Страница:
Мамлеев Юрий
Чёрное зеркало
Мамлеев Юрий
Чёрное зеркало
ВЕЧЕРНИЕ ДУМЫ
Михаил Викторович Савельев, пожилой убийца и вор с солидным стажем, поживший много и хорошо, заехал в глухой район большого провинциального города.
Тянули его туда воспоминания.
Район этот был тусклый, пятиэтажный, но в некоторых местах сохранивший затаенный и грустный российский уют: домики с садиками, зелень, петухи, собачки и сны. Савельев, раньше не любивший идиллию, теперь чуть не расплакался. Был он на вид суровый, щетинистый мужчина с грубым лицом, но почему-то с весьма тоскливыми глазами.
Денег у него было тьма, но он забыл о них, хотя они лежали в карманах пиджака - на всякий случай. Остановился он у знакомого коллеги, который, однако, укатил на несколько дней по делам.
Денька три-четыре Миша Савельев бродил по городу, чего-то отыскивая, и почти ничего не ел - аппетит у него совершенно отнялся, как только он приехал в до боли знакомый город. За все три дня кряхтя выпил только кружечки две пива, а насчет еды - никто и не видел, чтобы он ел.
На четвертый день, по связям своего приятеля, собрал он на квартире, где остановился, воровскую молодежь, будущих убийц и громил - "нашу надежду", как выразился этот его приятель. Отобрал Миша только троих - Геннадия, Володю и Германа; все трое, как на подбор, юркие, отпетые, но тем не менее, исключая одного, еще никого не зарезали, не застрелили, не убили, не изнасиловали. Почти невинные, значит, начинающие...
Все они с уважением посматривали на Мишу - для них он был авторитет. Сидели за столом культурно, за чаем, без лишнего алкоголя. Из почтения к старшему.
Сначала Михаил Викторович рассуждал о своем искусстве. Его слушали затаив дыхание. У Гены сверкали глаза, у Володи руки как-то сами собой двигались, хотя сам он был тих, а Герман словно спрятал свое лицо - дескать, куда мне.
Потом выпили помаленьку, по сто, и Михаил Викторович продолжил.
- Ну, теперь, ребяты, вы поняли, кто я такой, - сказал он смиренно. - Но сейчас я расскажу вам историю, которая случилась в этом городе примерно пятнадцать лет назад и которую ни-кто забыть не сможет, если узнает о ней.
Приехал я сюда пустой. Бабки нужны были до зарезу. Жрать и пить хотелось невмоготу. Тут навели меня на одну квартиру - дескать, лежат там иконы, рубли, золотишко и разные другие предметы роскоши.
Я злой тогда был, беспокойный, крутой - и всегда хотел что-нибудь совершить, что-нибудь большее, чем просто ограбить. Ну, скажем, рот оторвать или ударить по башке, чтоб без понимания лежала, и изнасиловать.
А тот раз, как на грех, топорик захватил. Очень аккуратный, маленький, вострый, с таким можно и на медведя идти.
Вечерело. Я тогда еще красоту любил, чтоб было красиво, когда на дело идешь. Ну, чтоб луна там светила, птички пели...
Ребята расхохотались.
- Ты у нас, папаня, своеобычный, - высказался Володя, самый образованный.
- Помолчи лучше, - оборвал его Геннадий, самый решительный.
- Пойдем дальше, - заключил Викторыч. - Дверь в той квартире была для смеха - пнешь и откроет пасть. По моим расчетам, там никого быть не должно. Захожу, оглядываюсь, батюшки, внутри все семейство - и маманя тебе, и папаня, и еще малец у них пятилетний должен быть, но я его не заметил.
Маманя, конечно, в слезы, словно прощения просит, но я ее пожалел, сначала папаню пристукнул, он без сопротивления так и осел, а кровищи кругом, кровищи - будто на празднике. Маманя ахнула, ну а я аханья не любил. Парень я был наглый, осатанелый, хвать ее топориком по пухлому лицу - она и замолчи. Лежит на полу, кровь хлещет, глаз вытек, помада с губ растеклась. Пнул я ее ногой для порядка - и осматриваюсь, где что лежит. Вдруг из ванны, она в глубине коридора была, мальчик ихний выходит: крошка лет пяти, он еще ничего не видел и не понял, весь беленький, невинный, светлый и нежненький. Смотрит на меня, на дядю, и вдруг говорит: "Христос воскрес!" - и взглянул на меня так ласково, радостно. И правда, Пасха была. Со мной дурно сделалось. В одно мгновение как молния по телу и уму прошла - и я грохнулся на пол без сознания. Сколько прошло - не помню. Встаю, гляжу - я один в квартире. Трупы - те есть, лежат тихие такие, даже тише, чем трупам положено. Дитя этого нигде нет. Я туда, я сюда, где дите? Нет его - и все. Ну, на нет и суда нет, не христосоваться же с ним после всего.
Я, ополоумев, ничего не взял, смотрю в себя: аж судороги изнутри идут. И какая-то сила вынесла меня из этого дома...
С тех пор три года никого не резал. Воровал - да, грабил, конечно, но мокрого дела избегал. Не тянуло меня на него.
Года через три пришлось-таки одного дядю прирезать - иначе было нельзя.
Пришел домой - плачу...
Тут исповедальный рассказ Миши Савельева был прерван смехом. Хохотали ребята от души. "Ну и дед", - подумал про себя Володя.
Михаил Викторович на их смех, однако, не обратил внимания и медленно продолжал:
- И вот с этих пор, если убью кого - плачу. Не могу удержаться. Креплюсь, знаете, ребяты, креплюсь, а потом как зареву. Такая вот со мной история произошла. Правда, я уже, почитай, лет пять никого не погубил. Да и нужды не было, - и Савельев мрачно развел руками.
Воцарилось молчание. Ребята недоуменно переглядывались, дескать, уж не придурок ли перед ними. Всякое бывает. Не только фраера, но и воры в законе могут с ума сойти.
Михаил Викторович почувствовал некоторое напряжение и для разрядки пустил два-три похабных анекдота. Ребята чуть-чуть повеселели, но сдержанно.
- Ну, а корытник-то куда пропал? - спросил вдруг Володя.
- Откуда я знаю про это дите, - угрюмо ответил Михаил Викторович. - Я вам не ясновидящий.
- Поди в попы подался. Больно религиозный корытник-то был, - хихикнул Герман.
- Еще чего, дураков нет, - неожиданно огрызнулся Геннадий.
Разговор дальше не ладился. Савельев, как старшой, почувствовал, что надо закругляться.
- Пора, ребяты, по домам, и вам отдохнуть надо, - вздохнул он.
- Отдыхают только после мокрых дел, - сурово ответил Геннадий. - А так мы всегда в работе. Нам отпуска не дают и не оплачивают их.
Герман хихикнул.
- Михаил Викторович, - продолжил Геннадий, видимо он был среди ребят за главного, - пусть те идут, а мы с вами, может, прошвырнемся немного на свежем воздухе, а?
