Пастухи и крестьяне стояли вдоль всего пути их следования, счастливые возможностью полюбоваться зрелищем, которое так редко выпадало на их долю. Процессия дам была выше всяких похвал, за ней следовал кортеж аббатов, которых осталось десять из двенадцати, шествие замыкали вельможи, герцог и Венафро, оба одетые в черное, паж Ирцио, слуги и оруженосцы. Все не отрываясь смотрели на кавалькаду до тех пор, пока она не скрылась за воротами замка. Долина снова опустела. Остался только вытоптанный снег и многочисленные следы лошадиных копыт, от которых шел пар.
   Как только позади кортежа поднялся разводной мост, два мира, вступившие в минутный контакт, снова разделились: за стенами замка остались холод, тяжкий труд и нужда, на место молчаливого изумления заступила молчаливая злоба, а призрачное восхищение угасло вслед за коротким осенним днем. Осень сменилась зимой.
   В замке зажгли все светильники, и каждый выдумывал свой способ прогнать скуку: кто играл в шашки, кто в шахматы, пели песни и болтали.
   – Мне говорили, – сообщила маркиза, – что один французский мастер вырезал самые красивые шахматы из всех, что когда-либо существовали. Он вырезал их из черного и розового дерева почти в человеческий рост высотой, и играют ими или в саду, или на террасе, или в самой большой зале замка.
   – Хорошо бы нам, мадонна, приобрести такие шахматы, – сказал герцог, – мы играли бы ими, воображая их людьми. Нам бы следовало, – сказал он, обращаясь к Венафро, – как только по дорогам можно будет проехать верховому, отправиться искать эти шахматы, где бы они ни были, пусть даже во Франции.
   – А я слыхала, – вступила в беседу донна Марави, – что в городе под именем Ареццо, что весьма далеко отсюда, за рекой По и Апеннинскими горами, делают чудесные кегли. Слышала я также, что очень известный мастер вырезает мишени, похожие на людей: с человеческими лицами и в человеческий рост, да так, что ему можно даже заказать, на кого должна быть похожа мишень.
   Говоря так, донна Марави, прибывшая от Анжуйского двора Неаполя, смеялась, и ее рыжие кудряшки, собранные в пучок на темени и спускающиеся длинными локонами вдоль лица, весело подпрыгивали.
   Все господа согласились с тем, что как только снег чуть-чуть подтает, они отправят кого-нибудь и в Ареццо, и во Францию, чтобы привезти ко двору эти диковинки.
   Приближался час обеда. Паж Ирцио явился доложить маркизе, что в полном соответствии с ее указаниями приготовлена ванна. Ванна, в которой она хотела смыть с себя усталость от поездки верхом, волнений и похорон. И пока слуги накрывали столы, донна Бьянка удалилась в сопровождении пажа в свои покои. Чтобы не мучится ожиданием, Венафро отдал приказание принести большой котел: он занялся приготовлением горячего вина с травами. Он добавил в него достаточное количество корицы, гвоздики и меда, и вот на поверхности крепкого красного вина появились пузырьки, и ароматный пар распространился от камина по всей комнате. Внесли большие серебряные кубки и всем разлили сладкий горячий напиток, изгнавший из костей холод, а из души грусть. Выпив первый кубок, Венафро наполнил второй и вышел из комнаты. Он отправился в комнату маркизы, которая уже должна была выйти из ванной. И действительно, он нашел ее отдыхающей на удобной кожаной лежанке, одетой в белую блузу, и паж Ирцио расчесывал костяным гребнем ее распущенные длинные волосы. В комнате клубился ароматный пар, такой горячий и сладкий, что казалось, в этих стенах никогда не было зимы. То благоухала розовая вода. Ярко горели свечи, воск которых был замешан на розовом масле. Венафро с поклоном протянул маркизе кубок, она выпила вино, с улыбкой глядя на любезного кавалера. Ее лицо слегка порозовело от вина, а тепло после ванны разлилось по членам.
   – Пойдемте, мадонна, ужин готов, – сказал Венафро, протягивая ей руку.
   – Мне нужно одеться, – ответила она, не отказываясь тем не менее от его помощи.
   – Нет, пойдемте так. Вы очень хороши собой, донна.
