Страница:
При патриотическом мировоззрении – самобытность, глубина и величие собственной национальной культуры и национального самосознания не являются поводом для подавления других народов. Но право на собственный путь, глубинную самобытность и духовный суверенитет – неотъемлемые права народов.
Националисты преднамеренно искажают духовное развитие народов в угоду дикому и отвратительному стремлению доминировать над другими нациями и извлекать из этого огромную материальную выгоду.
Но эта невыраженная, ожидающая своего звездного часа сущность России, тем не менее, уже наяву. Она трепещет и в русской народной музыке, и в поэзии, и в священном звучании русской речи, и в фольклоре, связывающем и Русскую Душу, и русскую землю, и дух предков воедино...
Обратим внимание также на феномен повседневного русского бытия, которое на самом деле никаким повседневным не является, ибо в нем (что ясно из метафизического анализа русской прозы, например, гениального Платонова[13]) содержится некий странный повседневный элемент, и даже «ирреальный».
Эта неординарность русской жизни часто заключена в самых обычных ее фактах, но Запад не может понять их внутренний смысл; мы же к ним привыкли. Тем не менее только мы можем их по-настоящему истолковать и понять. Таким образом, даже самое простое русское бытие заключает в себе метафизику.
Мы пока особенно не нуждались в «книжной» метафизике, ибо сама русская жизнь – пример живой метафизики, воплощенной, тем не менее, в бурную жизнь, в зримую форму. На Западе мысль в основном развивалась горизонтально, на Востоке – вертикально, к Небу, но в России, хотя она имеет и первое, и второе качество, она идет не известными никому извилистыми великорусскими переулочками, где уже непонятно, где вертикаль, а где горизонталь. Ключевский, кажется, заметил только внешнее сходство этих переулочков с психологией великороссов. На самом деле символика сходства проходит на гораздо более глубоком уровне, чем чисто психологический.
Кроме того, русское бытие заключает в себе одно интересно-глубинное «противоречие»: хотя в самых простейших формах оно заключает в себе некоторую метафизику, тем не менее, русские часто ставили перед собой еще и отдаленные, почти «фантастические» цели, которые совершенно возвышались над обыденной жизнью. Может быть, это связано уже с другой стороной Русской Души: со склонностью задавать самой себе как будто бы «неразрешимые» (на человеческом уровне) вопросы...
Нам не простят, если мы будем сами собой, – приблизительно так сказал Достоевский.
Но за право быть самим собой не просят ни у кого прощения – это право дано самим Творцом. И отступление от него равносильно самоубийству. Вероятно, именно этого от нас и хотят...
Проникновенное стихотворение Волошина «Россия. 1915 год» представляет собой некий пророчески-таинственный узел русскости:
Естественно, что Волошин заканчивает это исключительное стихотворение настоящей молитвой, гностическим трепетом, тоской, уходящей в пространства таинственного знания: «Понять твое бытие...»
Россия здесь и цель, и осуществленная реальность одновременно: в ее видимом бытии есть, кажется, вся ее тайна, не нуждающаяся в какой-либо исторической реализации, ее надо только видеть, понять, а с другой стороны, в ней видится нечто иное, что не под силу никакой истории, о чем можно говорить только в терминах космологической реализации, в терминах Вечной России.
И наконец, поэт говорит: «Твоей тоске причаститься...» То есть русская тоска не есть нечто безысходное, тупиковое, совершенно напротив, – это зов в великое неизвестное... Все, якобы разрушающее в Русской Душе, имеет свою светоносную сторону, и «сгореть во имя твое» – не значит исчезнуть, но это значит духовно стать полностью русским, слиться с таинственно неисчерпаемой судьбой России. А сгореть должно все мелкочеловеческое во имя воплощения Родины в собственной душе.
Глава вторая
Глава третья
Националисты преднамеренно искажают духовное развитие народов в угоду дикому и отвратительному стремлению доминировать над другими нациями и извлекать из этого огромную материальную выгоду.
Но эта невыраженная, ожидающая своего звездного часа сущность России, тем не менее, уже наяву. Она трепещет и в русской народной музыке, и в поэзии, и в священном звучании русской речи, и в фольклоре, связывающем и Русскую Душу, и русскую землю, и дух предков воедино...
Обратим внимание также на феномен повседневного русского бытия, которое на самом деле никаким повседневным не является, ибо в нем (что ясно из метафизического анализа русской прозы, например, гениального Платонова[13]) содержится некий странный повседневный элемент, и даже «ирреальный».
Эта неординарность русской жизни часто заключена в самых обычных ее фактах, но Запад не может понять их внутренний смысл; мы же к ним привыкли. Тем не менее только мы можем их по-настоящему истолковать и понять. Таким образом, даже самое простое русское бытие заключает в себе метафизику.
Мы пока особенно не нуждались в «книжной» метафизике, ибо сама русская жизнь – пример живой метафизики, воплощенной, тем не менее, в бурную жизнь, в зримую форму. На Западе мысль в основном развивалась горизонтально, на Востоке – вертикально, к Небу, но в России, хотя она имеет и первое, и второе качество, она идет не известными никому извилистыми великорусскими переулочками, где уже непонятно, где вертикаль, а где горизонталь. Ключевский, кажется, заметил только внешнее сходство этих переулочков с психологией великороссов. На самом деле символика сходства проходит на гораздо более глубоком уровне, чем чисто психологический.
