Чиполла встал и, раскачиваясь, сделал два шага к рампе.
   – Смотри-ка! – произнес он с ядовитой сердечностью. – Старый знакомый. Юноша, у которого что на уме, то и на языке! (Он сказал «sulla linguaccia», что означает «обложенный язык» и вызвало взрыв смеха.) Ступайте друзья! – повернулся ои к двум остолопам. – Я на вас нагляделся, сейчас у меня дело к этому поборнику чести, con qnesto torregiano di Vcnere, этому стражу башни Венеры, несомненно предвкушающему сладостную награду за свою преданность.
   – Ah, nоn scherziamo! Поговорим серьезно! – воскликнул парень, глаза его сверкнули, и ои даже сделал такое движение, словно хотел сбросить пиджак и от слов перейти к делу.
   Чииолла отнесся к этому довольно спокойно. В отличие от нас, обменявшихся тревожным взглядом, кавальере имел дело с соотечественником, чувствовал под ногами родную почву. Он остался холоден, выказав полное свое превосходство. Насмешливым кивком в сторону молодого петушка, сопровождаемым красноречивым взглядом, он призвал публику посмеяться вместе с ним– над драчливостью своего противника, свидетельствующей о его простодушной ограниченности. И тут опять произошло нечто поразительное, осветившее это превосходство жутковатым светом и самым постыдным и непонятным образом-обратившее воинственное напряжение всей сцены во что-то смехотворное[19].
   Чниолла еще ближе подошел к парию и как-то по-особенному носмот рел ему в глаза. Фокусник даже наполовину сошел с лесенки, которая слева от нас вела в зал, так что стоял лишь чуть повыше и почти вплотную перед воякой. Хлыст висел у него на руке.
   – Итак, ты не расположен шутить, сынок, – сказал он. – Да это и понятно, водь каждому видно, что ты нездоров. И давеча язык у тебя,– прямо скажем, по очень-то чистый, – указывал на острое расстройство желудка. Не следует ходить на представления, когда себя так плохо чувствуешь; ты и сам, я знаю, колебался, думал, не лучше ли лечь в постель и сделать себе согревающий компресс на живот. Непростительное легкомыслие было нить после обеда столько белого вина – добро бы хорошего, а то такую кислятину. И вот теперь у тебя колики, и ты готов корчиться от боли. А ты не стесняйся! Дай волю своему телу, согнись, это всегда приносит облегчение при кишечных спазмах.
   Пока Чииолла дословно произносил эту речь со спокойной настойчивостью и своего рода суровым участием, глаза его, впившиеся в глаза молодого парня, словно бы сделались сухими и горячими поверх слезных мешочков, – то были совссм цеобычные глаза, и становилось понятно, что его противник не только из мужского самолюбия не мог отвеети от ни:х взгляд. Да и вообще на смуглом лице Джованотто скоро по осталось и следа прежней самонадеянности. Он смотрел на кавальере, приоткрыв рот, и рот этот кривился в смущенной и жалкой улыбке.
   – Дай себе волю, согнись! – вновь повторил Чнполла. – Ничего другого тебе не остается! При таких резях всегда корчатся. Не станешь,же ты противиться естественному движению только потому, что тебе это советуют.
   Парень медленно поднял руки и еще до того, как крест-накреет обхватил ими живот, стал сгибаться, поворачивая корпус и наклоняясь вперед все ниже и ниже, пока наконец, со сдвинутыми коленями, расставив пятки, почти что не сел на корточки, живая картина скрючивающей боли, Чиполла дал ему постоять в этой позе несколько секунд, йотом щелкнул в воздухе хлыстом и враскачку направился к круглому столику, где опять выпил коньяку, Il boit beaucoup[20], – заметила сидящая за нами дама. Неужели это было единственное, что ее поразило? Нам вес еще было неясно, насколько публика разобралась в происходящем. Парень ужо выпрямился и стоял, смущенно улыбаясь, словно толком не знал, что с ним случилось. Все наблюдали эту, сцену с живейшим интересом и теперь зааплодировали, крича то «Браво, Чииолла!», то «Браво, Джованотто!». По-видимому, зрители на восприняли исход спора как личное поражение парня и подбадривали его, словно актера, превосходно исполнившего доставшуюся «ему роль смешного и жалкого персонажа. И в самом деле, он очень убедительпо и даже слишком натурально, будто в расчете на галерку, корчился в коликах, выказав, тан сказать, настоящее актерское дарование. Впрочем, я но уверен, чему следует приписать отношение зала – только лп чувству такта, в котором южане неизмеримо нас превосходят, пли же подлинному проникновению в суть дела.
