась одна из этой фамилии, полная своей родовой гордости, властных преданий и сознания своего родового превосходства над остальной массой заводских служащих. Да, все это было, но в севастьяновском роду не было ни одного случая, чтобы муж позорил жену… Стояла Амфея Парфеновна и думала. Вот она, гордая девушка, в отцовском доме, к ней засылали сватов с разных сторон, но она полюбила маленького безродного служащего и пошла наперекор родительской воле.
– Попомни это, Амфея, – говорил старик отец, когда уже простил ее, – попомни меня, што счастье не ходит навстречу родительской воле… Захотела ты своей воли – пеняй на себя. У нас этого в роду не бывало: против всего рода ты одна пошла.
Через сорок лет Амфея Парфеновна припомнила эти роковые слова. Ведь и жизнь прошла, и она уже забыла про них, а они вон когда откликнулись. Девичья воля да своя гордость навстречу роду пошли, а теперь род-то и сказался. Да, вот этот деревянный старинный дом казался старухе немым укором, а прожитая жизнь каким-то сном… И куда все девалось? Дунул ветер – и ничего не осталось. Недаром за год старинный родовой образ соловецких угодников Зосимы и Савватия, писанный на кипарисной доске, раскололся надвое… Это было знамение, а она в слепоте ничего не видела. Горе пришло в севастьяновский род, позор и уничижение…
Три дня и три ночи молилась Амфея Парфеновна в своей светлице и никого не допускала к себе, даже немушку Пелагею. На четвертый она спустилась вниз, в горницы, бледная, важная, спокойная, и велела позвать Федота Якимыча. Он вошел в те же горницы, куда ходил молодым, потаенным женихом, и остановился у порога.
– Федот Якимыч, спасибо тебе за привет, за ласку, за твою любовь, – с расстановкой заговорила старуха, не глядя на него. – А теперь нарушил ты родительские заветы, нарушил свои обещанные слова, нарушил родовой дом, и бог тебе судья, а я тебе больше не жена.
Она молча и гордо прошла мимо него, и он даже не посмел взглянуть на нее и стоял у порога, как это было сорок лет тому назад. Чья-то невидимая рука вычеркнула эти сорок лет из его жизни.
– Родимые мои, каков я человек есть на белом свете? – повторял Карпушка, встряхивая головой. – Золотой человек – пряменько сказать. Цены мне нету, кабы не придавило тогда рюмкой Федота Якимыча… Да. Вот как он тогда меня придавил… Думал я награду получить, вольную, а он мне рюмку выносит. Это как? Могу я это чувствовать аль нет?.. Даже и весьма чувствую… А мне плевать!.. Эх, да что тут говорить: ущемила меня рюмка. Раньше-то я капли в рот не брал, а тут очухаться не могу от господской милости.
Леонид каждый вечер поил Карпушку водкой и сам пил, но водка на него действовала самым удручающим образом, не принося облегчения. Амалия Карловна обыкновенно запиралась в своей комнате и сидела там одна, раздумывая не известные никому думы. Когда она оставалась с мужем вдвоем, с глазу на глаз, время проходило в мучительном молчании. Леонид был только вежлив, предупредителен и старался совсем не смотреть на жену. «Хоть бы он убил меня скорее, – думала часто немка, – все же лучше этой каторги».
Домашний ад был переполнен невысказанных дум, сдержанных мук и взаимного глухого озлобления. Леонид в глазах жены являлся просто жалким человеком, с роковою ошибкою, несчастной судьбой. Разве она когда-нибудь думала о подобной жизни? Зачем он завез ее в эту трущобу? Зачем он, Леонид, сам такой?.. Если девочкой она еще могла обманывать себя, то женщина смотрела на все открытыми глазами. Ложное положение – вот источник всей беды. Яркая форма проявления старческой страсти Федота Якимыча, вся обстановка, в которой она происходила, и близившаяся развязка занимали немку больше всего, и она любила думать на эту тему. Пусть все мучатся и страдают, как и она. Это было мстительное и полное инстинкта разрушения чувство, на какое способна только женщина, потерявшая под ногами всякую почву.
– Все равно… – повторяла немка самой себе. – Судьба, а от судьбы не уйдешь!