   Донна Бьянка смутилась, потом засмеялась, набросила на плечи мантию из белоснежных лис и вышла из комнаты под руку с ним. Когда она вошла в зал, запах розовой воды смешался со сладостным дыханием вина и дивный аромат разлился по залу. Герцог провел маркизу к ее креслу во главе стола и пододвинул свою скамью так, что касался ее одежды и чувствовал ее благоухание.
   Между тем аббаты, онемевшие и охваченные ужасом, переглядывались. Потом вперед вышел толстый аббат Торкьято, велеречивый и хромой, и многословно начал распекать маркизу и за ее наряд, и за распущенные волосы, и за духи и, наконец, воскликнул:
   – Ванна в такое-то время!
   Все обернулись к нему. Маркиза позволила ему вдосталь выговориться. Когда раскрасневшийся и задыхающийся аббат, страдающий полнокровием, замолчал, донна Бьянка с улыбкой взглянула на него, чуть приподняв свой кубок, и сказала:
   – Не следовало бы забывать, мессер, что вам не дано власти надо мной.
   Торкьято замолчал, огляделся вокруг в поисках поддержки со стороны своих собратьев, осознал свою ошибку и, уязвленный, уселся на место. Уязвленный более всего обращением «мессер», сказанным нарочито уничижительным тоном, в присутствии всех.
   Герцог, казалось, ничего не заметил. Он смотрел на маркизу затуманенным взором. Он вдыхал ее аромат, по-видимому мысленно сочиняя мадригал. Ел он мало и на протяжении всего обеда молчал. Движение жизни отражалось лишь в его глазах. Венафро был молчаливее обычного, он смотрел на маркизу задумчиво и как всегда с легкой грустью. Время от времени его лицо что-то озаряло, это случалось в те моменты, когда взглядом он встречался с маркизой. Но часто ли это случалось, мне неведомо.
   На этом странном молчаливом ужине присутствовал еще один человек, который очень редко отрывал взгляд от маркизы; его серые глаза лучились смехом, глаза казались прикованными к той части ее наряда, где меховая мантия охватывала ворот белой рубашки и белый лисий мех, казалось, соперничал с белизной нежной шеи; наверное, тайные мысли зажигали в этих глазах внезапные искорки, и едва заметная усмешка соскальзывала к красивым губам, к тонким, опущенным книзу усикам, так что все лицо излучало удовольствие и коварство. Молодой аббат Мистраль много выпил в тот вечер, но пил он не со страстностью герцога и не с мягкой грустью Венафро. Мистраль пил, преисполненный внутренней отваги, как пьет удачливый воин за победу в грядущей битве; перед каждой последующей битвой в нем разгорается с новой силой жажда сражения, и он уверен, что победит, легко и без страданий, и поэтому мысленно предвкушает радость победы. И тогда ликует душа воина и глаза выдают напряжение влюбленного, однако спокойного и уверенного победителя.
   В тот вечер по окончании странно безмолвного ужина компания разошлась рано; маркиза удалилась в свои покои, и все остальные тоже постепенно распрощались. На скамье в зале остался только герцог, который сидел, словно погруженный в сон. Им все еще владел образ маркизы, и он не мог оторвать взора от скамьи, на которой она сидела. Потом он встал, подошел к скамье и провел по ней рукой, словно лаская, как если бы хотел обнаружить следы тепла и аромата женщины. Он встал на колени перед этой скамьей, положил на нее голову и надолго замер. Единственный светильник догорал, медленно угасая, поскольку никто не догадался подлить в него масла.

ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЛАМБРУСКО

   Множество дней прошло в странной атмосфере сдерживаемых страстей, надежд и недомолвок. Это были темные дни, солнце проглядывало редко и всегда сквозь дымку, медленно падал снег, дни были коротки, ночи долги и для многих из гостей замка бессонны. Поздние восходы казались грустными, бледные и словно уставшие дни ползли уныло, сумерки наступали рано, и вечера тянулись томительно и скучно. Почти никто не выходил из замка: ни господа, ни слуги. Казалось, что мир сжался вокруг зубчатых стен, заточив в них желания и страсти, которые зрели, словно под спудом.
