Страница:
К обеду девочка укачалась и уснула. И открытка заткнулась. В приоткрытую дверь я увидела девочкину бабушку, которая крадучись несла в кулаке злополучную открытку, перегибая, комкая ее, пытаясь порвать хотя бы напополам. Та не хотела сдаваться и вдруг истерично заверещала: «…and Happy New Yeaeaeaeaeaear!!!»
Когда-то у нас дома тоже была такая открытка. Только поздравляла она с днем рождения. Дети мои тоже любили неожиданно открывать ее, чтобы застать врасплох. Интересно же было, во-первых, поймать открытку на невыполнении своих прямых обязанностей, вот откроешь, а она спит, не поет. Но она исправно голосила: «May your birthday be bright from the morning till night». Пока кто-то случайно в застолье не вылил на нее шампанского и она, к радости взрослых и огорчению детей, умолкла.
Поздно вечером, убирая со стола, я запихнула злополучную открытку в мусорный мешок и, чтобы вынести его рано утром, затянула его покрепче, потому что наш кот частенько промышлял по ночам, копаясь в ведре для мусора. И не потому, что его не кормили, а просто из любопытства.
Тем временем открытка высохла и как раз к ночи, когда кот на мягких лапах прокрался на кухню, она прочистила горло и решила, что пора. И когда котик наш стал шуровать лапой, чтобы раскрыть мешок и всласть покопаться, открытка радостно заверещала: «Happy birthday to you!»
Я застала кота со вздыбленной на хребте шерстью, с круглыми от ужаса, сведенными к переносице, горящими зеленым огнем очами…
Так что от нашей музыкальной идиотки мы все-таки имели хоть какую-то пользу. Котик наш в мусорные пакеты больше ни-ни.
К слову, когда я наконец выходила в Москве из вагона, проводница как раз утрамбовывала мешок с мусором, откуда на самых низких регистрах, с рваными перерывами, фальшиво от севшей и отсыревшей батарейки, тяжело, пьяно, устало натужно, но – не-по-бе-ди-мо! – орало по-английски про Новый год.
В детстве я пыталась объяснить это доктору нашему Розалии Михайловне. Я ей говорила, тыкая указательным пальцем себе под нижние ребра – тут, объясняла я ей, начинает дрожать. Или болеть. Она только улыбалась и гладила меня по голове, такую блаженную.
Тем не менее, зная, какое наслаждение я получаю от встречи с прекрасным и неожиданным, все мои родные, близкие, друзья и хорошие знакомые тащут мне в клювиках всякие восхитительные подсмотренные сцены. И звонят в любое время, чтобы порадовать.
И вот я еду в поезде и уже сплю, как звонит мне дочь моя Ангелина Аркадьевна и хохочет. И я в предвкушении усаживаюсь поудобней:
– Рассказывай!
– Иду домой, – рассказывает с удовольствием Лина, – мимо милиции. А в этот момент туда подъезжает милицейский внедорожник, как его, бобик, что ли? И оттуда сначала выскакивает сержант с овчаркой, холеной такой, в наморднике, на поводке, а следом вываливается пьяный мужичонка, руки в наручниках.
Сержант растерянно крутит головой, принимает какое-то решение и потом заматывает длинный брезентовый поводок вокруг спинки скамьи у отделения и там же усаживает пьяного, который тут же разваливается на лавке и, откинув бессильно голову, засыпает. Собаке сержант отдает приказ: «Рекс! Охранять!» Рекс, вытягивая черную спину, садится на хвост, не отводя строгого, пристального взгляда от пьяного.
Сержант, несколько раз оглянувшись, забегает в отделение.
Пьяный еще лежит расслабленный. Потом весенний ветерок делает свое дело, мужик немного приходит в себя, осматривается мутным взором и сосредоточивается на собаке.
«О! Сабаджька…» – мычит он, пытается поднять руку, видит, что обе кисти закованы в наручники. «Оооо…» – тянет он удивленно. Оглядывается вокруг, видит, что сидит около отделения милиции. Сидит, размышляет, что-то спрашивает у собаки… Собака продолжает сидеть, но чуть-чуть бьет хвостом, что у собак знак расположения. Пьяный неловко подымается, сопя, разматывает поводок, берется за него обеими руками и спрашивает у собаки: «Пожли?»
