Возможно, такая чисто формальная маскировка в Италии принята, и власти либо мирятся с ней, либо смотрят на это сквозь пальцы. Во всяком случае, Чиполла фактически с самого начала не очень-то скрывал подлинный характер своих номеров, а второе отделение программы было уже совершенно открыто и полностью посвящено специальным опытам, демонстрации гипнотического сна и внушения, хотя и тут он в своем конферансе ничего не называл настоящим именем. В нескончаемой череде комических, волнующих, ошеломляющих опытов, которые еще в полночь были в самом разгаре, перед нашими глазами прошел весь арсенал чудес – от самых незначительных до самых страшных, – коими располагает эта естественная и загадочная сила, и зрители, хохоча, покачивая головой, хлопая себя по коленям и аплодируя, встречали каждую забавную подробность, они явно подпали под власть беспредельно уверенной в себе личности гипнотизера, хотя, как мне кажется, их и коробило и возмущало то унизительное, что для всех и каждого заключалось в его триумфах.
Две вещи играли главную роль в этих триумфах: рюмка коньяка и хлыст с рукояткой в виде когтистой лапы. Первое должно, было вновь и вновь разжигать его демоническую силу, которая иначе, видимо, грозила иссякнуть; и это могло бы возбудить к нему какое-то человеческое сочувствие, если, бы но второе – оскорбительный символ его господства, свистящий в воздухе хлыст, с помощью которого он высокомерно подчинял нас себе, что исключало всякие другие, более теплые чувства, помимо изумленной и негодующей покорности. Но, быть может, именно участия-то ему и недоставало? Неужели он претендовал еще и на это? Неужели хотел завладеть всем? Мне запомнилось одно его замечание, которое указывало на такую претензию с его стороны. Оно вырвалось у него в самый напряженный момент его экспериментов, когда, доведя посредством пассов и дуновений до полного каталептического состояния молодого человека, который сам предложил свои услуги и оказался необычайно восприимчивым объектом для внушения, он но только уложил погруженного в глубокий сон юношу затылком и йогами на спинку двух стульев, нo и сам на него уселся, и одеревеневшее тело даже но прогнулось. Вид этого чудовища в вечернем костюме, взгромоздившегося на оцепеневшее– тело» был настолько фантасмагоричен и омерзителен, что публика, в представлении, будто жертва этого научного развлечения мучается, принялась ее жалеть. «Poveretto!», «Бедняга!» – раздавались простодушные голоса.
– Poveretto! – злобно передразнил Чиполла. – Вы ошиблись адресом, господа! Sono io il poveretto![28] Это я терплю все муки.
Зрители молча проглотили его замечание. Ладно, пусть на Чиполлу ложилось все бремя представления, пусть даже он мысленно принял на себя рези в желудке, от которых так жалостно корчился Джованотто, но с виду все было как раз наоборот, и кто же станет кричать «poveretto!» человеку, который мучается ради того, чтобы унизить другого.
Но я забежал вперед и нарушил всякую последовательность. Голова у меня и по сей день полна деяниями этого страстотерпца, только не помню уж, в каком они шли порядке, да это и не важно. Но одно я помню хорошо: большие и сложные опыты, имевшие наибольший успех, производили на меня куда меньшее впечатление, чем некоторые пустяковые и как бы сделанные мимоходом. Эксперимент с молоДым человеком, послужившим гипнотизеру скамейкой, пришел мне на ум лишь из-за связанной с ним нотации… Уснувшая на соломенном стуле пожилая дама, которой Чиполла внушил, будто она совершает поездку по Индии, и которая в состоянии транса очень бойко рассказывала о своих дорожных впечатлениях на суше и на подо, меня меньше заинтриговала и не так поразила, как маленький проходной эпизод, последовавший сразу же за антрактом: высокий плотный мужчина, по виду военный, не смог поднять руку лишь потому, что горбун сказал, будто он ее не подымет, и щелкнул в воздухе хлыстом. Я, как сейчас, вижу перед собой лицо этого усатого, подтянутого colonello[29] и насильственную улыбку, с которой он, сжав зубы, сражался за отнятую у него свободу распоряжаться собой. Какой конфуз! Он хотел и не мог; но, видимо, он мог только не хотеть, тут действовала парализующая свободу внутренняя коллизия воли, которую злорадно предрек молодому римлянину наш укротитель.
Незабываема также, во всей се трогательности и призрачной комичности, сцена с госпожой Анджольери, чью эфирную беззащитность перед его могуществом кавальере, конечно, не преминул заметить еще при первом своем беззастенчиво-наглом осмотре публики в зале. Он чистейшим колдовством буквально поднял ее со стула и увлек за собой вон из ее ряда, да еще, решив блеснуть, внушил господину Лнджольери мысль окликнуть жену по имени, словно затем, чтобы тот бросил на чашу весов и себя, и свои права и супружеским зовом пробудил в душе своей спутницы чувства, способные защитить ее добродетель от злых чар. Но все напрасно! Чиполла, стоя в некотором отдалении от супружеской четы, лишь раз щелкнул хлыстом, и наша хозяйка, вздрогнув всем толом, повернула к нему лицо. «Софрония!» – уже тут крикнул господин Лнджольери (а мы и но знали, что госножу Лнджольери зовут Софронин), и с полным основанием крикнул, ибо всякому было ясно, какая грозит опасность – его жена, повернув лицо к проклятому кавальере, просто глаз с него не сводила.
А Чиполла с висящим на руке хлыстом стал всеми десятью длинными, желтыми пальцами манить и звать свою жертву, шаг за шагом отступая.
И тут прозрачно-бледная госпожа Анджольери. привстала с места, уже всем корпусом повернулась к заклинателю и поплыла за ним. Призрачное и фатальное видение! Как лунатичка, с неестественно неподвижными, какими-то скованными плечами и шеей, слегка выставив вперед прекрасные руки, она, словно но отрывая ног от пола, скользила вдоль своего ряда вслед за притягивающим ее обольстителем…
– Окликните ее, сударь, ну, окликните же! – требовал изверг.
И господин Лнджольсри слабым голосом позвал:
– Софрония!
Ах, много еще раз звал он ее и, видя, что жена все больше от него отдаляется, даже прикладывал одну руку горсткой ко рту, а другой – махал. По жалобный призыв любви и долга бессильно замирал за спиной у пропащей, и в лунатическом скольжении, зачарованная и глухая ко всему, госпожа Лнджольери выплыла в средний проход и заскользила по нему дальше, к манившему се горбуну, в сторону выхода. Создавалось полное впечатление, что она последует за своим повелителем хоть на край света, если только он пожелает.
– Accidcnle![30] – вскочив с места, завопил в подлинном страхе господин Анджольери, когда они достигли двери зала.
Но в тот же миг кавальере, так сказать, сбросил с себя лавры победителя и прервал опыт.
– Достаточно, синьора, благодарю вас, – сказал он, с комедиантской галантностью предложил руку точно упавшей с неба женщине и отвел ее к господину Анджольери. – Сударь, – обратился он к нему с поклоном, – вот ваша супруга! С глубочайшим уваженном вручаю ее вам целой и –невредимой. Берегите и охраняйте это преданное вам всецело сокровище со всей решимостью мужчины, и пусть вашу бдительность обострит понимание того, что существуют силы более могущественные, нежели рассудок и добродетель, и они лишь в редчайших случаях сочетаются с великодушным самоотречением!
