Страница:
– Прошу прощения, – сказал Тонио Крёгер, не сводя глаз со всех этих книг. – Я приезжий и осматриваю город. Так это, значит, здешняя народная библиотека? Не разрешите ли мне ознакомиться с подбором книг?
– Милости просим, – отвечал чиновник и еще быстрее заморгал глазами, – это каждому дозволено. Пожалуйста… может быть, вам угодно воспользоваться каталогом?
– Благодарю вас, – отвечал Тонио Крёгер. – Я и так разберусь. – И медленно пошел вдоль стен, притворяясь, будто изучает названия на корешках. В конце концов он все же вынул одну книгу, раскрыл ее и встал с нею у окна.
В этой комнате была малая столовая. По утрам они всегда завтракали здесь, а не наверху, в большой столовой, где с голубых шпалер, казалось, выступали белые статуи богов… А следующая служила спальней. Мать его отца, жизнелюбивая светская-дама, умерла в ней, после того как, несмотря на свой преклонный возраст, долго и упорно боролась со смертью.-Позднее и его отец испустил там свой последний вздох, высокий, элегантный, немного меланхоличный и задумчивый господин с полевым цветком в петлице… Тонио сидел в ногах его смертного одра, с покрасневшими глазами, честно отдавшись молчаливому сильному чувству любви и горести. Мать, его красивая, пылкая мать, стояла на коленях, исходя горючими слезами; вскоре она уехала в голубые дали с музыкантом-южанином… А та последняя, третья и самая маленькая комната, тоже битком набитая книгами, которые охранял худосочный мyжчинa, в течение долгих лет была его комнатой. В нее он возвращался из школы после такой же вот прогулки, как сегодня; у той стены стоял стол, в ящик которого он складывал свои первые простодушные, беспомощные вирши. Старый орешник… Колючая грусть пронизала его. Он бросил взгляд в окно. В саду было пустынно, но старый орешник стоял на своем месте, тяжко поскрипывая и шелестя на ветру. И Тонио Крёгер опустил глаза на книгу, которую держал в руках, – выдающееся и хорошо ему известное литературное произведение. Он смотрел на черные строчки и абзацы, некоторое время следил за искусным течением рассказа, за тем, как он, все более насыщаясь страстью, поднимался до кульминационной точки и потом эффектно шел на спад…
– Да, это хорошо сделано, – сказал он, поставил книгу на место и оборотился. Он увидел, что библиотекарь все еще стоит, моргает и смотрит на него со смешанным выражением услужливости и задумчивого недоверия.
– Превосходный подбор, – заметил Тонио Крёгер. – Общее представление у меня уже составилось. Весьма вам обязан. Всего наилучшего. – И он направился к двери. Это был странный уход, и он ясно чувствовал, что обеспокоенный библиотекарь еще долго простоит, удивленно моргая глазами. Дальше идти ему не хотелось. Он побывал дома. Наверху, в больших комнатах за колонной залой, жили чужие люди; он это понял, потому что лестница здесь была перегорожена стеклянной дверью, которой раньше не было; на двери висела дощечка с каким-то именем. Он повернул назад, спустился вниз, прошел по гулким сеням и покинул родительский дом.
Погруженный в свои мысли, он забился в уголок какого-то ресторана, съел тяжелый жирный обед и вернулся в гостиницу.
– Я покончил с делами, – объявил он изящному господину в черном, и сегодня вечером уезжаю. – Он велел подать счет, заказал экипаж, чтобы ехать в гавань, где стоял пароход, отправлявшийся в Копенгаген, поднялся к себе в номер и сел за стол. Он долго сидел без движения, подперев рукой щеку, и невидящим взглядом смотрел перед собою. Немного позднее он расплатился по счету и упаковал вещи. Точно в назначенное время ему доложили, что экипаж подан, и Тонио Крёгер, уже совсем готовый к отъезду, спустился вниз.
В вестибюле у лестницы его дожидался изящный господин в черном.
– Прошу прощения, – сказал господин и мизинцем затолкнул манжету в рукав. – Извините, сударь, но мы вынуждены отнять у вас еще минутку времени. Господин Зеехазе, хозяин гостиницы, покорнейше просит вас на два слова. Пустая формальность. Он дожидается вас вон в той комнате… Не будете ли вы так добры пройти со мною… Господин Зеехазе, хозяин гостиницы, там совершенно один.
И, жестами приглашая Тонио Крёгера следовать за ним, он повел его в глубь вестибюля. Там и вправду стоял господин Зеехазе. Тонио Крёгер с детства помнил его. Это был жирный кривоногий человек. Его аккуратно подстриженные бакенбарды успели поседеть, хотя он по-прежнему носил очень открытый смокинг и зеленую бархатную ермолку. Но он был там не один. Возле него у конторки стоял полицейский в шлеме, его рука в перчатке покоилась на густо исписанном клочке бумаги, а на честном солдатском лице явно выражалось удивление; он ждал, что при виде его Тонио Крёгер тут же провалится сквозь землю.
– Вы прибыли из Мюнхена? – осведомился наконец полицейский густым и добродушным басом.
Тонио Крёгер этого не отрицал.
– И едете в Копенгаген?
– Да, я еду на датский приморский курорт.
– Курорт?.. А ну, предъявите-ка ваши документы, – сказал полицейский; последнее слово он выговорил, казалось, с особенным удовлетворением.
– Документы… – Документов у Тонио не было. Он вытащил из кармана бумажник и заглянул в него: кроме нескольких кредитных билетов, там лежала еще только корректура рассказа, которую он собирался просмотреть, приехав на место. Тонио не любил иметь дело с чиновниками и так и не удосужился выправить себе паспорт.
– Весьма сожалею, – сказал он, – но никаких бумаг у меня при себе нет.
– Ах, вот оно что! – заметил полицейский, – Так-таки никаких?
Ваша фамилия?
Тонио Крёгер назвал себя.
– И это правда?! – Полицейский приосанился и вдруг широко раздул ноздри.
– Чистая правда, – отвечал Тонио Крёгер.
– Кто же вы есть?
Тонио Крёгер проглотил слюну и твердым голосом назвал свою профессию. Господин Зеехазе поднял голову и с любопытством посмотрел ему в лицо.
– Гм! – буркнул полицейский. – И вы утверждаете, что вы не некий тип, по имени… – сказав «тип», он по складам прочитал написанное на исчерканной бумажке мудреное романское имя, как бы составленное из разноязычных звуков и немедленно выскользнувшее из памяти Тонио, – …который, – продолжал он, – будучи сыном неизвестных родителей и не имея постоянного местожительства, преследуется мюнхенской полицией за ряд мошеннических проделок и прочих противозаконных действий и, по имеющимся у нас сведениям, намерен бежать в Данию.