Мне казалось, – рассказывала Лина, – что собака была не прочь и кивнула.
Короче, пьяный с собакой побежали в ночь. Правда, бежали медленно, неуверенно, виляли и петляли, поскольку пьяный был еще пьяный и в наручниках.
Сержант выбежал на порог, увидел эту удаляющуюся сговорившуюся парочку беглецов и фразой «Э?! Я не понял…» вернул предательницу-собаку на место, хотя та сначала и остановилась в нерешительности, но потом, приветливо мотнув башкой, потащила подельника назад, мол, пошли, друг. Тот безропотно развернулся и пошел назад.
Подъехала машина-автозак, собака быстро, стыдливо пряча глаза, заскочила в кабину. Пьяный хотел залезть следом, но его тычками отправили в кузов. С решеткой на окошке. Собака высунулась почти всем корпусом, перегнулась назад, чтобы посмотреть где… Но от крика «Сидеть, я сказал!» вздрогнула и виновато убралась в кабину.
Линка еще невесело посмеялась, вспоминая подробности, и отключила свой мобильный.
Я лежала и под стук колес с теплой благодарностью думала о ней.
Девочке моей достался по наследству мой нерв в районе солнечного сплетения…
Однажды она прочла письмо, не ей предназначенное. Нет, чужие письма читать нехорошо.
Я помню, у меня был случай, когда одно мое электронное письмо без моего ведома прочли всем дружным коллективом одного офиса. Благодаря секретарше, которая это письмо открыла, скопировала и разослала подружкам и знакомым.
– Ты и вправду считаешь, что С. не прав? Я прочла в твоем письме.
– Как? Ты прочла письмо, не тебе предназначенное?
– Ну да… Но не суть. Ты..
– Суть! Это некрасиво.
– Да, это некрасиво, но ты действительно считаешь, что С. не прав?
Как это все было… Как это было необъяснимо гадко и противно. Особенно потому, что от этих людей такого не ждешь.
Ну да ладно. Короче, Линка прочла чужое письмо.
А как было.
Мы приехали в Одессу и побежали на выставку японской портретной гравюры. Там выдавали интересный входной билет. Он состоял из двух половинок, разделенных напополам дырчатой полоской, чтобы удобней отрывать. На одной половине была лучшая гравюра выставки, название, сведения об авторе. А вторая половина была пустой, чистой. Только мелкими буковками на английском, японском, русском, немецком и еще каких-то языках было написано: «А тут может быть портрет человека, которого ты любишь. Не умеешь рисовать, напиши ему письмо».
Посреди зала организаторы соорудили манеж, в котором лежали сотни, тысячи оторванных по линии половинок. С рисунками и письмами на разных языках. И мы с Линкой, тогда еще совсем не взрослой, но уже серьезной и рассудительной, уселись там на бортик манежа и несколько часов, запуская в манеж руку и выуживая, читали и рассматривали одно послание за другим.
Там были в основном портреты женщин «My love», нарисованные мужчинами. Там были нелепые искренние и очень добрые картинки, нарисованные детьми. И там были слова – короткие письма, посылаемые в космос, летающие вместе с этой выставкой из города в город, из страны в страну, с континента на континент. Слова, в отличие от картинок и портретов, разыскивающие, ждущие своих адресатов.
С трепетом мы перебирали эти карточки и читали, читали друг другу восхитительные строки. Конечно, только на тех языках, какие знали. И одно из посланий поразило в самое сердце.
– Ма, смотри, – сдавленным голосом позвала Линка и подала мне карточку.
Там не было портрета дорогого кому-то человека, там не было стихов, слов любви или симпатии. Там была всего одна строчка:
«Миша, заплати алименты!»
Линка зашмыгала носом, подержала ее, эту открыточку, потянулась и положила ее назад в манеж, на самый верх – пусть побудет на виду. А вдруг.
Иванников
«Эмма, за эти слезы я люблю вас еще больше!..»