   Подкрепившись, кавальере закурил новую, сигарету. Можно было опять приступить к арифметическому опыту. В заднем ряду без труда нашелся молодой человек, изъявивший желание записывать цифры, которые ему будут диктовать. Его мы тоже знали; здесь столько было знакомых лиц, что представление становилось каким-то даже домашним. Молодой человек служил, в лавке, торгующей фруктами и колониальными товарами на главной улице, и неоднократно нас обслуживал, очень вежливо, и внимательно. Пока ои с расторопностью приказчика орудовал мелком, Чниолла, спустившись к нам в партер, прохаживался раскорякой среди публики и, обращаясь то к одному, то к другому, просил назвать ему, по своему, желанию, двух-, трех– или четырехзначную цифру, которую, едва она-слетала с губ опрошенного, повторял молодому бакалейщику, а тот записывал на доске столбиком. Все это с обоюдного согласия было рассчитано на развлекательность, шутку, ораторские отступления. Конечно, случалось, что артист натыкался на иностранцев, которые, не могли сладить с цифрами на чужом языке; с ними Чиполла долго, с подчеркнутой рыцарской галантностью, бился под сдержанные смешки местных жителей, которых он, в свою очередь, приводил в замешательство, заставляя переводить ему цифры, сказанные по-английски или французски. Некоторые называли цифры, указывающие на великие даты итальянской истории. Чиполла сразу же это улавливал и пользовался случаем, чтобы мимоходом пристегнуть какоенибудь патриотическое рассуждение. Кто-то сказал «Ноль!», и кавальере, как всегда глубоко обиженный попыткой подшутить над ним, бросил через плечо, что это не двузначное число, на что другой остряк выкрикнул: «Два нуля!», вызвав всеобщее веселье, которое всегда вызывает у южан любой намек на естественную нужду. Один только кавальере держался высокомерно-осуждающе, хотя сам же и спровоцировал двусмысленность; однако, пожав плечами, он велел бакалейщику внести и эту цифру.
   Когда на доске набралось около пятнадцати разнозначных чисел, Чиполла попросил зрителей произвести сложение. Искушенные в математических вычислениях пусть подсчитывают в yме прямо с доски, но никому не возбранялось пользоваться карандашом и записной книжкой. Пока все трудились, Чиполла сидел возле доски и, гримасничая, курил с присущей калекам самодовольно-заносчивой миной. Быстро подвели общий итог – пятизначное число. Кто-то назвал сумму, другой подтвердил, у третьего результат но совсем совпадал, у четвертого сходился. Чиполла встал, стряхнул пепел с сюртука, приподнял лист бумаги в правом верхнем углу доски, открыв то, что было им написано. Там стояла эта же сумма, что-то около миллиона. Он написал ее заранее.
   Всеобщее изумление и гром аплодисментов. Дети даже рты разинули.
   Как это он ухитрился, приставали они к нам. Не так легко объяснить этот трюк, отвечали мы, на то Чиполла и фокусник. Теперь они знали, что такое представление фокусника. Ну просто здорово: как у рыбака вдруг разболелся живот, а теперь заранее готовый итог на доске, – и мы уже с тревогой предвидели, что, несмотря на воспаленные глаза и позднее время, почти половину одиннадцатого, будет очень нелегко увести их отсюда. Без слез тут не обойдется. А между тем совершенно очевидно, что горбун не прибегает к каким-либо манипуляциям – в смысле ловкости рук, и все это совсем не для детей. Не знаю, что обо всем этом думала публика, но с выбором слагаемых «по своему желанию» дело было явно не чисто; конечно, но исключено, что тот или другой из опрошенных отвечал по своему выбору, но одно несомненно: Чиполла отбирал себе людей, и весь ход опыта, нацеленный на получение предрешенного итога, был подчинен его воле; однако же нельзя было не восхищаться его математическими способностями, хотя все остальное почему-то не вызывало восхищения. Вдобавок его ура-патриотизм и непомерное самомнение – соотечественники кавальере, может, и чувствовали себя в своей стихии и способны были еще шутить, но на человека со стороны все, вместе взятое, действовало удручающе.