Бедный господин Анджольери, такой тихий и лысый! Но похоже было, чтобы он сумел защитить свое счастье даже от сил, куда менее демонических, чем тс, что, в довершение ко всем страхам, теперь еще и глумились над ним. Важный и наиыжившийся кавальере проследовал на эстраду под бурю аплодисментов, которые не в малой степени относились к его красноречию. Если по ошибаюсь, именно благодаря этой победе его авторитет настолько возрос, что он мог заставить публику плясать – да, да, плясать, это следует понимать буквально, – что, в свою очередь, повлекло за собой известную разнузданность, некий полуночный угар, в хмельном дыму которого потонули последние остатки критического сопротивления, так долго противостоявшего влиянию этого отталкивающего человека. Правда, для установления полного своего господства Чиполлс пришлось еще выдержать жестокую борьбу с непокорным молодым римлянином, чья закоснелая моральная неподатливость могла явить публике нежелательный и опасный для этого господства пример. Но кавальере прекрасно отдавал себе отчет в важности примера и, с умом избрав для атаки слабейшую точку обороны, пустил на затравку плясовой оргии того самого хилого и легко впадающего в транс юнца, которого перед тем обратил в бесчувственное бревно. Одного взгляда маэстро было достаточно, чтобы тот, будто громом пораженный, откинув назад корпус, руки по швам, впадал в состояние воинского сомнамбулизма, так что его готовность выполнить любой бессмысленный приказ с самого начала бросалась в глаза. К тому же ему, видимо, нравилось подчиняться, и он с радостью расставался с жалкой своей самостоятельностью, то и дело предлагая себя в качестве объекта для эксперимента и явно считая делом чести показать образец мгновенного самоотрешения и безволия. И сейчас он тут же полез на эстраду, и достаточно было раз щелкнуть хлысту, чтобы он, по приказу кавальере, принялся отплясывать «степ», то есть в самозабвенном экстазе, закрыв глаза и покачивая головой, раскидывать в стороны тощие руки и ноги.
Как видно, это доставляло удовольствие, и очень скоро к нему примкнули другие: двое юношей, один бедно, а другой хорошо одетый, тоже принялись, справа и слева от него, исполнять «степ».
Тогда-то и вмешался молодой римлянин, он заносчиво спросил, возьмется ли кавальере обучить его танцам, даже если он этого не хочет.
– Даже если вы не хотите! – ответил Чиполла тоном, которого я никогда но забуду. Это ужасное «Anche so non vnolo!» и сейчас звучит у меня в ушах.
И тут начался поединок. Выпив свою рюмочку и закурив новую сигарету, Чиполла поставил римлянина где-то в среднем проходе лицом к двери, сам встал на некотором расстоянии позади него и, щелкнув в воздухе хлыстом, приказал:
– Balla![31] Противник не тронулся с места.
– Balla! – веско повторил кавальере и опять щелкнул хлыстом.
Все видели, как молодой человек повел шеей в воротничке, как одновременно рука у него дернулась кверху, а пятка вывернулась наружу. Но дальше этих признаков разбиравшего его искушения, признаков, которые то усиливались, то затихали, долгое время дело не шло. Каждый в зале понимал, что Чиполлс тут предстоит сломить героическое упорство, твердое намерение сопротивляться до конца; смельчак отстаивал честь рода человеческого, он дергался, но не плясал; и эксперимент настолько затянулся, что кавальере пришлось делить свое внимание: время от времени он оборачивался к пляшущим на эстраде и щелкал хлыстом, чтобы держать их в повиновении, и тут же, повернув лицо вполоборота к залу, заверял публику, сколько бы эти беснующиеся ни прыгали, они не почувствуют потом никакой усталости, потому что, по существу, пляшут не они, а он. А затем Чиполла опять впивался буравящим взглядом в затылок римлянина, чтобы взять приступом твердыню воли, не покоряющуюся его могуществу.
Мы видели, как под повторными ударами и окриками Чиполлы твердыня зашаталась – мы наблюдали за этим с деловитым интересом, не свободным от эмоциональных примесей жалости и злорадства. Насколько я понимаю, римлянина подорвала его позиция чистого отрицания. Вероятно, одним нехотением но укрепишь силы духа; не хотеть что-то делать – этого недостаточно, чтобы надолго явиться смыслом и целью жизни; чего-то не хотеть и вообще уже ничего не хотеть и, стало быть, все-таки выполнить требуемое, – тут, видимо, одно так близко граничит с другим, что свободе уже не остается места. На этом и строил свои расчеты кавальере, когда, между щелканьем хлыста и приказами плясать, уговаривал римлянина, пользуясь помимо воздействий, составляющих его тайну, и смущающими психологическими доводами.
– Balla! – говорил он. – К чему же мучиться? И такое насилие над собой ты называешь свободой? Una-baHatina![32] Да у тебя руки и ноги сами рвутся в пляс. Какое облегчение дать им наконец волю! Ну вот, ты и танцуешь! Это тебе уже не борьба, а одно наслаждение!
Так оно и было, подергиванья и судорожные трепыханья в теле упрямца все усиливались, у него заходили плечи, колени, и вдруг что-то во всех его суставах будто развязалось, и, вскидывая руки и ноги, он пустился в пляс, и все продолжал плясать, пока кавальере под аплодисменты зрителей вел его к эстраде, к другим марионеткам. Теперь нам открылось лицо покоренного, там, наверху, оно было видно всем. «Наслаждаясь», он широко улыбался, полузакрыв глаза. Некоторым утешением нам могло служить то, что ему теперь было явно легче, чем в пору его гордыни.
Можно сказать, что его «падение» послужило поворотным пунктом.
Оно растопило лед, торжество Чиполлы достигло апогея; жезл Цирцеи, то бишь свистящий кожаный хлыст с рукояткой в виде когтистой лапы, властвовал безраздельно. К тому времени – это было, как я припоминаю, далеко за полночь, – на тесной эстраде плясало человек восемь или десять, но и в самом зале отнюдь не сидели смирно, так, например, длиннозубая англичанка в пенсне, безо всякого приглашения маэстро, вышла из своего ряда и в среднем проходе исполнила тарантеллу. Чиполла тем временем сидел развалившись на соломенном стуле в левом углу сцены, курил и высокомерно пускал струйкой дым через щербатые зубы. Раскачивая ногой, а иногда беззвучно смеясь одними плечами, он смотрел на беспорядок в зале и время от времени, почти даже не оборачиваясь назад, щелкал хлыстом перед каким-нибудь плясуном, вздумавшим было прекратить удовольствие. Дети в ту пору не спали. Я упоминаю о ниx со стыдом. Здесь было скверно, а детям уж и вовсе не место, и если мы их все еще не увели, то я объясняю это лишь тем, что нам тоже отчасти передалось охватившее всех в этот поздний час безрассудство. Ах, будь что будет! Впрочем, наши малыши, слава богу, не понимали всей непристойности этого вечернего увеселения. По наивности они не переставали радоваться небывалому разрешению: вместе с нами сидеть здесь и наблюдать такое зрелище – представление фокусника. Они уже не раз засыпали у нас на коленях, и теперь, с пунцовыми щеками и блестящими глазенками, хохотали от души над скачками, которые проделывали взрослые дяди по приказу повелителя вечера. Они и не думали, что будет так смешно, и лишь только раздавались аплодисменты, тоже принимались радостно хлопать неумелыми ручонками. Но оба по-ребячьи запрыгали от восторга на своих местах, когда Чиполла поманил к себе их друга Марио, Марио из «Эсквизито», – поманил по всем правилам, держа руку у самого носа и попеременно то вытягивая, то сгибая крючком указательный палец.
