Она ударила поводьями по шее лошади, откинулась далеко назад и с криком
радости, освобожденная и полная нового стремления, помчалась вперед,
прорезывая голубой воздух.
- За мной, кто любит меня!
Она пронеслась над широким, наполненным водой рвом. Копыта дрогнули,
опустились и врезались в землю по ту сторону рва. Делла Пергола смотрел ей
вслед, испуганный до оцепенения ее словами. Он хотел остановить лошадь. В
последний момент его охватил страх перед презрением к самому себе, и он
щелкнул хлыстом. Рва он почти не заметил.
Вдруг он очутился в мелкой луже. Он лежал, растянувшись, головой на
откосе, и видел, как высоко над ним, в синеве, сверкавшей стеклянным
блеском, как синее небо на разрисованных стеклах, носилась ласточка.
Павиц видел только, что герцогиня грозила исчезнуть по ту сторону рва.
Он прохрипел: "Одну минуту!", пришпорил лошадь и закрыл глаза. Он был очень
удивлен, когда очутился на другой стороне, рядом со своей госпожей и без
журналиста.
Делла Пергола поднялся, стиснув зубы; он несколько раз тихо повторил:
- Только спокойнее, бога ради, спокойнее. Мы увидим.
Он вскарабкался на край рва, снял свой красный сюртук и попробовал
очистить его от грязи. Вдруг он поднял глаза.
- Вот что называется травлей лисиц! Лисицей был я, дурак! Она охотилась
за мной, а ее жирный любовник помогал ей в этом. Да, это так...
Далеко позади двигался ее уменьшенный силуэт и трясущаяся фигура
трибуна. Рядом бежала лошадь без всадника.
- Лошадь они поймают, и сегодня вечером обо мне и моих подвигах будет
врать весь город.
- Но будут говорить и кое о чем другом, об этом я позабочусь!
Он двинулся в путь. Опустив голову и надвинув шляпу на глаза,
размахивая сжатыми кулаками, в красном фраке и белых панталонах, весь
выпачканный, он торопливо шел по празднично-прекрасной равнине, полный
ненависти и жажды мести.
- Представим себе ясно, что она такое! Кокетка ли она, намеренно ли
сводила она меня с ума? О, нет, она очень мало думает обо мне. Женщина с ее
прозрачным цветом лица; я ясно вижу это, ее душа слишком высока: под
жалкими, низменными триумфальными воротами кокетства она не могла бы пройти.
Боже! Ужасно то, что я все еще принужден думать это! Я не хочу больше!
Но ей чертовски безразлично, теряешь ли из-за нее голову. Она
нечувствительна, настолько нечувствительна, что от этого становится,
действительно злой. Павиц сказал тогда в кафе, когда хвастал ею: "Она зла,
эта аристократка!" Он был прав, этот отставной тенор! Ах! Эта аристократка!
Это мой рок, что я, бедный сноб, встретил истинную аристократку. Один
единственный раз, и этого достаточно.
- Но теперь я освобожусь от нее! Ты не хочешь сойти с твоего Олимпа,
злая Юнона? Так я стащу тебя!
Он вернулся через ворота Сан Джиованни в город и взял экипаж. Он
положил ногу на ногу и насвистывал сквозь зубы, в сознании своей власти.
- Надменная дама, воображающая, что царит над человеческим обществом,
холодная, бесстрастная и незнающая ответственности за участь низших,
приносящих себя в жертву ей: чему я научу ее? Во-первых, что она
добродушное, довольно обыкновенное создание. Во-вторых, что ежедневные
партнеры ее пошлых любовных приключений могут по желанию дать подробное
описание известного дивана, с известной герцогской короной, которую они, в
своем характерном положении, могли разглядеть снизу. Внутри позолота немного
облупилась.
Дорогой статья оформилась в его голове. Она была обдумана и отделана во
всех подробностях, когда Дел-ла Пергола вышел на улице Кампо Марцо, у
редакции своей газеты. В тот же вечер она появилась.