Савельев согласно кивнул головой. Вышли на улицу. Было свежо, еще пели птички, одна села чуть ли не на кепку Геннадия. Но он ее смахнул. И два человека - старый и помоложе - медленно пошли вперед. Володя и Герман скрылись за углом.
Геннадий был статный, красивый юноша, уголовно-спортсменистого виду.
- Погода-то, погода-то, - развел он плечами. - Хорошо. Я после мокрого люблю стаканчик водочки выкушать. Веселей идет, падла... Так по крови и разливается.
И он захохотал.
- Тебе уж приходилось? - сурово спросил Михаил Викторович.
- А как же, не раз... Что мы, лыком шиты, что ли. Небось, - проурчал Геннадий. - Но на меня фраера не должны жаловаться. У меня рука твердая, глаз зоркий - р-раз, и никаких тебе стонов, никакого визга. Без проблем.
- Правильно, сынок, - мрачно заметил Савельев. - Да и мертвому кому жаловаться? Нет еще на земле таких инстанций, куда мертвые могли бы жаловаться...
- Ты юморист, папаня, - засмеялся Геннадий.
Они свернули на пустынную улицу, выходившую на опушку леса. Вечерело. Солнце кроваво и призрачно опускалось за горизонт.
- А я после того случая с дитем книжки стал читать... - вдруг проговорил Савельев.
Геннадий остановился.
- Слушай, папаня. Надоел ты мне со своим корытником, - резко и нервно сказал Геннадий, и губы его дернулись. - Не хотел я тебе говорить, а теперь скажу: тот корытник был я.
Савельев остолбенел и расширенными от тревоги и непонятности глазами взглянул на Геннадия.
- Ты что, парень, рехнулся? - еле выговорил он.
- А вот не рехнулся, папаша, - Геннадий весело и пристально посмотрел на затихшего Савельева. - Ты, должно быть, помнишь, что, как входишь в комнату, зеркало еще огромное стояло рядом со славянским шкафом. И картина большая висела. Пейзаж с коровками - она у меня до сих пор сохранена. Под ней и маманя в крови лежала. Это ты должен помнить, - миролюбиво закончил Гена. - Хочешь, пойдем ко мне, покажу?
- Все точно, все точно, сынок, - нелепо пробормотал Савельев, и вид у него был как у курицы, увидевшей привидение. У него пошла слюна.
- Ну и добро. Я тебя сначала не узнал. Ребенком ведь я был тогда, добавил Геннадий спокойно. - Но ты напомнил своим рассказом. Могилки предков на городском кладбище. Хочешь, сходим, бутылочку разопьем?
Савельев не нашелся, что сказать. Странное спокойствие, даже безразличие Геннадия потихоньку стало передаваться и ему.
- Ну, а потом, - продолжил Гена, - родственнички помогли. Но все-таки в детдом попал. На первое дело пошел в шестнадцать лет. И все с тех пор идет как по маслу. Не жалуюсь.
Молча они шли по кривым улочкам. Савельев все вздыхал.
- А ты, отец, все-таки зря не пошарил там у нас в квартире, рассудительно, почти учительским тоном проговорил Геннадий. - Говорят, золотишко у нас там было. Работу надо завершать, раз вышел на нее. Я не говорю, что ты зря меня не прирезал, нет, зачем? Запер бы меня в клозете, отвел бы за руку туда, посадил бы на горшок, а сам спокойненько бы обшаривал комнаты. Это было бы по-нашему. А ты повел себя как фраер. И то не всякий фраер так бы размягчился, словно теленок. Ребят и меня ты до смеху довел своим рассказом. Молчал бы уж лучше о таких инцидентах. Краснеть бы потом не пришлось. Мы ведь у тебя учиться пришли.
Савельев загрустил.
- А я вот этого корытника, каким ты был тогда, никогда не забуду. Во сне мне являлся, - дрогнувшим голосом сказал Савельев. - И слова его не забуду...
Геннадий чуть-чуть озверел.
- Ну ты, старик, псих. Не знай, что ты в авторитете, я бы тебе по морде съездил за такие слова, - резко ответил он.
- И куда ж это все у тебя делось, что было в тебе тогда? Неужели от жизни? Так от чего же? - слезно проговорил Савельев. - Одному Богу, наверно, известно.
- Слушай, мужик, не ной. Мне с тобой не по пути. Иди-ка ты своей дорогой. А я своей.
- Я ведь не сразу после твоих младенческих слов отвык от душегубства. Книги святые читал. И слова твои вели меня. Хотел я и вас, дураков, вразумить сегодня. Да не вышло.
Геннадий протянул ему руку.
- Прощай, отец, - сказал. - Тебе лечиться надо и отдохнуть как следует. А мне на дело завтра идти. Может быть, и мокрое.
Савельев остановился, даже зашатался немного.
- А я вот только недавно, года два назад, окончательно завязал со всем, медленно проговорил он. - Теперь решил в монастырь идти. Может, примут. Буду исповедоваться. Не примут - в отшельники уйду. Богу молиться. Нет правды на земле, но где-то она должна быть...
- Ищи, отец, - насмешливо ответил Геннадий. - Только в дурдом не попади, ища правду-то...
Савельев махнул рукой и улыбнулся. И так пошли они в разные стороны: один, сгорбленный, пожилой человек, бывший убивец, ищущий правды и Бога, другой молодой человек, легкой, весело-уверенной походкой идущий навстречу завтрашнему мокрому делу...
Прошло несколько лет. Савелий, покаявшись, постранствовал и приютился в конце концов около монастыря. Случайно узнал он о судьбе Геннадия: тот погиб в кровавой разборке. После гибели душа Геннадия медленно погружалась во все возрастающую черноту, которая стала терзать его изнутри. И он не сознавал, что с ним происходит.
А в это время Михаил Викторович, стоя на коленях, молил Бога о спасении души Геннадия. И в его уме стоял образ робкого, невинного, светлого мальчика, который прошептал ему из коридора:
- Христос воскрес!
ПРЫЖОК В ГРОБ
Время было хмурое, побитое, перестроечное. Старичок Василий об этом говорил громко.
- И так жизнь плохая, - поучал он во дворе. - А ежели ее еще перестраивать, тогда совсем в сумасшедший дом попадешь... Навсегда.
Его двоюродная сестра, старушка Екатерина Петровна, все время болела. Было ей под семьдесят, но последние годы она уже перестала походить на себя, так что знакомые не узнавали ее - узнавали только близкие родственники. Их было немного, и жили они все в коммунальной квартире в пригородном городишке близ Москвы - рукой подать, как говорится. В большой комнате, кроме самой старушки, размещалась еще ее сестра, полустарушка, лет на двенадцать моложе Катерины, звали ее Наталья Петровна. Там же проживал и сын Натальи - парень лет двадцати двух, Митя, с лица инфантильный и глупый, но только с лица. Старичок Василий, или, как его во дворе называли, Василек, находился рядом, в соседней, продолговатой, как все равно гроб на какого-нибудь гиганта, комнате.