Марио повиновался. Я и сейчас вижу, как он поднимается по ступенькам к кавальере, а тот продолжает все так же карикатурно манить его к себе указательным пальцем. На какое-то мгновенье юноша заколебался, я и это хорошо помню. Весь вечер он простоял, прислонившись к деревянному столбу, скрестив руки или засунув их в карманы пиджака, в боковом проходе, слева от нас, там же, где стоял и Джованотто с воинственной шевелюрой, и внимательно, но без особой веселости, – насколько мы могли заметить, – и бог ведает, понимая ли, что здесь творится, следил за представлением. Ему, видимо, было не по нутру, что и его напоследок позвали. Однако не удивительно, что он послушался знака Чиполлы. К этому его приучила профессия; потом, даже психологически невозможно представить себе, чтобы скромный малый мог ослушаться такого вознесенного в этот час на вершину славы человека. Итак, волей-неволей Марио отошел от столба и, поблагодарив стоящих перед ним зрителей, которые, оглянувшись, расступились, пропуская его вперед, с недоверчивой улыбкой на толстых губах поднялся на эстраду.
Представьте себе коренастого двадцатилетнего парня, коротко остриженного, с низким лбом и тяжелыми веками, полуопущенными над глазами неопределенного сероватого цвета в зеленых и желтых крапинках.
Я хорошо это помню, потому что мы часто с ним беседовали. Верхняя половина лица с приплюснутым носом, усыпанным у переносицы веснушками, несколько отступала назад по отношению к нижней, где прежде всего выделялись толстые губы, за которыми, когда Марио что-то говорил, поблескивал влажный ряд зубов; именно выпяченные губы, в сочетании с полуприкрытыми глазами, придавали его лицу выражение какой-то простодушной задумчивой грусти, из-за которой Марио нам сразу полюбился.
Ничего грубого не было в его чертах, да, этому противоречили бы его на редкость узкие, будто точеные руки, которые, даже среди южан, выделялись своим благородством, и было приятно, когда он вас обслуживал.
Мы знали, что он за человек, не зная его лично, если вы разрешите мне провести такое различие. Видели мы Марио почти ежедневно и даже прониклись своего рода сочувствием к его манере держаться, мечтательной и легко переходившей в рассеянность, которую он, спохватившись, тотчас спешил искупить особым усердием; он держался серьезно, лишь дети иногда вызывали у него улыбку и не то чтобы неприветливо, но без угодливости, без деланной любезности, – или, вернее, он отказался от всяких любезностей, не питая, видимо, никакой надежды понравиться. Образ Марио, во всяком случае, остался бы у нас в памяти – как одно из тех незначительных дорожных впечатлений, которые ярче запоминаются, чем куда более важные. О домашних его обстоятельствах нам было известно лишь то, что отец его служит мелким писарем в муниципалитете, а мать – прачка.
Белая куртка официанта шла ему несравнимо больше, чем поношенный костюм из реденькой полосатой ткани, в котором он сейчас поднялся на эстраду; он был без воротничка, но повязал шею огненнокрасной шелковой косынкой, концы которой запрятал под пиджак. Марио остановился неподалеку от кавальере, но так как тот продолжал сгибать крючком палец перед своим носом, юноша вынужден был придвинуться еще ближе и стал возле самых ног повелителя, почти вплотную к сиденью стула, и тут Чиполла, растопырив локти, обхватил Марио и повернул так, чтобы нам из зала видно было его лицо. Затем весело, небрежным и властным взглядом окинул юношу с головы до ног.
– Как же так, ragazzo mio?[33] – сказал он. – Мы только сейчас знакомимся? Но можешь мне поверить, я-то с тобой познакомился давно… Ну да, я давно тебя приметил и убедился в твоих отличных данных. И как же я мог о тебе забыть? Всё дела, дела, понимать… Но скажи мне, как тебя зовут? Меня интересует только имя.
– Меня зовут Марио, – тихо ответил юноша.
– Ах, Марио, прекрасно. Да, имя это часто встречается. Распространенное имя. Древнее имя, одно из тех, что напоминают о героическом прошлом нашей родины. Браво! Salve![34] – И, приподняв кривое плечо, Чиполла вытянул вперед руку с повернутой вниз ладонью в римском приветствии.
Если он несколько захмелел, то тут нет ничего удивительного; но говорил он по-прежнему четко и свободно, пусть даже во всем его поведении и тоне появилась какая-то сытость и ленивая барственность и в то же время что-то хамоватое и наглое.
– Так вот, Мирно, – продолжал он, – как хорошо, что ты пришел сегодня вечером, да ещо надел такой нарядный галстук, он очень тебе к лицу и сразу покорит всех девушек, очаровательных девушек Торре-диВенере…
Со стоячих мест, примерно оттуда, где весь вечер простоял Марио, раздался громкий хохот – это смеялся Джованотто с воинственной шевелюрой; стоя там с переброшенным через плечо пиджаком, он без стеснения грубо и язвительно хохотал:
– Ха-ха-ха-ха!
Марио, кажется, пожал плечами. Во всяком случае, он передернулся.
Возможно, что на самом-то деле он вздрогнул, а пожимание плечей должно было служить последующей маскировкой, призванной выразить одинаковое безразличие и к галстуку, и к прекрасному полу.
Кавальере мельком посмотрел вниз, в проход.
– Ну, а до т.ого зубоскала нам нет дела. Он просто завидует успеху твоего галстука у девушек, а может быть, тому, что мы здесь с тобой на эстраде так дружески и мирно беседуем… Если ему уж очень хочется, я ему мигом напомню его колики. Мне это, ровно ничего не стоит. Но скажи, Марио, сегодня вечером ты, стало быть, развлекаешься… А днем ты работаешь в галантерейной лавке?
– В кафе, – поправил его юноша.
– Ах так, в кафе! Тут Чиполла, значит, попал пальцем в небо. Ты – cameriere[35], виночерпий, Ганимед – мне это нравится, еще одно напоминание античности, – salvietta![36] – И Чиполла, на потеху публике, опять простер вперед руку в римском приветствии.
Марио тоже улыбнулся.
– Раньше, правда, – добавил он, справедливости ради, – я некоторое время служил приказчиком в Портеклементе. – В его словах сквозило свойственное обычно людям желание как-то помочь гаданию, найти в нем хоть крупицу истины.
– Так, так! В галантерейной лавке?
– Там торговали гребнями и щетками, – уклончиво отвечал Марио.
– Ну вот, но говорил ли я, что ты не всегда был Ганимедом, не всегда прислуживал с салфеткой под мышкой? Даже если Чиполла иной раз попадет пальцем в небо, все же он не совсем завирается, и ему можно хоть отчасти верить. Скажи, ты мне доверяешь?
Неопределенный жест.