    x x x



Было часов десять. Герцогиня находилась в своей спальне в отеле
Виндзор. Портьера в салон была наполовину откинута. Это была комната с
высоким позолоченным потолком и широкими окнами. В люстре горели все газовые
рожки. На шелковых стульях лежало несколько любимых книг в белых переплетах.
Копия Паллады висела на задней стене.
Внизу, на широкой, новой, величественной Виа Национале, еще совсем
вдали, она услышала крик, который был ей знаком: он повторялся каждый вечер.
Новейшая скандальная статья Intransigeante совершала свой путь по городу.
Она открыла окно и разобрала: "Смерть герцогини Асси".
Банда приближалась - сомнительные парни, одни в лохмотьях, другие -
грубо расфранченные. Они часами слонялись перед типографией грозной газеты,
подшучивая и угрожая друг другу. При появлении свежей газеты происходила
короткая торопливая свалка; счастливцы, захватившие первые пачки еще сырой
бумаги, вырывались из черной кучи и с гиканьем мчались на доходные улицы,
ночью горевшие жизнью. Там, где они проходили, улица покрывалась большими,
белыми листами, которые нетерпеливые руки подносили к свету фонарей.
Впереди всех бежал человек с деревяшкой. У него были высокие плечи, его
острые кости пробуравливали заплаты. Грудь у него была впалая, а кулаки -
жесткие и узловатые. Его серое лицо, почти без очертаний, казалось стертым
нищетой, с неясными тенями на месте глаз. Неистово устремляясь вперед грудью
и резко стуча своей деревянной ногой по мостовой, он широко открывал рот, и
из него, точно из черной пещеры, с хрипом и свистом, кипя яростью и полные
ненависти, напрягавшей все силы, чтобы насладиться своим счастьем, исходили
слова, всюду жадно приветствуемые:
- Чрезвычайно важная статья Паоло Делла Пергола! Падение важной дамы!
Обличение и моральная смерть герцогини Асси!
- Что это означает? - спросила себя герцогиня.
Она еще не видела во всем этом ничего, кроме искаженного судорогой
ненависти лица крикуна. Гуляющие окружили его и вырывали у него из рук
газету. Он поспешно собрал медные монеты, пробился сквозь толпу и поспешил
дальше, стуча костылем, визгливо крича и хромая. И было непонятно, что
смертельно больной калека снова и снова обгонял своих товарищей. Ненависть
гнала его вперед. Герцогиня видела это: его оживляла только ненависть,
ненависть наполняла его всего. Она могла каждое мгновение выйти из его
членов, как газ: тогда его тело сразу съежилось бы и упало.
Это существо, которого она никогда не видела и которое едва ли знало
ее, показалось ей самым ярким воплощением той неожиданной ненависти, которая
уже не раз в ее жизни вставала перед ней. Старик на берегу бухты в Заре,
плясавший от злости, потому что она в бурю взялась за весла; два
гиганта-морлака, размахивавшие перед головами ее лошадей своими топорами
после ее неудачной речи к толпе, вся эта толпа, которая, еще не успев
переварить полученных от нее даровых обедов, напала на нее с честным,
нравственным возмущением и дала ей бранное прозвище "аристократки" - все это
соединилось в лице этого разносчика газет. Его вид показался ей печальным и
немного противным.
Она закрыла окно и спустила плотные гардины. Затем она позвонила: она
хотела прочесть Intransigeante. В то же самое мгновение явился грум со
сложенной газетой на подносе. Очевидно, ждали ее знака. Она остановилась под
люстрой и пробежала глазами столбцы; статья о ней красовалась на первом
месте. Она еще не кончила ее, как в салоне послышались быстрые, твердые
шаги, которые она любила: на пороге стоял Сан-Бакко. Он сказал:
- Герцогиня, вы звали меня. Вот я.
- Я рада вам, милый маркиз, - ответила она. - Но я не звала вас.