   Впрочем, Чиполла сам способствовал тому, чтобы у людей скольконибудь сведущих не оставалось сомнений относительно природы его искусства, хотя ни разу, конечно, не обронил ни одного термина и ничего своим именем не назвал. Однако же он говорил об этом – он все время говорил, – но в туманных, самонадеянных, выпячивающих его исключительность выражениях. Еще какое-то время он продолжал те же опыты, сначала усложняя получение итога привлечением других арифметических действий, а затем до крайности все упростил, чтобы показать, как это делается. Заставлял просто «угадывать» числа, которые перед тем записывал под листом бумаги на доске. Кто-то признался, что сперва хотел назвать другую цифру, но именно в этот миг перед ним просвистел в воздухе хлыст кавальере, и у него слетела с губ та самая, что оказалась написанной на доске. Чиполла беззвучно засмеялся одними плечами. Всякий раз он притворялся изумленным проницательностью опрошенного; но в комплиментах его сквозило что-то ироническое и оскорбительное, не думаю, чтобы они доставляли удовольствие испытуемым, хотя те и улыбались и не прочь были в какой-то мере приписать овации себе. Мне представляется также, что артист не пользовался расположением публики. В ее отношении к нему скорее ощущались скрытая неприязнь и непокорство; но, не говоря уже о простой учтивасти, сдерживающей проявление подобных чувств, мастерство Чиполлы, его безграничная самоуверенность не могли не импонировать, и даже хлыст, по-моему, способствовал тому, чтобы бунт не прорвался наружу.
   От опытов с цифрами Чиполла перешел к картам. Он извлек из кармана две колоды, и, помнится, суть эксперимента заключалась в том, что, взявши из одной колоды, не гл-ядя, три карты и спрятав их во внутренний .карман сюртука, Чиполла протягивал вторую кому-нибудь из зрителей с тем, чтобы тот вытащил именно эти же три карты, причем фокус не всегда полностью удавался; иногда только две карты сходились, но в большинстве случаев, раскрыв свои три карты, Чиполла торжествовал и легким поклоном благодарил публику за аплодисменты, которыми та, хотела она или нет, признавала его могущество. Молодой человек в переднем ряду справа от нас, итальянец с гордым точеным лицом, поднял руку и заявил, что решил выбирать исключительно по своей воле и сознательно противиться любому постороннему влиянию. Каков в таком случае будет исход опыта, по мнению Чиполлы?
   – Вы лишь несколько утяжелите мне задачу, – ответил кавальере. – Но, как бы вы ни сопротивлялись, результат будет тот же. Существует свобода, существует и воля; но свободы воли не существует, ибо воля, стремящаяся только к своей свободе, проваливается в пустоту. Вы вольны тянуть или не тянуть карты из колоды. Но если вытянете, то вытянете правильно, и тем вернее, чем больше будете упорствовать.
   Нужно признать, что он не мог ничего лучше придумать, чтобы напустить туману и посеять смятение в душе молодого человека. Упрямец в нерешительности медлил протянуть руку к колоде. Вытащив одну карту, он тут же потребовал, чтобы ему для проверки предъявили спрятанные.
   – Но зачем? – удивился Чиполла. – Не лучше ли уж все зараз?
   Но так как строптивый молодой человек продолжал настаивать на такой предварительной пробе, фигляр, с неожиданной для него лакейской ужимкой, произнес «Е servito!»[21] – и, не глядя, веером раскрыл свои три карты. Крайняя слева была той самой, что вытянул молодой человек.
   Борец за свободу воли сердито уселся на место под аплодисменты зрителей. В какой мере Чиполла в помощь своему природному дару прибегал ко всяким механическим трюкам и ловкости рук – черт его знает. Но даже если предположить подобный сплав, все, кто с жадным любопытством следили за необыкновенным представлением, искренне наслаждались и признавали неоспоримое, мастерство артиста. «Lavora bone!»[22] – слышалось то тут, то там в непосредственной близости от нас, а это означало победу объективной справедливости над личной антипатией и молчаливым возмущением.