– Я не только утверждаю это, а так оно и есть, – сказал Тонио Крёгер и нервно передернул плечами, что произвело некоторое впечатление.
– Как вы сказали? Ага, ну понятно, – сказал полицейский. – Но как же это вы так, без документов?
Тут умиротворяюще вмешался господин Зеехазе.
– Все это только формальность, и ничего больше, – сказал он. – Примите во внимание, сударь, что он выполняет свой долг. Если бы вы могли предъявить xoть что-нибудь, удостоверяющее вашу личность…
любой документ…
Все молчали. Не положить ли конец этой истории, назвав себя? Не открыть ли наконец господину Зеехазе, что он, Тонио, не авантюрист без определенного местожительства, не цыган из табора, но сын консула Крёгера, отпрыск именитого рода Крёгеров? Нет, этого ему не хотелось.
С.другой стороны, эти люди, стоящие на страже законопорядка, не так уж не правы. В какой-то степени он одобрял их… Тонио Крёгер пожал плечами и не проговорил ни слова.
– Что это у вас там в бумажнике? – заинтересовался полицейский.
– В бумажнике? Ничего. Это корректура, – отвечал Тонио Крёгер.
– Корректура? А ну, давайте ее сюда.
И Тонио Крёгер вручил ему свой труд. Полицейский положил листы на конторку и стал читать. Господин Зеехазе разделил с ним это удовольствие.
Тонио Крёгер посмотрел, какое место они читают. Место было как раз удачное, чрезвычайно тонкий ход и великолепно отработанный эффект. Он остался доволен собой.
– Вот смотрите, – сказал он, – тут стоит мое имя. Я написал эту вещь, а теперь она будет опубликована, понятно?
– Этого достаточно, – решил господин Зеехазе, собрал листы, сложил их и отдал автору.-т– Хватит с вас, Петерсен, – внушительно повторил он таинственно прищурившись, и покачал головой, как бы кивая отъезжающему. – Нельзя дольше, задерживать этого господина. Экипаж ждет.
Покорнейше прошу извинить за беспокойство. Петерсен только выполнял свой долг, хотя я сразу же сказал, что он пустился по ложному следу.
«Врешь, голубчик», – подумал Тонио Крёгер.
Полицейский был, видимо, не совсем удовлетворен таким решением, он еще пробурчал что-то о «некоем типе» и «предъявлении документов». Но господин Зеехазе, продолжая рассыпаться в извинениях, уже вел своего постояльца мимо львов к экипажу, чтобы с почтительным видом собственноручно подсадить его. И до смешного высокая извозчичья пролетка с широким сидением, подскакивая и звеня, загромыхала по наклонным улицам вниз к гаЁани…
Так странно закончилось пребывание Тонио Крегера в родном городе.
Настала ночь, и в серебряном влажном сиянии поднялась луна, когда пароход, на котором плыл Тонио Крёгер, вышел в открытое море. Он стоял у бушприта, зябко кутаясь в пальто от все крепчавшего ветра, и смотрел в темноту, где мельтешились грузные, гладкотелые валы, которые то тупо терлись друг о друга, то с грохотом сталкивались, неожиданно кидались врассыпную и вдруг вспыхивали пеной…
Успокоенное и радостно-тихое настроение овладело им. Он был все же несколько озадачен тем, что в родном городе его собирались арестовать как авантюриста, хотя, с другой стороны, и считал это в порядке вещей. Но потом, уже стоя на палубе, он снова начал, как в детстве, когда бывал с отцом в гавани, следить за погрузкой клади в бездонную утробу парохода, сопровождавшейся громкими возгласами на каком-то смешанном датсконижненемецком наречии; он видел, как в трюм вслед за тюками и ящиками спустили железные клетки с белым медведем и королевским тигром, видимо, переправляемыми из Гамбурга в один из датских зверинцев, и это развлекло его. Покуда пароход скользил меж плоских берегов вниз по реке, он успел начисто забыть допрос полицейского Петерсена, и в душе его с прежней силой ожило все, что было до этого: сладостные, печальные и покаянные сновидения, прогулка, которую он совершил, старый орешник. А теперь, когда перед ним открылось море, он смотрел на далекий берег; на этой вот песчаной полосе ему дано было, еще ребенком, подслушать летние грезы моря; вот яркий свет маяка и огни кургауза, где он жил когда-то,с отцом и матерью…
Балтийское море! Он подставлял голову соленому ветру, тому, что налетает безудержно-вольно, наполняет гулом уши, кружит голову и обволакивает человека таким дурманом, такой ленивой истомой, что в памяти гаснет все зло, все муки и блужданья, все мечты и усилия. Ему казалось, что в свисте ветра, в рокоте, плеске, кипенье пены слышится шелест и потрескиванье старого орешника, скриц садовой калитки… Ночь становилась все темней и темней.
– Звезды-то, господи! Вы только посмотрите, что за звезды! – внезапно, как из бочки, проговорил чей-то тягучий голос, Тонио Крёгер узнал его. Этот голос принадлежал рыжему, простовато одетому человеку с красными веками, имевшему такой промокший и озябший вид, словно его только что вытащили из воды. За ужином в кают-компании он был соседом Тонио Крегера и робкими, нерешительными движениями накладывал себе на тарелку умопомрачительные порции омлета с омарами. Сейчас он стоял рядом с ним, облокотись на фальшборт, и смотрел в небо, защемив подбородок большим и указательным пальцами. Он, без сомнения, пребывал в том необыкновенном и торжественно-созерцательном настроении, когда рушатся перегородки между людьми, сердце открывается первому встречному и с губ слетают слова, которые в другое время стыдливо замерли бы на них…
– Вы только посмотрите, сударь, что за звезды! Все небо усыпали и знай себе сверкают, ей-богу! Вот как посмотришь да подумаешь, что многие из них раз в сто больше нашей земли, то на душе, ей-богу, такое творится… Мы, люди, придумали телеграф и телефон и еще кучу всяких современных новинок, – что правда, то правда. А как посмотришь на звезды, сразу понимаешь, что, в сущности, мы только черви, жалкие черви, и ничего больше. Согласны вы со мной, сударь? Да, да, черви, – ответил он сам себе, смиренно и сокрушенно глядя на небосвод.
«Да, уж у этого литература не засела занозой в сердце», – подумал Тонио Крёгер. Ему вдруг вспомнилась недавно прочитанная статья знаменитого французского писателя о космологическом и психологическом мировоззрении – поистине изысканная болтовня.