– Тоже своего рода ответ, – заключил кавальере. – Да, доверие твое завоевать нелегко. Даже мне, как я вижу, придется с тобой повозиться. Но я замечаю на твоем лице печать замкнутости, печали, un traito di malinconia[37]. Скажи мне, – и он схватил Марио за руку, – ты несчастлив?
– No, signore![38] – поспешно и решительно отозвался тот.
– Нет, ты несчастлив, – настаивал фигляр, властно преодолевая эту решимость. – Будто я не вижу? Молод еще втирать Чиполле очки! И конечно, тут замешаны девушки, нет, одна девушка. У тебя несчастная любовь?
Марио отрицательно затряс головой. Одновременно рядом с нами опять раздался грубый хохот Джованотто. Кавальере насторожился. Глаза его блуждали по потолку, но он явно прислушивался к хохоту, а потом, как уже раз или два во время беседы с Марио, наполовину обернувшись, щелкнул хлыстом на свою топочущую команду, чтобы у них не остыло рвение.
Но при этом он чуть но упустил своего собеседника, так как Марио, внезапно вздрогнув, отвернулся от него и направился к лестнице. Вокруг глаз юноши залегли красные круги. Чиполла едва успел его задержать.
– Стой, куда! – сказал он. – Это еще что? Ты хочешь удрать, Ганимед, в счастливейшую минуту твоей жизни – она сейчас наступит?
Оставайся, и я обещаю тебе удивительные вещи. Я обещаю доказать тебе всю нелепость твоих страданий. Девушка, которую ты знаешь и которую и другие знают, эта… ну, как же ос? Постой! Я читаю ее имя в твоих глазах оно вертится у меня на языке, да и ты, я вижу, сейчас его назовешь…
– Сильвестра! – выкрикнул все тот же Джовапотто снизу.
Кавальере и бровью не повел.
– Есть же такие бессовестные люди! – произнес он, даже не взглянув вниз, а словно бы продолжая начатый разговор с глазу на глаз с Марио. – Такие бесстыжие петухи, которые кукарекают ко времени и безо времени.
Только мы хотели ее назвать, а он возьми и опереди нас, и еще, наглец какой, воображает, будто у него какие-то особые на то права! Да что о нем говорить! Но вот Сильвестра, твоя Сильвестра, уж признайся, вот это девушка! Настоящее сокровище! Сердце замирает, когда смотришь, как она ходит, дышит, смеется, до того она хороша. А ее округлые руки, когда она стирает и откидывает назад голову, стряхивая кудряшки со лба! Ангел, да и только!
Марно уставился на него, сбычив голову. Он словно забыл, где он, забыл о публике. Красные кольца вокруг его глаз расширились и казались намалсванными. Мне редко случалось такое видеть. Рот с толстыми губами был полуоткрыт.
– И этот ангел заставляет тебя страдать, – продолжал Чиполла, – или, вернее, ты сам из-за него страдаешь… А это. разница, дорогой мой, огромнейшая разница, уж ты мне поверь! Любви свойственны такие вот недоразумения, можно даже сказать, что недоразумения нигде не встречаются так часто, как именно в любви. Ты небось думаешь: а что смыслит Чиполла, с его маленьким телесным изъяном, в любви? Ошибаешься, очень даже смыслит, да еще так основательно и глубоко смыслит, что в подобных делах не мешает иной раз к нему прислушаться! Но оставим Чиполлу, что о нем толковать, подумаем лучше о Сильвестре, твоей восхитительной Сильвестре! Как? Она могла предпочесть тебе какого-то кукарекающего петуха, и он смеется, а ты льешь слезы? Предпочесть другого тебе, такому любящему и симпатичному парню? Невероятно, невозможно, мы лучше знаем, я, Чинолла, и она. Видишь ли, когда я ставлю себя на ее место и мне надо выбрать между такой вот просмоленной дубиной, вяленой рыбой, неуклюжей черепахой – и Марио, рыцарем салфетки, который вращается среди господ, ловко разносит иностранцам прохладительные напитки и всей душой, пылко меня любит – господи, сердце само подсказывает мне решение, я знаю, кому должна его отдать, кому я давно уже, краснея, его отдала. Пора бы моему избраннику это заметить и попять! Пора бы меня заметить и признать, Марно, мой любимый… Скажи же, кто я?
Отвратительно было видеть, как обманщик охорашивался, кокетливо «ертел кривыми плечами, томно закатывал глаза с набрякшими мешочками и, сладко улыбаясь, скалил выщербленные зубы. Ах, но что сталось с нашим Марио, пока Чинолла обольщал его своими речами? Тяжко рассказывать, как тяжко было тогда на это глядеть; то было раскрытие самого сокровенного, напоказ выставлялась его страсть, безнадежная и нежданно осчастливленная. Стиснув руки, юноша поднес их ко,рту, он так судорожно глотал воздух, что видно было, как у него вздымается и опускается грудь.
Конечно, от счастья он. не верил своим глазам, не верил ушам, позабыв лишь об одном, что им в самом деле не следовало верить.
– Сильвестра! – еле слышно прошептал он, потрясенный.
– Поцелуй, меня! – потребовал горбун. – Поверь, и тебе разрешаю!
Я люблю тебя. Вот сюда поцелуй, – и, оттопырив руку, локоть и мизинец, он кончиком указательного пальца показал на свою щеку почти у самого рта. И Марио наклонился и поцеловал его.
В зале наступила мертвая тишина. То была пеленая, чудовищная и вместе с тем захватывающая минута – минута блаженства Марио. И в эти томительные мгновения, когда мы воочию увидели всю близость счастья и иллюзии, не сразу, а тут же после жалкого и шутовского прикосновения губ Марио к омерзительной плоти, подставившей себя его ласке, вдруг, слева от нас, разрядив напряженность, раздался хохот Джованотто – хохот грубый и злорадный и все-таки, как мне показалось, не лишенный оттенка и частицы сочувствия к обделенному мечтателю и не. без отголоска того «poveretto», который фокусник перед тем объявил обращенным не по адресу и приписал себе.
Но не успел затихнуть смех в зале, как Чиполла, со все еще подставленной для поцелуя щекой, щелкнул хлыстом возле ножки стула, и Марио, пробудившись, выпрямился и отпрянул. Он стоял, широко раскрыв глаза и откинув назад корпус, сначала прижал обе ладони, одну поверх другой, к своим оскверненным губам, потом стал стучать по вискам костяшками цальцев, рванулся и, в то время кал зал аплодировал, а Чиполла, сложив на коленях руки, беззвучно смеялся одними плечами, бросился вниз но ступенькам. Там; с разбегу, круто повернулся на широко раздвинутых ногах, выбросил вперед руку, и два оглушительных сухих хлепка оборвали смех и аплодисменты.
Все сразу смолкло. Даже плясуны остановились, оторопело выпучив глаза. Чиполла вскочил со стула. Он стоял, предостерегающе раскинув руки, будто хотел крикнуть: «Стой! Тихо! Прочь от меня! Что такое?!», но и следующий миг, уронив голову на грудь, мешком осел на стул и тут же боком повалился на пол, где и остался лежать беспорядочной грудой одежды и искривленных костей.
Поднялась невообразимая суматоха. Дамы, истерически всхлипывая, прятали лицо на груди своих спутников. Одни кричали, требуя врача, полицию. Другие устремились на эстраду. Третьи кучей навалились на Марио, чтобы его обезоружить, отнять у него крошечный, матово поблескивающий предмет, даже мало похожий На револьвер, который повие у него в руке и чей почти отсутствующий ствол судьба направила, столь странно и непредвиденно.