   Герцог Франкино заботился о том, чтобы все окна занавешивались прежде, чем он войдет в комнату. С этой целью он всегда пускал впереди себя пажа Ирцио, которому вменялось в обязанность проверить, тщательно ли закрыты засовы и задвижки. Герцог проводил целые дни, скорчившись на своей скамье, завернувшись в меха, и проклинал судьбу, которая занесла его в этот ужасный уголок земли, куда весна приходит тогда, когда везде уже царит лето, и почти сразу же затем наступает осень. Он рассказывал всем о плодородной долине, где он родился, и о волшебных плодах, что произрастают в этой земле, где зреют виноград и крупный, сладкий инжир; где долгое жаркое лето наполняет кровь теплом на весь год, а короткая, хотя и суровая зима любезна сердцу разнообразными увеселениями и забавами. Закалывают жирных свиней и готовят множество очень вкусных блюд из их еще теплой крови и мяса и засаливают лучшие куски. С ветвей срезают слегка подсушенные виноградные гроздья, которые еще слаще свежих, срезают гигантские тыквы со сладкой желтой мякотью и готовят из них неисчислимое множество блюд и сластей.
   – Известно ли вам, мадонна, – говорил он, обращаясь к маркизе, которая только что распахнула окно, чтобы подставить нежно-розовое лицо свое холодному зимнему ветру, но герцог в тот же момент захлопнул ставни, – известно ли вам, что из желтой тыквы придворные повара готовят самый вкусный и изысканный суп, из всех что когда-либо доводилось пробовать человеку? Это кушанье столь драгоценно, что по обычаю вместе с ним подают самое ничтожное из блюд мантуанских крестьян: кушанье это готовится из свиных потрохов. После того как все мясо сварено или засолено, остаются горячие, истекающие кровью кишки в жирной мясной пленке: именно из нее наши крестьяне изготавливают свои немудрящие лакомства. Они жарят все это на огне, чтобы вытопить жир, который потом используют в течение всего года; то, что остается, они бросают на большую раскаленную сковороду и готовят эти мелкие кусочки мяса, которые, едва они подрумянятся, едят горячими, обильно посолив. И вот заметили люди, что это блюдо, запитое терпким винцом, которое потому и называется ламбруско[6], не только пришлось господам по вкусу, но и великолепно готовит их желудки к поглощению изысканных яств, которые будут после него подаваться. Эти горячие шкварки едят в самые холодные зимние дни, чтобы разогреть желудок в начале обеда. А после них подают тыквенные гуанчалотти[7] – самое изысканное из всех блюд, что готовят из тыквы.
   И тут герцог замолчал, отдавшись своим воспоминаниям. Он очнулся, только когда маркиза положила ему на плечо руку и дружелюбно сказала:
   – У нас тоже есть и свиньи, и тыквы, и можно было бы приготовить ужин, как принято у вас на родине, монсиньор, и выпить этого терпкого вина, о котором вы говорите и которое нам могли бы доставить из долины По, и мы утешили бы вас в вашем пребывании в этом холодном негостеприимном краю…
   Герцог посмотрел на маркизу долгим взглядом, потом взял ее за руку и запечатлел на ней еще более долгий поцелуй.
   – Конечно, – вступил в разговор Венафро, – мы должны устроить такой ужин и разогреть свои сердца едой и вином, чтобы прогнать зиму и те мысли, что удручают наш ум.
   От слов Венафро все как будто очнулись: и герцог, и сам Венафро, и паж Ирцио сразу же поспешили на поиски всего необходимого. В хлевах замка содержалось множество свиней; огромнейшие тыквы привезли с равнины, зеленые и шишковатые снаружи, они были нежными и желтыми внутри. Самым трудным оказалось раздобыть ламбруско, потому что на землях, расположенных у подножия этих гор, производят множество вин, куда более ценных, чем ламбруско, но самого ламбруско – нет. А герцог хотел именно его. В это дело вмешался старый аббат Торкьято, который знал толк в винах, но ничего не знал о ламбруско, как и всякий, кто никогда не покидал пределов долины. И он сразу же взял на себя заботы о том, чтобы добыть большую бочку этого вина, потому что он хотел, так он сказал, восполнить эту непростительную брешь в своих познаниях и попробовать указанное вино, как он выразился, прежде чем смерть навсегда угасит в нем желание получать удовольствие.