- Как, герцогиня, вы не звали меня, тогда, перед моим отъездом в
Болгарию, когда вы позволили мне... тем не менее... всегда принадлежать вам?
Вы не знали еще в то время, когда и для чего вам понадобится рыцарь и
честный человек. Сегодня вы это знаете.
И он ударил рукой по газете, которую принес с собой.
- Вы придаете этому слишком большое значение.
Она тоже дотронулась до развернутой газеты.
- Это еще не тот момент, о котором я говорила. Если бы это событие
наступило раньше, оно ужаснуло бы меня. Но долгое ожидание утомило меня и
сделало равнодушной. Внутренне я давно отказалась от всего: простите, что я
не сказала вам этого раньше. Я оставляю Рим и ухожу от всего.
Он вскипел.
- Вы можете это сделать!
Он овладел собой, сложил руки и повторил:
- Вы можете это сделать! Герцогиня, вы можете бросить дело, которое
висит на волоске. Народ, который поклоняется вам и который на этих днях
будет бороться за свободу во имя вас.
Она остановила его.
- Тише, тише, милый друг, - я знаю все, что вы можете сказать. Я
совершенно не верю в победу этой так называемой монашеской революции. Но, не
говоря об этом, этот народ будет искренно рад, если мы оставим его в покое с
нашей свободой. Вы помните время арендаторских беспорядков? Как они
ненавидели меня за то, что я хотела ввести просвещение, справедливость,
благосостояние! Но я любила их мечтательною любовью, потому что видела в них
близких к животным полубогов, статуи, уцелевшие от героических времен,
строгие и бронзовые среди больших мирных животных, подле груд чеснока и
олив, меж гигантских, пузатых глиняных кувшинов. На всей этой красоте я
хотела воздвигнуть царство свободы. Теперь я отказываюсь и иду своим путем с
одними статуями.
Она говорила все тише и при этом думала: "Что я говорю ему?" Она
видела, как ясно его лицо, несмотря на разочарование, как оно сияет душевной
чистотой, и чувствовала его непобедимость. Она невольно сделала плечом
движение к стене; казалось, она ищет защиты у Паллады. Он хотел ответить ей;
она попросила:
- Еще одно слово, чтобы вы поняли меня. Подумайте, сколько усилий и
сколько денег потребовалось, чтобы вызвать у народа немножко жажды свободы.
Оставим его, наконец, в покое, он не желает ничего лучшего. Мы оба, как и
все - действительные поклонники свободы, в тягость людям. Мы посрамляем
человечество и пожинаем вражду. Нам уступают, чтобы избавиться от нас, и
такие события, рожденные досадой, страхом и злобой, мы называем борьбой за
свободу.
Она замолчала. "У меня плохая роль, - думала она. - Он может смирить
меня именем идеала, которому я поклонялась". И она неуверенно улыбнулась.
Сан-Бакко заговорил, наконец, без гнева, с той далекой от практической
мудрости высоты, на которой протекала его жизнь.
- Вы ставите крест над всей моей жизнью.
- Нет! Потому что она прекрасна.
- Но вы не верите в ее цель...
Она протянула ему руку.
- Я не могу иначе.
Он взял ее руку и поцеловал.
- И, тем не менее, я остаюсь вашим, - сказал он.
Вдруг он ударил себя по лбу.
- Но мы разговариваем! - воскликнул он. - Мы разъясняем друг другу свои
мировоззрения, с гнусной газетой в руках, в которой какой-то негодяй
осмеливается оскорблять вас, герцогиня! Вас! Вас!
Он взволновался, его бородка тряслась. Он забегал по комнате, закрывая
себе уши и повторяя:
- Вас! Вас!
И останавливаясь:
- Ведь это невозможно! Мне кажется, я только теперь вижу, как это
невероятно!
Воротник давил его; он пытался расширить его двумя пальцами. У него не
хватало слов, наконец, он развернул Intransigeante и прочитал вслух статью,
крича, запинаясь и захлебываясь.