Мы забрали детей – наконец-то! – и повели мимо двух подоспевших карабинеров к. выходу.
– Это правда-правда конец? – допытывались они, чтобы уж уйти со спокойной душой.
– Да, это конец, – подтвердили мы. Страшный, роковой конец. И все же конец, приносящий избавление, – я и тогда не мог и сейчас не могу воспринять это иначе!
Две вещи играли главную роль в этих триумфах: рюмка коньяка и хлыст с рукояткой в виде когтистой лапы. Первое должно, было вновь и вновь разжигать его демоническую силу, которая иначе, видимо, грозила иссякнуть; и это могло бы возбудить к нему какое-то человеческое сочувствие, если, бы но второе – оскорбительный символ его господства, свистящий в воздухе хлыст, с помощью которого он высокомерно подчинял нас себе, что исключало всякие другие, более теплые чувства, помимо изумленной и негодующей покорности. Но, быть может, именно участия-то ему и недоставало? Неужели он претендовал еще и на это? Неужели хотел завладеть всем? Мне запомнилось одно его замечание, которое указывало на такую претензию с его стороны. Оно вырвалось у него в самый напряженный момент его экспериментов, когда, доведя посредством пассов и дуновений до полного каталептического состояния молодого человека, который сам предложил свои услуги и оказался необычайно восприимчивым объектом для внушения, он но только уложил погруженного в глубокий сон юношу затылком и йогами на спинку двух стульев, нo и сам на него уселся, и одеревеневшее тело даже но прогнулось. Вид этого чудовища в вечернем костюме, взгромоздившегося на оцепеневшее– тело» был настолько фантасмагоричен и омерзителен, что публика, в представлении, будто жертва этого научного развлечения мучается, принялась ее жалеть. «Poveretto!», «Бедняга!» – раздавались простодушные голоса.
– Poveretto! – злобно передразнил Чиполла. – Вы ошиблись адресом, господа! Sono io il poveretto![28] Это я терплю все муки.
Зрители молча проглотили его замечание. Ладно, пусть на Чиполлу ложилось все бремя представления, пусть даже он мысленно принял на себя рези в желудке, от которых так жалостно корчился Джованотто, но с виду все было как раз наоборот, и кто же станет кричать «poveretto!» человеку, который мучается ради того, чтобы унизить другого.
Но я забежал вперед и нарушил всякую последовательность. Голова у меня и по сей день полна деяниями этого страстотерпца, только не помню уж, в каком они шли порядке, да это и не важно. Но одно я помню хорошо: большие и сложные опыты, имевшие наибольший успех, производили на меня куда меньшее впечатление, чем некоторые пустяковые и как бы сделанные мимоходом. Эксперимент с молоДым человеком, послужившим гипнотизеру скамейкой, пришел мне на ум лишь из-за связанной с ним нотации… Уснувшая на соломенном стуле пожилая дама, которой Чиполла внушил, будто она совершает поездку по Индии, и которая в состоянии транса очень бойко рассказывала о своих дорожных впечатлениях на суше и на подо, меня меньше заинтриговала и не так поразила, как маленький проходной эпизод, последовавший сразу же за антрактом: высокий плотный мужчина, по виду военный, не смог поднять руку лишь потому, что горбун сказал, будто он ее не подымет, и щелкнул в воздухе хлыстом. Я, как сейчас, вижу перед собой лицо этого усатого, подтянутого colonello[29] и насильственную улыбку, с которой он, сжав зубы, сражался за отнятую у него свободу распоряжаться собой. Какой конфуз! Он хотел и не мог; но, видимо, он мог только не хотеть, тут действовала парализующая свободу внутренняя коллизия воли, которую злорадно предрек молодому римлянину наш укротитель.
Незабываема также, во всей се трогательности и призрачной комичности, сцена с госпожой Анджольери, чью эфирную беззащитность перед его могуществом кавальере, конечно, не преминул заметить еще при первом своем беззастенчиво-наглом осмотре публики в зале. Он чистейшим колдовством буквально поднял ее со стула и увлек за собой вон из ее ряда, да еще, решив блеснуть, внушил господину Лнджольери мысль окликнуть жену по имени, словно затем, чтобы тот бросил на чашу весов и себя, и свои права и супружеским зовом пробудил в душе своей спутницы чувства, способные защитить ее добродетель от злых чар. Но все напрасно! Чиполла, стоя в некотором отдалении от супружеской четы, лишь раз щелкнул хлыстом, и наша хозяйка, вздрогнув всем толом, повернула к нему лицо. «Софрония!» – уже тут крикнул господин Лнджольери (а мы и но знали, что госножу Лнджольери зовут Софронин), и с полным основанием крикнул, ибо всякому было ясно, какая грозит опасность – его жена, повернув лицо к проклятому кавальере, просто глаз с него не сводила.
А Чиполла с висящим на руке хлыстом стал всеми десятью длинными, желтыми пальцами манить и звать свою жертву, шаг за шагом отступая.
И тут прозрачно-бледная госпожа Анджольери. привстала с места, уже всем корпусом повернулась к заклинателю и поплыла за ним. Призрачное и фатальное видение! Как лунатичка, с неестественно неподвижными, какими-то скованными плечами и шеей, слегка выставив вперед прекрасные руки, она, словно но отрывая ног от пола, скользила вдоль своего ряда вслед за притягивающим ее обольстителем…
– Окликните ее, сударь, ну, окликните же! – требовал изверг.
И господин Лнджольсри слабым голосом позвал:
– Софрония!
Ах, много еще раз звал он ее и, видя, что жена все больше от него отдаляется, даже прикладывал одну руку горсткой ко рту, а другой – махал. По жалобный призыв любви и долга бессильно замирал за спиной у пропащей, и в лунатическом скольжении, зачарованная и глухая ко всему, госпожа Лнджольери выплыла в средний проход и заскользила по нему дальше, к манившему се горбуну, в сторону выхода. Создавалось полное впечатление, что она последует за своим повелителем хоть на край света, если только он пожелает.
– Accidcnle![30] – вскочив с места, завопил в подлинном страхе господин Анджольери, когда они достигли двери зала.
Но в тот же миг кавальере, так сказать, сбросил с себя лавры победителя и прервал опыт.
– Достаточно, синьора, благодарю вас, – сказал он, с комедиантской галантностью предложил руку точно упавшей с неба женщине и отвел ее к господину Анджольери. – Сударь, – обратился он к нему с поклоном, – вот ваша супруга! С глубочайшим уваженном вручаю ее вам целой и –невредимой. Берегите и охраняйте это преданное вам всецело сокровище со всей решимостью мужчины, и пусть вашу бдительность обострит понимание того, что существуют силы более могущественные, нежели рассудок и добродетель, и они лишь в редчайших случаях сочетаются с великодушным самоотречением!