В коммуналке проживали еще и другие: не то наблюдатель, не то колдун Кузьма, непонятного возраста, и семья Почкаревых, из которой самый развитой был младенец Никифор. Правда, к сему времени он уже вышел из младенчества и стукнуло ему три с половиной года. Но выражение у него оставалось прежнее, словно он не хотел выходить из своих сновидений, а может быть, даже из внутриутробного состояния. Потому его так и называли соседи: младенец.
Екатерина Петровна болела тяжело, даже как-то осатанело. Болезнь прилепилась к ней точно чума, но неизвестная миру. Возили ее по докторам, клали в больницы - а заболевание брало свое, хотя один важный доктор заявил, что она якобы выздоровела. Но выздоровела, наверное, только ее мать - и то на том свете, если только там болеют и выздоравливают. Другой доктор так был обозлен ее неизлечимостью, что даже пихнул старушку во время приема. После каждого лечения Екатерина Петровна тяжело отлеживалась дома, но все чахла и чахла. Родственники - и сестра, и Митя, и дед Василек - измотались с ней и почти извели душу.
Тянулись месяцы, и старушка все реже и реже обслуживала сама себя. Только взрослеющий младенец Никифор не смущался и уверенно, словно отпущенный на волю родителями, забредал иногда к Екатерине Петровне и, замерев на пороге, подолгу на нее смотрел, положив палец в рот. Екатерина Петровна порой подмигивала ему, несмотря на то что чувствовала - умирает. Возьмет да и подмигнет, особенно когда они останутся одни в комнате, если не считать теней. Никифору очень нравилось это подмигиванье. И он улыбался в ответ. Правда, Екатерине Петровне иногда казалось, что он не улыбается ей, а хохочет, но она приписывала это своему слабеющему уму, ибо считала, что умирает не только тело, но и ум.
Никифор же думал по-своему, только об одном - взаправдашняя Екатерина Петровна или нет. Впрочем, он не был уверен, что и он сам взаправдашний. Мальчугану часто снилось, что он на самом деле игрушечный. Да и вообще пришел не в тот мир, куда хотел.
Митя не любил младенца.
- Корытники, когда еще они людьми будут, - улыбался он до ушей, поглядывая на стакан водки. - Им еще плыть и плыть до нас. Не понимаю я их.
Старичок Василий часто одергивал его:
- Хватит тебе, Митя, младенца упрекать. Неугомонный. Тебе волю дай - ты все перестроишь шиворот-навыворот. У тебя старики соску сосать будут, - строго добавлял он.
То ли наблюдатель, то ли колдун Кузьма шмыгнет, бывало, мимо открытой двери, взглянет на раскрывшего от удивления рот мальчугана Никифора, на мученицу Екатерину Петровну, онемевшую от неспособности себе помочь, и на все остальное сгорбившееся семейство - и ни слова не скажет, но вперед по коридору - побежит.
Наталье Петровне хотелось плюнуть в его сторону, как только она видела его, - но почему именно плюнуть, она объяснить себе не могла. Она многое не могла объяснить себе - например, почему она так любила сестру при жизни и стала почти равнодушна около ее смерти, теперь.
Может быть, она просто отупела от горя и постоянного ухаживания за сестрой. Ведь в глубине души она по-прежнему любила ее, хотя и не понимала, почему Катя родилась ее сестрой, а не кем-нибудь еще.
Старичок Василек, так тот только веселел, когда видел умирающую Катю, хотя вовсе не хотел ее смерти и, наоборот, вовсю помогал ее перекладывать и стелить для нее постель. Веселел же он от полного отсутствия в нем всякого понимания, что есть смерть. Не верил он как-то в нее, и все.
Только племяш умирающей - Митя - все упрощал. Он говорил своей матери Наталье:
- Плюй на все. Будя, помаялись. Одних горшков сколько вынесли. Чудес, маманя, на свете не бывает. Смирись, как говорят в церкви.
В январе старушку отвезли опять в больницу, но через десять дней вернули.
- Лечение не идет, - сказали.
"Безнадежная, значит", - подумала Наталья. И потянулись дни - один тяжелей другого. Катерину Петровну уже тянуло надевать на свою голову ночной горшок, но ей не позволяли. Потом вдруг она опомнилась, застыдилась и стала все смирней и смирней.
Но оживала она лишь тогда, когда младенец Никифор возникал, и то оживала больше глазом, глаз один становился у нее точно огненный - так она чувствовала Никифора. Младенец же таращил глаза - и ему казалось, что Екатерина Петровна не умирает, а просто стынет, становясь призраком. И он радостно улыбался, потому что забывал бояться призраков, относясь к ним как к своим игрушкам.
Боялся же мальчуган того, чего на свете нет.
Колдун-наблюдатель Козьма, завидев Никифора, порой бормотал про себя так:
- Пучь, пучь глаза-то! Только меня не трогай! Знаем мы таких...
Колдун пугался и вздрагивал при виде младенца. Знатоки говорили, что такое может происходить потому, что младенец чист и что, мол, душевная чистота вспугивает колдунов. Но Козьма только хохотал на такие мысли.
- Ишь, светломордники, - шептал он. - Я не младенцев боюсь, а Никифора. Потому что отличить не могу, откуда этот Никифор пришел, от какого духа.
Между тем доктор, серьезный такой, окончательно заявил: возврата нет, неизлечима, скоро умрет Екатерина Петровна, но полгода протянуть может, а то и год.
Но время все-таки шло. Прошел уже февраль, и двоюродный браток-старичок Василий уже десятый день подряд бормотал про себя: "Мочи нет!" Старушка еле двигалась, порой по целым дням не вставала. Слова о неизлечимости и близость смерти совсем усугубили обстановку. И однажды Василек и сестра уходящей, Наталья Петровна, собрались рядком у ее изголовья. Начал Василек, ставший угрюмым.
- Вот что, Катя, - твердо промычал он, покачав, однако, головой, - нам уже невмоготу за тобой ухаживать. У Натальи сердечные приступы, того гляди помрет. Во мне даже веселия не стало. Все об этом говорят. Мне страшно оттого, - тихо добавил он.
Старушка Екатерина Петровна замерла на постели, голова онеподвижела, а глаза глядели на потолок, а может быть, и дальше.
- С Мити толку нет: молодой, но пьяный, больной умом и ничего не хочет. Управы на него нет. Денег нет. Сил нет.
Наталья Петровна побледнела и откинулась на спинку стула, ничего не говоря.
- Ты же все равно умрешь скоро, - сквозь углубленную тишину добавил дед Василий.
- И што? - еле-еле, но спокойно проговорила Катерина.
- Тянуть мы больше не можем, - прошептала Наталья. - И чево тянуть-то?
- Конец-то один, Катерина. Ну проживешь ты еще полгода, ну, месяцев семь, и что толку? И себя изведешь, и нас раньше времени в могилу отправишь, вставил Василий.
- А я не могу тотчас помереть, родные мои. Нету воли, - проговорила Екатерина Петровна и положила голову поудобней на подушке.
- Попить дать? - спросила сестра.
- Дай.
И та поднесла водички. Старушка с трудом выпила.
- Ну?