   И поскольку аббаты располагают в мире большими возможностями, в которых иногда отказывают принцам и людям знатным, он разослал слуг и гонцов по заснеженным дорогам, оповестил соратников и собратьев, которые из монастыря в монастырь передавали его просьбу, до тех пор пока после столь длительных поисков не обнаружилась большая непочатая бочка ламбруско в погребе одного священника в Сан-Винченте. Бочку извлекли на свет, оплатили и повезли, и вот она наконец прибыла в замок ди Шайян на прочной повозке, которую тащили две медлительные и очень осторожные лошади. Они смогли без толчков, чтобы ничем не обеспокоить густое содержимое бочки, подняться по склону, ведущему в замок. С той же аккуратностью двенадцать слуг сняли бочку и отнесли ее в зал, где она и расположилась на большом столе, и стояла там, никем не тронутая целую неделю, так чтобы вино, если и было потревожено во время пути, отдохнуло спокойно и приобрело изначальную прозрачность. Любовным взглядом добряк Торкьято охранял ее покой в течение долгих дней ожидания, в то время как вокруг кипела работа. Большие тыквы были целиком запечены в кухонном очаге. Под наблюдением самого герцога из них была извлечена нежная и сладкая мякоть. Он приказал истолочь в ступке горький и сладкий миндаль, которые добавили к растертой в ступке же тыквенной мякоти. Затем он своими собственными руками взвесил драгоценные специи: мускатный орех, перец и коричный порошок, после чего ароматная смесь, разделенная на множество частей, была завернута в тесто из яйца, соли и муки, так чтобы сформировать множество одинаковых желтых «подушечек», ароматных и нежнейших. Слуги между тем на медленном огне вытапливали жир из мешка, содержащего в себе свиные кишки, так чтобы ничто не пригорело к котелку. Потом то, что осталось: кусочки мяса, прожилки и прочее – бросили на медную сковороду, докрасна раскаленную на углях; и здесь они шипели, дымились и скворчали, пока растапливался последний жир. Они подпрыгивали на сковороде с длинной ручкой, превращаясь в хрустящие поджарки, которые затем обильно приправили солью с толченым перцем. Эти горячие шкварки высыпали на большой медный поднос и сразу подали к столу, за которым уже расселись господа, а Венафро нацедил из бочки вино в кубки и раздал сотрапезникам. Когда на медном подносе были поданы раскаленные и дымящиеся шкварки, все потянулись к ним жадными руками, а соленая и перченая еда загасила резкий вкус вина и вызвала новую к нему жажду. И было вновь разлито вино по кубкам, и были поданы новые блюда раскаленных шкварок, которые утолили первый голод, вызванный вином. Когда было опустошено множество кубков и на многих блюдах со шкварками показалось уж дно, на стол подали новые блюда, которые тоже дымились, и на них громоздились ароматные гуанчалотти, сваренные в бульоне. Они были смазаны растопленным маслом, посыпаны коричным порошком и тертым качо[8]. За столом разлился приятный аромат, и все потянулись к еде, вооружившись длинными вилками. Так гуанчалотти с больших подносов перекочевали на маленькие серебряные тарелки, которые стояли перед каждым из обедающих, а оттуда уже в алчущие желудки, распаленные терпким вином. И как только блюдо опустошалось, его тут же заменяли на полное, и на столе не было видно ни пустых кубков, ни пустых блюд, а по мере того как вино и пища разогревали тела, нарастал шум разговора. Этот шум, возникший как шепот изумления, перешел в непрерывный гул, который наполнил просторный зал до самых сводов, поддерживаемых прочными еловыми балками. Тысячи огней освещали его из разных уголков кровавыми сполохами, пока тени раннего вечера заполняли укромные углы и осаждали высокие окна. И по мере того как тени становились гуще, все выше поднимались в масляных светильниках языки пламени, все громче становились голоса сотрапезников, все жарче от вина становился воздух. Потом подали разных сортов жареное мясо: сурка, косулю, горного козла и дикого кабана. Но голод был уже утолен, и руки медленно тянулись к мясу, которое, пролежав трое суток в холодном снегу, затем целую ночь вымачивалось в красном вине, чтобы оказаться на острых вертелах над раскаленными углями в очаге. Много о чем уже поспорили сотрапезники, много шуб уже валялось на полу, когда маркиза ненадолго вышла из зала, а затем вернулась, неся в руках большой сосуд из прозрачнейшего стекла, в котором сверкала в свете огней бесцветная жидкость. Улыбаясь, она поставила его на стол и попросила подать новые кубки из чистого серебра, за которыми тотчас поспешили слуги, и, продолжая улыбаться, налила всем этой прозрачной жидкости. Ее лицо под блестящей серебряной повязкой, прикрывающей волосы и лоб, было озарено тайной, глаза сверкали сдержанным коварством. Все внезапно смолкли, зачарованно глядя на эту жидкость, которая, казалось, не скрывала в себе ничего таинственного или необычного, однако же и не была вместе с тем водой из источника.