   Вслед за последним, пусть частичным, но зато особенно впечатляющим успехом Чиполла первым делом снова подкрепился коньяком. Он и в самом дело «много пил», и смотреть на это было не очень приятно. Видимо, он нуждался в спиртном и табако для поддержания и восстановления.своих жизненных сил, к которым, как он сам намекнул, во многих отношениях предъявлялись большие требования. Временами он действительно выглядол из рук вон плохо – ввалившиеся глаза, всунувшееся лицо. А рюмочка вновь приводила все в норму, и речь у него после того опять текла, вперемешку с серыми струйками выдыхаемого дыма, живо и плавно.
   Я хорошо помню, что от карточных фокусов он перешел к том салонным играм, которые основываются на сверх или подсознательных свойствах человеческой природы – на интуиции и «магнетическом» внушении, – словом, на цизшей форме ясновидения. Только внутреннюю связь и последовательность номеров я не запомнил. Да и не стану докучать вам описанием этих опытов, они известны всем: все хоть однажды участвовали в них в розысках какого-нибудь спрятанного предмета, послушном выполнении каких-либо наперед задуманных действий, импульс к которым необъяснимым путем передается от организма к организму. И каждый при этом, покачивая головой, бросал любопытно-брезгливые взгляды в.двусмысленно-нечистоплотные и темные дебри оккультизма, который, по человеческой слабости его адептов, постоянно тяготеет к тому, чтобы, дурача людей, смешиваться с мистификацией и плутовством, однако подобная примесь отнюдь но опровергает подлинность других составных частей этой сомнительной амальгамы. Я хочу лишь отметить, что воздействие естественно возрастает и впечатления становятся глубже, когда такой вот Чинолла выступает в качестве режиссера и главного, действующего лица этой тем ной игры. Он сидел спиной к публике в глубине эстрады и курил, пока гдето в зале втихомолку договаривались, придумывая ему задачу, и из рук в руки передавался предмет, который ему надо будет найти и с ним что-то проделать. Потом, держась за руку посвященного в задачу поводыря из публики, которому велено было идти чуть позади.и лишь мысленно сосредоточиться на задуманном, Чиполла, откинув назад голову и вытянув вперед руку, зигзагом двигался но залу, совершенно так же, как двигаются в таких опытах все то порываясь вперед, будто его что-то подталкивало, то неуверенно, ощупью, словно прислушиваясь, то становясь в тупик и внезапно, по наитию, поворачивая. Казалось, роли переменились, флюид шел в обратном направлении, и не перестававший разглагольствовать артист прямо на это указывал. Теперь пассивной, воспринимающей, повинующейся стороной является он, собственная его воля выключена, он лишь, выполняет безмолвную, разлитую в воздухе общую волю собравшихся, тогда как до сих пар лишь он один хотел и повелевал; но Чииояла подчеркивал, что это, по существу, одно и то же. Способность отрешиться от своего «я», стать простым орудием, уверял он, – лишь оборотная сторона способности хотеть и повелевать; это одна и та же способность, властвовав ние и подчинение в совокупности представляют один принцип, одно нерасторжимое единство; кто умеет повиноваться, тот умеет и повелеватьи наоборот, одно понятие уже заключено в другом, неразрывно с ним связан но, как неразрывно связаны вождь и народ, но зато напряжение, непомерное, изнуряющее напряжение целиком падает на его долю, руководителя и исполнителя в одном лице, в котором воля становится послушанием, а послушание – волей, он порождает и то и другое, и потому ему приходится особенно тяжело. Артист не раз усиленно подчеркивал, что ему чрезвычайно тяжело, вероятно, чтобы объяснить свою потребность в подкреплении и частые обращения к рюмочке.
   Чиполла двигался ощупью, как в трансе, направляемый и влекомый общей тайной волей всего зала. Он вытащил украшенную камнями булавку из туфли англичанки, куда ее спрятали, и понес, то неуверенно замедляя шаг, то порываясь вперед, другой даме – синьоре Анджольери, – встал на «олени и подал ей с условленными словами; они, правда, подходили к случаю, но угадать их было совсем по просто фразу составили по-французски. «Примите этот дар в знак моего поклонения!» – надлежало ему сказать, и нам казалось, что в трудности задачи крылась известная злонамеренность и отразился разлад между одолевавшей публику жаждой чудесного и желанием, чтобы высокомерный Чиполла потерпел поражение. Очень любопытно было наблюдать, как он, стоя на коленях перед мадам Анджольери, пробовал и так и-этак, доискиваясь нужной ему фразы.