Ненависть попадьи и холодное презрение Наташи она выносила с полным равнодушием и точно сама напрашивалась на какое-нибудь оскорбление. Последнею выходкой с ее стороны в этом направлении было то, что она уехала в Землянский завод в одном экипаже с Федотом Якимычем. Старик сначала смутился, когда немка заявила о своем желании ехать вместе с ним, а потом исполнил с отчаянною решимостью: э, будь что будет. Снявши голову, о волосах не плачут… Он шел вперед, очертя голову, и видел только одни серые ласковые глаза, глядевшие к нему в душу. Ничего ему не было жаль, никого не стыдно и совсем не страшно: будет что будет. Только бы не потерять ее, эту ласковую, как русалка, беляночку.
Попадья теряла голову и не знала, что ей делать, а между тем что-нибудь нужно было предпринять. Беда была на носу… Попытка посоветоваться с мужем или с Никоном закончилась полной неудачей. Оставалось одно – обратиться к Григорию Федотычу. Он – мужчина, он должен знать, как быть и что делать. Попадья собралась живой рукой и отправилась в господский дом. Григорий Федотыч, конечно, давно все знал, но сделал вид, что в первый раз слышит эту историю. Обозленная попадья выложила ему всю подноготную.
– Амфея-то Парфеновна узнает, я же в ответе за всех буду, – жаловалась попадья, вытирая слезы. – Этакое дело случилось, а она, голубушка, сном дела не знает.
– Да, мамынька тово… – бормотал Григорий Федотыч, сохранивший в себе еще чувство детского страха к грозным родителям. – Пожалуй, оно и лучше, што мамынька-то ничего не знает. Всем достанется…
– Что же я-то буду делать, Григорий Федотыч?
– А уж это твое дело, Капитолина Егоровна. Раскинь своим бабьим умом, может, что-нибудь и придумаешь…
– Да ведь я к тебе посоветоваться пришла, Григорий Федотыч. Ведь ты – мужчина, должен же сказать мне…
– Ничего я не знаю: мое дело – сторона.
С тем попадья и ушла из господского дома. Что же это такое в самом-то деле? Ведь все равно не сегодня-завтра Амфея Парфеновна узнает все, и тогда расхлебывай чужую кашу… Коли мужчины ничего не могут поделать, так надо ей действовать в свою безответную бабью голову. Сказано – сделано. Попадья склалась в один час и отправилась в Землянский завод одна.
Много передумала попадья, пока ехала в Землянский завод, да и было о чем подумать. Раза два, по женской своей слабости, она всплакнула, потому что впереди была гроза. Чем она грешнее других прочих, что в огонь головой должна лезть? А тут еще Никон глаз с нее не спускает… Тоже сокровище бог послал! И чего, подумаешь, человек бельма свои на нее выворачивает? У, взяла бы, кажется, всех на одно лыко да в воду… Чем ближе был Землянский завод, тем попадья чувствовала себя меньше, точно ребеночек малый. А вот и завод, раскинувшийся по течению горной речушки Землянки верст на пять. «Где остановиться, у Наташи?» – раздумывала попадья, соображая обстоятельства.
– Ступай в господский дом, – сказала она и сама испугалась собственной смелости: как раз еще на Федота Якимыча набежишь.
Сердце у попадьи совсем упало, когда ее повозочка въехала прямо на двор грозного господского дома. Встретила ее немушка Пелагея и только покачала головой, когда попадья знаками заявила свое непременное желание видеть самое. На счастье, Федот Якимыч был в заводской конторе. Пока немушка бегала в горницы, попадья стояла на крыльце, как приведенная на лобное место. Ах, что-то будет… Когда немушка вернулась и поманила гостью наверх, у попадьи явилась отчаянная решимость. Семь бед – один ответ… Она храбро зашагала по узкой крашеной лесенке в светлицу, где Амфея Парфеновна и встретила ее строгим, испытующим взглядом.
– Здравствуй, дорогая гостьюшка, – раскольничьим распевом проговорила старуха, не приглашая гостью садиться. – С чем прилетела-то? Ну, говори скорее… Вижу, что живая вода не держится.
Попадья боком взглянула на немушку Пелагею и только переминалась с ноги на ногу.