- Что "ну", Катерина, - оживился Василек. - Тебе и не надо чичас умирать. По своей воле не умрешь. Давай мы тебя схороним. Живую, - Василек посерьезнел. - Смотришься ты как мертвая. Тебя за покойницу любой примет. Схороним тихо, без шпаны. Ты сама и заснешь себе во гробе. Задохнешься быстро, не успеешь оглянуться. И все. Лучше раньше в гроб лечь, чем самой маяться и нас мучить. Думаешь, боязно? Нисколько. Все одно - в гробу лежать. Мы обдумали с Натальей. А Митя на все согласен.
Воцарилась непонятная тишина. Наталья стала плакать, но дедок ничего, даже немного повеселел, когда выговорился до конца. Екатерина долго молчала, все сморкалась.
Потом сказала:
- Я подумаю.
Наталья взорвалась:
- Катька! Из одного чрева с тобой вышли! Но сил нет! Уйди подобру-поздорову! А я потом, может быть, скоро - за тобой! Способ хороший, мы все обдумали, все концы наш районный врач, Михаил Семенович, подпишет, скажем ему, померла - значит, померла. Сомнений у него ни в чем нет, он тебя знает.
Василек насупился:
- Ты, главное, Катерина, лежи во гробу смирно, не шевелись. А то тебя же тогда и опозорят. И нас всех. А не шевелишься - значит, тебя уже нету... Все просто.
Катерина Петровна закрыла глаза, сложила ручки и тихо вымолвила:
- Я еще подумаю.
- Ты только, мать, скорей думай, - почесал в затылке Василек. - Времени у нас нету и сил. Если тянуть, то ты все равно помрешь, но и Наталью утащишь. А что я один без двоюродных сестер делать буду? Пустота одна, и веселье с меня спадет. Благодаря вам и держусь.
Наталья всплакнула.
- Умирать-то ей все же дико, Васек.
- Как это дико? А что такое умирать? Просто ее станет нету, и все, но, может, наоборот, нас станет нету, а она будет. Чего думать о смерти-то, если она загадка? Дуры вы, дуры у меня. И всю жизнь были дуры, за что и любил вас.
Екатеринушка вздохнула на постели.
- Все время нас с Наташкой за дур считал, - обиженно надула она старые умирающие губки. - Какие мы дуры...
- У нас только Митя один дурак, - вмешалась вдруг Наталья. - Да муж мой, через год пропал... А больше у нас никого и не было. Ты подумай, Катя, глубоко подумай, - обратилась она к сестре. - Мы ведь тебя не неволим. Сама решай. В случае твоего отказа если растянем, то, может быть, вместе и помрем. У Василька вон инфаркт уже был. Один Митяй останется - жалко его, но его ничем не исправишь, даже если мы останемся.
На этом семейный совет полюбовно закончился. Утром все встали какие-то бодрые. Старушка Катерина Петровна стала даже ходить. Но все обдумывала и, думая, шевелила губами.
К вечеру, лежа, вдруг спросила:
- А как же Никифор?
- Что Никифор? - испугался Василек.
- Он мне умирать не велит, - прошептала старушка.
- Да ты бредишь, что ли, Катя? - прервала ее Наталья, уронив кастрюлю. Какой повелитель нашелся!
- Дай я с ним поговорю.
- Как хочешь, Катя, мы тебя не неволим. Смотри сама, - заплакала Наталья.
Привели Никифора. Глаза младенца вдруг словно обезумели. Но это на мгновение. Наталья дала ему конфетку. Никифор съел.
- Будя, будя, - проговорил он со слюной.
И потом опять глаза его обезумели, словно он увидел такое, что взрослые не могут увидеть никогда. А если раньше когда-нибудь и видели, то навсегда забыли - словно слизнул кто-то невидимый из памяти. Но это длилось у Никифора мгновение.
Катерина смотрела на него.
- Одобряет, - вдруг улыбнулась она и рассмеялась шелковым, неслышным почти смехом.
Вечер захватила тьма. Колдун-наблюдатель Козьма внезапно исчез. Наутро Екатерина Петровна в твердом уме и памяти, но робко проговорила, зарывшись в постель:
- Я согласная.
Виден был только ее нос, высовывающийся из-под одеяла. Василек и Наталья заплакали. Но надо было готовиться к церемонии.
- Вам невмоготу, но и мне невмоготу на этом свете, - шептала только Катерина Петровна.
После такого решения она вдруг набралась сил и, покачиваясь, волосы разметаны, заходила по комнате.
- Ты хоть причешись, - укоряла ее Наталья Петровна. - Не на пляже ведь будешь лежать, а в гробу.
Катерина Петровна хихикнула.
Один Митя смотрел на все это, отупев.
- Ежели она сама желает, то и я не возражаю, - разводил он руками, - мне горшки тоже надоело выносить и промывать.
- Ты только помалкивай, - поучал его Василек. - Видишь, люди кругом ненормальные стали. Глядишь, и освистят нас, если что...
- Она-то согласная помереть, но сможет ли, - жаловалась Наталья. - Хорошо бы до опускания в землю померла. По ходу.
Начались приготовления. А Екатерине Петровне стало что-то в мире этом казаться. То у сестры Натальи Петровны голова не та, точно ее заменили другой, страшной, то вообще люди на улице пустыми ей видятся (как присядет Екатеринушка у окошечка), словно надуманными, то один раз взглянула во двор брат-дедок Василек за столом сидит без ушей. То вдруг голоса из мира пропали, ни звука ниоткуда не раздается, будто мир беззвучен и тих, как мышь.
Старушка решила, что это ободряющие признаки.
Наступил заветный день.
- Сегодня в девять утра ты умерла, Екатеринушка, - ласково сказал дед Василий. - Лежи себе неподвижно на кровати и считай, что ты мертвая. Наталья уже побежала к врачу, Михаилу Семеновичу, - сообщить.
Старушка всхлипнула и мирно согласилась.
- Не шевелись только, Катя, Христом-Богом прошу, - засуетился Василек. Ведь скандал будет. Еще прибьют и тебя и меня. Зачем тебе это?
- Я согласная, - прошептала тихо старушка.
- А я за Почкаревыми сбегаю. Пусть соседи видят, - и Василек двинулся к двери.
- А где Митька? - еле выдохнула старушка.
Василек разозлился:
- Да ты померла, Катя, пойми ты это. Уже девять часов пять минут. При чем тут Митька? Он сбег от страху и дурости.
- Поняла, поняла, Василий.
- Гляди, какая ты желтая. Покойница на веки вечные.
И Василек хлопнул дверью.
Скоро пришли супруги Почкаревы, просто так, взглянуть. Старушка не храпела, не двигалась, не шипела.
- Тяжело видеть все это, - проговорил Почкарев и тут же исчез.
Почкарева же нет - подошла поближе, внимательно заглянула в лицо Катеринино. Дедок даже испугался и от страха прыгнул в сторону.
- Царствие ей небесное, - задумчиво покачала головой Почкарева. - Старушка невинная, беззлобная была!