Он что-то сказал молодому человеку в ответ на его прочувствованное замечание, и они разговорились, стоя у фальшборта и вглядываясь в тревожно освещенный, подвижный сумрак. Попутчик Тонио Крёгера оказался коммерсантом из Гамбурга; он реши л-воспользоваться отпуском для увеселительной поездки…
– Мне подумалось, хорошо бы разок прокатиться на пароходе в Копенгаген, и вот я уж стою здесь и не налюбуюсь на эту благодать. Омлет только, конечно, не следовало есть, потому что ночь будет бурная, это сам капитан сказал, а с этакой тяжестью в желудке нам круто придется.
Тонио Крёгер, втайне умиляясь, выслушивал весь этот благодушный вздор.
– Да, – заметил он, – здесь, на севере, пища вообще слишком тяжелая. От нее становишься грустным и неповоротливым.
– Грустным? – переспросил молодой человек и в недоумении уставился на него. – Вы, верно, не из здешних краев, сударь? – внезапно осведомился он.
– Да, я приехал издалека, – отвечал Тонио Крёгер и сделал неопределенное движение рукой, словно отмахиваясь от чего-то.
– А впрочем, вы правы! – воскликнул молодой человек. – Ей-богу, правы, говоря про грусть! Я сам почти всегда грущу, особенно в такие вот вечера, когда звезды высыпают на небо. – И он опять защемил подбородок большим и указательным пальцами.
«Не иначе как пишет стихи, – подумал Тонио Крёгер, – глубоко прочувствованные, купеческие стихи…»
Надвигалась ночь, и ветер так усилился, что разговаривать стало невозможно. Они решили немного соснуть и пожелали друг другу спокойной ночи.
Тонио Крёгер вытянулся на узкой койке, ему не спалось. Жестокий ветер и терпкий запах моря странно взбудоражили его, заставили тревожное сердце биться в боязливом ожидании каких-то радостей. Вдобавок качка, особенно ощутимая, когда пароход соскальзывал с отвесной водяной горы и винт судорожно, вхолостую работал в воздухе, вызывала у него мучительную тошноту. Он снова оделся и пошел наверх, на палубу.
Тучи стремглав проносились мимо месяца. Море плясало. Волны уже не катились друг за дружкой, округлые и равномерные; в бледном мерцающем свете луны море, насколько хватал глаз, было разодрано, исхлестано, изрыто; оно, как пламя, выбрасывало гигантские языки, которые лизали борт парохода; вдруг вздымало над зияющими пенными пропастями фантастические зубчатые тени; казалось, его руки, увлекшись безумной игрой, швыряют высоко в воздух кипящее месиво. Пароходу приходилось трудно: шлепая, переваливаясь, пыхтя, пробирался он сквозь этот ералаш, и из его утробы порой доносились рыканье титра и рев белого медведя, жестоко страдавших от качки. Человек в клеенчатом плаще с капюшоном и фонарем, прицепленным к поясу, широко расставляя ноги и все-таки с трудом удерживая равновесие, шагал взад и вперед по палубе. Немного поодаль, низко перегнувшись через борт, стоял молодой человек из Гамбурга; ему было плохо.
– Боже мой, – сказал он глухим прерывающимся голосом, заметив Тонио Крёгера, – что ж это за восстание стихий, сударь! – но тут же вынужден был прервать свою речь и торопливо отвернуться к борту.
Тонио Крёгер, вцепившись в натянутый канат, смотрел на этот неистовый разгул. В его душе поднималось ликованье, достаточно мощное, как ему казалось, чтобы пересилить и ветер и бурю. Песнь, обращенная к морю, окрыленная любовью, звучала в нем:
Он долго стоял так; затем растянулся на скамье возле рубки и стал смотреть на небо и… мерцающие звезды. Он даже вздремнул ненадолго.
И когда холодная пена брызгала ему в лицо, он в полусне принимал это за ласку.
Круто вздымающиеся меловые утесы, призрачные в лунном свете, возникли откуда-то и быстро приближались: остров Мэн. И опять нашла дремота, прерываемая каскадами колючих соленых брызг, от которых деревенела кожа… Когда он совсем проснулся, был уже день, прохладный серый день, и зеленое море угомонилось. За завтраком он снова встретил молодого коммерсанта, и тот весь зарделся, стыдясь, должно быть, тех поэтических и вздорных разговоров, которые вел ночью; всей пятерней задрал он кверху свои рыжеватые усики, громко, по-солдатски, пожелал доброго утра своему вчерашнему собеседнику, но в дальнейшем пугливо его избегал.
И Тонио Крёгер прибыл в Данию. Он остановился в Копенгагене, раздавал чаевые всем, кто хоть сколько-нибудь на них претендовал, три дня пробродил по городу, не выпуская из рук путеводителя, – словом, вел себя в точности как зажиточный иностранец, желающий приумножить свои знания чужих краев. Он осмотрел новую Королевскую площадь с «конем», стоящим посредине, задирая голову, почтительно взирал на колонны Фрауенкирхе, долго стоял перед изящными и благородными скульптурами Торвальдсена, влезал на Круглую башню, осматривал замки и провел два беспечных вечера в Тиволи. Но за всем этим видел другое.
На домах с высокими сквозными фронтонами – некоторые из них были как две капли воды похожи на дома его родного города – он читал имена, знакомые ему с давних пор; казалось, они обозначают что-то нежное, дорогое сердцу и в то же время таят в себе какой-то упрек, жалобу, тоску по минувшим дням. И куда бы он ни шел, медленно, задумчиво, втягивая в себя влажный морской воздух, повсюду он видел глаза, такие же голубые, волосы, такие же белокурые, лица такого же склада и с такими же чертами, как те, что виделись ему в странных, горестных и покаянных снах в ту ночь, в родном городе. Случалось, что на улице средь бела дня чей-то взгляд, громкое слово или смех трогали его до глубины души…
Долго он в этом жизнерадостном городе не выдержал. Его прогнало оттуда какое-то беспокойство, сладостное и глупое, воспоминания или, скорей, ожиданье и еще охота спокойно полежать где-нибудь на взморье, а не разыгрывать из себя любознательного туриста. И вот он снова очутился на пароходе и в пасмурный день (море было совсем черное) поплыл вдоль берега Зеландии, в Хельсингёр. Там он перевел в экипаж, проехал еще три четверти часа по прибрежному шоссе и остановился наконец у цели своего путешествия. Это была маленькая приморская гостиница, вся белая, с зелеными ставнями, расположенная в центре селенья, застроенного одноэтажными домишками; ее крытая дранкой башня глядела на Зунд и на шведский берег. Здесь он сошел, занял светлый номер, заранее для него приготовленный, переложил вещи из чемодана в комод и шкаф и на время обосновался в этих краях.
Стоял уже сентябрь, и в Аальсгаарде приезжих было немного. За табльдотом в большой столовой, с окнами на застекленную веранду и деревянными балками йод потолком, председательствовала хозяйка, старая дева, седоволосая, с белесыми глазами и нежно-розовым цветом лица; она неумолчно болтала щебечущим голоском и все старалась, чтобы ее красные руки поизящнее выглядели на скатерти. Один из постояльцев, пожилой господин с короткой шеей, седой шкиперской бородкой и сизым лицом, рыботорговец из столицы, умел говорить по-немецки. Он был явно склонен к апоплексии а казался закупоренным: дышал тяжело, прерывисто и время от времени подносил украшенный перстнем указательный палец к носу, чтобы, зажав одну ноздрю, с шумом втянуть другой хоть немного воздуха.
Впрочем, это не мешало ему изрядно выпивать, и бутылка с водкой неизменно высилась перед его прибором за завтраком, обедом и ужином.
Кроме него, здесь жили еще только три американских юнца то ли с гувернером, то ли с домашним учителем, который молча поправлял очки и с утра до вечера играл с ними в футбол. У юнцов были рыжие волосы, причесанные на прямой пробор, и длинные неподвижные лица. «Please, give me the колбаса, there»[7], – говорил один. «That's not колбаса; that's ветчина»[8], – отвечал другой. Этим ограничивалось участие молодых американцев и их учителя в застольной беседе; все остальное время они сидели молча и пили только кипяток.
Тонио Крёгер и не желал себе лучших сотрапезников. Он наслаждался покоем, прислушивался к гортанным звукам датской речи, к глухим и звонким гласным в словах, которыми обменивались рыботорговец и хозяйг ка, время от времени отпускал какое-нибудь замечание о показаниях барометра и тут же вставал, проходил через террасу и опять спускался вниз, к морю, где уже провел все утро.
Временами здесь бывало тихо и тепло, как летом. Море покоилось ленивое, недвижное, все в синих, темно-зеленых и рыжих полосах, по которым пробегали серебристые сверкающие блики; в такие дни водоросли на солнце становились сухими, как сено, а медузы испарялись и таяли.
Воздух слегка отдавал гнилостью и смолой рыбачьей лодки, к которой прислонялся Трнио Крёгер, сидевший на песке так, чтобы видеть не шведский берег, а открытый горизонт; но надо всем веяло легкое, чистое и свежее дыханье моря.
А потом наступали серые штормовые дни. Валы склоняли головы, как быки, изготовившиеся к нападенью, в ярости устремлялись на берег, заливали чутБ ли не всю песчаную полосу и, откатываясь, оставляли на ней влажные блестящие водоросли, ракушки и щепки. Между длинными грядами водяных холмов, под серым небом простирались светло-зеленые пенные долины, но там, где сквозь тучи пробивалось солнце, на воду ложился бархатисто-белый глянец.
Тонио Крёгер стоял на ветру под брызгами, погруженный в извечный тяжкий, одуряющий рокот, который он так любил. Стоило ему повернуться и пойти прочь, как вокруг внезапно становилось тепло и тихо. Но он знал, что за спиной у него море; море звало его, манило, радушно его приветствовало. И он улыбался.
Бродил он и среди лугов, по одиноким тропинкам, и буковый лес, уходивший в холмистые дали, принимал его иод свою сень. Он садился на мтаистую землю, спиной прислоняясь к дереву, но всегда так, чтобы меж стволов виднелась полоска моря. Временами ветер доносил до него шум прибоя, похожий на стук сваливаемых в кучу досок или на карканье ворон над деревьями, хриплое, сердитое, тоскливое… Он держал на коленях книгу, в которой не прочитал и строчки. Упиваясь забвением, он свободно парил над временем и пространством. И лишь изредка какая-то боль пронизывала его сердце – короткое, колючее чувство тоски или раскаяния; в ленивой своей истоме он и не пытался дознаться, откуда оно взялось и что означает.
Так проходили дни. Сколько их прошло, он не мог бы сказать и не пытался установить. Но затем случилось нечто из ряда вон выходящее, – случилось среди бела дня, в присутствии других людей, и Тонио Крёгер даже не очень удивился.
Восхитительно праздничным было уже самое начало этого дня. Тонио Крёгер проснулся ранним утром от чувства какого-то неуловимого, неопределенного страха – так что сон точно рукой сняло, и… вдруг ему привиделось волшебное царство света. Его комната, оклеенная обоями нежных, мягких тонов и обставленная легкой светлой мебелью, с застекленной дверью на балкон, через которую виднелся Зунд, с белой газовой занавесью, разделяющей ее на гостиную и спальню, всегда выглядела нарядной и приветливой. Но сейчас она предстала его еще заспанным глазам в неземной лучезарности, вся пронизанная несказанно обворожительным, благоуханным розовым сиянием, золотившим стены и мебель и отбрасывавшим на газовую занавесь нежно-алые блики. Тонио Крёгер долго не мог взять в толк, что произошло. Но когда он подошел к балконной Двери и приоткрыл ее, то увидел, что восходит солнце.
Несколько дней погода стояла пасмурная и дождливая; но теперь, ясное сияющее небо казалось голубым шелком, туго натянутым над морем и сушей, и солнечный диск, окруженный и полуприкрытый облачками, которые светились багрянцем и золотом, торжественно подымался над переливчатой зыбью моря, трепещущей и пламенеющей в утренних лучах… Так начался день, и Тонио Крёгер в счастливом смятенье быстро оделся, позавтракал раньше всех внизу на веранде, выплыл из деревянной купалстши в Зунд и затем еще с добрый час гулял по взморью. Вернувшись, он увидел перед гостиницей несколько громоздких экипажей, похожих на омнибусы, и, уже придя в столовую, обнаружил, что в соседней гостиной, где стоял рояль, а также на веранде и площадке перед нею расселось за круглыми столиками множество людей, судя по одежде – мелких бюргеров, которые оживленно переговаривались и пили пиво, закусывая бутербродами. Тут были целые семьи – старики, молодежь и даже несколько ребятишек.
За вторым завтраком (стол ломился под тяжестью холодных закусок, копченостей, солений и печенья) Тонио Крёгер наконец поинтересовался, что здесь, собственно, происходит.
– Милости просим, – отвечал чиновник и еще быстрее заморгал глазами, – это каждому дозволено. Пожалуйста… может быть, вам угодно воспользоваться каталогом?
– Благодарю вас, – отвечал Тонио Крёгер. – Я и так разберусь. – И медленно пошел вдоль стен, притворяясь, будто изучает названия на корешках. В конце концов он все же вынул одну книгу, раскрыл ее и встал с нею у окна.
В этой комнате была малая столовая. По утрам они всегда завтракали здесь, а не наверху, в большой столовой, где с голубых шпалер, казалось, выступали белые статуи богов… А следующая служила спальней. Мать его отца, жизнелюбивая светская-дама, умерла в ней, после того как, несмотря на свой преклонный возраст, долго и упорно боролась со смертью.-Позднее и его отец испустил там свой последний вздох, высокий, элегантный, немного меланхоличный и задумчивый господин с полевым цветком в петлице… Тонио сидел в ногах его смертного одра, с покрасневшими глазами, честно отдавшись молчаливому сильному чувству любви и горести. Мать, его красивая, пылкая мать, стояла на коленях, исходя горючими слезами; вскоре она уехала в голубые дали с музыкантом-южанином… А та последняя, третья и самая маленькая комната, тоже битком набитая книгами, которые охранял худосочный мyжчинa, в течение долгих лет была его комнатой. В нее он возвращался из школы после такой же вот прогулки, как сегодня; у той стены стоял стол, в ящик которого он складывал свои первые простодушные, беспомощные вирши. Старый орешник… Колючая грусть пронизала его. Он бросил взгляд в окно. В саду было пустынно, но старый орешник стоял на своем месте, тяжко поскрипывая и шелестя на ветру. И Тонио Крёгер опустил глаза на книгу, которую держал в руках, – выдающееся и хорошо ему известное литературное произведение. Он смотрел на черные строчки и абзацы, некоторое время следил за искусным течением рассказа, за тем, как он, все более насыщаясь страстью, поднимался до кульминационной точки и потом эффектно шел на спад…
– Да, это хорошо сделано, – сказал он, поставил книгу на место и оборотился. Он увидел, что библиотекарь все еще стоит, моргает и смотрит на него со смешанным выражением услужливости и задумчивого недоверия.
– Превосходный подбор, – заметил Тонио Крёгер. – Общее представление у меня уже составилось. Весьма вам обязан. Всего наилучшего. – И он направился к двери. Это был странный уход, и он ясно чувствовал, что обеспокоенный библиотекарь еще долго простоит, удивленно моргая глазами. Дальше идти ему не хотелось. Он побывал дома. Наверху, в больших комнатах за колонной залой, жили чужие люди; он это понял, потому что лестница здесь была перегорожена стеклянной дверью, которой раньше не было; на двери висела дощечка с каким-то именем. Он повернул назад, спустился вниз, прошел по гулким сеням и покинул родительский дом.
Погруженный в свои мысли, он забился в уголок какого-то ресторана, съел тяжелый жирный обед и вернулся в гостиницу.
– Я покончил с делами, – объявил он изящному господину в черном, и сегодня вечером уезжаю. – Он велел подать счет, заказал экипаж, чтобы ехать в гавань, где стоял пароход, отправлявшийся в Копенгаген, поднялся к себе в номер и сел за стол. Он долго сидел без движения, подперев рукой щеку, и невидящим взглядом смотрел перед собою. Немного позднее он расплатился по счету и упаковал вещи. Точно в назначенное время ему доложили, что экипаж подан, и Тонио Крёгер, уже совсем готовый к отъезду, спустился вниз.
В вестибюле у лестницы его дожидался изящный господин в черном.
– Прошу прощения, – сказал господин и мизинцем затолкнул манжету в рукав. – Извините, сударь, но мы вынуждены отнять у вас еще минутку времени. Господин Зеехазе, хозяин гостиницы, покорнейше просит вас на два слова. Пустая формальность. Он дожидается вас вон в той комнате… Не будете ли вы так добры пройти со мною… Господин Зеехазе, хозяин гостиницы, там совершенно один.
И, жестами приглашая Тонио Крёгера следовать за ним, он повел его в глубь вестибюля. Там и вправду стоял господин Зеехазе. Тонио Крёгер с детства помнил его. Это был жирный кривоногий человек. Его аккуратно подстриженные бакенбарды успели поседеть, хотя он по-прежнему носил очень открытый смокинг и зеленую бархатную ермолку. Но он был там не один. Возле него у конторки стоял полицейский в шлеме, его рука в перчатке покоилась на густо исписанном клочке бумаги, а на честном солдатском лице явно выражалось удивление; он ждал, что при виде его Тонио Крёгер тут же провалится сквозь землю.
– Вы прибыли из Мюнхена? – осведомился наконец полицейский густым и добродушным басом.
Тонио Крёгер этого не отрицал.
– И едете в Копенгаген?
– Да, я еду на датский приморский курорт.
– Курорт?.. А ну, предъявите-ка ваши документы, – сказал полицейский; последнее слово он выговорил, казалось, с особенным удовлетворением.
– Документы… – Документов у Тонио не было. Он вытащил из кармана бумажник и заглянул в него: кроме нескольких кредитных билетов, там лежала еще только корректура рассказа, которую он собирался просмотреть, приехав на место. Тонио не любил иметь дело с чиновниками и так и не удосужился выправить себе паспорт.
– Весьма сожалею, – сказал он, – но никаких бумаг у меня при себе нет.
– Ах, вот оно что! – заметил полицейский, – Так-таки никаких?
Ваша фамилия?
Тонио Крёгер назвал себя.
– И это правда?! – Полицейский приосанился и вдруг широко раздул ноздри.
– Чистая правда, – отвечал Тонио Крёгер.
– Кто же вы есть?
Тонио Крёгер проглотил слюну и твердым голосом назвал свою профессию. Господин Зеехазе поднял голову и с любопытством посмотрел ему в лицо.
– Гм! – буркнул полицейский. – И вы утверждаете, что вы не некий тип, по имени… – сказав «тип», он по складам прочитал написанное на исчерканной бумажке мудреное романское имя, как бы составленное из разноязычных звуков и немедленно выскользнувшее из памяти Тонио, – …который, – продолжал он, – будучи сыном неизвестных родителей и не имея постоянного местожительства, преследуется мюнхенской полицией за ряд мошеннических проделок и прочих противозаконных действий и, по имеющимся у нас сведениям, намерен бежать в Данию.
– Я не только утверждаю это, а так оно и есть, – сказал Тонио Крёгер и нервно передернул плечами, что произвело некоторое впечатление.
– Как вы сказали? Ага, ну понятно, – сказал полицейский. – Но как же это вы так, без документов?
Тут умиротворяюще вмешался господин Зеехазе.
– Все это только формальность, и ничего больше, – сказал он. – Примите во внимание, сударь, что он выполняет свой долг. Если бы вы могли предъявить xoть что-нибудь, удостоверяющее вашу личность…
любой документ…
Все молчали. Не положить ли конец этой истории, назвав себя? Не открыть ли наконец господину Зеехазе, что он, Тонио, не авантюрист без определенного местожительства, не цыган из табора, но сын консула Крёгера, отпрыск именитого рода Крёгеров? Нет, этого ему не хотелось.
С.другой стороны, эти люди, стоящие на страже законопорядка, не так уж не правы. В какой-то степени он одобрял их… Тонио Крёгер пожал плечами и не проговорил ни слова.
– Что это у вас там в бумажнике? – заинтересовался полицейский.
– В бумажнике? Ничего. Это корректура, – отвечал Тонио Крёгер.
– Корректура? А ну, давайте ее сюда.
И Тонио Крёгер вручил ему свой труд. Полицейский положил листы на конторку и стал читать. Господин Зеехазе разделил с ним это удовольствие.
Тонио Крёгер посмотрел, какое место они читают. Место было как раз удачное, чрезвычайно тонкий ход и великолепно отработанный эффект. Он остался доволен собой.
– Вот смотрите, – сказал он, – тут стоит мое имя. Я написал эту вещь, а теперь она будет опубликована, понятно?
– Этого достаточно, – решил господин Зеехазе, собрал листы, сложил их и отдал автору.-т– Хватит с вас, Петерсен, – внушительно повторил он таинственно прищурившись, и покачал головой, как бы кивая отъезжающему. – Нельзя дольше, задерживать этого господина. Экипаж ждет.
Покорнейше прошу извинить за беспокойство. Петерсен только выполнял свой долг, хотя я сразу же сказал, что он пустился по ложному следу.
«Врешь, голубчик», – подумал Тонио Крёгер.
Полицейский был, видимо, не совсем удовлетворен таким решением, он еще пробурчал что-то о «некоем типе» и «предъявлении документов». Но господин Зеехазе, продолжая рассыпаться в извинениях, уже вел своего постояльца мимо львов к экипажу, чтобы с почтительным видом собственноручно подсадить его. И до смешного высокая извозчичья пролетка с широким сидением, подскакивая и звеня, загромыхала по наклонным улицам вниз к гаЁани…
Так странно закончилось пребывание Тонио Крегера в родном городе.
Настала ночь, и в серебряном влажном сиянии поднялась луна, когда пароход, на котором плыл Тонио Крёгер, вышел в открытое море. Он стоял у бушприта, зябко кутаясь в пальто от все крепчавшего ветра, и смотрел в темноту, где мельтешились грузные, гладкотелые валы, которые то тупо терлись друг о друга, то с грохотом сталкивались, неожиданно кидались врассыпную и вдруг вспыхивали пеной…
Успокоенное и радостно-тихое настроение овладело им. Он был все же несколько озадачен тем, что в родном городе его собирались арестовать как авантюриста, хотя, с другой стороны, и считал это в порядке вещей. Но потом, уже стоя на палубе, он снова начал, как в детстве, когда бывал с отцом в гавани, следить за погрузкой клади в бездонную утробу парохода, сопровождавшейся громкими возгласами на каком-то смешанном датсконижненемецком наречии; он видел, как в трюм вслед за тюками и ящиками спустили железные клетки с белым медведем и королевским тигром, видимо, переправляемыми из Гамбурга в один из датских зверинцев, и это развлекло его. Покуда пароход скользил меж плоских берегов вниз по реке, он успел начисто забыть допрос полицейского Петерсена, и в душе его с прежней силой ожило все, что было до этого: сладостные, печальные и покаянные сновидения, прогулка, которую он совершил, старый орешник. А теперь, когда перед ним открылось море, он смотрел на далекий берег; на этой вот песчаной полосе ему дано было, еще ребенком, подслушать летние грезы моря; вот яркий свет маяка и огни кургауза, где он жил когда-то,с отцом и матерью…
Балтийское море! Он подставлял голову соленому ветру, тому, что налетает безудержно-вольно, наполняет гулом уши, кружит голову и обволакивает человека таким дурманом, такой ленивой истомой, что в памяти гаснет все зло, все муки и блужданья, все мечты и усилия. Ему казалось, что в свисте ветра, в рокоте, плеске, кипенье пены слышится шелест и потрескиванье старого орешника, скриц садовой калитки… Ночь становилась все темней и темней.
– Звезды-то, господи! Вы только посмотрите, что за звезды! – внезапно, как из бочки, проговорил чей-то тягучий голос, Тонио Крёгер узнал его. Этот голос принадлежал рыжему, простовато одетому человеку с красными веками, имевшему такой промокший и озябший вид, словно его только что вытащили из воды. За ужином в кают-компании он был соседом Тонио Крегера и робкими, нерешительными движениями накладывал себе на тарелку умопомрачительные порции омлета с омарами. Сейчас он стоял рядом с ним, облокотись на фальшборт, и смотрел в небо, защемив подбородок большим и указательным пальцами. Он, без сомнения, пребывал в том необыкновенном и торжественно-созерцательном настроении, когда рушатся перегородки между людьми, сердце открывается первому встречному и с губ слетают слова, которые в другое время стыдливо замерли бы на них…
– Вы только посмотрите, сударь, что за звезды! Все небо усыпали и знай себе сверкают, ей-богу! Вот как посмотришь да подумаешь, что многие из них раз в сто больше нашей земли, то на душе, ей-богу, такое творится… Мы, люди, придумали телеграф и телефон и еще кучу всяких современных новинок, – что правда, то правда. А как посмотришь на звезды, сразу понимаешь, что, в сущности, мы только черви, жалкие черви, и ничего больше. Согласны вы со мной, сударь? Да, да, черви, – ответил он сам себе, смиренно и сокрушенно глядя на небосвод.
«Да, уж у этого литература не засела занозой в сердце», – подумал Тонио Крёгер. Ему вдруг вспомнилась недавно прочитанная статья знаменитого французского писателя о космологическом и психологическом мировоззрении – поистине изысканная болтовня.
Он что-то сказал молодому человеку в ответ на его прочувствованное замечание, и они разговорились, стоя у фальшборта и вглядываясь в тревожно освещенный, подвижный сумрак. Попутчик Тонио Крёгера оказался коммерсантом из Гамбурга; он реши л-воспользоваться отпуском для увеселительной поездки…
– Мне подумалось, хорошо бы разок прокатиться на пароходе в Копенгаген, и вот я уж стою здесь и не налюбуюсь на эту благодать. Омлет только, конечно, не следовало есть, потому что ночь будет бурная, это сам капитан сказал, а с этакой тяжестью в желудке нам круто придется.
Тонио Крёгер, втайне умиляясь, выслушивал весь этот благодушный вздор.
– Да, – заметил он, – здесь, на севере, пища вообще слишком тяжелая. От нее становишься грустным и неповоротливым.
– Грустным? – переспросил молодой человек и в недоумении уставился на него. – Вы, верно, не из здешних краев, сударь? – внезапно осведомился он.
– Да, я приехал издалека, – отвечал Тонио Крёгер и сделал неопределенное движение рукой, словно отмахиваясь от чего-то.
– А впрочем, вы правы! – воскликнул молодой человек. – Ей-богу, правы, говоря про грусть! Я сам почти всегда грущу, особенно в такие вот вечера, когда звезды высыпают на небо. – И он опять защемил подбородок большим и указательным пальцами.
«Не иначе как пишет стихи, – подумал Тонио Крёгер, – глубоко прочувствованные, купеческие стихи…»
Надвигалась ночь, и ветер так усилился, что разговаривать стало невозможно. Они решили немного соснуть и пожелали друг другу спокойной ночи.
Тонио Крёгер вытянулся на узкой койке, ему не спалось. Жестокий ветер и терпкий запах моря странно взбудоражили его, заставили тревожное сердце биться в боязливом ожидании каких-то радостей. Вдобавок качка, особенно ощутимая, когда пароход соскальзывал с отвесной водяной горы и винт судорожно, вхолостую работал в воздухе, вызывала у него мучительную тошноту. Он снова оделся и пошел наверх, на палубу.
Тучи стремглав проносились мимо месяца. Море плясало. Волны уже не катились друг за дружкой, округлые и равномерные; в бледном мерцающем свете луны море, насколько хватал глаз, было разодрано, исхлестано, изрыто; оно, как пламя, выбрасывало гигантские языки, которые лизали борт парохода; вдруг вздымало над зияющими пенными пропастями фантастические зубчатые тени; казалось, его руки, увлекшись безумной игрой, швыряют высоко в воздух кипящее месиво. Пароходу приходилось трудно: шлепая, переваливаясь, пыхтя, пробирался он сквозь этот ералаш, и из его утробы порой доносились рыканье титра и рев белого медведя, жестоко страдавших от качки. Человек в клеенчатом плаще с капюшоном и фонарем, прицепленным к поясу, широко расставляя ноги и все-таки с трудом удерживая равновесие, шагал взад и вперед по палубе. Немного поодаль, низко перегнувшись через борт, стоял молодой человек из Гамбурга; ему было плохо.
– Боже мой, – сказал он глухим прерывающимся голосом, заметив Тонио Крёгера, – что ж это за восстание стихий, сударь! – но тут же вынужден был прервать свою речь и торопливо отвернуться к борту.
Тонио Крёгер, вцепившись в натянутый канат, смотрел на этот неистовый разгул. В его душе поднималось ликованье, достаточно мощное, как ему казалось, чтобы пересилить и ветер и бурю. Песнь, обращенная к морю, окрыленная любовью, звучала в нем:
На этом стихотворение иссякло. Оно не было закончено, не обрело формы, не сложилось в нечто целое. Сердце Тонио Крёгера ожило…
Друг давней юности, прибой,
Я снова встретился с тобой!
Он долго стоял так; затем растянулся на скамье возле рубки и стал смотреть на небо и… мерцающие звезды. Он даже вздремнул ненадолго.
И когда холодная пена брызгала ему в лицо, он в полусне принимал это за ласку.
Круто вздымающиеся меловые утесы, призрачные в лунном свете, возникли откуда-то и быстро приближались: остров Мэн. И опять нашла дремота, прерываемая каскадами колючих соленых брызг, от которых деревенела кожа… Когда он совсем проснулся, был уже день, прохладный серый день, и зеленое море угомонилось. За завтраком он снова встретил молодого коммерсанта, и тот весь зарделся, стыдясь, должно быть, тех поэтических и вздорных разговоров, которые вел ночью; всей пятерней задрал он кверху свои рыжеватые усики, громко, по-солдатски, пожелал доброго утра своему вчерашнему собеседнику, но в дальнейшем пугливо его избегал.
И Тонио Крёгер прибыл в Данию. Он остановился в Копенгагене, раздавал чаевые всем, кто хоть сколько-нибудь на них претендовал, три дня пробродил по городу, не выпуская из рук путеводителя, – словом, вел себя в точности как зажиточный иностранец, желающий приумножить свои знания чужих краев. Он осмотрел новую Королевскую площадь с «конем», стоящим посредине, задирая голову, почтительно взирал на колонны Фрауенкирхе, долго стоял перед изящными и благородными скульптурами Торвальдсена, влезал на Круглую башню, осматривал замки и провел два беспечных вечера в Тиволи. Но за всем этим видел другое.
На домах с высокими сквозными фронтонами – некоторые из них были как две капли воды похожи на дома его родного города – он читал имена, знакомые ему с давних пор; казалось, они обозначают что-то нежное, дорогое сердцу и в то же время таят в себе какой-то упрек, жалобу, тоску по минувшим дням. И куда бы он ни шел, медленно, задумчиво, втягивая в себя влажный морской воздух, повсюду он видел глаза, такие же голубые, волосы, такие же белокурые, лица такого же склада и с такими же чертами, как те, что виделись ему в странных, горестных и покаянных снах в ту ночь, в родном городе. Случалось, что на улице средь бела дня чей-то взгляд, громкое слово или смех трогали его до глубины души…
Долго он в этом жизнерадостном городе не выдержал. Его прогнало оттуда какое-то беспокойство, сладостное и глупое, воспоминания или, скорей, ожиданье и еще охота спокойно полежать где-нибудь на взморье, а не разыгрывать из себя любознательного туриста. И вот он снова очутился на пароходе и в пасмурный день (море было совсем черное) поплыл вдоль берега Зеландии, в Хельсингёр. Там он перевел в экипаж, проехал еще три четверти часа по прибрежному шоссе и остановился наконец у цели своего путешествия. Это была маленькая приморская гостиница, вся белая, с зелеными ставнями, расположенная в центре селенья, застроенного одноэтажными домишками; ее крытая дранкой башня глядела на Зунд и на шведский берег. Здесь он сошел, занял светлый номер, заранее для него приготовленный, переложил вещи из чемодана в комод и шкаф и на время обосновался в этих краях.
Стоял уже сентябрь, и в Аальсгаарде приезжих было немного. За табльдотом в большой столовой, с окнами на застекленную веранду и деревянными балками йод потолком, председательствовала хозяйка, старая дева, седоволосая, с белесыми глазами и нежно-розовым цветом лица; она неумолчно болтала щебечущим голоском и все старалась, чтобы ее красные руки поизящнее выглядели на скатерти. Один из постояльцев, пожилой господин с короткой шеей, седой шкиперской бородкой и сизым лицом, рыботорговец из столицы, умел говорить по-немецки. Он был явно склонен к апоплексии а казался закупоренным: дышал тяжело, прерывисто и время от времени подносил украшенный перстнем указательный палец к носу, чтобы, зажав одну ноздрю, с шумом втянуть другой хоть немного воздуха.
Впрочем, это не мешало ему изрядно выпивать, и бутылка с водкой неизменно высилась перед его прибором за завтраком, обедом и ужином.
Кроме него, здесь жили еще только три американских юнца то ли с гувернером, то ли с домашним учителем, который молча поправлял очки и с утра до вечера играл с ними в футбол. У юнцов были рыжие волосы, причесанные на прямой пробор, и длинные неподвижные лица. «Please, give me the колбаса, there»[7], – говорил один. «That's not колбаса; that's ветчина»[8], – отвечал другой. Этим ограничивалось участие молодых американцев и их учителя в застольной беседе; все остальное время они сидели молча и пили только кипяток.
Тонио Крёгер и не желал себе лучших сотрапезников. Он наслаждался покоем, прислушивался к гортанным звукам датской речи, к глухим и звонким гласным в словах, которыми обменивались рыботорговец и хозяйг ка, время от времени отпускал какое-нибудь замечание о показаниях барометра и тут же вставал, проходил через террасу и опять спускался вниз, к морю, где уже провел все утро.
Временами здесь бывало тихо и тепло, как летом. Море покоилось ленивое, недвижное, все в синих, темно-зеленых и рыжих полосах, по которым пробегали серебристые сверкающие блики; в такие дни водоросли на солнце становились сухими, как сено, а медузы испарялись и таяли.
Воздух слегка отдавал гнилостью и смолой рыбачьей лодки, к которой прислонялся Трнио Крёгер, сидевший на песке так, чтобы видеть не шведский берег, а открытый горизонт; но надо всем веяло легкое, чистое и свежее дыханье моря.
А потом наступали серые штормовые дни. Валы склоняли головы, как быки, изготовившиеся к нападенью, в ярости устремлялись на берег, заливали чутБ ли не всю песчаную полосу и, откатываясь, оставляли на ней влажные блестящие водоросли, ракушки и щепки. Между длинными грядами водяных холмов, под серым небом простирались светло-зеленые пенные долины, но там, где сквозь тучи пробивалось солнце, на воду ложился бархатисто-белый глянец.
Тонио Крёгер стоял на ветру под брызгами, погруженный в извечный тяжкий, одуряющий рокот, который он так любил. Стоило ему повернуться и пойти прочь, как вокруг внезапно становилось тепло и тихо. Но он знал, что за спиной у него море; море звало его, манило, радушно его приветствовало. И он улыбался.
Бродил он и среди лугов, по одиноким тропинкам, и буковый лес, уходивший в холмистые дали, принимал его иод свою сень. Он садился на мтаистую землю, спиной прислоняясь к дереву, но всегда так, чтобы меж стволов виднелась полоска моря. Временами ветер доносил до него шум прибоя, похожий на стук сваливаемых в кучу досок или на карканье ворон над деревьями, хриплое, сердитое, тоскливое… Он держал на коленях книгу, в которой не прочитал и строчки. Упиваясь забвением, он свободно парил над временем и пространством. И лишь изредка какая-то боль пронизывала его сердце – короткое, колючее чувство тоски или раскаяния; в ленивой своей истоме он и не пытался дознаться, откуда оно взялось и что означает.
Так проходили дни. Сколько их прошло, он не мог бы сказать и не пытался установить. Но затем случилось нечто из ряда вон выходящее, – случилось среди бела дня, в присутствии других людей, и Тонио Крёгер даже не очень удивился.
Восхитительно праздничным было уже самое начало этого дня. Тонио Крёгер проснулся ранним утром от чувства какого-то неуловимого, неопределенного страха – так что сон точно рукой сняло, и… вдруг ему привиделось волшебное царство света. Его комната, оклеенная обоями нежных, мягких тонов и обставленная легкой светлой мебелью, с застекленной дверью на балкон, через которую виднелся Зунд, с белой газовой занавесью, разделяющей ее на гостиную и спальню, всегда выглядела нарядной и приветливой. Но сейчас она предстала его еще заспанным глазам в неземной лучезарности, вся пронизанная несказанно обворожительным, благоуханным розовым сиянием, золотившим стены и мебель и отбрасывавшим на газовую занавесь нежно-алые блики. Тонио Крёгер долго не мог взять в толк, что произошло. Но когда он подошел к балконной Двери и приоткрыл ее, то увидел, что восходит солнце.
Несколько дней погода стояла пасмурная и дождливая; но теперь, ясное сияющее небо казалось голубым шелком, туго натянутым над морем и сушей, и солнечный диск, окруженный и полуприкрытый облачками, которые светились багрянцем и золотом, торжественно подымался над переливчатой зыбью моря, трепещущей и пламенеющей в утренних лучах… Так начался день, и Тонио Крёгер в счастливом смятенье быстро оделся, позавтракал раньше всех внизу на веранде, выплыл из деревянной купалстши в Зунд и затем еще с добрый час гулял по взморью. Вернувшись, он увидел перед гостиницей несколько громоздких экипажей, похожих на омнибусы, и, уже придя в столовую, обнаружил, что в соседней гостиной, где стоял рояль, а также на веранде и площадке перед нею расселось за круглыми столиками множество людей, судя по одежде – мелких бюргеров, которые оживленно переговаривались и пили пиво, закусывая бутербродами. Тут были целые семьи – старики, молодежь и даже несколько ребятишек.
За вторым завтраком (стол ломился под тяжестью холодных закусок, копченостей, солений и печенья) Тонио Крёгер наконец поинтересовался, что здесь, собственно, происходит.