- Добродушная женщина, строящая невинные козни для маленького
переворота в своей совершенно неинтересной стране...
Сан-Бакко прервал себя и, возмущенный до слез, стал метать вокруг
смелые, обвиняющие взгляды, как в парламенте, когда требовал к барьеру
партии сытых. Его привыкший к команде голос оглушительно загремел:
- Да, это так! Мелочная зависть разъедает совершенно этих писак. Один
из нас хочет быть гордым и сильным и бороться со злом: что изобретает
писака, чтобы принизить стремящегося к высокому? Он называет его
добродушным. Не очень хитрым, но зато добродушным. Как это естественно для
него! Выслушаем этого умника до конца, тогда будет видно, за кем слово!
Он стал читать дальше, но вдруг запнулся. Герцогиня увидела, что он
сильно покраснел, и руки его дрожат. Он дошел до строк о диване и герцогской
короне. Буквы слились и стали неразборчивы, но Сан-Бакко не смел поднять от
них глаз. Герцогиня тоже молчала: она отвернулась.
- Ему стыдно, - сказала она себе. - Ему стыдно за человека, который мог
это написать или даже подумать. А когда я вспомню о времени, которое больше
не существует для меня, то... он не прав, что стыдится.
- Положите, наконец, газету, - приказала она.
Он швырнул ее в угол. Затем скрыл смущение под вспышкой ярости.
- А! А! Вот это проявление духа! Это его честь! Это герои духа, которым
нынче принадлежит власть. Больше власти, чем славному гению дела! Вот вам
один из тех умников, которые насмешливо улыбаются, когда честный человек
говорит о действии. Честь писак и говорунов - вы видите, что только ни
уживается с ней. Но есть положения, - прерывающимся голосом крикнул он, -
положения, в которых имеет значение только дух, сверкающий на острие шпаги!
Она потребовала:
- Не убивайте его! Я не хочу этого.
- Но я хочу это! - воскликнул он, весь выпрямившись и дрожа от
волнения. И он исчез.
В продолжение одной секунды она колебалась.
- Сказать ли ему? Сказать ли, что он опять поступает, как Дон-Кихот, и
что этот несчастный диван не фантазия! Тогда я причиню ему гораздо более
мучительное страдание, чем шпага противника, которая вонзится ему между
ребер.
И она отступила назад.
За дверью послышался шум раздраженных голосов. Сан-Бакко показался еще
раз.
- Ваша передняя уже полна репортеров. Вы видите, что я прав, желая
быстро покончить со всем этим. Пока я собственноручно выпроводил за дверь
этих любопытных нахалов.
- Благодарю, - сказала она, кивая ему головой.


    x x x



Она велела погасить люстру и осталась в полумраке, при свете двух
свечей.
"Что хочет Делла Пергола? - размышляла она. - Зачем он дает себе труд
быть моим врагом? Ведь настолько легче избегать друг друга и еще легче
остаться добрыми друзьями. Значит, у него нет самообладания, и он неспособен
благоразумно отказаться, а хочет вредить мне. Но чем? Смешным происшествием
из жизни другой, бывшей знакомой. Неужели он, в самом деле, думает, что
глубоко заденет меня этим? Мне кажется, я ставила его слишком высоко. Или он
хочет создать на моем пути внешние затруднения? Для этого он должен был бы
перенестись в будущее, этот бедный мыслитель, а не застрять у стоящего уже
столько лет пустым дивана. И он должен был бы столкнуть кой-какие статуи с
их пьедесталов в ленивые волны, в которых они, созерцают свои темные,
сверкающие тела. Статуи!"...
Она замечталась.
"Они никогда не оскорбят меня похотью и низостью. Они не будут
требовать от меня ничего, кроме того, чтобы я их любила, а сами дадут мне
все, что у них есть. Они не обидят меня. Как ни тяжелы их бронзовые руки, я
никогда не почувствую их. Я буду жить свободная и чуждая всему, вести за рог
кентавра"...