- Она уж теперь в раю! - из угла выкрикнул Василек.
Чёрное зеркало
ВЕЧЕРНИЕ ДУМЫ
Михаил Викторович Савельев, пожилой убийца и вор с солидным стажем, поживший много и хорошо, заехал в глухой район большого провинциального города.
Тянули его туда воспоминания.
Район этот был тусклый, пятиэтажный, но в некоторых местах сохранивший затаенный и грустный российский уют: домики с садиками, зелень, петухи, собачки и сны. Савельев, раньше не любивший идиллию, теперь чуть не расплакался. Был он на вид суровый, щетинистый мужчина с грубым лицом, но почему-то с весьма тоскливыми глазами.
Денег у него было тьма, но он забыл о них, хотя они лежали в карманах пиджака - на всякий случай. Остановился он у знакомого коллеги, который, однако, укатил на несколько дней по делам.
Денька три-четыре Миша Савельев бродил по городу, чего-то отыскивая, и почти ничего не ел - аппетит у него совершенно отнялся, как только он приехал в до боли знакомый город. За все три дня кряхтя выпил только кружечки две пива, а насчет еды - никто и не видел, чтобы он ел.
На четвертый день, по связям своего приятеля, собрал он на квартире, где остановился, воровскую молодежь, будущих убийц и громил - "нашу надежду", как выразился этот его приятель. Отобрал Миша только троих - Геннадия, Володю и Германа; все трое, как на подбор, юркие, отпетые, но тем не менее, исключая одного, еще никого не зарезали, не застрелили, не убили, не изнасиловали. Почти невинные, значит, начинающие...
Все они с уважением посматривали на Мишу - для них он был авторитет. Сидели за столом культурно, за чаем, без лишнего алкоголя. Из почтения к старшему.
Сначала Михаил Викторович рассуждал о своем искусстве. Его слушали затаив дыхание. У Гены сверкали глаза, у Володи руки как-то сами собой двигались, хотя сам он был тих, а Герман словно спрятал свое лицо - дескать, куда мне.
Потом выпили помаленьку, по сто, и Михаил Викторович продолжил.
- Ну, теперь, ребяты, вы поняли, кто я такой, - сказал он смиренно. - Но сейчас я расскажу вам историю, которая случилась в этом городе примерно пятнадцать лет назад и которую ни-кто забыть не сможет, если узнает о ней.
Приехал я сюда пустой. Бабки нужны были до зарезу. Жрать и пить хотелось невмоготу. Тут навели меня на одну квартиру - дескать, лежат там иконы, рубли, золотишко и разные другие предметы роскоши.
Я злой тогда был, беспокойный, крутой - и всегда хотел что-нибудь совершить, что-нибудь большее, чем просто ограбить. Ну, скажем, рот оторвать или ударить по башке, чтоб без понимания лежала, и изнасиловать.
А тот раз, как на грех, топорик захватил. Очень аккуратный, маленький, вострый, с таким можно и на медведя идти.
Вечерело. Я тогда еще красоту любил, чтоб было красиво, когда на дело идешь. Ну, чтоб луна там светила, птички пели...
Ребята расхохотались.
- Ты у нас, папаня, своеобычный, - высказался Володя, самый образованный.
- Помолчи лучше, - оборвал его Геннадий, самый решительный.
- Пойдем дальше, - заключил Викторыч. - Дверь в той квартире была для смеха - пнешь и откроет пасть. По моим расчетам, там никого быть не должно. Захожу, оглядываюсь, батюшки, внутри все семейство - и маманя тебе, и папаня, и еще малец у них пятилетний должен быть, но я его не заметил.
Маманя, конечно, в слезы, словно прощения просит, но я ее пожалел, сначала папаню пристукнул, он без сопротивления так и осел, а кровищи кругом, кровищи - будто на празднике. Маманя ахнула, ну а я аханья не любил. Парень я был наглый, осатанелый, хвать ее топориком по пухлому лицу - она и замолчи. Лежит на полу, кровь хлещет, глаз вытек, помада с губ растеклась. Пнул я ее ногой для порядка - и осматриваюсь, где что лежит. Вдруг из ванны, она в глубине коридора была, мальчик ихний выходит: крошка лет пяти, он еще ничего не видел и не понял, весь беленький, невинный, светлый и нежненький. Смотрит на меня, на дядю, и вдруг говорит: "Христос воскрес!" - и взглянул на меня так ласково, радостно. И правда, Пасха была. Со мной дурно сделалось. В одно мгновение как молния по телу и уму прошла - и я грохнулся на пол без сознания. Сколько прошло - не помню. Встаю, гляжу - я один в квартире. Трупы - те есть, лежат тихие такие, даже тише, чем трупам положено. Дитя этого нигде нет. Я туда, я сюда, где дите? Нет его - и все. Ну, на нет и суда нет, не христосоваться же с ним после всего.
Я, ополоумев, ничего не взял, смотрю в себя: аж судороги изнутри идут. И какая-то сила вынесла меня из этого дома...
С тех пор три года никого не резал. Воровал - да, грабил, конечно, но мокрого дела избегал. Не тянуло меня на него.
Года через три пришлось-таки одного дядю прирезать - иначе было нельзя.
Пришел домой - плачу...
Тут исповедальный рассказ Миши Савельева был прерван смехом. Хохотали ребята от души. "Ну и дед", - подумал про себя Володя.
Михаил Викторович на их смех, однако, не обратил внимания и медленно продолжал:
- И вот с этих пор, если убью кого - плачу. Не могу удержаться. Креплюсь, знаете, ребяты, креплюсь, а потом как зареву. Такая вот со мной история произошла. Правда, я уже, почитай, лет пять никого не погубил. Да и нужды не было, - и Савельев мрачно развел руками.
Воцарилось молчание. Ребята недоуменно переглядывались, дескать, уж не придурок ли перед ними. Всякое бывает. Не только фраера, но и воры в законе могут с ума сойти.
Михаил Викторович почувствовал некоторое напряжение и для разрядки пустил два-три похабных анекдота. Ребята чуть-чуть повеселели, но сдержанно.
- Ну, а корытник-то куда пропал? - спросил вдруг Володя.
- Откуда я знаю про это дите, - угрюмо ответил Михаил Викторович. - Я вам не ясновидящий.
- Поди в попы подался. Больно религиозный корытник-то был, - хихикнул Герман.
- Еще чего, дураков нет, - неожиданно огрызнулся Геннадий.
Разговор дальше не ладился. Савельев, как старшой, почувствовал, что надо закругляться.
- Пора, ребяты, по домам, и вам отдохнуть надо, - вздохнул он.
- Отдыхают только после мокрых дел, - сурово ответил Геннадий. - А так мы всегда в работе. Нам отпуска не дают и не оплачивают их.
Герман хихикнул.
- Михаил Викторович, - продолжил Геннадий, видимо он был среди ребят за главного, - пусть те идут, а мы с вами, может, прошвырнемся немного на свежем воздухе, а?