– Ну? – властно повторила Амфея Парфеновна. – При ней можешь все говорить, да она и не слышит… Чего-нибудь, верно, Наташа набедокурила?
– Нет, тут дело не Наташей пахнет, – сказала попадья, несколько обозленная гордостью старухи.
Без обиняков она рассказала все, что сама знала про отношения Федота Якимыча к немке. Старуха выслушала ее молча, не прервав ни одного раза, точно дело шло о ком-то постороннем. Она только побледнела и строго опустила глаза. Эта неприступность опять сбила попадью, и последние слова она договорила, запинаясь и путаясь, точно сама была виновата во всем и хотела оправдаться.
– Теперь все? – тихо спросила Амфея Парфеновна, поднимая глаза на попадью.
– Все…
Старуха выпрямилась, сверкнула глазами и с расстановкой проговорила, точно отвешивая каждое слово, как дорогое лекарство:
– Так я, милая, не верю ни одному твоему слову… Да, не верю. Не может этого быть… да, не может. Напрасно ты себя только беспокоила.
Обратившись к немушке, она прибавила:
– Проводи ее, да вперед на глаза ко мне не пускай. И худо мое, и хорошо мое, а другим до меня дела нет…
Попадья вышла из светлицы, как оплеванная. У нее даже голова кружилась и ноги подкашивались. В довершение несчастия, спускаясь по лестнице, она столкнулась с самим Федотом Якимычем, который грузно поднимался наверх. Он оглядел попадью с ног до головы, точно видел ее в первый раз, и даже посторонился, давая дорогу. Попадья выскочила на улицу, как ошпаренная, и велела ехать сейчас же домой. А Федот Якимыч постоял на лестнице, покрутил головой и широко вздохнул, – он понял, зачем прилетала новозаводская попадья. Поднявшись наверх, он перевел дух, прежде чем отворить дверь в светлицу. Амфея Парфеновна встретила его на пороге и спросила, показывая глазами на лестницу, по которой ушла попадья:
– Правда?
Федот Якимыч даже зашатался на месте, но ответил:
– Правда, Феюшка…
Дверь светлицы сейчас же затворилась. Он слышал только, как Амфея Парфеновна затворилась изнутри на железный крюк. Неужели все кончено? И так быстро… Прожили сорок лет душа в душу, а тут сразу оборвалось. Старику казалось, что под его ногами зашатался весь родительский дом, и он бессильно прислонился к стене. Что же это такое? Где он? Пахло ладаном, восковыми свечами, какими-то странными духами, какие были только у Амфеи Парфеновны.
– Феюша… Феюшка!
Ответа не последовало. Федот Якимыч закрыл лицо руками и горько заплакал. Все было кончено… Кругом стояла полутьма и мертвая тишина, а он рыдал, точно вот сам умер, – нет, хуже чем умер. Живого в землю закопали бы, и то, кажется, было бы легче.
Амфея Парфеновна слышала все, что делалось перед дверьми светлицы, и стояла неподвижно, как окаменелая. Она походила теперь на разбитое грозой дерево, которое стоит без вершины, с расщепленной сердцевиной и оборванной листвой. Да, ударил нежданный гром… Она была оскорблена не только как жена, как мать семейства, как хозяйка дома, но, главным образом, как представительница старинного рода Севастьяновых. Федот Якимыч забыл, как она выходила из богатого дома за него, маленького заводского служащего, наперекор родительской воле, как потом переносила для него нужду и лишения, как поддерживала его в неудачах, как довела его до настоящего положения и как, наконец, ввела в свой родовой дом, в котором они сейчас жили. Севастьяновы искони были главными управляющими, и их дом всегда назывался господским. Когда-то большая семья выродилась, род пошел на перевод, и она осталась одна из этой фамилии, полная своей родовой гордости, властных преданий и сознания своего родового превосходства над остальной массой заводских служащих. Да, все это было, но в севастьяновском роду не было ни одного случая, чтобы муж позорил жену… Стояла Амфея Парфеновна и думала. Вот она, гордая девушка, в отцовском доме, к ней засылали сватов с разных сторон, но она полюбила маленького безродного служащего и пошла наперекор родительской воле.