Бедный господин Анджольери, такой тихий и лысый! Но похоже было, чтобы он сумел защитить свое счастье даже от сил, куда менее демонических, чем тс, что, в довершение ко всем страхам, теперь еще и глумились над ним. Важный и наиыжившийся кавальере проследовал на эстраду под бурю аплодисментов, которые не в малой степени относились к его красноречию. Если по ошибаюсь, именно благодаря этой победе его авторитет настолько возрос, что он мог заставить публику плясать – да, да, плясать, это следует понимать буквально, – что, в свою очередь, повлекло за собой известную разнузданность, некий полуночный угар, в хмельном дыму которого потонули последние остатки критического сопротивления, так долго противостоявшего влиянию этого отталкивающего человека. Правда, для установления полного своего господства Чиполлс пришлось еще выдержать жестокую борьбу с непокорным молодым римлянином, чья закоснелая моральная неподатливость могла явить публике нежелательный и опасный для этого господства пример. Но кавальере прекрасно отдавал себе отчет в важности примера и, с умом избрав для атаки слабейшую точку обороны, пустил на затравку плясовой оргии того самого хилого и легко впадающего в транс юнца, которого перед тем обратил в бесчувственное бревно. Одного взгляда маэстро было достаточно, чтобы тот, будто громом пораженный, откинув назад корпус, руки по швам, впадал в состояние воинского сомнамбулизма, так что его готовность выполнить любой бессмысленный приказ с самого начала бросалась в глаза. К тому же ему, видимо, нравилось подчиняться, и он с радостью расставался с жалкой своей самостоятельностью, то и дело предлагая себя в качестве объекта для эксперимента и явно считая делом чести показать образец мгновенного самоотрешения и безволия. И сейчас он тут же полез на эстраду, и достаточно было раз щелкнуть хлысту, чтобы он, по приказу кавальере, принялся отплясывать «степ», то есть в самозабвенном экстазе, закрыв глаза и покачивая головой, раскидывать в стороны тощие руки и ноги.
Как видно, это доставляло удовольствие, и очень скоро к нему примкнули другие: двое юношей, один бедно, а другой хорошо одетый, тоже принялись, справа и слева от него, исполнять «степ».
Тогда-то и вмешался молодой римлянин, он заносчиво спросил, возьмется ли кавальере обучить его танцам, даже если он этого не хочет.
– Даже если вы не хотите! – ответил Чиполла тоном, которого я никогда но забуду. Это ужасное «Anche so non vnolo!» и сейчас звучит у меня в ушах.
И тут начался поединок. Выпив свою рюмочку и закурив новую сигарету, Чиполла поставил римлянина где-то в среднем проходе лицом к двери, сам встал на некотором расстоянии позади него и, щелкнув в воздухе хлыстом, приказал:
– Balla![31] Противник не тронулся с места.
– Balla! – веско повторил кавальере и опять щелкнул хлыстом.
Все видели, как молодой человек повел шеей в воротничке, как одновременно рука у него дернулась кверху, а пятка вывернулась наружу. Но дальше этих признаков разбиравшего его искушения, признаков, которые то усиливались, то затихали, долгое время дело не шло. Каждый в зале понимал, что Чиполлс тут предстоит сломить героическое упорство, твердое намерение сопротивляться до конца; смельчак отстаивал честь рода человеческого, он дергался, но не плясал; и эксперимент настолько затянулся, что кавальере пришлось делить свое внимание: время от времени он оборачивался к пляшущим на эстраде и щелкал хлыстом, чтобы держать их в повиновении, и тут же, повернув лицо вполоборота к залу, заверял публику, сколько бы эти беснующиеся ни прыгали, они не почувствуют потом никакой усталости, потому что, по существу, пляшут не они, а он. А затем Чиполла опять впивался буравящим взглядом в затылок римлянина, чтобы взять приступом твердыню воли, не покоряющуюся его могуществу.
Мы видели, как под повторными ударами и окриками Чиполлы твердыня зашаталась – мы наблюдали за этим с деловитым интересом, не свободным от эмоциональных примесей жалости и злорадства. Насколько я понимаю, римлянина подорвала его позиция чистого отрицания. Вероятно, одним нехотением но укрепишь силы духа; не хотеть что-то делать – этого недостаточно, чтобы надолго явиться смыслом и целью жизни; чего-то не хотеть и вообще уже ничего не хотеть и, стало быть, все-таки выполнить требуемое, – тут, видимо, одно так близко граничит с другим, что свободе уже не остается места. На этом и строил свои расчеты кавальере, когда, между щелканьем хлыста и приказами плясать, уговаривал римлянина, пользуясь помимо воздействий, составляющих его тайну, и смущающими психологическими доводами.
– Balla! – говорил он. – К чему же мучиться? И такое насилие над собой ты называешь свободой? Una-baHatina![32] Да у тебя руки и ноги сами рвутся в пляс. Какое облегчение дать им наконец волю! Ну вот, ты и танцуешь! Это тебе уже не борьба, а одно наслаждение!
Так оно и было, подергиванья и судорожные трепыханья в теле упрямца все усиливались, у него заходили плечи, колени, и вдруг что-то во всех его суставах будто развязалось, и, вскидывая руки и ноги, он пустился в пляс, и все продолжал плясать, пока кавальере под аплодисменты зрителей вел его к эстраде, к другим марионеткам. Теперь нам открылось лицо покоренного, там, наверху, оно было видно всем. «Наслаждаясь», он широко улыбался, полузакрыв глаза. Некоторым утешением нам могло служить то, что ему теперь было явно легче, чем в пору его гордыни.
Можно сказать, что его «падение» послужило поворотным пунктом.
Оно растопило лед, торжество Чиполлы достигло апогея; жезл Цирцеи, то бишь свистящий кожаный хлыст с рукояткой в виде когтистой лапы, властвовал безраздельно. К тому времени – это было, как я припоминаю, далеко за полночь, – на тесной эстраде плясало человек восемь или десять, но и в самом зале отнюдь не сидели смирно, так, например, длиннозубая англичанка в пенсне, безо всякого приглашения маэстро, вышла из своего ряда и в среднем проходе исполнила тарантеллу. Чиполла тем временем сидел развалившись на соломенном стуле в левом углу сцены, курил и высокомерно пускал струйкой дым через щербатые зубы. Раскачивая ногой, а иногда беззвучно смеясь одними плечами, он смотрел на беспорядок в зале и время от времени, почти даже не оборачиваясь назад, щелкал хлыстом перед каким-нибудь плясуном, вздумавшим было прекратить удовольствие. Дети в ту пору не спали. Я упоминаю о ниx со стыдом. Здесь было скверно, а детям уж и вовсе не место, и если мы их все еще не увели, то я объясняю это лишь тем, что нам тоже отчасти передалось охватившее всех в этот поздний час безрассудство. Ах, будь что будет! Впрочем, наши малыши, слава богу, не понимали всей непристойности этого вечернего увеселения. По наивности они не переставали радоваться небывалому разрешению: вместе с нами сидеть здесь и наблюдать такое зрелище – представление фокусника. Они уже не раз засыпали у нас на коленях, и теперь, с пунцовыми щеками и блестящими глазенками, хохотали от души над скачками, которые проделывали взрослые дяди по приказу повелителя вечера. Они и не думали, что будет так смешно, и лишь только раздавались аплодисменты, тоже принимались радостно хлопать неумелыми ручонками. Но оба по-ребячьи запрыгали от восторга на своих местах, когда Чиполла поманил к себе их друга Марио, Марио из «Эсквизито», – поманил по всем правилам, держа руку у самого носа и попеременно то вытягивая, то сгибая крючком указательный палец.