Кроме того, русское бытие заключает в себе одно интересно-глубинное «противоречие»: хотя в самых простейших формах оно заключает в себе некоторую метафизику, тем не менее, русские часто ставили перед собой еще и отдаленные, почти «фантастические» цели, которые совершенно возвышались над обыденной жизнью. Может быть, это связано уже с другой стороной Русской Души: со склонностью задавать самой себе как будто бы «неразрешимые» (на человеческом уровне) вопросы...
Нам не простят, если мы будем сами собой, – приблизительно так сказал Достоевский.
Но за право быть самим собой не просят ни у кого прощения – это право дано самим Творцом. И отступление от него равносильно самоубийству. Вероятно, именно этого от нас и хотят...
Проникновенное стихотворение Волошина «Россия. 1915 год» представляет собой некий пророчески-таинственный узел русскости:
«Сильна ты (Россия. – Ю.М.) нездешней мерой» – то есть Россия остается Россией только тогда, когда в ней заключена некая сверхценность и высший смысл, но все, чем она живет духовно, как бы высоко оно ни было, не утоляет ее уста. Ее духовное пространство, как и физическое, бесконечно, и любая узкочеловеческая идея исчезает в ней, как дым...
Сильна ты нездешней мерой,
Нездешней страстью чиста,
Неутоленной верой
Твои запеклись уста.
Дай слов за тебя молиться,
Понять твое бытие,
Твоей тоске причаститься,
Сгореть во имя твое.
Естественно, что Волошин заканчивает это исключительное стихотворение настоящей молитвой, гностическим трепетом, тоской, уходящей в пространства таинственного знания: «Понять твое бытие...»
Россия здесь и цель, и осуществленная реальность одновременно: в ее видимом бытии есть, кажется, вся ее тайна, не нуждающаяся в какой-либо исторической реализации, ее надо только видеть, понять, а с другой стороны, в ней видится нечто иное, что не под силу никакой истории, о чем можно говорить только в терминах космологической реализации, в терминах Вечной России.
И наконец, поэт говорит: «Твоей тоске причаститься...» То есть русская тоска не есть нечто безысходное, тупиковое, совершенно напротив, – это зов в великое неизвестное... Все, якобы разрушающее в Русской Душе, имеет свою светоносную сторону, и «сгореть во имя твое» – не значит исчезнуть, но это значит духовно стать полностью русским, слиться с таинственно неисчерпаемой судьбой России. А сгореть должно все мелкочеловеческое во имя воплощения Родины в собственной душе.
эти божественно русские слова Заболоцкого да будут в нашей душе, ибо град поэзии, град искусства и русский град нового Китежа есть в каждой нашей душе.
И веди же вперед, моя грозная муза,
по великим дорогам необъятной Отчизны моей, —
Глава вторая
Русская проза
До сих пор мы в основном погружались в духовную стихию поэзии (в ее отношении к России), теперь настало время великой русской прозы.
Замечательно точно одну ее важнейшую сторону определил Вальтер Йеис в статье «О России с любовью» (Литературная газета. 1990): «Русская литература осветила такие сферы, которые оказались недоступными западной литературе, а именно: душевные бездны человека, его постоянную готовность соскользнуть в экстаз или грезы... все это чувствуется в любом безобидном или даже поверхностном с виду диалоге у Чехова: ощущение, что в любой миг такой обыденной нашей жизни может произойти что-то ужасное, чудовищное, непоправимое».
Для дальнейшего раскрытия Русской доктрины это очень важно: в русской литературе (а она фактически «тождественна» русской жизни) для героев характерно периодическое соскальзывание в Бездну (даже при «нормальном» течении жизни), в провал, вдруг образующийся при неожиданном изломе бытия, чувство его неустойчивости, ощущение катастрофичности и апокалиптичности земной жизни. С этим связана и другая ее черта – непомерная глубинность, отсутствие поверхностного блеска западной литературы, выход в тайники сознания, способность превращать литературу в форму жизни и смерти, «бить» в самое сердце, когда текст становится постоянным фактом внутренней жизни человека. «Наши писатели точно заключили в себе черты какой-то высшей природы», – еще на заре русской классической прозы писал Гоголь.
Другая уникальная черта русской литературы, важная с нашей точки зрения, – ее связь с русским бытием, даже, казалось, самым простым его проявлением, но взятым во всей его особости, странности и тайной многозначности. Но к этому я вернусь ниже.
И все же, несмотря на уникальность и обилие гениев, в центре русской литературы стоит, несомненно, Достоевский – непомерная боль наша, поток, океан, крик, вырывающийся из тайников нашей души. О Достоевском так много написано во всем мире – больше, чем о каком-либо русском авторе... но нас, прежде всего, интересуют глубины его связи с Россией. Точнее, как неоднократно писалось, Достоевский – это и есть Россия, во всяком случае, из видимой части русского «айсберга» наиболее значительная часть его.
В центре всех откровений Достоевского о России мы поставим такую мысль: «Истина в России носит фантастический характер». Это «высказывание» действительно фундаментально, оно обнажает тайную основу бытия России, и в конце будет совершенно ясно, почему мы выделили это положение, подтверждаемое всем ходом русской истории и самодвижением русского духа. Достоевский, конечно, не мог предвидеть, например, какова будет русская идея через двести—триста лет (после его смерти), но незадолго до нее он пророчески говорил: «Будущая самостоятельная русская идея у нас еще не родилась, а только чревата ею земля ужасно, и в страшных муках готовится родить ее». Здесь важно слово «самостоятельная», которое обращено к «автономности» русской идеи, ее независимости от чего-либо, ее уникальности.