Вдруг ей показалось, что портьера зашуршала. Она почувствовала, что
кто-то ворвался в глубокий мрак. К стене жалось широкое, темное тело.
- Кто там? - спросила она.
Глухой голос ответил:
- Я, - и откашлялся: - Павиц.
- Что вам надо?
Павиц выступил из тени. Он приободрился и сказал с силой:
- Свершилось, герцогиня.
- Что?
- Преступник казнен.
- Он...?
- Мертв...
Она вздрогнула. "Мертв? И меня радует это? - спросила она себя. - Я не
ненавидела его, пока он был жив. Но теперь, когда его нет, мне легко. Это
правда. Глаза врага, прикованные к моей жизни, со временем нашли бы в ней
грязные пятна. Лучше, что они закрылись. Зложелательство других ежедневно
напоминает нам, что мы не одни и не совсем свободны. Оно непрерывно
просачивается в нашу жизнь и отравляет ее. Лучше, что его убрали прочь".
- Так это свершилось? Уже? Но Сан-Бакко оставил меня лишь час тому
назад.
- Это свершилось уже два часа тому назад, - глухо сказал Павиц.
- Два...
На этот раз она сильно испугалась.
Враг, напавший на нее сегодня вечером, не был живым? Он с ненавистью
говорил о ней - и был мертв? Она говорила со своим другом о нем и о его
нападках. Сан-Бакко хотел отомстить за нее и все это относилось к мертвецу.
- Но Сан-Бакко... - повторила она, теряясь от ужаса.
- Не Сан-Бакко... - объявил Павиц. - Я сам...
Она встала. В эту ночь свершалось слишком много странного. Она дрожала.
Вдруг она сняла со свечи экран. Свет упал на лицо Павица; оно было
распухшее, серое, с воспаленными веками, со спутанными седыми волосами.
"Этого человека я презирала и забыла, - думала она, - потому что он не
дал заколоть себя вместо крестьянина. Но для меня - для меня рискнуть своей
жизнью, на это он, значит, все-таки был способен? Все это время он был
способен на это"?
Она быстро подошла к Павицу и протянула ему руку.
- Он пал в поединке с вами, Павиц?
Павиц нерешительно протянул свою руку. Его искусственная твердость
поколебалась.
- Не в поединке, - пролепетал он. И после боязливой паузы, тяжело дыша:
- Он убит.
Она отдернула руку, прежде чем он успел коснуться ее...
- Вы убили его.
В ответ послышалось совсем слабо:
- Поручил... убить.
Его голова упала на грудь. Герцогиня разразилась презрительным смехом.
Он вздрогнул, сразу очнувшись. Он монотонно забормотал, проделывая руками
множество коротких, жутких марионеточных движений.
- Вы хотели, чтобы я принес себя в жертву тогда, в тот день, с которого
вы презираете меня... Когда закололи крестьянина. Я должен был принести себя
в жертву. Теперь я сделал это. Я погибаю... погибаю, а вы смеетесь. Не
смеялись ли вы всегда? Вы смеялись в ответ на все мои страдания. Что же
странного, что вы смеетесь, когда я погибаю. Ведь вы так злы! Ведь вы не
христианка!
Она спросила серьезно и мягко:
- Почему собственно, почему вы сделали это?
В это мгновение Павиц высоко держал голову. Он возмутился против своей
госпожи, в первый раз с тех пор, как принадлежал ей. Он высказал ей в лицо
всю горечь, весь свой разъедающий гнев. В свой последний час он чувствовал
себя смелым. Последний час давал ему право на все, он освобождал его от
стыда.
- Почему? - заговорил он. - Потому, что я любил вас, герцогиня. Потому,
что я все еще принужден был любить вас. Потому, что во все годы моего
унижения я никогда не забывал того мгновения, когда вы были моей.
- Вы все еще думали об этом? - с изумлением спросила она.
- Всегда, - сказал он, почти облагороженный искренностью своего
чувства.
- Я смирился, - прибавил он, - потому что должен был это сделать. Но
никогда в своих мыслях я не допускал, что может придти другой и занять мое
место. Наконец, все-таки пришел этот Делла Пергола, и это взорвало меня, как
будто меня оскорбили и задели в моих правах. Я мучительно ненавидел его, с
болезненной, жалкой жаждой мести, как разбойника, уничтожившего мои
последние надежды - мое последнее прибежище. О, надежды, у которых даже не
было имени, так бессильны были они. Но он должен был перестать существовать,
этот разбойник. Его сегодняшняя статья была для меня освобождением.
Он застонал.
- Освобождением... - задумчиво повторила герцогиня.
- Освобождением, - еще раз сказал Павиц. - Теперь я гибну вместе с ним.
Это кладет конец всем страданиям, это справедливо и не могло быть иначе.
Потому что... - Он забормотал. - Ведь я виновен в его преступлении. То, что
он так бесстыдно предал, - дивную тайну о герцогской короне, да, да, о
герцогской короне над тем диваном, - я сам выдал ее ему. Да, герцогиня, я
выдал ее ему, в кафе, хвастая вами: я не щажу себя. Я был болен от желания и
ревности, от страха и злобы; я должен был говорить о вас, говорить вещи,
которых я даже не знал, кичиться вами, унизить человека, который желал вас,
унизить вас, герцогиня, потому что вы были так горды, - унизить и самого
себя подлостью, которую совершал...
- Довольно, - сказала она; это обнажение души было неприятно ей. Павиц
раздражал ее. Она спросила, полуотвернувшись: - Кто сделал это?
- Кто...?
- Кто убил его?
- Один из юношей моего клуба. Тот, чистый сердцем, помните, с полными
души голубыми глазами, еще никогда не касавшийся женщины. Он прокрался после
закрытия редакции в частный кабинет Делла Пергола с длинным ножом, которым
всегда колол куклу, торчавшую на шесте и изображавшую короля Николая. Делла
Пергола быстро повернулся, - в то же мгновение нож сидел у него в сердце. У
юноши было большое уменье, потому что кукла, изображавшая короля Николая,
тоже всегда вертелась...
- Приведите его ко мне, чтобы я могла поблагодарить его. Он рискнул для
меня своей жизнью.
- Я не могу. Его арестовали.
- А! А вы, Павиц, на свободе!
- Да, да. Я еще на свободе... еще одно мгновение, - прошептал он едва
слышно.
Оба молчали. Наконец, герцогиня сказала:
- Теперь оставьте меня.
- Да, да.
Он сделал болезненную гримасу и опять стал пробираться вдоль стены, не
глядя на нее, белый, с темно-красными пятнами на лице.
- Еще одно, - крикнула она, когда он приподнял портьеру.
- Почему вы, по крайней мере, не сделали этого сами?
- Этого... я не мог. Я готов отдать свою жизнь, но... сделать это
самому... я не могу. Я не могу... видеть крови...
И он опустил портьеру.
Он прокрался через гостиную, тяжело шаркая ногами, с галстуком,
съехавшим за ухо. Он чувствовал себя осужденным, как тогда, когда она
позвала его к себе, после смерти крестьянина, которого закололи. Только
сегодня это был конец, и не оставалось даже жалкой надежды и даже страха,
потому что в мире прекратилась жизнь.
Передняя уже опять кишела репортерами. Камердинер и Проспер, егерь,
ссорились с ними и запирали перед ними дверь. Павиц замедлил шаги.
"Сказать им? - подумал он. Но прошел дальше. - К чему? Я не хочу. -
Пересиль себя, грешник! - сейчас же крикнул он себе. - Пожалей бедняков,
которым заметка о твоем поступке даст кусок хлеба".
Но он чувствовал себя не в силах спустить с привязи все это любопытство
и дать излиться на себя всей этой жизни, такой шумной, похотливой, ревнивой,
злорадной и насильственной. Он видел уже себя в стороне, в тени. Он
удалился, опустив голову и страдая от того, что должен погибнуть в молчании,
- он, чья жизнь в свою лучшую пору была шумной игрой.
На улице он подошел к полицейскому и спросил:
- Где находится окружной комиссар?


    x x x



Четыре ночи спустя герцогиня узнала о полном крушении нового
далматского восстания. Его возвестил тот же разрываемый ненавистью голос,
который швырнул ей в окно крики души мертвого Делла Пергола, точно комки
грязи, смешанные со свежей кровью. В устах несчастного калеки печальная
весть об уничтоженном народе превратилась в рев торжества. Все несчастье,
которое порождал мир, было торжеством его ненависти. Сознание, что вера в
лучшее будущее бессильна и вся жизнь бесполезна, опьяняло загадочную душу
умирающего фанатика.
Она не приняла ни одного из многочисленных посетителей, явившихся к
ней. Она ждала Бла, но подруги не было.
Якобус Гальм начал портрет герцогини. В наглухо запертом салоне он
стоял напротив нее, выглядывая из-за мольберта с вытянутой шеей, и
предавался мечтам о доме герцогини в Венеции и о своих будущих
произведениях. Он был счастлив. Часто после долгого прилежного молчания у
него вырывалось:
- Господи! Что только не стало вдруг возможным! - Чего только я не буду
в состоянии сделать! - объявлял он. - О, я не мог ничего, пока я был беден и
не имел поддержки. Чтобы только чувствовать, что я вообще живу, я давал
насиловать себя Периклу и его коровам и потным борцам. Они делали меня
больным и неспособным поднять кисть, но я мог, по крайней мере, тосковать,
глядя на них, тосковать по... ах, по тому, что я сделаю теперь! К черту все
мускулы на красных коврах, все упражнения мясников! Ваши стены, герцогиня,
должны покрыться серебряным светом, в котором будут купаться дивные формы,
легкие и свободные от плотности низших тел. Все они будут парить,
возноситься, царить и покоиться!
Герцогиня вставила:
- Если бы только вы не начинали моего портрета каждый раз снова! Я
вчера была уже почти удовлетворена, он был очень похож.
- Похож? - сказал Якобус, пожимая плечами. - Он мог случайно быть
похож. Похожий портрет вам сделает каждый порядочный маляр. Чего ищу я, это
- воплощения, достойного герцогини Асси; лица, отвечающего ее душе. Я должен
из прохладной кожи и теплых волос дать образ чувства, глубокого,
великодушного и благородного, и высокомерия, знающего только себя. Глаза
неподвижно глядят на какое-то великое страдание, в них тяжелая и сладостная
тоска. Женщина, которую я хочу написать, быть может, вовсе не та, которая
сидит теперь напротив меня; но она может стать ею в следующий момент. Это
она тогда, когда впервые явилась мне, вперила свой взгляд в глаза Паллады. Я
пишу вас, герцогиня, по воспоминанию. В особенно благоприятные мгновения вы
помогаете моей памяти. То, что я набрасываю здесь, на полотне, - пустая
форма. Я оживлю ее, когда не буду больше видеть вас, после вашего отъезда.
В заключение он спрашивал:
- Увижу ли я вас когда-нибудь опять такой богатой, любвеобильной и
свободной, какой вы стояли перед Палладой? Ах! Тогда я был способен
наслаждаться, потому что мне не надо было ничего писать, потому что
лихорадочный страх, что я не сумею написать вас, еще не овладел мною.
Смотреть на вещи, не будучи принужденным писать их: какое счастье!


    x x x



Барон Киоджиа, далматский посланник, настойчиво просил герцогиню
уделить ему час для беседы; она приняла его.
Он был ее старый знакомый, они встречались еще в Заре. В Риме посланник
обращался с герцогиней Асси, как с враждебной державой, любезно и
безупречно. Когда он хотел навестить ее в качестве друга, он оставлял
посольство и в своем официальном экипаже отправлялся в Grand Hotel, где жил.