– Попомни это, Амфея, – говорил старик отец, когда уже простил ее, – попомни меня, што счастье не ходит навстречу родительской воле… Захотела ты своей воли – пеняй на себя. У нас этого в роду не бывало: против всего рода ты одна пошла.
Через сорок лет Амфея Парфеновна припомнила эти роковые слова. Ведь и жизнь прошла, и она уже забыла про них, а они вон когда откликнулись. Девичья воля да своя гордость навстречу роду пошли, а теперь род-то и сказался. Да, вот этот деревянный старинный дом казался старухе немым укором, а прожитая жизнь каким-то сном… И куда все девалось? Дунул ветер – и ничего не осталось. Недаром за год старинный родовой образ соловецких угодников Зосимы и Савватия, писанный на кипарисной доске, раскололся надвое… Это было знамение, а она в слепоте ничего не видела. Горе пришло в севастьяновский род, позор и уничижение…
Три дня и три ночи молилась Амфея Парфеновна в своей светлице и никого не допускала к себе, даже немушку Пелагею. На четвертый она спустилась вниз, в горницы, бледная, важная, спокойная, и велела позвать Федота Якимыча. Он вошел в те же горницы, куда ходил молодым, потаенным женихом, и остановился у порога.
– Федот Якимыч, спасибо тебе за привет, за ласку, за твою любовь, – с расстановкой заговорила старуха, не глядя на него. – А теперь нарушил ты родительские заветы, нарушил свои обещанные слова, нарушил родовой дом, и бог тебе судья, а я тебе больше не жена.
Она молча и гордо прошла мимо него, и он даже не посмел взглянуть на нее и стоял у порога, как это было сорок лет тому назад. Чья-то невидимая рука вычеркнула эти сорок лет из его жизни.
XI
Ближайшим результатом экспедиции новозаводской попадьи в Землянский завод было то, что Амфея Парфеновна покинула навсегда родное пепелище. С ней вместе уехала немушка Пелагея. Гордая старуха раскольница сначала отправилась куда-то к родным, а потом, как было известно стороной, в скиты. Непосредственным следствием этого отъезда явилось то, что немка переехала в Землянский завод. Она не поселилась в господском доме прямо, а пока заняла отдельную квартиру. Скандал разыгрался в полной мере, хотя открыто никто и ничего не смел говорить. Федот Якимыч для всех оставался прежней грозой. По отъезде жены он поскучал недели две, а потом сразу точно помолодел. Все приписывали это влиянию немки. Родные дети – и те не смели протестовать открыто, а ограничились тем, что перестали бывать у отца, что его страшно возмущало, хотя он этого и не высказывал.
– Все мое: худо и хорошо, – повторял он, – и дети не судьи родителям. С Амфеей Парфеновной меня бог рассудит…
В сущности он побаивался детей, особенно резкой Наташи, и храбрился только для видимости. На него иногда накатывались минуты тяжелого раздумья, и тоска схватывала за сердце. Что он делает? К обыкновенным будничным мыслям и ходячей морали примешивался религиозный страх и сознание большой ответственности. Обыкновенно такое настроение захватывало старика по вечерам, и он старался не оставаться в пустом доме один, а уезжал к немке, где успокаивался. Да как было и не успокоиться, когда она умела так заговаривать его стариковское сердце своими ласковыми бабьими словами; смехом и молодым весельем точно солнцем осветит?
После недавнего веселья в поповском доме в Новом заводе наступила мертвая тоска. Братья оставались на той же квартире и жили теперь в одной комнате. Попадья не раз покаялась за свою торопливость объявить все Амфее Парфеновне: она сыграла в руку немке… Даже хохлатый поп, вечно молчаливый, и тот сказал ей:
– Ну, попадья, дуру сваляла…
Леонид жил отщепенцем. День проводил на службе, а остальное время запирался в своей комнате. Единственным человеком, пользовавшимся его расположением, был Карпушка. Изобретатель прямо проходил в комнату к Леониду, требовал водки, разговаривал вслух сам с собой.