Марио повиновался. Я и сейчас вижу, как он поднимается по ступенькам к кавальере, а тот продолжает все так же карикатурно манить его к себе указательным пальцем. На какое-то мгновенье юноша заколебался, я и это хорошо помню. Весь вечер он простоял, прислонившись к деревянному столбу, скрестив руки или засунув их в карманы пиджака, в боковом проходе, слева от нас, там же, где стоял и Джованотто с воинственной шевелюрой, и внимательно, но без особой веселости, – насколько мы могли заметить, – и бог ведает, понимая ли, что здесь творится, следил за представлением. Ему, видимо, было не по нутру, что и его напоследок позвали. Однако не удивительно, что он послушался знака Чиполлы. К этому его приучила профессия; потом, даже психологически невозможно представить себе, чтобы скромный малый мог ослушаться такого вознесенного в этот час на вершину славы человека. Итак, волей-неволей Марио отошел от столба и, поблагодарив стоящих перед ним зрителей, которые, оглянувшись, расступились, пропуская его вперед, с недоверчивой улыбкой на толстых губах поднялся на эстраду.
Представьте себе коренастого двадцатилетнего парня, коротко остриженного, с низким лбом и тяжелыми веками, полуопущенными над глазами неопределенного сероватого цвета в зеленых и желтых крапинках.
Я хорошо это помню, потому что мы часто с ним беседовали. Верхняя половина лица с приплюснутым носом, усыпанным у переносицы веснушками, несколько отступала назад по отношению к нижней, где прежде всего выделялись толстые губы, за которыми, когда Марио что-то говорил, поблескивал влажный ряд зубов; именно выпяченные губы, в сочетании с полуприкрытыми глазами, придавали его лицу выражение какой-то простодушной задумчивой грусти, из-за которой Марио нам сразу полюбился.
Ничего грубого не было в его чертах, да, этому противоречили бы его на редкость узкие, будто точеные руки, которые, даже среди южан, выделялись своим благородством, и было приятно, когда он вас обслуживал.
Мы знали, что он за человек, не зная его лично, если вы разрешите мне провести такое различие. Видели мы Марио почти ежедневно и даже прониклись своего рода сочувствием к его манере держаться, мечтательной и легко переходившей в рассеянность, которую он, спохватившись, тотчас спешил искупить особым усердием; он держался серьезно, лишь дети иногда вызывали у него улыбку и не то чтобы неприветливо, но без угодливости, без деланной любезности, – или, вернее, он отказался от всяких любезностей, не питая, видимо, никакой надежды понравиться. Образ Марио, во всяком случае, остался бы у нас в памяти – как одно из тех незначительных дорожных впечатлений, которые ярче запоминаются, чем куда более важные. О домашних его обстоятельствах нам было известно лишь то, что отец его служит мелким писарем в муниципалитете, а мать – прачка.
Белая куртка официанта шла ему несравнимо больше, чем поношенный костюм из реденькой полосатой ткани, в котором он сейчас поднялся на эстраду; он был без воротничка, но повязал шею огненнокрасной шелковой косынкой, концы которой запрятал под пиджак. Марио остановился неподалеку от кавальере, но так как тот продолжал сгибать крючком палец перед своим носом, юноша вынужден был придвинуться еще ближе и стал возле самых ног повелителя, почти вплотную к сиденью стула, и тут Чиполла, растопырив локти, обхватил Марио и повернул так, чтобы нам из зала видно было его лицо. Затем весело, небрежным и властным взглядом окинул юношу с головы до ног.
– Как же так, ragazzo mio?[33] – сказал он. – Мы только сейчас знакомимся? Но можешь мне поверить, я-то с тобой познакомился давно… Ну да, я давно тебя приметил и убедился в твоих отличных данных. И как же я мог о тебе забыть? Всё дела, дела, понимать… Но скажи мне, как тебя зовут? Меня интересует только имя.
– Меня зовут Марио, – тихо ответил юноша.
– Ах, Марио, прекрасно. Да, имя это часто встречается. Распространенное имя. Древнее имя, одно из тех, что напоминают о героическом прошлом нашей родины. Браво! Salve![34] – И, приподняв кривое плечо, Чиполла вытянул вперед руку с повернутой вниз ладонью в римском приветствии.
Если он несколько захмелел, то тут нет ничего удивительного; но говорил он по-прежнему четко и свободно, пусть даже во всем его поведении и тоне появилась какая-то сытость и ленивая барственность и в то же время что-то хамоватое и наглое.
– Так вот, Мирно, – продолжал он, – как хорошо, что ты пришел сегодня вечером, да ещо надел такой нарядный галстук, он очень тебе к лицу и сразу покорит всех девушек, очаровательных девушек Торре-диВенере…
Со стоячих мест, примерно оттуда, где весь вечер простоял Марио, раздался громкий хохот – это смеялся Джованотто с воинственной шевелюрой; стоя там с переброшенным через плечо пиджаком, он без стеснения грубо и язвительно хохотал:
– Ха-ха-ха-ха!
Марио, кажется, пожал плечами. Во всяком случае, он передернулся.
Возможно, что на самом-то деле он вздрогнул, а пожимание плечей должно было служить последующей маскировкой, призванной выразить одинаковое безразличие и к галстуку, и к прекрасному полу.
Кавальере мельком посмотрел вниз, в проход.
– Ну, а до т.ого зубоскала нам нет дела. Он просто завидует успеху твоего галстука у девушек, а может быть, тому, что мы здесь с тобой на эстраде так дружески и мирно беседуем… Если ему уж очень хочется, я ему мигом напомню его колики. Мне это, ровно ничего не стоит. Но скажи, Марио, сегодня вечером ты, стало быть, развлекаешься… А днем ты работаешь в галантерейной лавке?
– В кафе, – поправил его юноша.
– Ах так, в кафе! Тут Чиполла, значит, попал пальцем в небо. Ты – cameriere[35], виночерпий, Ганимед – мне это нравится, еще одно напоминание античности, – salvietta![36] – И Чиполла, на потеху публике, опять простер вперед руку в римском приветствии.
Марио тоже улыбнулся.
– Раньше, правда, – добавил он, справедливости ради, – я некоторое время служил приказчиком в Портеклементе. – В его словах сквозило свойственное обычно людям желание как-то помочь гаданию, найти в нем хоть крупицу истины.
– Так, так! В галантерейной лавке?
– Там торговали гребнями и щетками, – уклончиво отвечал Марио.
– Ну вот, но говорил ли я, что ты не всегда был Ганимедом, не всегда прислуживал с салфеткой под мышкой? Даже если Чиполла иной раз попадет пальцем в небо, все же он не совсем завирается, и ему можно хоть отчасти верить. Скажи, ты мне доверяешь?
Неопределенный жест.
– Тоже своего рода ответ, – заключил кавальере. – Да, доверие твое завоевать нелегко. Даже мне, как я вижу, придется с тобой повозиться. Но я замечаю на твоем лице печать замкнутости, печали, un traito di malinconia[37]. Скажи мне, – и он схватил Марио за руку, – ты несчастлив?
– No, signore![38] – поспешно и решительно отозвался тот.
– Нет, ты несчастлив, – настаивал фигляр, властно преодолевая эту решимость. – Будто я не вижу? Молод еще втирать Чиполле очки! И конечно, тут замешаны девушки, нет, одна девушка. У тебя несчастная любовь?