«Ардис»
День святого Иоанна
Когда-то у нас дома тоже была такая открытка. Только поздравляла она с днем рождения. Дети мои тоже любили неожиданно открывать ее, чтобы застать врасплох. Интересно же было, во-первых, поймать открытку на невыполнении своих прямых обязанностей, вот откроешь, а она спит, не поет. Но она исправно голосила: «May your birthday be bright from the morning till night». Пока кто-то случайно в застолье не вылил на нее шампанского и она, к радости взрослых и огорчению детей, умолкла.
Поздно вечером, убирая со стола, я запихнула злополучную открытку в мусорный мешок и, чтобы вынести его рано утром, затянула его покрепче, потому что наш кот частенько промышлял по ночам, копаясь в ведре для мусора. И не потому, что его не кормили, а просто из любопытства.
Тем временем открытка высохла и как раз к ночи, когда кот на мягких лапах прокрался на кухню, она прочистила горло и решила, что пора. И когда котик наш стал шуровать лапой, чтобы раскрыть мешок и всласть покопаться, открытка радостно заверещала: «Happy birthday to you!»
Я застала кота со вздыбленной на хребте шерстью, с круглыми от ужаса, сведенными к переносице, горящими зеленым огнем очами…
Так что от нашей музыкальной идиотки мы все-таки имели хоть какую-то пользу. Котик наш в мусорные пакеты больше ни-ни.
К слову, когда я наконец выходила в Москве из вагона, проводница как раз утрамбовывала мешок с мусором, откуда на самых низких регистрах, с рваными перерывами, фальшиво от севшей и отсыревшей батарейки, тяжело, пьяно, устало натужно, но – не-по-бе-ди-мо! – орало по-английски про Новый год.
* * *
Я так благодарна моим родителям! Считаю, что мне очень повезло, потому что я родилась с особой аномалией: есть в моем организме в районе солнечного сплетения какой-то нерв, который реагирует на… не знаю даже, как объяснить, – он реагирует на хорошее, доброе, интересное, забавное, милое, смешное. На красивое. Парадоксальное. И да, на печальное, трагическое – тоже, и очень мучительно.В детстве я пыталась объяснить это доктору нашему Розалии Михайловне. Я ей говорила, тыкая указательным пальцем себе под нижние ребра – тут, объясняла я ей, начинает дрожать. Или болеть. Она только улыбалась и гладила меня по голове, такую блаженную.
Тем не менее, зная, какое наслаждение я получаю от встречи с прекрасным и неожиданным, все мои родные, близкие, друзья и хорошие знакомые тащут мне в клювиках всякие восхитительные подсмотренные сцены. И звонят в любое время, чтобы порадовать.
И вот я еду в поезде и уже сплю, как звонит мне дочь моя Ангелина Аркадьевна и хохочет. И я в предвкушении усаживаюсь поудобней:
– Рассказывай!
– Иду домой, – рассказывает с удовольствием Лина, – мимо милиции. А в этот момент туда подъезжает милицейский внедорожник, как его, бобик, что ли? И оттуда сначала выскакивает сержант с овчаркой, холеной такой, в наморднике, на поводке, а следом вываливается пьяный мужичонка, руки в наручниках.
Сержант растерянно крутит головой, принимает какое-то решение и потом заматывает длинный брезентовый поводок вокруг спинки скамьи у отделения и там же усаживает пьяного, который тут же разваливается на лавке и, откинув бессильно голову, засыпает. Собаке сержант отдает приказ: «Рекс! Охранять!» Рекс, вытягивая черную спину, садится на хвост, не отводя строгого, пристального взгляда от пьяного.
Сержант, несколько раз оглянувшись, забегает в отделение.
Пьяный еще лежит расслабленный. Потом весенний ветерок делает свое дело, мужик немного приходит в себя, осматривается мутным взором и сосредоточивается на собаке.
«О! Сабаджька…» – мычит он, пытается поднять руку, видит, что обе кисти закованы в наручники. «Оооо…» – тянет он удивленно. Оглядывается вокруг, видит, что сидит около отделения милиции. Сидит, размышляет, что-то спрашивает у собаки… Собака продолжает сидеть, но чуть-чуть бьет хвостом, что у собак знак расположения. Пьяный неловко подымается, сопя, разматывает поводок, берется за него обеими руками и спрашивает у собаки: «Пожли?»
Мне казалось, – рассказывала Лина, – что собака была не прочь и кивнула.
Короче, пьяный с собакой побежали в ночь. Правда, бежали медленно, неуверенно, виляли и петляли, поскольку пьяный был еще пьяный и в наручниках.
Сержант выбежал на порог, увидел эту удаляющуюся сговорившуюся парочку беглецов и фразой «Э?! Я не понял…» вернул предательницу-собаку на место, хотя та сначала и остановилась в нерешительности, но потом, приветливо мотнув башкой, потащила подельника назад, мол, пошли, друг. Тот безропотно развернулся и пошел назад.
Подъехала машина-автозак, собака быстро, стыдливо пряча глаза, заскочила в кабину. Пьяный хотел залезть следом, но его тычками отправили в кузов. С решеткой на окошке. Собака высунулась почти всем корпусом, перегнулась назад, чтобы посмотреть где… Но от крика «Сидеть, я сказал!» вздрогнула и виновато убралась в кабину.
Линка еще невесело посмеялась, вспоминая подробности, и отключила свой мобильный.
Я лежала и под стук колес с теплой благодарностью думала о ней.
Девочке моей достался по наследству мой нерв в районе солнечного сплетения…
Однажды она прочла письмо, не ей предназначенное. Нет, чужие письма читать нехорошо.
Я помню, у меня был случай, когда одно мое электронное письмо без моего ведома прочли всем дружным коллективом одного офиса. Благодаря секретарше, которая это письмо открыла, скопировала и разослала подружкам и знакомым.
– Ты и вправду считаешь, что С. не прав? Я прочла в твоем письме.
– Как? Ты прочла письмо, не тебе предназначенное?
– Ну да… Но не суть. Ты..
– Суть! Это некрасиво.
– Да, это некрасиво, но ты действительно считаешь, что С. не прав?
Как это все было… Как это было необъяснимо гадко и противно. Особенно потому, что от этих людей такого не ждешь.
Ну да ладно. Короче, Линка прочла чужое письмо.
А как было.
Мы приехали в Одессу и побежали на выставку японской портретной гравюры. Там выдавали интересный входной билет. Он состоял из двух половинок, разделенных напополам дырчатой полоской, чтобы удобней отрывать. На одной половине была лучшая гравюра выставки, название, сведения об авторе. А вторая половина была пустой, чистой. Только мелкими буковками на английском, японском, русском, немецком и еще каких-то языках было написано: «А тут может быть портрет человека, которого ты любишь. Не умеешь рисовать, напиши ему письмо».
Посреди зала организаторы соорудили манеж, в котором лежали сотни, тысячи оторванных по линии половинок. С рисунками и письмами на разных языках. И мы с Линкой, тогда еще совсем не взрослой, но уже серьезной и рассудительной, уселись там на бортик манежа и несколько часов, запуская в манеж руку и выуживая, читали и рассматривали одно послание за другим.
Там были в основном портреты женщин «My love», нарисованные мужчинами. Там были нелепые искренние и очень добрые картинки, нарисованные детьми. И там были слова – короткие письма, посылаемые в космос, летающие вместе с этой выставкой из города в город, из страны в страну, с континента на континент. Слова, в отличие от картинок и портретов, разыскивающие, ждущие своих адресатов.
С трепетом мы перебирали эти карточки и читали, читали друг другу восхитительные строки. Конечно, только на тех языках, какие знали. И одно из посланий поразило в самое сердце.
– Ма, смотри, – сдавленным голосом позвала Линка и подала мне карточку.
Там не было портрета дорогого кому-то человека, там не было стихов, слов любви или симпатии. Там была всего одна строчка:
«Миша, заплати алименты!»
Линка зашмыгала носом, подержала ее, эту открыточку, потянулась и положила ее назад в манеж, на самый верх – пусть побудет на виду. А вдруг.
* * *
А при выезде из Брянска поезд наш вдруг проехал под радугу. Очень яркая, пятицветная, огромная дуга от края до края сначала разлеглась слева. А потом поезд вдруг развернулся и – та-дах-та-тах! Та-дах-та-тах! – покатил прямо под радугу справа, под радостный небесный мост, как в сказке, как в мультфильме, как в самом лучшем в мире мультфильме, который смогут понять и взрослые и дети 0+.
Иванников
(Гостиница «Холлидей Инн»)
– Да-да, номер вам забронирован, да-да, – девушка водит пальчиком по монитору, – вот, 1018. Вы будете жить с Иванниковым.
«Полночь, – думаю, – мне послышалось».
– С кем?
– С Иванниковым.
Сонный мальчик хватает мои чемоданы, я устремляюсь за ним.
– Почему с Иванниковым?
– Ну так там записано…
– Где?
– Там… – мальчик кивает головой в сторону ресепшн и входит с чемоданом в лифт.
– Но я не хочу с Иванниковым.
– Почему не хотите с Иванниковым? А с кем хотите? – опять растерялся мальчик. Он, по-видимому, ужасно спать хотел, а я вообще плохо спала в дороге. Мы оба были на одной волне. Оба в тумане.
– Я? С кем я хочу?! О-о-о! Я хочу с… О-о-о-о… Ну, с… С… – в моем воображении рапидом мелькали лица, имена, фамилии, звания, чины, титулы…
Мальчик с любопытством уставился в мою мечтательную физиономию. Я пришла в себя от его слишком откровенного взгляда.
– Да мало ли с кем я хочу! С Иванниковым точно не хочу. Я его даже не знаю.
– Как это – не знаете?! Он же вам номер заказывал и, главное, оплачивал! – мальчик ответил строго, мол, где же ваша совесть.
Мы поднялись на десятый этаж, открыли номер, я с опаской заглянула – никаких следов Иванникова. Ни штанов его, ни носков разбросанных. Все чисто, тихо, пусто.
На следующий день поехала в издательство, с нетерпением спрашиваю:
– Иванников? Кто он? Где он? Какой он?
– Аааа! – говорят. – Есть такой. Иваааааанников! Тебя. Ты где, Иванников?
Кто-то отвечает:
– Да вышел он. Сегодня уже не вернется.
На следующий день спрашиваю:
– Иванников кто?
Мне говорят, да вон же, в двери вас пропустил, только что с вами поздоровался. А вы в это время в телефон свой смотрели. Уехал он уже. Он питерскую актрису поехал устраивать в гостиницу. А он вам зачем…
– Да так… – почувствовала я укол ревности, значит, он не только со мной в один номер селится…
На третий день я уже готова была закатить Иванникову скандал, мол, в чем дело, где ты шляешься, Иванников, чего домой не приходишь, почему в своем номере не ночуешь. Но спросить было не у кого, пятница, все разбрелись кто куда.
Так я его ни разу и не увидела. Так я его и не встретила.
Теперь жалею. Надо было соглашаться. А вдруг Иванников – судьба моя? Ах, Иванников, Иванников.
«Полночь, – думаю, – мне послышалось».
– С кем?
– С Иванниковым.
Сонный мальчик хватает мои чемоданы, я устремляюсь за ним.
– Почему с Иванниковым?
– Ну так там записано…
– Где?
– Там… – мальчик кивает головой в сторону ресепшн и входит с чемоданом в лифт.
– Но я не хочу с Иванниковым.
– Почему не хотите с Иванниковым? А с кем хотите? – опять растерялся мальчик. Он, по-видимому, ужасно спать хотел, а я вообще плохо спала в дороге. Мы оба были на одной волне. Оба в тумане.
– Я? С кем я хочу?! О-о-о! Я хочу с… О-о-о-о… Ну, с… С… – в моем воображении рапидом мелькали лица, имена, фамилии, звания, чины, титулы…
Мальчик с любопытством уставился в мою мечтательную физиономию. Я пришла в себя от его слишком откровенного взгляда.
– Да мало ли с кем я хочу! С Иванниковым точно не хочу. Я его даже не знаю.
– Как это – не знаете?! Он же вам номер заказывал и, главное, оплачивал! – мальчик ответил строго, мол, где же ваша совесть.
Мы поднялись на десятый этаж, открыли номер, я с опаской заглянула – никаких следов Иванникова. Ни штанов его, ни носков разбросанных. Все чисто, тихо, пусто.
На следующий день поехала в издательство, с нетерпением спрашиваю:
– Иванников? Кто он? Где он? Какой он?
– Аааа! – говорят. – Есть такой. Иваааааанников! Тебя. Ты где, Иванников?
Кто-то отвечает:
– Да вышел он. Сегодня уже не вернется.
На следующий день спрашиваю:
– Иванников кто?
Мне говорят, да вон же, в двери вас пропустил, только что с вами поздоровался. А вы в это время в телефон свой смотрели. Уехал он уже. Он питерскую актрису поехал устраивать в гостиницу. А он вам зачем…
– Да так… – почувствовала я укол ревности, значит, он не только со мной в один номер селится…
На третий день я уже готова была закатить Иванникову скандал, мол, в чем дело, где ты шляешься, Иванников, чего домой не приходишь, почему в своем номере не ночуешь. Но спросить было не у кого, пятница, все разбрелись кто куда.
Так я его ни разу и не увидела. Так я его и не встретила.
Теперь жалею. Надо было соглашаться. А вдруг Иванников – судьба моя? Ах, Иванников, Иванников.
«Эмма, за эти слезы я люблю вас еще больше!..»
(Театр «Квартет И»)
Честно я вам говорю – плакала. Не то чтобы прямо навзрыд, но потянуло больно внутри сначала, а потом как будто освободилась от чего-то и, когда осталась одна (так хотелось остаться одной!) – как плотину прорвало. Вот как та самая Эмма из «Веселых ребят», счастливыми слезами плакала. Только она, хитрая, – потому что наконец сняла тесные туфли, а я – потому что моя душа растерялась. Она, душа моя, когда спектакль шел, так, знаете, вдруг принялась участвовать: то взлетала, то ухала вниз, потом опять парила над зрительным залом, жужжа радостно как пчела, то вскипала, играя пенно, как согревшееся шампанское, кололась едко в горле и глазах. Я, зритель опытный и закаленный, вдруг, оглядываясь на себя самое, просто не понимала, что это со мной происходит и как вообще тут реагировать!
Еще я переглядывалась с Ю. Очень люблю переглядываться – сверять реакцию. Мы переглядывались, и выражения лиц у нас были одинаковые, то растерянные, то счастливые, то как будто в глазах щиплет, то невозможно перевести дыхание от смеха.
А мой сосед слева – тоже, сначала смеялся, кивал как болванчик китайский от постоянных попаданий и совпадений с его мыслями, с его жизнью, с его представлениями, а потом вдруг, смотрю, засопел, надулся и стал тихо ворчать и возмущаться, как будто требовал:
– Прекратить!!! Прекратить открывать мои секреты!!! Как узнали?! Где подслушали?! Вы! Вы!!! Выыыы!!! Не смейте так обо мне… Про то, в кого я верю, а в кого нет. Про мои потери, любови, про когда я маленький был… Про маму еще. И про Улисса этого самого, который Джойса. Да! Я не смог. Не смог. Не одолел. И что?! Да, я тогда тоже сказал, что это лучшая книга века. Все так говорят. И я сказал. Но вопрос. Как вы догадались?! Или… Или мы такие… все???
Ах, как же я была счастлива. Как же я была довольна. Это в «Разговорах мужчин» – и первых и вторых – я обижалась на них, я печалилась и соглашалась, да – такие они, изменщики, обманщики и слабаки они. И все женщины в зале смотрели с подозрением и на них, и на своих мужчин – это что, правда? Ну что они говорят? Действительно правда?!. А сегодня, сейчас пришла их! мужчин! их очередь пришла! – соглашаться, невесело хмыкать, жаловаться, а потом прийти домой, сесть в уголок, скукожиться, обидеться. На себя, на них… За эти вот их вопросы. Нет, ну я же за ответами пришел, я же хотел знать, почему, отчего, как быть… А они… И потом опять рассмеяться, вспоминая Моисея и Достоевского с мобильником – аааа-ха-ха-ха!!! – ну как они попадают, вот они дают, ну они вообще!!!
Классик писал, классик, почитаемый мной и многими людьми Великий Загадочник Льюис Кэрролл, к системе символов почитателей коего принадлежу: «правильность формы – несущественна!» – так говорил Зарату… нет-нет, Додо, который из «Алисы в Стране чудес», когда круг вышел не очень-то круглый.
Да? Разве? Круг вышел не очень-то круглый?