   – Я должен что-то сказать, проговорил он, – и ясно чувствую, что именно следует сказать. И в то же время чувствую, что произнести это будит ошибкой. Нет, прошу, ни в коем случае не подсказывайте! Не помогайте мне ни одним жестом! воскликнул он, хотя… а может, как раз потому, что именно на это и надеялся. – Pensez tres fort![23] – вдруг выкрикнул он на скверном французском и тут выпалил нужную фразу, правда по-итальянски, по так, что последнее и главное слово внезапно вырвалось у него нa, видимо, вовсе ему незнакомом, но родственном языке – он произнес вместо «venerazione» «veneration"[24] с ужасным носовым звуком в конце слова – частичный успех, который, после всего ужо Исполненного – нахождения булавки, выбора той, кому следовало ее вручить, коленопреклонения, – произвел, пожалуй, даже больший эффект, чем произвела, бы полная победа, и вызвал бурю восхищения.
   Вставая с колен, Чиполла отер выступившую на лбу испарину. Вы понимаете, что, рассказывая про булавку, я лишь привожу особенно мне запомнившийся образец его работы. Но Чиполла постоянно разнообразил эту основную форму и к тому же переплетал свои опыты с подобного же роди импровизациями, отнимавшими много времени, на которые его на каждом шагу наталкивало общение с публикой. Больше других, казалось, вдохновляла его наша хозяйка; она вызывала его на ошеломляющие откровения.
   От меня не укрылось, синьора, обратился он к ней, что в вашей жизни были необыкновенные, блистательные страницы. Кто умеет видеть, различит над вашим прелестным челом сияние, которое, если я не ошибаюсь, некогда было ярче, чем ныне, – медленно угасающее сияние… Ни слова! Не подсказывайте мне! Рядом с вами сидит ваш супруг, не так ли? – повернулся он к тихому господину Анджольери. – Ведь вы супруг этой дамы, и брак ваш счастлив. Но в счастье это вторгаются воспоминания… царственные воспоминания… Прошлое, синьора, кажется мне, играет в вашей теперешней жизни огромную роль. Вы знали короля…
   скажите, ведь в минувшие дни на вашем жизненном пути вам встретился король?
   – Не совсем, – чуть слышно пролепетала наша миловидная хозяйка, оделявшая нас бульонами и супами, и се золотисто-карие глаза вспыхнули на аристократически бледном лице.
   – Не совсем? Нет, конечно же, не король, я говорил лишь примерно, в самых грубых, общих чертах. Не король и не князь – и тем не менее князь и король в другом, высшем, царстве прекрасного. То был великий артист, возле которого… Вы порываетесь мне возразить и все же не решаетесь или можете возразить лишь наполовину. Так вот! Великая, прославленная во всем мире артистка одарила вас своей дружбой в вашей юности, и это ее священная память осеняет и озаряет всю вашу жизнь… Имя? Нужно ли называть имя той, слава которой давно слилась со славой нашей родины и обрела бессмертие? Элеонора Дузе, – торжественно заключил он, понизив голос.
   Маленькая женщина, сраженная его словами, лишь наклонила голову.
   Нестихающие аплодисменты едва не перешли в патриотическую овацию.
   Почти все в зале, и в первую голову присутствующие здесь постояльцы casa «Eleonora»[25] знали о необыкновенном прошлом госпожи Анджольери и потому способны были оценить по достоинству интуицию кавальере.
   Вставал только вопрос, что успел разузнать сам Чиполла, когда по приезде в Торре стал наводить необходимые в его профессии справки… Впрочем, у меня нет никаких оснований подвергать рационалистическим сомнениям способности, которые на наших глазах оказались для него столь роковыми…
   Объявили антракт, и наш повелитель удалился за кулисы. Признаюсь, еще только-приступая к рассказу, я опасался этого момента в своем повествовании. Читать мысли чаще всего не так уж сложно, а здесь и вовсе легко. Вы, разумеется, меня спросите, почему же мы наконец не ушли – и я не сумею вам ответить. Я сам не понимаю, я попросту не знаю, как это объяснить. Наверное, было уже начало двенадцатого, скорее всего, даже позже. Дети спали. Последняя серия опытов наскучила им, и природа наконец взяла свое. Девочка прикорнула у меня на коленях, мальчик – у матери. С одной стороны, это было утешительно, но с другой – вызывало жалость и напоминало нам, что им давно пора в постель. Клянусь, мы хотели внять этому трогательному напоминанию, искренне хотели. Мы разбудили бедняжек, говоря, что теперь и вправду надо отправляться домой. Но едва они по-настоящему очнулись, как начались неотступные мольбы, а вы сами знаете, убедить детей по доброй воле уйти до конца представления немыслимо, их можно разве только заставить. До чего же тут замечательно, канючили они, и ведь никто не знает, что будет дальше, надо хотя бы подождать и посмотреть, с чего фокусник начнет после антракта, да они и капельку уже поспали, только не домой, только не в постель, пока идет чудесное представление!