Марио отрицательно затряс головой. Одновременно рядом с нами опять раздался грубый хохот Джованотто. Кавальере насторожился. Глаза его блуждали по потолку, но он явно прислушивался к хохоту, а потом, как уже раз или два во время беседы с Марио, наполовину обернувшись, щелкнул хлыстом на свою топочущую команду, чтобы у них не остыло рвение.
Но при этом он чуть но упустил своего собеседника, так как Марио, внезапно вздрогнув, отвернулся от него и направился к лестнице. Вокруг глаз юноши залегли красные круги. Чиполла едва успел его задержать.
– Стой, куда! – сказал он. – Это еще что? Ты хочешь удрать, Ганимед, в счастливейшую минуту твоей жизни – она сейчас наступит?
Оставайся, и я обещаю тебе удивительные вещи. Я обещаю доказать тебе всю нелепость твоих страданий. Девушка, которую ты знаешь и которую и другие знают, эта… ну, как же ос? Постой! Я читаю ее имя в твоих глазах оно вертится у меня на языке, да и ты, я вижу, сейчас его назовешь…
– Сильвестра! – выкрикнул все тот же Джовапотто снизу.
Кавальере и бровью не повел.
– Есть же такие бессовестные люди! – произнес он, даже не взглянув вниз, а словно бы продолжая начатый разговор с глазу на глаз с Марио. – Такие бесстыжие петухи, которые кукарекают ко времени и безо времени.
Только мы хотели ее назвать, а он возьми и опереди нас, и еще, наглец какой, воображает, будто у него какие-то особые на то права! Да что о нем говорить! Но вот Сильвестра, твоя Сильвестра, уж признайся, вот это девушка! Настоящее сокровище! Сердце замирает, когда смотришь, как она ходит, дышит, смеется, до того она хороша. А ее округлые руки, когда она стирает и откидывает назад голову, стряхивая кудряшки со лба! Ангел, да и только!
Марно уставился на него, сбычив голову. Он словно забыл, где он, забыл о публике. Красные кольца вокруг его глаз расширились и казались намалсванными. Мне редко случалось такое видеть. Рот с толстыми губами был полуоткрыт.
– И этот ангел заставляет тебя страдать, – продолжал Чиполла, – или, вернее, ты сам из-за него страдаешь… А это. разница, дорогой мой, огромнейшая разница, уж ты мне поверь! Любви свойственны такие вот недоразумения, можно даже сказать, что недоразумения нигде не встречаются так часто, как именно в любви. Ты небось думаешь: а что смыслит Чиполла, с его маленьким телесным изъяном, в любви? Ошибаешься, очень даже смыслит, да еще так основательно и глубоко смыслит, что в подобных делах не мешает иной раз к нему прислушаться! Но оставим Чиполлу, что о нем толковать, подумаем лучше о Сильвестре, твоей восхитительной Сильвестре! Как? Она могла предпочесть тебе какого-то кукарекающего петуха, и он смеется, а ты льешь слезы? Предпочесть другого тебе, такому любящему и симпатичному парню? Невероятно, невозможно, мы лучше знаем, я, Чинолла, и она. Видишь ли, когда я ставлю себя на ее место и мне надо выбрать между такой вот просмоленной дубиной, вяленой рыбой, неуклюжей черепахой – и Марио, рыцарем салфетки, который вращается среди господ, ловко разносит иностранцам прохладительные напитки и всей душой, пылко меня любит – господи, сердце само подсказывает мне решение, я знаю, кому должна его отдать, кому я давно уже, краснея, его отдала. Пора бы моему избраннику это заметить и попять! Пора бы меня заметить и признать, Марно, мой любимый… Скажи же, кто я?
Отвратительно было видеть, как обманщик охорашивался, кокетливо «ертел кривыми плечами, томно закатывал глаза с набрякшими мешочками и, сладко улыбаясь, скалил выщербленные зубы. Ах, но что сталось с нашим Марио, пока Чинолла обольщал его своими речами? Тяжко рассказывать, как тяжко было тогда на это глядеть; то было раскрытие самого сокровенного, напоказ выставлялась его страсть, безнадежная и нежданно осчастливленная. Стиснув руки, юноша поднес их ко,рту, он так судорожно глотал воздух, что видно было, как у него вздымается и опускается грудь.
Конечно, от счастья он. не верил своим глазам, не верил ушам, позабыв лишь об одном, что им в самом деле не следовало верить.
– Сильвестра! – еле слышно прошептал он, потрясенный.
– Поцелуй, меня! – потребовал горбун. – Поверь, и тебе разрешаю!
Я люблю тебя. Вот сюда поцелуй, – и, оттопырив руку, локоть и мизинец, он кончиком указательного пальца показал на свою щеку почти у самого рта. И Марио наклонился и поцеловал его.
В зале наступила мертвая тишина. То была пеленая, чудовищная и вместе с тем захватывающая минута – минута блаженства Марио. И в эти томительные мгновения, когда мы воочию увидели всю близость счастья и иллюзии, не сразу, а тут же после жалкого и шутовского прикосновения губ Марио к омерзительной плоти, подставившей себя его ласке, вдруг, слева от нас, разрядив напряженность, раздался хохот Джованотто – хохот грубый и злорадный и все-таки, как мне показалось, не лишенный оттенка и частицы сочувствия к обделенному мечтателю и не. без отголоска того «poveretto», который фокусник перед тем объявил обращенным не по адресу и приписал себе.
Но не успел затихнуть смех в зале, как Чиполла, со все еще подставленной для поцелуя щекой, щелкнул хлыстом возле ножки стула, и Марио, пробудившись, выпрямился и отпрянул. Он стоял, широко раскрыв глаза и откинув назад корпус, сначала прижал обе ладони, одну поверх другой, к своим оскверненным губам, потом стал стучать по вискам костяшками цальцев, рванулся и, в то время кал зал аплодировал, а Чиполла, сложив на коленях руки, беззвучно смеялся одними плечами, бросился вниз но ступенькам. Там; с разбегу, круто повернулся на широко раздвинутых ногах, выбросил вперед руку, и два оглушительных сухих хлепка оборвали смех и аплодисменты.
Все сразу смолкло. Даже плясуны остановились, оторопело выпучив глаза. Чиполла вскочил со стула. Он стоял, предостерегающе раскинув руки, будто хотел крикнуть: «Стой! Тихо! Прочь от меня! Что такое?!», но и следующий миг, уронив голову на грудь, мешком осел на стул и тут же боком повалился на пол, где и остался лежать беспорядочной грудой одежды и искривленных костей.
Поднялась невообразимая суматоха. Дамы, истерически всхлипывая, прятали лицо на груди своих спутников. Одни кричали, требуя врача, полицию. Другие устремились на эстраду. Третьи кучей навалились на Марио, чтобы его обезоружить, отнять у него крошечный, матово поблескивающий предмет, даже мало похожий На револьвер, который повие у него в руке и чей почти отсутствующий ствол судьба направила, столь странно и непредвиденно.
Мы забрали детей – наконец-то! – и повели мимо двух подоспевших карабинеров к. выходу.
– Это правда-правда конец? – допытывались они, чтобы уж уйти со спокойной душой.
– Да, это конец, – подтвердили мы. Страшный, роковой конец. И все же конец, приносящий избавление, – я и тогда не мог и сейчас не могу воспринять это иначе!