   – Выпейте, синьоры, за мое здоровье, – сказала маркиза, приподняв слегка свой кубок.
   Все поднялись и выпили за здоровье прекрасной обитательницы замка. Поднялся дрожа и необъятный аббат Торкьято, который, спрятавшись за бочкой, просидел там почти все время ужина. Он тоже поднял дрожащей рукой свой кубок и выпил вместе со всеми. Пылающий огонь, который обжег внутренности, стек по горлу сотрапезников, и то были испуг, радость и наваждение. Все растерялись: так необычна была эта пылающая вода, а потом взрывы смеха, и возбужденные голоса, и почти крик, и почти препирательства между всеми этими господами, такими серьезными и сдержанными при других обстоятельствах. Принесли другие сосуды с прозрачной жидкостью, и маркиза объяснила, как ее получают, перегоняя в больших медных перегонных кубах крепкое вино, что родят скалистые уступы долины.
   Но кто-то уже взял в руки флейты, арфы и большие лютни, и под шум смеха и едкие шутки зазвучали вразнобой танцы. Потом флейты, трубы и барабаны объединились и сыграли сальтареллу, которую донна Марави исполнила в неистовом ломбардском ритме и с горячностью южной крови. Венафро и герцог тоже взяли в руки свои флейты, а аббат Мистраль играл на большой аравийской лютне.
   Я не могу вам сказать, до каких пор продолжался этот праздник, я знаю только, что усталые слуги уснули, уронив головы на кухонные столы, а в просторной зале установилась тишина, только когда бледная зимняя Аврора, победив последние красноватые языки пламени светильников, осветила беспорядок, царивший в зале, сизым светом: опрокинутые скамьи, длинный, все еще накрытый стол, блестящие кубки, большую бочку, стоящую посреди стола, и среди всего этого черную тушу аббата Торкьято, который покоился бездыханный, уронив голову на стол, столько раз даривший ему наслаждение на протяжении славно завершившейся долгой жизни.

ФИЛОСОФ

   Если бы кому-либо пришло в голову тринадцатого января высунуться из окна, у него возникло бы ощущение, что мир испарился. Провалился, растаял: исчезли деревья, горы, исчезла самая земля, на которой высился замок, исчезли небо, птицы, собаки, быки, пастухи, козы, коровы, исчезли дома и дым из труб, крыши, конюшни, сеновалы – в общем, исчезло все, и лишь замок парил в невесомости, как одинокий остров в океане Вселенной – белом и безмолвном. Первоначальный страх и тоска, которые вызывала эта белая стена, сменялись неистребимым ощущением промозглой сырости, волнами вливавшейся в открытые окна будто в стремлении поглотить даже и сами комнаты, и весь замок.
   – Проклятый туман, – пробормотал герцог, глядя на него с ненавистью. – Нигде больше в мире не встретишь такого зловредного тумана.
   Пока герцог бурчал в своей комнате, Венафро в задумчивости смотрел в окно, за которым совершенно ничего не было видно. Но он скорее думал о чем-то своем, нежели смотрел… Это был один из тех странных дней, когда мир кажется таким далеким, что даже вовсе забываешь о его существовании.
   А мир между тем не прекращал существовать, более того, он торопился к воротам замка и совсем скоро стал слышим, обернувшись грохотом ударов, которые кто-то щедро наносил в придворные ворота. Они сопровождались громкими криками и звонким щелканьем бича. Можно было бы сказать, что под воротами бесновалась целая армия или по меньшей мере какой-то гигант. Слуги, однако, высунувшись из окошек, не увидели ничего, кроме плотной белой пелены тумана.