Савельев согласно кивнул головой. Вышли на улицу. Было свежо, еще пели птички, одна села чуть ли не на кепку Геннадия. Но он ее смахнул. И два человека - старый и помоложе - медленно пошли вперед. Володя и Герман скрылись за углом.
Геннадий был статный, красивый юноша, уголовно-спортсменистого виду.
- Погода-то, погода-то, - развел он плечами. - Хорошо. Я после мокрого люблю стаканчик водочки выкушать. Веселей идет, падла... Так по крови и разливается.
И он захохотал.
- Тебе уж приходилось? - сурово спросил Михаил Викторович.
- А как же, не раз... Что мы, лыком шиты, что ли. Небось, - проурчал Геннадий. - Но на меня фраера не должны жаловаться. У меня рука твердая, глаз зоркий - р-раз, и никаких тебе стонов, никакого визга. Без проблем.
- Правильно, сынок, - мрачно заметил Савельев. - Да и мертвому кому жаловаться? Нет еще на земле таких инстанций, куда мертвые могли бы жаловаться...
- Ты юморист, папаня, - засмеялся Геннадий.
Они свернули на пустынную улицу, выходившую на опушку леса. Вечерело. Солнце кроваво и призрачно опускалось за горизонт.
- А я после того случая с дитем книжки стал читать... - вдруг проговорил Савельев.
Геннадий остановился.
- Слушай, папаня. Надоел ты мне со своим корытником, - резко и нервно сказал Геннадий, и губы его дернулись. - Не хотел я тебе говорить, а теперь скажу: тот корытник был я.
Савельев остолбенел и расширенными от тревоги и непонятности глазами взглянул на Геннадия.
- Ты что, парень, рехнулся? - еле выговорил он.
- А вот не рехнулся, папаша, - Геннадий весело и пристально посмотрел на затихшего Савельева. - Ты, должно быть, помнишь, что, как входишь в комнату, зеркало еще огромное стояло рядом со славянским шкафом. И картина большая висела. Пейзаж с коровками - она у меня до сих пор сохранена. Под ней и маманя в крови лежала. Это ты должен помнить, - миролюбиво закончил Гена. - Хочешь, пойдем ко мне, покажу?
- Все точно, все точно, сынок, - нелепо пробормотал Савельев, и вид у него был как у курицы, увидевшей привидение. У него пошла слюна.
- Ну и добро. Я тебя сначала не узнал. Ребенком ведь я был тогда, добавил Геннадий спокойно. - Но ты напомнил своим рассказом. Могилки предков на городском кладбище. Хочешь, сходим, бутылочку разопьем?
Савельев не нашелся, что сказать. Странное спокойствие, даже безразличие Геннадия потихоньку стало передаваться и ему.
- Ну, а потом, - продолжил Гена, - родственнички помогли. Но все-таки в детдом попал. На первое дело пошел в шестнадцать лет. И все с тех пор идет как по маслу. Не жалуюсь.
Молча они шли по кривым улочкам. Савельев все вздыхал.
- А ты, отец, все-таки зря не пошарил там у нас в квартире, рассудительно, почти учительским тоном проговорил Геннадий. - Говорят, золотишко у нас там было. Работу надо завершать, раз вышел на нее. Я не говорю, что ты зря меня не прирезал, нет, зачем? Запер бы меня в клозете, отвел бы за руку туда, посадил бы на горшок, а сам спокойненько бы обшаривал комнаты. Это было бы по-нашему. А ты повел себя как фраер. И то не всякий фраер так бы размягчился, словно теленок. Ребят и меня ты до смеху довел своим рассказом. Молчал бы уж лучше о таких инцидентах. Краснеть бы потом не пришлось. Мы ведь у тебя учиться пришли.
Савельев загрустил.
- А я вот этого корытника, каким ты был тогда, никогда не забуду. Во сне мне являлся, - дрогнувшим голосом сказал Савельев. - И слова его не забуду...
Геннадий чуть-чуть озверел.
- Ну ты, старик, псих. Не знай, что ты в авторитете, я бы тебе по морде съездил за такие слова, - резко ответил он.
- И куда ж это все у тебя делось, что было в тебе тогда? Неужели от жизни? Так от чего же? - слезно проговорил Савельев. - Одному Богу, наверно, известно.
- Слушай, мужик, не ной. Мне с тобой не по пути. Иди-ка ты своей дорогой. А я своей.
- Я ведь не сразу после твоих младенческих слов отвык от душегубства. Книги святые читал. И слова твои вели меня. Хотел я и вас, дураков, вразумить сегодня. Да не вышло.
Геннадий протянул ему руку.
- Прощай, отец, - сказал. - Тебе лечиться надо и отдохнуть как следует. А мне на дело завтра идти. Может быть, и мокрое.
Савельев остановился, даже зашатался немного.
- А я вот только недавно, года два назад, окончательно завязал со всем, медленно проговорил он. - Теперь решил в монастырь идти. Может, примут. Буду исповедоваться. Не примут - в отшельники уйду. Богу молиться. Нет правды на земле, но где-то она должна быть...
- Ищи, отец, - насмешливо ответил Геннадий. - Только в дурдом не попади, ища правду-то...
Савельев махнул рукой и улыбнулся. И так пошли они в разные стороны: один, сгорбленный, пожилой человек, бывший убивец, ищущий правды и Бога, другой молодой человек, легкой, весело-уверенной походкой идущий навстречу завтрашнему мокрому делу...
Прошло несколько лет. Савелий, покаявшись, постранствовал и приютился в конце концов около монастыря. Случайно узнал он о судьбе Геннадия: тот погиб в кровавой разборке. После гибели душа Геннадия медленно погружалась во все возрастающую черноту, которая стала терзать его изнутри. И он не сознавал, что с ним происходит.
А в это время Михаил Викторович, стоя на коленях, молил Бога о спасении души Геннадия. И в его уме стоял образ робкого, невинного, светлого мальчика, который прошептал ему из коридора:
- Христос воскрес!
ПРЫЖОК В ГРОБ
Время было хмурое, побитое, перестроечное. Старичок Василий об этом говорил громко.
- И так жизнь плохая, - поучал он во дворе. - А ежели ее еще перестраивать, тогда совсем в сумасшедший дом попадешь... Навсегда.
Его двоюродная сестра, старушка Екатерина Петровна, все время болела. Было ей под семьдесят, но последние годы она уже перестала походить на себя, так что знакомые не узнавали ее - узнавали только близкие родственники. Их было немного, и жили они все в коммунальной квартире в пригородном городишке близ Москвы - рукой подать, как говорится. В большой комнате, кроме самой старушки, размещалась еще ее сестра, полустарушка, лет на двенадцать моложе Катерины, звали ее Наталья Петровна. Там же проживал и сын Натальи - парень лет двадцати двух, Митя, с лица инфантильный и глупый, но только с лица. Старичок Василий, или, как его во дворе называли, Василек, находился рядом, в соседней, продолговатой, как все равно гроб на какого-нибудь гиганта, комнате.