– Эх, жисть! – повторял он каждый раз. – Дуракам только на белом свете и жить, а умному человеку зарез… А все судьба, Леонид Зотыч. От своей судьбы, брат, не уйдешь… Нет, брат, от нее не скроешься: на дне мороком сыщет. Тут, брат, шабаш!.. А ты, Карпушка, свою линию не теряй, потому как умный человек и могу соответствовать вполне. Да… Кто машину наладил в Землянском заводе? – Карпушка… Кто награду водкой получил? – Карпушка… Кто из кабака не выходит? – да все он же, Карпушка, – вот вся главная причина. Какое такое полное право Федот Якимыч имел губить живого человека?.. Эх, жисть проклятущая… Так я говорю, Леонид Зотыч? Правильно? Голубь ты мой сизокрылый, Карп Маркыч, брось ты водку, остепенись, погляди, как добрые люди на белом свете живут, – живут да радуются.
Карпушка пил водку, бормотал все слабее и кончал тем, что засыпал тут же на месте тяжелым пьяным сном. В угоду брату Никон переносил это безобразие и не обращал на Карпушку никакого внимания.
Никон остался прежним Никоном, так что попадья успела к нему привыкнуть и больше не боялась его. Собственно, он один и оставался живым человеком в доме. И каждое дело он делал по-своему, не как другие. Попадье нравилось больше всего то, что Никон понимал каждый ее шаг и по-своему ценил ее. И веселье, и горе, и неприятности – все он видел, точно в книге читал душу попадьи. А главное, сам виду не подает, что знает, чего не знает.
«И мудреный же человек уродится, – часто думала попадья, приглядываясь к Никону. – Никак ты его не разберешь».
Прежде она боялась, что Никон будет приставать к ней, а теперь и этого нет. Никон даже перестал смотреть на попадью. Когда он скучал, попадья умела его утешить, как никто: возьмет гитару да и споет. Федот Якимыч, бывало, так гоголем и заходит, если песня по нраву придется, а Никон только трубочку посасывает.
Раз летом все отправились в поле. Поп с попадьей, Никон, Леонид с Карпушкой – все поехали. Верстах в трех от завода был казенный поповский покос с медовым ключиком и рыбною горною речкою. Поп захватил с собой бредень, чтобы устроить уху из живых харюзов. День был отличный, светлый, жаркий. А в лесу стояла настоящая благодать. Карпушка первым делом соорудил костер, чтобы дымом отогнать лесной овод. Попадья занялась устройством соответствующей закуски и выпивки. Леонид лежал на траве, закинув руки за голову. Когда поп с Карпушкой скрылись в кустах с бреднем, попадья совсем развеселилась и, забыв всякую осторожность, проговорила:
– Никон Зотыч, пойдемте землянику брать.
– Что же, пойдемте, – равнодушно согласился Никон.
Леонид остался у костра, а Никон с попадьей пошли в лес. Она сейчас же спохватилась, что как будто неладно сделала, но из непонятного упрямства не хотела вернуться. Да и было очень смешно, как близорукий Никон ползал на коленях, отыскивая в траве спелую ягоду. Попадья так и заливалась неудержимым хохотом, помыкая своим спутником, точно ручным медведем. Она была одета в летнее ситцевое платье и в простой платочек на голове. От жары лицо попадьи раскраснелось, и она сняла даже платок.
– Вон там ягоды, – указывала она ползавшему Никону. – Эх, ничего вы не видите у себя под носом. Слепой курице все – пшеница.
Расшалившись, попадья наклонилась к Никону, показывая ягоды, но в это время ее схватили две сильных руки, так что она не успела даже вскрикнуть.
– Никон, ради бога, отпусти… – шептала попадья, изнемогая в неравной борьбе. – Голубчик… Никон…
Прежнего Никона не было, – он потерял свою голову, а попадья свои песни и беззаботное веселье. Когда поп с Карпушкой вернулись с добычи, попадья и Никон сидели у костра и смотрели в разные стороны. Лов был удачный, и хохлатый поп торжествовал. Леонид попрежнему лежал, уткнув лицо в траву, точно раздавленный.
– Эх, жисть! – ругался Карпушка, недовольный общим невеселым настроением. – Не ко времю мы с тобой, поп, харюзов-то наловили. Омморошные какие-то…
С горя Карпушка напился влоск, так что его увезли домой пластом.
На другой день попадья не показывалась совсем: она лежала на своей двуспальной кровати и горько плакала. На третий день она вышла, когда Никон был один, и сказала:
– Никон Зотыч, грешно вам… да, грешно. Што вы со мною сделали? Я была честная жена попу, а теперь как я ему в глаза-то буду глядеть? Грешно вам, Никон Зотыч.