   Мы уступили, положив про себя побыть еще совсем недолго, какиенибудь несколько минут. Конечно, непростительно, что мы остались, и уж тем более
   – необъяснимо. Может, мы решили, что, сказав «а» и совершив ошибку, приведя сюда детей, должны сказать и «б»? Но такое объяснение, на мой взгляд, недостаточно. Или представление нас самих уж очень увлекло? И да и нет: чувства, которые вызывал в нас синьор Чиполла, были весьма противоречивы, но таковы же были, если не ошибаюсь, чувства всего зала, однако ведь никто не ушел. Или мы поддались чарам этого человека, столь странным способом зарабатывающего свой хлеб, чарам, которые исходили от него даже помимо всякой программы, даже между номерами, и парализовали нашу решимость? Но с таким же правом можно сказать, что нами владело простое любопытство. Хотелось узнать, чем продолжится так необычно начавшийся вечер, а кроме того, Чиполла, уходя за кулисы, дал понять, что репертуар его отнюдь не исчерпан и у него припасены для нас еще и не такие сюрпризы.
   Но дело не в том или не только в том. Вернее всего было бы объединить вопрос, почему мы тогда не ушли, с другим вопросом – почему мы раньше не уехали из Торре. По-моему, это один и тот же вопрос, и, чтобы как-то выйти из затруднения, я мог бы напомнить, что уже раз на него ответил.
   Все, что здесь происходило, было так же необычно и захватывающе, оно так же тревожило, оскорбляло и угнетало, как и все остальное в Торре; нет, более того: зал этот словно бы явился средоточием всего необычного, жутковатого, взвинченного, чем была, как нам казалось, заряжена атмосфера курорта, и человек, возвращения которого мы ждали, представлялся нам олицетворением всего этого зла, а поскольку мы не уехали вообще, было бы нелогично уйти теперь. Вот объяснение тому, что мы остались, ваше дело принять его или нет. А лучше я все равно не могу представить.
   Итак, на десять минут был объявлен антракт, который растянулся на целых двадцать. Дети, стряхнув с себя сон и в восторге от нашей уступчивости, весь антракт развлекались. Они опять стали переговариваться со зрителями стоячих мест, с Антонио, с Гискардо, с лодочником. Складывая ладошки рупором, они кричали рыбакам добрые пожелания, которые переняли у нас:
   – Побольше бы вам завтра рыбки!
   – Полные-преполные сети!
   Марно, младшему официанту из «Эсквизито», они крикнули:
   – Mario, una cioccolata e biscotti![26] На этот раз он обратил внимание и с улыбкой ответил:
   – Subito![27] Впоследствии мы не без причины вспоминали эту приветливую, чуть рассеянно-меланхолическую улыбку.
   Так прошел антракт, прозвучал удар гонга, зрители, болтавшие в разных концах зала, вновь заняли свои места, дети в жадном нетерпении, поерзав, уселись поудобнее, сложив руки на коленях. Эстрада в перерыве оставалась открытой. Чнполла вышел своей походкой враскачку.и тотчас на правах конферансье принялся знакомить публику со второй серией своих опытов.
   Короче говоря, чтобы у вас тут не оставалось неясности, этот самонадеянный горбун был сильнейшим гипнотизером, какого я когда-либо встречал в жизни. Если на афишах он выдавал себя за фокусника и морочил публике голову относительно истинной природы своих представлений, то, видимо, исключительно для того, чтобы обойти закон и полицейские постановления, строго запрещающие заниматься гипнозом в качестве промысла.