В коммуналке проживали еще и другие: не то наблюдатель, не то колдун Кузьма, непонятного возраста, и семья Почкаревых, из которой самый развитой был младенец Никифор. Правда, к сему времени он уже вышел из младенчества и стукнуло ему три с половиной года. Но выражение у него оставалось прежнее, словно он не хотел выходить из своих сновидений, а может быть, даже из внутриутробного состояния. Потому его так и называли соседи: младенец.
Екатерина Петровна болела тяжело, даже как-то осатанело. Болезнь прилепилась к ней точно чума, но неизвестная миру. Возили ее по докторам, клали в больницы - а заболевание брало свое, хотя один важный доктор заявил, что она якобы выздоровела. Но выздоровела, наверное, только ее мать - и то на том свете, если только там болеют и выздоравливают. Другой доктор так был обозлен ее неизлечимостью, что даже пихнул старушку во время приема. После каждого лечения Екатерина Петровна тяжело отлеживалась дома, но все чахла и чахла. Родственники - и сестра, и Митя, и дед Василек - измотались с ней и почти извели душу.
Тянулись месяцы, и старушка все реже и реже обслуживала сама себя. Только взрослеющий младенец Никифор не смущался и уверенно, словно отпущенный на волю родителями, забредал иногда к Екатерине Петровне и, замерев на пороге, подолгу на нее смотрел, положив палец в рот. Екатерина Петровна порой подмигивала ему, несмотря на то что чувствовала - умирает. Возьмет да и подмигнет, особенно когда они останутся одни в комнате, если не считать теней. Никифору очень нравилось это подмигиванье. И он улыбался в ответ. Правда, Екатерине Петровне иногда казалось, что он не улыбается ей, а хохочет, но она приписывала это своему слабеющему уму, ибо считала, что умирает не только тело, но и ум.
Никифор же думал по-своему, только об одном - взаправдашняя Екатерина Петровна или нет. Впрочем, он не был уверен, что и он сам взаправдашний. Мальчугану часто снилось, что он на самом деле игрушечный. Да и вообще пришел не в тот мир, куда хотел.
Митя не любил младенца.
- Корытники, когда еще они людьми будут, - улыбался он до ушей, поглядывая на стакан водки. - Им еще плыть и плыть до нас. Не понимаю я их.
Старичок Василий часто одергивал его:
- Хватит тебе, Митя, младенца упрекать. Неугомонный. Тебе волю дай - ты все перестроишь шиворот-навыворот. У тебя старики соску сосать будут, - строго добавлял он.
То ли наблюдатель, то ли колдун Кузьма шмыгнет, бывало, мимо открытой двери, взглянет на раскрывшего от удивления рот мальчугана Никифора, на мученицу Екатерину Петровну, онемевшую от неспособности себе помочь, и на все остальное сгорбившееся семейство - и ни слова не скажет, но вперед по коридору - побежит.
Наталье Петровне хотелось плюнуть в его сторону, как только она видела его, - но почему именно плюнуть, она объяснить себе не могла. Она многое не могла объяснить себе - например, почему она так любила сестру при жизни и стала почти равнодушна около ее смерти, теперь.
Может быть, она просто отупела от горя и постоянного ухаживания за сестрой. Ведь в глубине души она по-прежнему любила ее, хотя и не понимала, почему Катя родилась ее сестрой, а не кем-нибудь еще.
Старичок Василек, так тот только веселел, когда видел умирающую Катю, хотя вовсе не хотел ее смерти и, наоборот, вовсю помогал ее перекладывать и стелить для нее постель. Веселел же он от полного отсутствия в нем всякого понимания, что есть смерть. Не верил он как-то в нее, и все.
Только племяш умирающей - Митя - все упрощал. Он говорил своей матери Наталье:
- Плюй на все. Будя, помаялись. Одних горшков сколько вынесли. Чудес, маманя, на свете не бывает. Смирись, как говорят в церкви.
В январе старушку отвезли опять в больницу, но через десять дней вернули.
- Лечение не идет, - сказали.
"Безнадежная, значит", - подумала Наталья. И потянулись дни - один тяжелей другого. Катерину Петровну уже тянуло надевать на свою голову ночной горшок, но ей не позволяли. Потом вдруг она опомнилась, застыдилась и стала все смирней и смирней.
Но оживала она лишь тогда, когда младенец Никифор возникал, и то оживала больше глазом, глаз один становился у нее точно огненный - так она чувствовала Никифора. Младенец же таращил глаза - и ему казалось, что Екатерина Петровна не умирает, а просто стынет, становясь призраком. И он радостно улыбался, потому что забывал бояться призраков, относясь к ним как к своим игрушкам.
Боялся же мальчуган того, чего на свете нет.
Колдун-наблюдатель Козьма, завидев Никифора, порой бормотал про себя так:
- Пучь, пучь глаза-то! Только меня не трогай! Знаем мы таких...
Колдун пугался и вздрагивал при виде младенца. Знатоки говорили, что такое может происходить потому, что младенец чист и что, мол, душевная чистота вспугивает колдунов. Но Козьма только хохотал на такие мысли.
- Ишь, светломордники, - шептал он. - Я не младенцев боюсь, а Никифора. Потому что отличить не могу, откуда этот Никифор пришел, от какого духа.
Между тем доктор, серьезный такой, окончательно заявил: возврата нет, неизлечима, скоро умрет Екатерина Петровна, но полгода протянуть может, а то и год.
Но время все-таки шло. Прошел уже февраль, и двоюродный браток-старичок Василий уже десятый день подряд бормотал про себя: "Мочи нет!" Старушка еле двигалась, порой по целым дням не вставала. Слова о неизлечимости и близость смерти совсем усугубили обстановку. И однажды Василек и сестра уходящей, Наталья Петровна, собрались рядком у ее изголовья. Начал Василек, ставший угрюмым.
- Вот что, Катя, - твердо промычал он, покачав, однако, головой, - нам уже невмоготу за тобой ухаживать. У Натальи сердечные приступы, того гляди помрет. Во мне даже веселия не стало. Все об этом говорят. Мне страшно оттого, - тихо добавил он.
Старушка Екатерина Петровна замерла на постели, голова онеподвижела, а глаза глядели на потолок, а может быть, и дальше.
- С Мити толку нет: молодой, но пьяный, больной умом и ничего не хочет. Управы на него нет. Денег нет. Сил нет.
Наталья Петровна побледнела и откинулась на спинку стула, ничего не говоря.
- Ты же все равно умрешь скоро, - сквозь углубленную тишину добавил дед Василий.
- И што? - еле-еле, но спокойно проговорила Катерина.
- Тянуть мы больше не можем, - прошептала Наталья. - И чево тянуть-то?
- Конец-то один, Катерина. Ну проживешь ты еще полгода, ну, месяцев семь, и что толку? И себя изведешь, и нас раньше времени в могилу отправишь, вставил Василий.
- А я не могу тотчас помереть, родные мои. Нету воли, - проговорила Екатерина Петровна и положила голову поудобней на подушке.
- Попить дать? - спросила сестра.
- Дай.
И та поднесла водички. Старушка с трудом выпила.
- Ну?