– Я вас люблю, Капитолина Егоровна, – ответил Никон. – С первого раза полюбил.
– А я не люблю вас.
Никон выпрямился, взглянул на попадью испуганными глазами и пробормотал:
– Зачем же вы… мне казалось…
– Нет, не люблю! – повторила настойчивая попадья. – Вот пойду и повинюсь во всем попу, а вы уезжайте, куда глаза глядят. Мой грех, мой и ответ…
– Куда же я пойду? – беспомощно спросил Никон.
– Ах, господи! – взмолилась попадья, ломая руки. – Да уйдите вы от меня: тошно мне глядеть.
Никон помолчал, пожевал губами и спросил в последний раз:
– И только, Капитолина Егоровна?
– И только, Никон Зотыч.
Он круто повернулся, нахлобучил шапку на глаза и вышел. Больше Капитолина Егоровна так его и не видала. Как на грех вечером пригнала Наташа и по лицу попадьи сразу догадалась, что случилось что-то важное. Она повела дело политично и не заговорила сразу о главном, а целый вечер болтала разные пустяки. Только уже в конце она спросила:
– Все мое: худо и хорошо, – повторял он, – и дети не судьи родителям. С Амфеей Парфеновной меня бог рассудит…
В сущности он побаивался детей, особенно резкой Наташи, и храбрился только для видимости. На него иногда накатывались минуты тяжелого раздумья, и тоска схватывала за сердце. Что он делает? К обыкновенным будничным мыслям и ходячей морали примешивался религиозный страх и сознание большой ответственности. Обыкновенно такое настроение захватывало старика по вечерам, и он старался не оставаться в пустом доме один, а уезжал к немке, где успокаивался. Да как было и не успокоиться, когда она умела так заговаривать его стариковское сердце своими ласковыми бабьими словами; смехом и молодым весельем точно солнцем осветит?
После недавнего веселья в поповском доме в Новом заводе наступила мертвая тоска. Братья оставались на той же квартире и жили теперь в одной комнате. Попадья не раз покаялась за свою торопливость объявить все Амфее Парфеновне: она сыграла в руку немке… Даже хохлатый поп, вечно молчаливый, и тот сказал ей:
– Ну, попадья, дуру сваляла…
Леонид жил отщепенцем. День проводил на службе, а остальное время запирался в своей комнате. Единственным человеком, пользовавшимся его расположением, был Карпушка. Изобретатель прямо проходил в комнату к Леониду, требовал водки, разговаривал вслух сам с собой.
– Эх, жисть! – повторял он каждый раз. – Дуракам только на белом свете и жить, а умному человеку зарез… А все судьба, Леонид Зотыч. От своей судьбы, брат, не уйдешь… Нет, брат, от нее не скроешься: на дне мороком сыщет. Тут, брат, шабаш!.. А ты, Карпушка, свою линию не теряй, потому как умный человек и могу соответствовать вполне. Да… Кто машину наладил в Землянском заводе? – Карпушка… Кто награду водкой получил? – Карпушка… Кто из кабака не выходит? – да все он же, Карпушка, – вот вся главная причина. Какое такое полное право Федот Якимыч имел губить живого человека?.. Эх, жисть проклятущая… Так я говорю, Леонид Зотыч? Правильно? Голубь ты мой сизокрылый, Карп Маркыч, брось ты водку, остепенись, погляди, как добрые люди на белом свете живут, – живут да радуются.
Карпушка пил водку, бормотал все слабее и кончал тем, что засыпал тут же на месте тяжелым пьяным сном. В угоду брату Никон переносил это безобразие и не обращал на Карпушку никакого внимания.
Никон остался прежним Никоном, так что попадья успела к нему привыкнуть и больше не боялась его. Собственно, он один и оставался живым человеком в доме. И каждое дело он делал по-своему, не как другие. Попадье нравилось больше всего то, что Никон понимал каждый ее шаг и по-своему ценил ее. И веселье, и горе, и неприятности – все он видел, точно в книге читал душу попадьи. А главное, сам виду не подает, что знает, чего не знает.