   Но шум не смолкал, что являлось решительным знаком того, что мир у ворот замка всеми силами старается заявить о себе. Только отшельники знают, какой мощью обладает мир. Отшельники, которые уходят в пустыню и забираются на недоступные и необитаемые горы и день и ночь проводят в молитвах, мучаясь голодом и холодом и испытывая разного рода лишения, истязая тело и умерщвляя плоть, чтобы бежать от мира и забыть о его существовании. Потому что даже туда, куда не доходят дороги и тропинки, где человеческая рука не распахивает полей и не сажает винограда, там, на берегах, где ни один рыбак не растягивал своих сетей и ни один корабль не бороздил морских просторов, там, где природа все так же девственна, как будто только что была создана Богом, – туда тоже доходит сила мирского со всеми ее искушениями и манящими соблазнами. И тогда случается, что святому отшельнику, впалая грудь и ничтожная плоть которого вопиют о столь желанной ему аскезе, во время короткого ночного забытья является мир, чтобы смущать и прельщать его снами, полными желаний, и видениями томно колеблемых, благоухающих покровов, таящих блистательную наготу от нескромных взглядов. Таково коварство мира, который обнаруживает себя в предметах внешне невинных, но готовых пробудить грешную тоску. Ими могут стать и нежный побег пальмы, и молодая бегущая косуля, и пара спаривающихся насекомых, или простое яблоко, или цветок, или аромат луга, или цвет неба. Так могуществен и коварен мир.
   В данном случае мир явился заявить о себе с таким шумом не под видом бесчисленной армии захватчиков и не в виде гиганта или чудовища, в обличье которого он часто заключает свою коварную силу, но в образе молодого клирика верхом на старой кляче, запахнутого в плащ, служащий ему одновременно седлом. Он гордо восседал в своей остроконечной шапочке, какую обычно носят студенты, с двумя длинными покачивающимися перьями: желто-зеленым петушиным и снежно-белым лебединым. Этот служка вовсе не был гигантом – скорее среднего роста, не был он и уродлив – всего лишь белокурый юноша. С его обликом не вязалась только спешка, с которой он проник во двор и устремился внутрь замка, обращаясь к слугам на том странном наречии, что принято по ту сторону Альп, а именно в великом Париже.
   В зале, в огромном камине, выложенном листами меди для производства и распространения тепла, был разожжен огонь. Здесь клирик уселся и, кажется, успокоился от тепла и спокойного света камина и даже перестал говорить по-французски, когда молодая служанка поставила перед ним чашку горячего вина. И тогда обнаружилось, что его молодые голубые глаза, кроме того, дерзки и исполнены самонадеянности. Он жадными глотками пил горячее вино, и его полиловевшее от холода лицо приобретало обычный цвет. Слуги стояли вокруг и с любопытством на него смотрели. Каждый спрашивал про себя, какая нечистая сила привела этого хрупкого юношу в замок и не дала ему пропасть в буране и не упасть бездыханным и замерзшим в снегу и как его жалкая кляча не поскользнулась на льду. Все это казалось удивительным еще и потому, что видели его здесь впервые и полагали, что он не мог знать ни дорог, ни тропинок, ни тысячи опасностей, которые горная долина скрывает под снегом и туманом.
   Когда путник обогрелся и приободрился, он спросил о хозяевах замка, кто они и отличаются ли гостеприимством, и, удовлетворившись ответами, попросил представить его. Здесь гость, не преклоняя колен, а лишь слегка поклонившись маркизе, объявил, не открывая своего имени, что он философ и закончил парижскую Сорбонну, которая снискала себе славу самой известной школы логики. Пронесся шепот, донны и шевалье переглядывались с изумлением и любопытством: впервые ко двору прибыл философ!
   Первым нарушил тишину Венафро:
   – Вы хотите сказать, мессер, что у вас есть разрешение и вы наделены всеми необходимыми полномочиями, чтобы открыть новую школу и обучать нас логике и теологии?
   Философ замер в размышлении, разглядывая пол, потом он ответил:
   – Да! Скажем так: у меня могла бы быть лицензия, и я мог бы располагать всеми необходимыми полномочиями.
   Помолчав, он добавил:
   – Но у меня ее нет.
   – Объяснитесь подробнее, – проговорила маркиза, беря его под руку и подводя к скамье.