Третье фундаментальное положение: «Я думаю, самая главная, самая коренная потребность русского народа – есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем». Если перевести эту «потребность» из разряда «социально-психологических» в чисто метафизическую сферу, с которой она тоже, несомненно, связана, то выводы, особенно в плане того, что стоит за этой «потребностью», будут поразительны и могут привести нас к «раскрытию» русской метафизической идеи. С этим положением, несомненно, связана также и следующая мысль Достоевского о русском народе: «Жажда правды, но не утоленная», – когда он говорит о таком нашем качестве, как духовное беспокойство, духовная тревога.
Напомним о других наших национальных качествах, которые отмечал Достоевский (особенно удачно писал о них Бердяев), ибо в последующем будет неизбежна метафизическая интерпретация их скрытого смысла. Это прежде всего: парадоксальность и противоречивость Русской Души (ее антиномичность); ее широта, безграничность, необъятность; апокалиптические черты; хаос, «бездность»; всечеловечность и «примирение идей»; отношение к Богу; «второе пришествие будет в России», «метафизическая истерия русского духа» («неподчиненность пределу и норме»), «забвение всякой мерки во всем... дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну»; богоискательство, максимализм, сиротство... Особо следует обратить внимание на «потребность отрицания», на «саморазрушение» и обратную реакцию – самоспасение; наконец, тайное желание подрыва «мировой гармонии», ощущение ее недостаточности, несовершенства именно потому, что это всего лишь «гармония»... И последнее: познание зла у Достоевского, видимо, идет до конца, причем в том ключе, как это может быть именно у гениев, творцов, взявших на себя бремя Целого, а не только путей к спасению. По Бердяеву, это называется «гностические откровения о человеке» (у Достоевского), но, пожалуй, это идет дальше...
Сравните, однако, известную интерпретацию Ставрогина Бердяевым: «Николай Ставрогин – это личность, потерявшая границы, от безмерного утверждения себя потерявшая себя»; «ему мало бытия, он хотел и всего небытия, полюса отрицательного не менее, чем полюса положительного»; «потеря себя в безграничности». И, в конце концов, зло для Достоевского «тоже путь», «через гибель что-то большее открывается, чем через религиозное благополучие»; у Достоевского – вся Россия с ее светом и тьмой. И внезапно (по Бердяеву) лик Достоевского двоится: бездонная высь... и бездна внизу. И отсюда Бердяев заключает: «Из великих художников мира по силе ума с ним может быть сопоставим лишь Шекспир...», главное, однако, – по Бердяеву – в изображении вечной сущности человека, «скрытой, глубинной, до которой еще никто не добирался». И даже больше: у Достоевского светлое и темное – в «глубине Божественной природы». В конце концов Бердяев утверждает, что творчество Достоевского есть откровение о Русской Душе. Особенно Бердяев подчеркивает апокалиптичность человека у Достоевского, его полярность (Богочеловек и человекобог), ненависть русского человека к рационализму и к псевдоустройству мира («2 x 2 = 4 есть уже не жизнь, господа, а начало смерти»). Бердяев видит в русском человеке Достоевского все противоречия мира и, что важно, единение души Азии и Европы, и как следствие, русский человек (всечеловек) сложнее и глубиннее человека Запада. А значит, за ним будущее, – добавим мы.
Надо вместе с тем отметить, если говорить о творчестве Достоевского в целом, особенно о его общечеловеческом аспекте (сам ведь Федор Михайлович писал: «Мы обладаем гениями всех наций и сверх того русским гением»), что в своей прозе Достоевский вызывает из глубин такие «темы», некоторые из которых на чисто человеческом уровне неразрешимы, и, чтобы шагнуть дальше (русский максимализм!), надо расстаться с представлениями о себе как об индивидуальном существе и перейти на другой уровень – представленный только в восточной метафизике. Тогда некоторые проблемы отпадут сами собой... Но в сфере «русскости» Достоевский непревзойден, однако его откровения нуждаются в интерпретации их в другом плане, чем чисто антропологический.
И завершающая «особость» Достоевского – в необычайной, неслыханной интенсивности и качестве его любви к России. Здесь с ним может сравниться только Есенин, гениальность которого была, несомненно, связана с принципом именно русской гениальности. А между ними – Блок, но о нем разговор не кончен. Теперь время немного коснуться Н.В. Гоголя и его России. Все тексты здесь хорошо известны, но «текст» становится абсолютно новым, если на него взглянуть с иной, чем обычно, стороны. Два великих, всем известных отрывка из «Мертвых душ» являются классическими и ключевыми для гоголевского отношения к России: «Русь, Русь, вижу тебя...» и «Не так ли и ты, Русь...». Что, однако, может быть в них самым глубоким для нас в смысле исследования и воссоздания русской идеи из тьмы скрыто-сокровенного? Прежде всего, «какая же непостижимая тайная сила влечет к тебе (к России. – Ю.М.)?» и опять: «какая непостижимая связь таится между нами?». Вспомним, это – тот же мотив, который все время звучал в русской поэзии, но здесь, пожалуй, слово «непостижимая» все больше сближается со «сверхъестественным» («неестественной властью осветились мои очи», когда русское «пространство страшною силой отразилось во глубине моей»). Слово «сверхъестественное», или, точнее, «вышеестественное» по смыслу означает пришедшее из других, высших миров, ибо все, что принадлежит нашему миру, для нас «естественно».
Здесь, на мой взгляд, в этих двух отрывках в целом, интуитивно или даже бессознательно выражена также связь России с силами, которые связаны с ней и охраняют ее. Второй важный момент – замечание о «переживании» тоски. Но подлинное значение принципа «русской тоски», проходящей красной нитью через нашу культуру, будет определено в итоге. И, наконец, знаменитый финал «Мертвых душ» – о «наводящем ужас движении»: «Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ! Не дает ответа». Это место часто интерпретировалось только в социально-историческом ключе, между тем как его метафизический смысл совершенно меняет всю картину, и русская метафизическая доктрина должна ответить на вопрос, почему «не дает ответа»...
Гоголь, при всей своей великой интуиции, только ставил такие вопросы (и в этом уже его исключительная заслуга), но ответить на них было трудно даже для него... «Велико незнание России посреди России», – признавался он. Но причина этого не в нашей мнимой духовной «незрелости», а в бесконечной, превосходящей всякое воображение непомерности России.
Обратимся теперь к другому провидцу идеи русской – скромному, мало понятному по образу жизни, но «тихому» Гончарову. Речь, конечно, может идти только о его романе «Обломов». Психоаналитический или социальный анализ этого образа, в силу ничтожности таких подходов, ничего глубинного и тем более русского не дает. Если же говорить о философской интерпретации этого романа, то здесь можно отметить не отрешенность Обломова от мира, а, скорее, «отвращение» не только к обычной мелкой «активности» и обыденности, но и ко всякой оформленности, воплощенности, определенности, фиксации (черта России, которая не раз отмечалась как русскими, в частности Флоровским, так и западными исследователями). Но подоплека такого «отвращения» имеет явные метафизические смыслы, ибо говорит она о том, что Русская Душа отворачивается от всего «фиксированного» во имя того, что скрывается за «туманом» великой неопределенности и хаоса...
Обломов отказывается от «жизни», потому что не видит в ней ничего, что его по-настоящему привлекает, – и отсюда паралич воли, а не наоборот. «Не видит» же он «ничего» (кроме опостылевшей «обыденности»), потому что его «личная» душа не воплощена до полного мистического архетипа Русской Души. В этом его трагедия – ибо, отвращаясь от «обыденности», он не идет дальше. Его неудачная жизнь – это плата за грандиозность Русской Души, точнее, за неполное воплощение.
Завесу над «тайной» немного приподнимает творчество другого великого писателя – Андрея Платонова. Вообще говоря, настоящее осмысление Платонова – дело будущего. Но здесь необходимо подчеркнуть следующее: герои Платонова (я имею в виду его лучшие вещи, «Котлован», «Чевенгур» и т.п.) – это анти-Обломовы в том смысле, что они не только вышли из «обыденности», но и активно живут и действуют в достигнутой «неординарности». Произведения Платонова – это мир выпадения из рациональной вселенной, достигнутый как результат высшей «отключенности» его героев и их связи с первобытным, но великим хаосом. Одновременно мы видим там стремление к «последней правде», в ее, однако, самом тайно-архаическом значении. Это явно перерастает смысл социальной утопии[14], здесь говорится о попытке прийти к некоему планетарному раю. Но дело не только в этом. Два момента творчества Платонова имеют (в плане русской метафизики) особое значение: прежде всего его язык и потом концепция бытия. О русском языке как об одном из величайших проявлений русского гения будет речь впереди, но нельзя не отметить здесь некоторые необычные особенности платоновского «языка» (а следовательно, и «духа»): уход в провал, в нарушение логической структуры, но таким образом, что благодаря этому «нарушению» проявляется реальность, неуловимая обычным строем языка. Это некий «обход» рационального, высшая нелепость, благодаря которой выявляется некий постоянно присутствующий в нас второй план русского бытия, текущий не только в потемках и тайниках нашей души, но и ясно выраженный в самой русской жизни. Этот таинственный второй план русского бытия (вторая реальность) проявляется во всей нашей жизни, вплетаясь в ее «повседневность» и внешне уживаясь с неизбежной дозой «рационализма».
Я предлагаю, например, читателю провести глубокую медитацию, размышление хотя бы над таким текстом из Платонова (имея в виду его язык и внутренний смысл): «...в природе не было прежней тревоги... революция миновала эти места, освободила поля под мирную тоску, а сама ушла неизвестно куда, словно скрылась во внутренней темноте человека». Или: «...с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули – любили одно имущество».
Такого рода «предложений», если так можно выразиться, особенно много в гениальном «Котловане». Примечательно выражение «мирная тоска», то есть тоска, когда сняты противоречия и «прежняя тревога» обычной жизни, но, тем не менее, тоска остается, даже когда все хорошо и мирно и все противоречия сняты.
Другая сторона русской тоски и такой необыденной «обыденности» русской жизни (и даже ее второго плана) резко проявлена в некоторых произведениях Горького (вот, кстати, почему творчество Горького любил интуитивист Блок). Горький, в отличие от Платонова, был «традиционный реалист» и очень точный и верный наблюдатель русской, особенно провинциальной жизни. Это тем более ценно, так как в этих произведениях («Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», «Исповедь», некоторые рассказы из цикла «По Руси» и т. д.) мы фактически видим тот же второй план русской жизни, но только выраженный «на поверхности», «реалистическим», почти «документальным» языком свидетеля.
Эти произведения Горького хорошо известны, но дело в их глубинно-подлинном понимании – в них, конечно, речь идет не только о социальной (или даже психологической) «неустроенности» (это только на поверхности), а об экзистенциальном потоке вопросов и внутренних тенденций в душе людей, причем в провинции, где нет налета «образованности», только затемняющей видение глубинности бытия, в провинции, где все архаически-тайное обнажено и открыто. Именно там этот «второй план» русской жизни и проявляется во всем своем великом течении.
Прелюдией являются вопросы: «Томит меня, а что томит – неизвестно мне... Душу забывать не надо – это точно. Но чего она хочет? (кабы я мог это понимать)». (Горький, «Тоска».) Далее – поток (только надо читать эти вещи внимательно, наблюдая и открывая этот «второй план») идет сквозь описания «обычной жизни».
Исходя также из других наблюдений, создается впечатление, что здесь присутствует не только тоска (без видимой причины), но и определенная «фантастичность» наличного бытия, которая иногда и приводит некоторых иностранцев к заключению о психологической «инопланетности» русских. «Никому ничего не известно. Тьма!.. Сокрушил бы себя самого», – заключает герой Горького. Иногда же создается впечатление (от такой затаенно-вневременной провинциальной русской жизни), что часть людей как бы выпадает из исторически-нормальной поверхности жизни, со всеми ее социальными, политическими и др. догмами, и люди оказываются ни во что не верящими, кроме собственного бытия, и в то же время порой тоскующими, но не всегда. Некий своеобразный утробно-онтологический солипсизм, порой ищущий выхода, порой, наоборот, очень спокойный и удовлетворенный. В русской провинциальной жизни, несомненно, есть свои глубины именно потому, что она в стороне от столиц (существуют и современные группы, разрабатывающие подобную метафизику); в ней есть то, что «недоступно» центру.
Мы наметили некоторые горячие точки русской духовности (в связи с идеей России), выраженные в ее литературе. В этом плане достойны также глубокой медитации роман А. Ремизова «Крестовые сестры», некоторые его рассказы, роман Андрея Белого «Серебряный голубь», отдельные места из «Мелкого беса» Ф. Сологуба... Наконец, духовная подоплека творчества некоторых других писателей будет рассмотрена в связи с другими темами. Закончим же некоторыми наблюдениями А. Блока (Блока-эссеиста и великого мистика). Например, о Питере: «Окраины очень грандиозные и русские – по грандиозности и нелепости с ней соединенные». Одна из тайн русской «нелепости» – именно в выпадении из мертвой, рационалистической поверхности жизни современного мира, – выпадении, которое дает возможность русским творить вторую реальность, второй план жизни. Естественно, эта мертвая кора, или поверхность, занесена к нам с Запада. «Европа – остров мертвых» – таково определение А. Блока, и сейчас это звучит совершенно «нормально» и признается лучшими из умов самого Запада. Это подтверждает и нынешний Папа Римский. И тем не менее Блок точно отмечает, что в России только «готовится будущее» (будущее в глобально-космическом смысле), а это значит, что все прошлое невероятное духовное и культурное богатство России – только подготовка к этому будущему. Увы, Блок «торопил» его, надеясь даже на революцию, которая тогда казалась многим неким радикальным поворотом, но быстро почувствовал, что это не то и что человеческая жизнь слишком коротка, чтобы измерять ею историю. Но он, заглянувший в Вечную Россию, писавший, что «нашим пространствам (в том числе и метафизическим. – Ю. М.) еще суждено сыграть великую роль», завершил все-таки дело своей жизни, пусть в чем-то бесповоротно перейдя черту...
Замечательно точно одну ее важнейшую сторону определил Вальтер Йеис в статье «О России с любовью» (Литературная газета. 1990): «Русская литература осветила такие сферы, которые оказались недоступными западной литературе, а именно: душевные бездны человека, его постоянную готовность соскользнуть в экстаз или грезы... все это чувствуется в любом безобидном или даже поверхностном с виду диалоге у Чехова: ощущение, что в любой миг такой обыденной нашей жизни может произойти что-то ужасное, чудовищное, непоправимое».
Для дальнейшего раскрытия Русской доктрины это очень важно: в русской литературе (а она фактически «тождественна» русской жизни) для героев характерно периодическое соскальзывание в Бездну (даже при «нормальном» течении жизни), в провал, вдруг образующийся при неожиданном изломе бытия, чувство его неустойчивости, ощущение катастрофичности и апокалиптичности земной жизни. С этим связана и другая ее черта – непомерная глубинность, отсутствие поверхностного блеска западной литературы, выход в тайники сознания, способность превращать литературу в форму жизни и смерти, «бить» в самое сердце, когда текст становится постоянным фактом внутренней жизни человека. «Наши писатели точно заключили в себе черты какой-то высшей природы», – еще на заре русской классической прозы писал Гоголь.
Другая уникальная черта русской литературы, важная с нашей точки зрения, – ее связь с русским бытием, даже, казалось, самым простым его проявлением, но взятым во всей его особости, странности и тайной многозначности. Но к этому я вернусь ниже.
И все же, несмотря на уникальность и обилие гениев, в центре русской литературы стоит, несомненно, Достоевский – непомерная боль наша, поток, океан, крик, вырывающийся из тайников нашей души. О Достоевском так много написано во всем мире – больше, чем о каком-либо русском авторе... но нас, прежде всего, интересуют глубины его связи с Россией. Точнее, как неоднократно писалось, Достоевский – это и есть Россия, во всяком случае, из видимой части русского «айсберга» наиболее значительная часть его.
В центре всех откровений Достоевского о России мы поставим такую мысль: «Истина в России носит фантастический характер». Это «высказывание» действительно фундаментально, оно обнажает тайную основу бытия России, и в конце будет совершенно ясно, почему мы выделили это положение, подтверждаемое всем ходом русской истории и самодвижением русского духа. Достоевский, конечно, не мог предвидеть, например, какова будет русская идея через двести—триста лет (после его смерти), но незадолго до нее он пророчески говорил: «Будущая самостоятельная русская идея у нас еще не родилась, а только чревата ею земля ужасно, и в страшных муках готовится родить ее». Здесь важно слово «самостоятельная», которое обращено к «автономности» русской идеи, ее независимости от чего-либо, ее уникальности.
Третье фундаментальное положение: «Я думаю, самая главная, самая коренная потребность русского народа – есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем». Если перевести эту «потребность» из разряда «социально-психологических» в чисто метафизическую сферу, с которой она тоже, несомненно, связана, то выводы, особенно в плане того, что стоит за этой «потребностью», будут поразительны и могут привести нас к «раскрытию» русской метафизической идеи. С этим положением, несомненно, связана также и следующая мысль Достоевского о русском народе: «Жажда правды, но не утоленная», – когда он говорит о таком нашем качестве, как духовное беспокойство, духовная тревога.
Напомним о других наших национальных качествах, которые отмечал Достоевский (особенно удачно писал о них Бердяев), ибо в последующем будет неизбежна метафизическая интерпретация их скрытого смысла. Это прежде всего: парадоксальность и противоречивость Русской Души (ее антиномичность); ее широта, безграничность, необъятность; апокалиптические черты; хаос, «бездность»; всечеловечность и «примирение идей»; отношение к Богу; «второе пришествие будет в России», «метафизическая истерия русского духа» («неподчиненность пределу и норме»), «забвение всякой мерки во всем... дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну»; богоискательство, максимализм, сиротство... Особо следует обратить внимание на «потребность отрицания», на «саморазрушение» и обратную реакцию – самоспасение; наконец, тайное желание подрыва «мировой гармонии», ощущение ее недостаточности, несовершенства именно потому, что это всего лишь «гармония»... И последнее: познание зла у Достоевского, видимо, идет до конца, причем в том ключе, как это может быть именно у гениев, творцов, взявших на себя бремя Целого, а не только путей к спасению. По Бердяеву, это называется «гностические откровения о человеке» (у Достоевского), но, пожалуй, это идет дальше...
Сравните, однако, известную интерпретацию Ставрогина Бердяевым: «Николай Ставрогин – это личность, потерявшая границы, от безмерного утверждения себя потерявшая себя»; «ему мало бытия, он хотел и всего небытия, полюса отрицательного не менее, чем полюса положительного»; «потеря себя в безграничности». И, в конце концов, зло для Достоевского «тоже путь», «через гибель что-то большее открывается, чем через религиозное благополучие»; у Достоевского – вся Россия с ее светом и тьмой. И внезапно (по Бердяеву) лик Достоевского двоится: бездонная высь... и бездна внизу. И отсюда Бердяев заключает: «Из великих художников мира по силе ума с ним может быть сопоставим лишь Шекспир...», главное, однако, – по Бердяеву – в изображении вечной сущности человека, «скрытой, глубинной, до которой еще никто не добирался». И даже больше: у Достоевского светлое и темное – в «глубине Божественной природы». В конце концов Бердяев утверждает, что творчество Достоевского есть откровение о Русской Душе. Особенно Бердяев подчеркивает апокалиптичность человека у Достоевского, его полярность (Богочеловек и человекобог), ненависть русского человека к рационализму и к псевдоустройству мира («2 x 2 = 4 есть уже не жизнь, господа, а начало смерти»). Бердяев видит в русском человеке Достоевского все противоречия мира и, что важно, единение души Азии и Европы, и как следствие, русский человек (всечеловек) сложнее и глубиннее человека Запада. А значит, за ним будущее, – добавим мы.
Надо вместе с тем отметить, если говорить о творчестве Достоевского в целом, особенно о его общечеловеческом аспекте (сам ведь Федор Михайлович писал: «Мы обладаем гениями всех наций и сверх того русским гением»), что в своей прозе Достоевский вызывает из глубин такие «темы», некоторые из которых на чисто человеческом уровне неразрешимы, и, чтобы шагнуть дальше (русский максимализм!), надо расстаться с представлениями о себе как об индивидуальном существе и перейти на другой уровень – представленный только в восточной метафизике. Тогда некоторые проблемы отпадут сами собой... Но в сфере «русскости» Достоевский непревзойден, однако его откровения нуждаются в интерпретации их в другом плане, чем чисто антропологический.
И завершающая «особость» Достоевского – в необычайной, неслыханной интенсивности и качестве его любви к России. Здесь с ним может сравниться только Есенин, гениальность которого была, несомненно, связана с принципом именно русской гениальности. А между ними – Блок, но о нем разговор не кончен. Теперь время немного коснуться Н.В. Гоголя и его России. Все тексты здесь хорошо известны, но «текст» становится абсолютно новым, если на него взглянуть с иной, чем обычно, стороны. Два великих, всем известных отрывка из «Мертвых душ» являются классическими и ключевыми для гоголевского отношения к России: «Русь, Русь, вижу тебя...» и «Не так ли и ты, Русь...». Что, однако, может быть в них самым глубоким для нас в смысле исследования и воссоздания русской идеи из тьмы скрыто-сокровенного? Прежде всего, «какая же непостижимая тайная сила влечет к тебе (к России. – Ю.М.)?» и опять: «какая непостижимая связь таится между нами?». Вспомним, это – тот же мотив, который все время звучал в русской поэзии, но здесь, пожалуй, слово «непостижимая» все больше сближается со «сверхъестественным» («неестественной властью осветились мои очи», когда русское «пространство страшною силой отразилось во глубине моей»). Слово «сверхъестественное», или, точнее, «вышеестественное» по смыслу означает пришедшее из других, высших миров, ибо все, что принадлежит нашему миру, для нас «естественно».
Здесь, на мой взгляд, в этих двух отрывках в целом, интуитивно или даже бессознательно выражена также связь России с силами, которые связаны с ней и охраняют ее. Второй важный момент – замечание о «переживании» тоски. Но подлинное значение принципа «русской тоски», проходящей красной нитью через нашу культуру, будет определено в итоге. И, наконец, знаменитый финал «Мертвых душ» – о «наводящем ужас движении»: «Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ! Не дает ответа». Это место часто интерпретировалось только в социально-историческом ключе, между тем как его метафизический смысл совершенно меняет всю картину, и русская метафизическая доктрина должна ответить на вопрос, почему «не дает ответа»...
Гоголь, при всей своей великой интуиции, только ставил такие вопросы (и в этом уже его исключительная заслуга), но ответить на них было трудно даже для него... «Велико незнание России посреди России», – признавался он. Но причина этого не в нашей мнимой духовной «незрелости», а в бесконечной, превосходящей всякое воображение непомерности России.
Обратимся теперь к другому провидцу идеи русской – скромному, мало понятному по образу жизни, но «тихому» Гончарову. Речь, конечно, может идти только о его романе «Обломов». Психоаналитический или социальный анализ этого образа, в силу ничтожности таких подходов, ничего глубинного и тем более русского не дает. Если же говорить о философской интерпретации этого романа, то здесь можно отметить не отрешенность Обломова от мира, а, скорее, «отвращение» не только к обычной мелкой «активности» и обыденности, но и ко всякой оформленности, воплощенности, определенности, фиксации (черта России, которая не раз отмечалась как русскими, в частности Флоровским, так и западными исследователями). Но подоплека такого «отвращения» имеет явные метафизические смыслы, ибо говорит она о том, что Русская Душа отворачивается от всего «фиксированного» во имя того, что скрывается за «туманом» великой неопределенности и хаоса...
Обломов отказывается от «жизни», потому что не видит в ней ничего, что его по-настоящему привлекает, – и отсюда паралич воли, а не наоборот. «Не видит» же он «ничего» (кроме опостылевшей «обыденности»), потому что его «личная» душа не воплощена до полного мистического архетипа Русской Души. В этом его трагедия – ибо, отвращаясь от «обыденности», он не идет дальше. Его неудачная жизнь – это плата за грандиозность Русской Души, точнее, за неполное воплощение.
Завесу над «тайной» немного приподнимает творчество другого великого писателя – Андрея Платонова. Вообще говоря, настоящее осмысление Платонова – дело будущего. Но здесь необходимо подчеркнуть следующее: герои Платонова (я имею в виду его лучшие вещи, «Котлован», «Чевенгур» и т.п.) – это анти-Обломовы в том смысле, что они не только вышли из «обыденности», но и активно живут и действуют в достигнутой «неординарности». Произведения Платонова – это мир выпадения из рациональной вселенной, достигнутый как результат высшей «отключенности» его героев и их связи с первобытным, но великим хаосом. Одновременно мы видим там стремление к «последней правде», в ее, однако, самом тайно-архаическом значении. Это явно перерастает смысл социальной утопии[14], здесь говорится о попытке прийти к некоему планетарному раю. Но дело не только в этом. Два момента творчества Платонова имеют (в плане русской метафизики) особое значение: прежде всего его язык и потом концепция бытия. О русском языке как об одном из величайших проявлений русского гения будет речь впереди, но нельзя не отметить здесь некоторые необычные особенности платоновского «языка» (а следовательно, и «духа»): уход в провал, в нарушение логической структуры, но таким образом, что благодаря этому «нарушению» проявляется реальность, неуловимая обычным строем языка. Это некий «обход» рационального, высшая нелепость, благодаря которой выявляется некий постоянно присутствующий в нас второй план русского бытия, текущий не только в потемках и тайниках нашей души, но и ясно выраженный в самой русской жизни. Этот таинственный второй план русского бытия (вторая реальность) проявляется во всей нашей жизни, вплетаясь в ее «повседневность» и внешне уживаясь с неизбежной дозой «рационализма».
Я предлагаю, например, читателю провести глубокую медитацию, размышление хотя бы над таким текстом из Платонова (имея в виду его язык и внутренний смысл): «...в природе не было прежней тревоги... революция миновала эти места, освободила поля под мирную тоску, а сама ушла неизвестно куда, словно скрылась во внутренней темноте человека». Или: «...с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули – любили одно имущество».
Такого рода «предложений», если так можно выразиться, особенно много в гениальном «Котловане». Примечательно выражение «мирная тоска», то есть тоска, когда сняты противоречия и «прежняя тревога» обычной жизни, но, тем не менее, тоска остается, даже когда все хорошо и мирно и все противоречия сняты.
Другая сторона русской тоски и такой необыденной «обыденности» русской жизни (и даже ее второго плана) резко проявлена в некоторых произведениях Горького (вот, кстати, почему творчество Горького любил интуитивист Блок). Горький, в отличие от Платонова, был «традиционный реалист» и очень точный и верный наблюдатель русской, особенно провинциальной жизни. Это тем более ценно, так как в этих произведениях («Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», «Исповедь», некоторые рассказы из цикла «По Руси» и т. д.) мы фактически видим тот же второй план русской жизни, но только выраженный «на поверхности», «реалистическим», почти «документальным» языком свидетеля.
Эти произведения Горького хорошо известны, но дело в их глубинно-подлинном понимании – в них, конечно, речь идет не только о социальной (или даже психологической) «неустроенности» (это только на поверхности), а об экзистенциальном потоке вопросов и внутренних тенденций в душе людей, причем в провинции, где нет налета «образованности», только затемняющей видение глубинности бытия, в провинции, где все архаически-тайное обнажено и открыто. Именно там этот «второй план» русской жизни и проявляется во всем своем великом течении.
Прелюдией являются вопросы: «Томит меня, а что томит – неизвестно мне... Душу забывать не надо – это точно. Но чего она хочет? (кабы я мог это понимать)». (Горький, «Тоска».) Далее – поток (только надо читать эти вещи внимательно, наблюдая и открывая этот «второй план») идет сквозь описания «обычной жизни».
Исходя также из других наблюдений, создается впечатление, что здесь присутствует не только тоска (без видимой причины), но и определенная «фантастичность» наличного бытия, которая иногда и приводит некоторых иностранцев к заключению о психологической «инопланетности» русских. «Никому ничего не известно. Тьма!.. Сокрушил бы себя самого», – заключает герой Горького. Иногда же создается впечатление (от такой затаенно-вневременной провинциальной русской жизни), что часть людей как бы выпадает из исторически-нормальной поверхности жизни, со всеми ее социальными, политическими и др. догмами, и люди оказываются ни во что не верящими, кроме собственного бытия, и в то же время порой тоскующими, но не всегда. Некий своеобразный утробно-онтологический солипсизм, порой ищущий выхода, порой, наоборот, очень спокойный и удовлетворенный. В русской провинциальной жизни, несомненно, есть свои глубины именно потому, что она в стороне от столиц (существуют и современные группы, разрабатывающие подобную метафизику); в ней есть то, что «недоступно» центру.
Мы наметили некоторые горячие точки русской духовности (в связи с идеей России), выраженные в ее литературе. В этом плане достойны также глубокой медитации роман А. Ремизова «Крестовые сестры», некоторые его рассказы, роман Андрея Белого «Серебряный голубь», отдельные места из «Мелкого беса» Ф. Сологуба... Наконец, духовная подоплека творчества некоторых других писателей будет рассмотрена в связи с другими темами. Закончим же некоторыми наблюдениями А. Блока (Блока-эссеиста и великого мистика). Например, о Питере: «Окраины очень грандиозные и русские – по грандиозности и нелепости с ней соединенные». Одна из тайн русской «нелепости» – именно в выпадении из мертвой, рационалистической поверхности жизни современного мира, – выпадении, которое дает возможность русским творить вторую реальность, второй план жизни. Естественно, эта мертвая кора, или поверхность, занесена к нам с Запада. «Европа – остров мертвых» – таково определение А. Блока, и сейчас это звучит совершенно «нормально» и признается лучшими из умов самого Запада. Это подтверждает и нынешний Папа Римский. И тем не менее Блок точно отмечает, что в России только «готовится будущее» (будущее в глобально-космическом смысле), а это значит, что все прошлое невероятное духовное и культурное богатство России – только подготовка к этому будущему. Увы, Блок «торопил» его, надеясь даже на революцию, которая тогда казалась многим неким радикальным поворотом, но быстро почувствовал, что это не то и что человеческая жизнь слишком коротка, чтобы измерять ею историю. Но он, заглянувший в Вечную Россию, писавший, что «нашим пространствам (в том числе и метафизическим. – Ю. М.) еще суждено сыграть великую роль», завершил все-таки дело своей жизни, пусть в чем-то бесповоротно перейдя черту...
Полярная звезда – символ Гипербореи, прародины Русских, а счет он действительно оплатил, не торгуясь, – своей ранней смертью и сломом. Россия для него была, как известно, Мать, Жена, Невеста; Блок погружался в ее древнюю Бездну, в ее снежный вихрь: «довелось Ей (России. – Ю. М.) быть твоей подругою...» и «на высокое самосожжение ты за ней, красавицей, пойдешь». И закончим:
И ушел он, как рыцарь легенды суровой,
За Полярной звездой в фантастический лед.
Поприветствовав век восходящий свинцовый,
Оплатив, не торгуясь, предъявленный счет.
В. Провоторов
Во все стороны, как в русских народных сказаниях, – но куда?
Спи, поэт! Колокола да вороны
Молчаливый холм твой стерегут.
От него во все четыре стороны
Русские дороженьки бегут...
В. Рождественский
Глава третья
Русская философия
Несомненно, здесь центральные фигуры (особенно в плане оригинальности и самобытности) – Сковорода, Данилевский, Леонтьев, Бердяев, кроме того, ранние славянофилы (особенно Хомяков). Вообще же русская философия самобытна прежде всего тем, что в определенном ее направлении сама Россия становится в ней «объектом» философии (как, скажем, в немецкой философии – Ничто, Абсолютный Дух и т.д.). Такого (в отношении собственной страны) нигде не было. Другим ее оригинальным плодом, как известно, является религиозная философия начала XX века (фактически полубогословие, полуфилософия, с ее идеалом «богочеловечества»). Остановимся именно на познании России, как оно выражено у наших философов. Надо признать, что значение Бердяева здесь достаточно велико, ибо он обладал, видимо, интуицией и философа, и писателя.