«И мудреный же человек уродится, – часто думала попадья, приглядываясь к Никону. – Никак ты его не разберешь».
Прежде она боялась, что Никон будет приставать к ней, а теперь и этого нет. Никон даже перестал смотреть на попадью. Когда он скучал, попадья умела его утешить, как никто: возьмет гитару да и споет. Федот Якимыч, бывало, так гоголем и заходит, если песня по нраву придется, а Никон только трубочку посасывает.
Раз летом все отправились в поле. Поп с попадьей, Никон, Леонид с Карпушкой – все поехали. Верстах в трех от завода был казенный поповский покос с медовым ключиком и рыбною горною речкою. Поп захватил с собой бредень, чтобы устроить уху из живых харюзов. День был отличный, светлый, жаркий. А в лесу стояла настоящая благодать. Карпушка первым делом соорудил костер, чтобы дымом отогнать лесной овод. Попадья занялась устройством соответствующей закуски и выпивки. Леонид лежал на траве, закинув руки за голову. Когда поп с Карпушкой скрылись в кустах с бреднем, попадья совсем развеселилась и, забыв всякую осторожность, проговорила:
– Никон Зотыч, пойдемте землянику брать.
– Что же, пойдемте, – равнодушно согласился Никон.
Леонид остался у костра, а Никон с попадьей пошли в лес. Она сейчас же спохватилась, что как будто неладно сделала, но из непонятного упрямства не хотела вернуться. Да и было очень смешно, как близорукий Никон ползал на коленях, отыскивая в траве спелую ягоду. Попадья так и заливалась неудержимым хохотом, помыкая своим спутником, точно ручным медведем. Она была одета в летнее ситцевое платье и в простой платочек на голове. От жары лицо попадьи раскраснелось, и она сняла даже платок.
– Вон там ягоды, – указывала она ползавшему Никону. – Эх, ничего вы не видите у себя под носом. Слепой курице все – пшеница.
Расшалившись, попадья наклонилась к Никону, показывая ягоды, но в это время ее схватили две сильных руки, так что она не успела даже вскрикнуть.
– Никон, ради бога, отпусти… – шептала попадья, изнемогая в неравной борьбе. – Голубчик… Никон…
Прежнего Никона не было, – он потерял свою голову, а попадья свои песни и беззаботное веселье. Когда поп с Карпушкой вернулись с добычи, попадья и Никон сидели у костра и смотрели в разные стороны. Лов был удачный, и хохлатый поп торжествовал. Леонид попрежнему лежал, уткнув лицо в траву, точно раздавленный.
– Эх, жисть! – ругался Карпушка, недовольный общим невеселым настроением. – Не ко времю мы с тобой, поп, харюзов-то наловили. Омморошные какие-то…
С горя Карпушка напился влоск, так что его увезли домой пластом.
На другой день попадья не показывалась совсем: она лежала на своей двуспальной кровати и горько плакала. На третий день она вышла, когда Никон был один, и сказала:
– Никон Зотыч, грешно вам… да, грешно. Што вы со мною сделали? Я была честная жена попу, а теперь как я ему в глаза-то буду глядеть? Грешно вам, Никон Зотыч.
– Я вас люблю, Капитолина Егоровна, – ответил Никон. – С первого раза полюбил.
– А я не люблю вас.
Никон выпрямился, взглянул на попадью испуганными глазами и пробормотал:
– Зачем же вы… мне казалось…
– Нет, не люблю! – повторила настойчивая попадья. – Вот пойду и повинюсь во всем попу, а вы уезжайте, куда глаза глядят. Мой грех, мой и ответ…
– Куда же я пойду? – беспомощно спросил Никон.
– Ах, господи! – взмолилась попадья, ломая руки. – Да уйдите вы от меня: тошно мне глядеть.
Никон помолчал, пожевал губами и спросил в последний раз:
– И только, Капитолина Егоровна?
– И только, Никон Зотыч.
Он круто повернулся, нахлобучил шапку на глаза и вышел. Больше Капитолина Егоровна так его и не видала. Как на грех вечером пригнала Наташа и по лицу попадьи сразу догадалась, что случилось что-то важное. Она повела дело политично и не заговорила сразу о главном, а целый вечер болтала разные пустяки. Только уже в конце она спросила: