должны думать, дорогая герцогиня, что я довольствуюсь пустыми фразами,
которые носятся здесь в воздухе. Не смешивайте меня с окружающими...
- Как можно! Ваше высочество так много размышляли...
Но принцесса, казалось, все еще не успокоилась.
- Если бы народ знал, - мы, сильные мира сего, тоже не всегда
счастливы, - протяжно сказала она, и затем тихо, торопливо, как бы вдруг
решившись, прибавила:
- Посмотрите на моего бедного мужа... Мы оба достойны сожаления. Каждый
пользуется его слабостью. Перкосини, по-видимому, продает ему коньяк. У
барона чересчур развиты коммерческие наклонности. А женщины! Все бросаются
на шею наследнику престола. В Стокгольме я и не подозревала, что существуют
подобные нравы. Он иногда плачет у меня на груди и жалуется мне, - но что вы
хотите, он слаб. Очень слаб.
Она впилась своим неподвижным, бледным взглядом в лицо герцогини.
Умоляюще, прерывающимся голосом она пролепетала:
- Я знаю, он преследует вас. Останьтесь хоть вы холодны и стойки! Хоть
одна порядочная женщина... Как я уважала бы вас!
Герцогиня не успела ответить. Она ощутила еще раз пожатие холодных
пальцев на своей теплой руке, затем Фридерика отошла к прислушивавшимся
придворным. Фили тотчас же очутился возле герцогини.
- Она жаловалась вам на меня? - прошептал он. - Конечно! Настоящий
крест - эта женщина. Неужели она не может быть покладистее? Взяла бы пример
с моей мамы! Та только на днях подарила папе портрет Беаты в натуральную
величину. Моя мама благородная женщина, удивительно благородная женщина, -
вы не находите этого, герцогиня?
- А, королева подарила его величеству портрет его приятельницы!
Она отвернулась; она вдруг почувствовала, как далека она от этих людей
и их душевной жизни.
- Вы были сегодня молчаливы, ваше высочество, - сказала она. - Надеюсь,
вы не в мрачном настроении?
- Как же иначе! Здесь, у моей жены я получаю только чай, - хоть плачь!
Когда у меня нет коньяку, герцогиня, я сейчас же начинаю думать о своем
неудовлетворенном честолюбии и о том, какой я неудачник. Тогда мне хочется
надеть свой белый воротник.
- Белый воротник?
- Вы еще не знаете? Мой воротник инфанта, белый, шитый золотом и
подбитый соболем. Да, герцогиня, точь-в-точь, как воротник дона Карлоса. Ах,
дона Карлоса я люблю, как родного брата! И не братья ли мы? Его судьба такая
же, как моя. Неудовлетворенное честолюбие папы - все совершенно то же. У
меня - мой Гиннерих, у него - его Родерих. Только с мачехой разница: я
совсем не хочу Беаты; только она хочет меня... Но костюм инфанта, в самом
деле, шикарен, вы не находите, герцогиня? Если бы я мог когда-нибудь
показаться вам в нем. Я хочу просить вас...
Он поднялся на цыпочки и шепнул, дрожа от желания:
- Герцогиня, доверьте дону Карлосу ключ от вашего кабинета!
Она откинула голову, чтобы не чувствовать его дыхания. Она не поняла
его просьбы и равнодушно заговорила с подошедшим бароном Перкосини.
Наследник престола погрузился в свои мысли.
Камергер сказал:
- Наш первый обмен взглядов на отношение к народу, вероятно, вызвал в
вашей светлости различные мысли. Не правда ли, каждое слово отзывалось
провинцией. Все - с такой важностью и без всяких сомнений. Приходится идти
за всеми... но про себя улыбаешься, как улыбаются в Париже.
Он тонко улыбнулся.
- Я надеюсь, что ваша светлость не смешиваете меня с моими здешними
друзьями.
Она возразила:
- Конечно, нет. И скажите, пожалуйста, господам Палпоюлаи и Тинтинович,
а равно и их супругам, что я их не смешиваю ни с кем.
Она простилась с принцессой. Фили хотел выскользнуть из двери вслед за
нею, но тяжелый взгляд адъютанта приковал его к месту.
Едва герцогиня очутилась за дверью, как все эти оставшиеся позади лица
исчезли из ее памяти, точно погрузившись опять в густой туман скуки и
ограниченности. Усталая и расстроенная, вспоминала она несколько бесцельно
бродивших фигур, между которыми сновали лакеи с чашками чаю и конфетами. В
следующие дни она с удовольствием думала о Павице; его слова раздавались у
нее в ушах, они звучали почти значительно. Она написала ему.


    x x x



Он тотчас же явился в безукоризненно сшитом сюртуке. Свою шляпу с
полями он оставил в передней. Она подумала: "Он мог бы быть государственным
человеком".
- Вы уже однажды сидели в тюрьме, - сказала она. - Это может легко
случиться опять. К вам относятся недоброжелательно.
Он сел с жестом, в котором выражалась вся тяжесть его презрения.
"Нет, не государственный человек, - подумала герцогиня. - Но почти
артист".
Павиц заявил:
- Ваша светлость, в опасности я сильнее всего. Тогда, прежде чем
придворные лизоблюды наложили на меня руки, я жил опьяненный сознанием своей
силы. Я говорил ежедневно, по крайней мере два раза, с народом, я не отгонял
от своего порога ни одного из угнетенных и обремененных, а между тем мне
приходилось тогда ухаживать за смертельно больной женой. Я могу сказать,
ваша светлость, что я оплакивал жену под остриями кинжалов.
Он сделал несколько твердых шагов; ему стало трудно сидеть на месте.
Его голос смягчился в интимной обстановке. На воздухе он раздавался далеко
вокруг, здесь он осторожно жался к штофным обоям и терялся в темных углах.
Только его движения оставались широкими, как-будто он стоял на морском
берегу, в обширных равнинах, и его должны были видеть самые задние из
десятков тысяч зрителей.
- Ваша жена умерла?
- Они оторвали меня от ее трупа. Я читал библию. Потому что...
Он сел.
- Потому что я имею обыкновение читать библию.
- Для чего собственно?
Он посмотрел на нее с глубоким изумлением; затем сказал, запинаясь:
- Для чего... для чего... Ну... это доставляет мне радость... и это
помогает, ваша светлость, это помогает. Как часто я молился в опасности, во
время странствований по ущельям Велебита и его крутым откосам. Еще совсем
недавно, во время одного переезда с бароном Рущуком. Мы ехали по делам, был
яростный северный ветер: ваша светлость, помните. Наша лодка чуть не
перевернулась, на нас надвигалась чудовищная волна. Я не смотрел на нее, я
смотрел на небо. Волна отхлынула перед самой лодкой. Я обернулся к еврею, он
был мертвенно бледен. Я сказал только: я молился.
Она разглядывала его.
- От вас, доктор, я узнаю все новые вещи... И все вещи, которых я не
ждала от вас.
Он скорбно улыбнулся:
- Не правда ли? Революционер не должен иметь сердца, трибун не должен
иметь частной жизни? Но я набожный сын бедных людей, я люблю свое дитя и
читаю с ним вечернюю молитву. Душевная жизнь моего народа, ваша светлость, -
вот чего никогда не поймут эти чужие, живущие среди нас.
- Опять чужие. Скажите, Пьерлуиджи Асси, проведитор Венецианской
республики, был чужим в этой стране?
Он смутился, поняв свою ошибку.
- Я не принадлежу ни к итальянцам, ни к морлакам. Ваш народ не
интересует меня, любезный доктор.
- Но... любовь целого народа! Ваша светлость, вы не знаете, что это
значит. Посмотрите на меня, меня окружает изрядное количество романтики.
- Это вы уже говорили... Воспламенить меня могла бы мысль ввести в этой
стране свободу, справедливость, просвещение, благосостояние.
Она делала долгие паузы между этими четырьмя словами. Казалось, эти
понятия возникали в ней, по мере того, как она говорила, в первый раз в ее
жизни. Она прибавила:
- Вот моя идея. Ваш народ, как я уже сказала, мне безразличен.
Павиц не находил слов.
- Здесь господствует клика мелких людишек, - сказала герцогиня, -
провинциальной аристократии, которая в Париже была бы смешна. При дворе
собираются полудикари и педанты-мещане и щеголяют друг перед другом
грубостью. Это мало отрадное зрелище, поэтому я хотела бы уничтожить его.
Она говорила все решительнее. В ее уме вдруг оформился целый ряд идей,
и одна влекла за собой другую.
- Что делает король? Мне говорят, что он раздает милостыню. В кружке
принцессы много толкуют о супах и шерстяных куртках, что я нахожу слишком
дешевым средством. Вообще король - это нечто излишнее или будет излишним.
Свободный народ (посмотрите на Францию) повинуется самому себе. Даже законы,
- я не знаю, нужны ли они, но они достойны презрения.
Павиц сказал, оцепенев:
- Ваша светлость - анархистка.
- Почти. Пожалуй, пусть будет кто-нибудь для ограждения свободы. Только
для этого и нужен король.
Он глубоко вздохнул от удовольствия, ему показалось, что он открыл ее
человеческую слабость.
- Или королева, - значительно добавил он.
Она повторила, пожимая плечами:
- Или королева.
Затем она встала.
- Приходите опять, доктор. Нам надо еще многое сказать друг другу.
- Ваша светлость, вашего приказания достаточно, чтобы привести меня
сюда в любой момент.
- Нет, нет. Вы работаете, я сижу сложа руки. Приходите, когда у вас
будет время.
Его охватило радостное возбуждение. Сознание, что его оценили по
достоинству, придало ему мужества для долгого благодарного поцелуя руки. И
когда он удалился, сознание, что он касался губами тела герцогини Асси,
несло его точно на крыльях.
Она узнала от Павица, что для осуществления ее планов нужно много
денег, и была изумлена.
- Необходима неслыханная агитация и звонкие поощрения на все стороны.
- Это, очевидно, новая особенность народа. За то, что ему дают свободу,
справедливость, просвещение, благосостояние, он еще требует на чай.
Трибун опустил голову.
- Но я ничего не имею против, - заявила герцогиня.
Затем он предложил ей для финансовых операций барона Рущука.
- Этот Рущук уже банкротился во всех придунайских государствах и в
Вене, где сделал то же самое, был оправдан блестящим образом. Теперь его
считают в десять миллионов.
Герцогиня сделала движение. Павиц опомнился: восхищение адвоката ловким
финансистом было быстро подавлено моральным неодобрением, которое он
возбуждал у представителя народа.
- Я не оставлю вас, ваша светлость, в сомнении относительно
нравственных качеств Рущука. Я очень неохотно привожу наше дело, священное
дело моего народа, в соприкосновение с этой подозрительной личностью.
Совесть горько упрекает меня... но...
- Почему же, он, кажется, способный человек?
- Способный и опасный. В данное время он держится спокойно, но мне
приходится иметь с ним дело, и я знаю, какое честолюбие грызет его. Он хочет
стать министром одной из стран европейской Азии, где он был осужден in
contumaciam: они должны склониться перед его блеском. Если ваша светлость
уполномочите меня предложить ему пост министра здесь, в этой стране...
Конечно, человек он в высшей степени недостойный.
- Что нам до этого? - решила она. - Если только он может помочь нам.
Те, кто осудил его, несомненно, не лучше. К кому же обратиться?
Она пригласила его к себе. Рущук был необыкновенно элегантный господин,
с красным, изрытым оспой лицом, густо обросшим курчавыми черными волосами. В
красивых панталонах колыхался мягкий живот, а тонкие руки торопливо и
угловато рассекали воздух. Усевшись напротив герцогини, он сейчас же
заговорил о злополучиях бедного народа и о счастливых странах под
владычеством мудрых и прекрасных королев; от него пахло мускусом. Она ничего
не ответила; он потер руки и дал заметить, что они вымыты одеколоном. Затем
он развернул свой носовой платок; можно было подумать, что он вынул из
кармана букет фиалок. Он хлопнул себя по жилету и взмахнул животом, точно
кадилом: из него поднялось облако пачули.
"Опасен? - подумала она. - Да, ведь, он смешон".
Чтобы испытать мгновенным капризом свое счастье, она тут же поручила
ему верховный надзор за управлением всех своих владений, обширных,
раскинувшихся по всей Далмации, поместий покойного герцога, островов Бузи,
Лисса, Кирцола с их ценными рыбными ловлями. И увидя себя во главе этого
огромного состояния, Рущук тотчас же стал вдвое увереннее. Уходя, он сказал
дружески наставительно:
- Итак, деньги должны все увеличиваться в количестве и доставлять нам
все больше друзей.


    x x x



Прежде, чем год пришел к концу, стали поговаривать, что грабежи и
разбои сильно участились. Разбойники спустились с гор в большем количестве,
чем всегда. У итальянцев поджигали хлеба и рубили оливковые деревья. В один
прекрасный день они находили все свои виноградные лозы изрезанными еще
прежде, чем ягоды успевали созреть. Зимой 72 года из Зары на юг отправились
два полка стрелков; среди утесов и на скалистых островах восставшие славяне
боролись за свободу, которую им обещала неизвестная женщина, далекая,
никогда не виданная королева, о которой они мечтали, о которой пьяные лгали
друг другу в кабаках, и к которой обращали свои жалобы и молитвы. На улицах
герцогиня чувствовала, как к ней в экипаж проникали напряженные, серьезные
взгляды. Под своими окнами она слышала торопливые, шаркающие шаги. Это были
сандалии восьмидесяти худых, смуглых парней, которые, засунув руки в штаны
из козьих шкур, робко стояли под колоннами и, как очарованные, смотрели
вверх.


    x x x



Однажды Павиц с торжественным видом объявил о прибытии маркиза Сан
Бакко. На мгновение ее сердце забилось сильнее: там, где появлялся этот
старый буревестник, грозили восстание, переворот, политическая авантюра. Он
отдавал свое воодушевление и свой кулак грекам, полякам и южно-американским
борцам за независимость, французской Коммуне, молодой России и итальянскому
единству. Свобода была лозунгом, на звук которого он отзывался без
промедления. Он услышал его мальчиком и убежал из дому, за молодую Италию
попал в тюрьму и, вырвавшись из ее стен, поспешил в Америку к Гарибальди,
своему герою. Он грабил в качестве корсара императорские бразилианские
корабли и в качестве диктатора господствовал над экзотическими республиками;
от утонченных варваров он терпел смешные пытки, в лагунах гигантских рек вел
свободную, как птица, жизнь бродяги, воровал коров и бросал вызовы
государствам: все во имя свободы. В Италии, куда он последовал за своим
вождем, каждая пядь земли еще сохраняла следы великого борца. Чтобы вспахать
ее для семян свободы, он взрыл каждую глыбу родной земли своим мечом.
Теперь, в пятьдесят лет, пылкий и властный боролся он в римской палате
за красного генерала. Он был строен и гибок, с большими, голубыми, как
бирюза, глазами. Рыжая бородка плясала при каждой гримасе нетерпеливых губ,
белые, как снег, волосы вздымались над узким лбом.
Он попросил гостеприимства у герцогини; отели ему не по средствам,
сказал он. Он был очень беден, так как отдал свободе человеческого рода не
только молодость, но и состояние.
Он тотчас же принялся сопровождать Павица в его агитационных поездках
по стране. Он употреблял более решительные слова, чем трибун, кричал еще
громче, кипел, размахивал руками, возбуждал к восстанию, подстрекал к дракам
и, после отчаянного сопротивления, шествовал между двумя деревенскими
полицейскими к какому-нибудь жандармскому посту, где, презрительно кривя
губы, бросал свое имя: "Маркиз ди Сан Бакко, полковник итальянской армии,
кавалер ордена итальянской короны, депутат парламента в Риме". Телеграмма из
Зары освобождала его. Он возвращался домой и, неутомимо шагая взад и вперед
перед герцогиней, высоким, сдавленным, привыкшим к команде голосом,
отрывисто выкрикивал:
- Да здравствует свободное слово!.. Слова должны быть так же наготове,
как и мечи!.. Молчат только трусы!.. Тираны и завязанные рты!..
Мало-помалу он успокаивался и, все еще на ногах, стоя спиной к камину,
мирно и с умеренными жестами рассказывал о завоевании большой бразильской
сумаки. Само собой разумеется, что по отношению к пассажирам и, в
особенности, к женщинам он вел себя, как рыцарь. К несчастью, его задержали,
когда он хотел продать в городе награбленный кофе. Его привели полуголого к
губернатору.
- Я плюнул негодяю в лицо, и он велел привязать меня за руки к
качавшейся в воздухе веревке, на которой я провисел два часа.
Спустя три недели он уехал, и герцогиня с сожалением рассталась с ним.


    x x x



Павиц учил ее морлакскому языку, он читал ей песни о пестрых оленях и о
златокудрой Созе, о гайдуках, о горных духах на омываемых волнами утесах и о
матерях, плачущих под апельсинными деревьями. Эта неясная, мягкая,
мечтательная поэзия, которую она понимала наполовину и которую он окутывал
ее день за днем, усыпляла ее рассудительный ум; славянские слова, певуче
произносимые его нежным, обольстительным голосом, возбуждали и обессиливали
ее. Она чувствовала себя как женщина со спутавшимися кудрями в теплой ванне,
глядящая усталыми глазами на жемчужины, плавающие в воде. Павиц становился
тем более пылким, чем тише была она. Он бурно восхвалял свой народ и
восторженными глазами смотрел на прекрасное лицо дамы на подушках перед
собой. Он целовал ее руку, касался ее платья, даже ее волос; казалось, что
он все еще ласкает свой народ.
Она видела, как он краснеет, дрожит, умолкает в простоте своего сердца.
Она вспоминала признания, которые слышала в Вене и Париже, все те мольбы и
угрозы, которые замирали у ее ног, отскакивая от ее панциря, и она находила
Павица менее смешным, чем остальных. - Что я могла дать тем? Они сами не
знали этого, безумцы. Этот знает, чего хочет от меня: я должна помочь ему
победить его врагов.
Вначале он приводил с собой мальчика. Болезненное, некрасивое создание
сидело в углу; герцогиня никогда не обращала на него внимания. В один
прекрасный день Павиц пришел без ребенка.
Ранней весной, в церковный праздник, она поехала с ним в Бенковац. Над
каменистыми, лишенными деревьев, полями носился резкий, возбуждающий, дувший
с моря ветер. Золотые огни падали из мчавшихся туч на полную ожидания землю,
вдруг загоравшуюся и сейчас же опять погасшую. В деревне их экипаж с трудом
двигался по острым камням. Грязные дворы лежали в запустении за своими
поросшими терновником стенами.
Крестьяне ждали у харчевни. Павиц тотчас же вскочил на стол, они
пестрой толпой окружили его, лениво глазея.
Павиц заговорил. С первых же его слов воцарилась тишина, и в передних
рядах кто-то шумно хлопнул себя по колену. Сзади кто-то захохотал. Несколько
морлаков предоставили плащам, которые прежде зябко запахивали, развеваться
по ветру и размахивали руками в воздухе. Кроаты с полными овощей возами
остановились, с любопытством прислушиваясь. Подошли с враждебным видом два
полицейских в красном, увешанные серебряными медалями, и со стуком поставили
ружья на землю. Герцогиня смотрела из-за занавески открытого окна кареты.
Павиц говорил. Чей-то осел вырвался, опрокинул несколько человек и
бросился к столу трибуна. Павиц, не задумываясь, сравнил с ним всех своих
противников. - Стойте твердо, как стою я! - Он грозил и проклинал с
взъерошенной бородой и заломленными руками, он благословлял и обещал с
лицом, с которого струился чающий блаженства свет. Неуверенный ропот прошел
по толпе слушателей, неподвижные глаза заблестели. Оборванные пастухи
издавали нечленораздельные звуки. Три торговца скотом, в цветных тюрбанах,
гремели револьверами и кинжалами. Павиц, дико размахивая руками, наклонился
так далеко вперед, как будто хотел улететь, пронесясь над собравшимися. В
следующее мгновение он легко и упруго носился у противоположного конца
стола. Его жаждущий взгляд и все его тело тянулись к покоренному народу;
каждый в отдельности, затаив дыхание, чувствовал его объятие. Куда обращался
он, туда склонялись размягченные, безвольные тела всех этих созданий. Они
жалобно улыбались.
Павиц говорил. Он стоял в чаду душ. Полицейские, с обезоруженными
глуповатыми лицами, небрежно держали ружья и не отрывались от рта трибуна.
Кобургская династия потеряла двух защитников. Вдруг он откинул назад голову
и распростер руки. Его широкая борода, пылающая на солнце, поднялась лопатой
кверху. Глаза запали под усталыми веками и померкли, в последней судороге
дрогнули серые губы. Он был похож на Христа. Женщины перекрестились,
схватились за грудь и жалобно завыли. Послышались проклятия и молитвы.
Герцогиня смотрела на все это, как на игру стихий, волнующихся и замирающих,
отдаваясь созерцанию этого зрелища без рассуждений и критики. С этим
человеком дышала, стонала, томилась, хрипела, кричала и умирала вся природа.
Вдруг он очутился у дверцы кареты. Он вскочил в нее, и они помчались
галопом. За ними раздавались яростные крики толпы. Они откинули верх и
подставили лица ветру и солнцу. Герцогиня молчала с серьезным выражением в
глазах, Павиц тяжело дышал. Перед ними и сзади них среди камней катился
сверкающий поток проезжей дороги. С одного из ее подъемов они увидели вдали
блестящую полосу моря.
Вдруг из кучи щебня выскочило что-то, - что-то оборванное, безумное,
перед чем лошади в страхе отшатнулись. Это была женщина с седыми космами;
она размахивала мертвой головой, которую держала за длинные волосы. Она
пронзительно выкрикивала что-то непонятное, все одно и то же, и цеплялась за
колеса экипажа. Павиц крикнул:
- Ты уже опять здесь! Я не могу тебе помочь, иди и будь благоразумна!
Герцогиня велела кучеру остановиться.
- Что она кричит? Мне послышалось: "справедливости"?
Старуха одним прыжком очутилась возле нее и поднесла череп к самому ее
лицу.
- Ваша светлость, это сумасшедшая! - пробормотал Павиц.
Женщина завопила:
- Справедливости! Смотри, это он, Лацика, мой сынок. Они убили его и
еще живы! Матушка, я люблю тебя, помоги мне отомстить.
- Замолчи, наконец! - приказал Павиц. - Этому уже тридцать лет, и они
были на каторге.
- Но они живы! - ревела мать. - Они живы, а он убит! Справедливости!
Герцогиня не сводила глаз с мертвой головы. Павиц попросил:
- Ваша светлость, позвольте мне прекратить эту сцену.
Он сделал знак, лошади тронули. Платье старухи запуталось в спицах
колес, она упала. Раздался ужасный треск; колесо прошло по черепу. Они были
уже далеко; за ними с визгом каталась по белой пыли куча лохмотьев над
осколками головы сына. Герцогиня отвернулась, бледнея.
- Тридцать лет, - сказал Павиц, - и все еще жаждет мести! Мы христиане,
мы хотим милосердия.
Герцогиня ответила:
- Нет, не милосердия. Я за справедливость.
Она не произнесла больше ни слова. Она попыталась улыбнуться над тем,
каким трагическим казалось сегодня все, но ее пугал этот час, в течение
которого произошло так много необыкновенного. Она не решалась оглянуться на
Павица.
Павиц думал о бедном студенте, бродившем по Падуе, робко и приниженно,
так как принадлежал к приниженной расе. - Теперь вы в моих руках! - ликовал
он. - Герцогиня Асси на моей стороне. - Он думал о больном честолюбии
маленького адвоката, которому иногда позволяли сказать несколько смелых
слов. Затем власти натягивали вожжи; он голодал, он сидел в тюрьме, над его
угрозами издевались. Теперь атласная подкладка его черного пальто лежала на
сшитом в Вене сюртуке. Когда он проезжал мимо, люди становились глубоко
серьезными, потому что он сидел, развалившись в карете герцогини Асси. Что
оставалось невозможным в это мгновение? Ах, немало женщин, тоже прекрасных и
богатых, зажженных его речами, прокрадывалось к нему, моля о милостыне
объятий. Перед глазами у него вдруг пошли красные круги, ему казалось, что
он теряет сознание, и он впервые сказал себе, что хочет обладать герцогиней
Асси.
Всю дорогу Павиц наслаждался мыслью о своей редкой романтической
личности. Он трепетал и растворялся в этом чувстве.
Приехав, они тотчас же сели за стол. После совершенной тяжелой легочной
и мускульной работы трибун усиленно ел и пил. Герцогиня смотрела на свет
свечи. Затем в ее комнате, сытый и возбужденный, он снова вернулся к триумфу
дня. Он повторял ей отдельные блестящие места, и овации, последовавшие за
ними, опять звучали у нее в ушах. Она снова видела его, высоко над всеми, в
грозной позе на фоне мчавшихся облаков, видела героя, которого не могла ни в
чем упрекнуть, героя могучего и достойного удивления. Теперь он ликовал и
повелевал у ее ног; его гордые клики свободы возносились к ней из влажных,
красных, жаждущих губ.
И, наконец, между двумя объяснениями в любви к своему народу, он
овладел ею. На спинке дивана, на котором это произошло, была большая золотая
герцогская корона. В минуты блаженства мысли Павица были прикованы к этой
герцогской короне.
Сейчас же вслед за этим его охватило безграничное изумление перед тем,
что он осмелился сделать. Он пролепетал:
- Благодарю, ваша светлость, благодарю, Виоланта!
И, умиляясь сам своими словами, все горячее:
- Благодарю, благодарю, Виоланта, за то, что ты сделала это для меня!
Великолепная, добрая Виоланта!
Но ее глаза, обведенные темными кругами, безучастно смотрели вперед,
мимо него. Ее волосы пришли в беспорядок; они неподвижными, темными волнами
висели вокруг ужасающе бледного лица. Судорожно вытянутыми руками она
опиралась о края дивана. Концы ее пальцев разрывали узорчатую ткань.
Павиц извивался в страхе и раскаянии:
- Что я сделал! - крикнул он самому себе. - Я скотина! Теперь все
погибло! - Он удвоил свои старания: - Прости мне, Виоланта, прости! Я не
виноват, это судьба... Да, это судьба бросила меня к твоим ногам. Я буду
служить тебе... Как я буду служить тебе, Виоланта! Я буду целовать пыль на
подоле твоего платья и, умирая, положу голову под каблуки твоих башмаков,
Виоланта!
Он добивался, опьяненный своими собственными словами, хоть одного ее