- Что "ну", Катерина, - оживился Василек. - Тебе и не надо чичас умирать. По своей воле не умрешь. Давай мы тебя схороним. Живую, - Василек посерьезнел. - Смотришься ты как мертвая. Тебя за покойницу любой примет. Схороним тихо, без шпаны. Ты сама и заснешь себе во гробе. Задохнешься быстро, не успеешь оглянуться. И все. Лучше раньше в гроб лечь, чем самой маяться и нас мучить. Думаешь, боязно? Нисколько. Все одно - в гробу лежать. Мы обдумали с Натальей. А Митя на все согласен.
Воцарилась непонятная тишина. Наталья стала плакать, но дедок ничего, даже немного повеселел, когда выговорился до конца. Екатерина долго молчала, все сморкалась.
Потом сказала:
- Я подумаю.
Наталья взорвалась:
- Катька! Из одного чрева с тобой вышли! Но сил нет! Уйди подобру-поздорову! А я потом, может быть, скоро - за тобой! Способ хороший, мы все обдумали, все концы наш районный врач, Михаил Семенович, подпишет, скажем ему, померла - значит, померла. Сомнений у него ни в чем нет, он тебя знает.
Василек насупился:
- Ты, главное, Катерина, лежи во гробу смирно, не шевелись. А то тебя же тогда и опозорят. И нас всех. А не шевелишься - значит, тебя уже нету... Все просто.
Катерина Петровна закрыла глаза, сложила ручки и тихо вымолвила:
- Я еще подумаю.
- Ты только, мать, скорей думай, - почесал в затылке Василек. - Времени у нас нету и сил. Если тянуть, то ты все равно помрешь, но и Наталью утащишь. А что я один без двоюродных сестер делать буду? Пустота одна, и веселье с меня спадет. Благодаря вам и держусь.
Наталья всплакнула.
- Умирать-то ей все же дико, Васек.
- Как это дико? А что такое умирать? Просто ее станет нету, и все, но, может, наоборот, нас станет нету, а она будет. Чего думать о смерти-то, если она загадка? Дуры вы, дуры у меня. И всю жизнь были дуры, за что и любил вас.
Екатеринушка вздохнула на постели.
- Все время нас с Наташкой за дур считал, - обиженно надула она старые умирающие губки. - Какие мы дуры...
- У нас только Митя один дурак, - вмешалась вдруг Наталья. - Да муж мой, через год пропал... А больше у нас никого и не было. Ты подумай, Катя, глубоко подумай, - обратилась она к сестре. - Мы ведь тебя не неволим. Сама решай. В случае твоего отказа если растянем, то, может быть, вместе и помрем. У Василька вон инфаркт уже был. Один Митяй останется - жалко его, но его ничем не исправишь, даже если мы останемся.
На этом семейный совет полюбовно закончился. Утром все встали какие-то бодрые. Старушка Катерина Петровна стала даже ходить. Но все обдумывала и, думая, шевелила губами.
К вечеру, лежа, вдруг спросила:
- А как же Никифор?
- Что Никифор? - испугался Василек.
- Он мне умирать не велит, - прошептала старушка.
- Да ты бредишь, что ли, Катя? - прервала ее Наталья, уронив кастрюлю. Какой повелитель нашелся!
- Дай я с ним поговорю.
- Как хочешь, Катя, мы тебя не неволим. Смотри сама, - заплакала Наталья.
Привели Никифора. Глаза младенца вдруг словно обезумели. Но это на мгновение. Наталья дала ему конфетку. Никифор съел.
- Будя, будя, - проговорил он со слюной.
И потом опять глаза его обезумели, словно он увидел такое, что взрослые не могут увидеть никогда. А если раньше когда-нибудь и видели, то навсегда забыли - словно слизнул кто-то невидимый из памяти. Но это длилось у Никифора мгновение.
Катерина смотрела на него.
- Одобряет, - вдруг улыбнулась она и рассмеялась шелковым, неслышным почти смехом.
Вечер захватила тьма. Колдун-наблюдатель Козьма внезапно исчез. Наутро Екатерина Петровна в твердом уме и памяти, но робко проговорила, зарывшись в постель:
- Я согласная.
Виден был только ее нос, высовывающийся из-под одеяла. Василек и Наталья заплакали. Но надо было готовиться к церемонии.
- Вам невмоготу, но и мне невмоготу на этом свете, - шептала только Катерина Петровна.
После такого решения она вдруг набралась сил и, покачиваясь, волосы разметаны, заходила по комнате.
- Ты хоть причешись, - укоряла ее Наталья Петровна. - Не на пляже ведь будешь лежать, а в гробу.
Катерина Петровна хихикнула.
Один Митя смотрел на все это, отупев.
- Ежели она сама желает, то и я не возражаю, - разводил он руками, - мне горшки тоже надоело выносить и промывать.
- Ты только помалкивай, - поучал его Василек. - Видишь, люди кругом ненормальные стали. Глядишь, и освистят нас, если что...
- Она-то согласная помереть, но сможет ли, - жаловалась Наталья. - Хорошо бы до опускания в землю померла. По ходу.
Начались приготовления. А Екатерине Петровне стало что-то в мире этом казаться. То у сестры Натальи Петровны голова не та, точно ее заменили другой, страшной, то вообще люди на улице пустыми ей видятся (как присядет Екатеринушка у окошечка), словно надуманными, то один раз взглянула во двор брат-дедок Василек за столом сидит без ушей. То вдруг голоса из мира пропали, ни звука ниоткуда не раздается, будто мир беззвучен и тих, как мышь.
Старушка решила, что это ободряющие признаки.
Наступил заветный день.
- Сегодня в девять утра ты умерла, Екатеринушка, - ласково сказал дед Василий. - Лежи себе неподвижно на кровати и считай, что ты мертвая. Наталья уже побежала к врачу, Михаилу Семеновичу, - сообщить.
Старушка всхлипнула и мирно согласилась.
- Не шевелись только, Катя, Христом-Богом прошу, - засуетился Василек. Ведь скандал будет. Еще прибьют и тебя и меня. Зачем тебе это?
- Я согласная, - прошептала тихо старушка.
- А я за Почкаревыми сбегаю. Пусть соседи видят, - и Василек двинулся к двери.
- А где Митька? - еле выдохнула старушка.
Василек разозлился:
- Да ты померла, Катя, пойми ты это. Уже девять часов пять минут. При чем тут Митька? Он сбег от страху и дурости.
- Поняла, поняла, Василий.
- Гляди, какая ты желтая. Покойница на веки вечные.
И Василек хлопнул дверью.
Скоро пришли супруги Почкаревы, просто так, взглянуть. Старушка не храпела, не двигалась, не шипела.
- Тяжело видеть все это, - проговорил Почкарев и тут же исчез.
Почкарева же нет - подошла поближе, внимательно заглянула в лицо Катеринино. Дедок даже испугался и от страха прыгнул в сторону.
- Царствие ей небесное, - задумчиво покачала головой Почкарева. - Старушка невинная, беззлобная была!
- Она уж теперь в раю! - из угла выкрикнул Василек.