А я думаю, что ужасно, скучно, и нудно, и предсказуемо, когда круг – круглый. Как везде. Нет, ну ненормально это – круглый круг. Даже звучит отвратительно, а если еще смотреть на это?! Гладкий, ровненький, причесанный на пробор, круг – это просто ужасно. А надо, чтоб он был колючий, со щупальцами, с глазами, лапами и ногами в гигантских кроссовках. Нет, не пьяная я, нет. Веселая я. И печальная я одновременно. И легкая я, как не знаю – как облако в плаще с серебряной подкладкой. Ну, это меня уже несет. А все почему? Потому что эти вот письма-песни – это они меня заразили как вирус: не хожу, а бегаю, ношусь практически, не говорю, а пою. И – черт побери, никто не придумал другого слова! – живу. Живу жизнь. Радостно населяю планету. Прекрасно сосуществую с соседями, милицией, таможней и пограничной собакой, которая пришла меня обыскивать в купе поезда Москва – София.
Вот, к слову, о песнях.
Прямо передо мной сидела в берете. Вот все, кто к ним в театр приходит, – узнаваемые. Глаза такие, знакомые. Можно составлять портрет зрителя театра «Квартет И». А она вдруг совсем другая пришла. В берете огромном, прямо средневековом. Синем, с пуговицей перламутровой на затылке. И говорит своему спутнику – а спутник ее какой-то услужливый, суетливый – Эммочка то, Эмма сё. Не муж, нет. Вернее, муж, но не ее, Эммы. Чего эта Эмма пришла, думаю, зачем? В берете тем более. Капризная. А она громко, уверенно, плотно усаживаясь:
– А я и не скрываю, Толик. Я на Кортнева пришла. Вот он – да!
Нормально. «Он – да». Нет, никто же не возражает. А вот кто – нет?
Ну ладно. Сидела она тихо. Почти не шевелилась. Не смеялась, когда смешно, не вздыхала, когда «ой, да!», не шмыгала носом, когда… ну понятно. Только когда Камиль про уйти от жены или не уйти, а потом еще и сюжет «Что? Где? Когда?», она в этом берете дурацком повернулась и в упор своему спутнику в лицо. Молча. Эта Берет – чисто беретта. Молчала тяжело. А потом опять сидела с прямой, жесткой, как у гувернантки, спиной. Но как только Кортнев начинал петь, она принималась растроганно раскачиваться. А я ведь тоже хотела смотреть на Кортнева. И страшно нервничала, а Беретта: туда-сюда, туда-сюда.
В какой-то момент я поймала ее амплитуду и стала тоже раскачиваться, но противоположно, ну, то есть наоборот: она влево, я вправо, она вправо, я влево… Качаемся две…
Вслух, с причитаниями, всхлипами, как ребенок кулачками глаза трет, берет этот треклятый сбился… А он ей:
– Эмма, Эммочка, Эмма…
Ну, я, конечно, тоже… Но – уже потом. Вспоминала, думала, ну и, что греха таить, тоже всплакнула.
Такие вот у меня спутанные впечатления.
Да, вот еще… Мне кажется, что они, Слава, Леша, Камиль, Саша и Кортнев, ребята Кортнева такие естественные, раскованные, непосредственные, такие неподдельно искренние, такие органичные, пластичные и чуткие… такие… Что это тот редкий случай, когда им легко можно играть вместе с детьми и животными. И они друг друга не переиграют.
Еще я переглядывалась с Ю. Очень люблю переглядываться – сверять реакцию. Мы переглядывались, и выражения лиц у нас были одинаковые, то растерянные, то счастливые, то как будто в глазах щиплет, то невозможно перевести дыхание от смеха.
А мой сосед слева – тоже, сначала смеялся, кивал как болванчик китайский от постоянных попаданий и совпадений с его мыслями, с его жизнью, с его представлениями, а потом вдруг, смотрю, засопел, надулся и стал тихо ворчать и возмущаться, как будто требовал:
– Прекратить!!! Прекратить открывать мои секреты!!! Как узнали?! Где подслушали?! Вы! Вы!!! Выыыы!!! Не смейте так обо мне… Про то, в кого я верю, а в кого нет. Про мои потери, любови, про когда я маленький был… Про маму еще. И про Улисса этого самого, который Джойса. Да! Я не смог. Не смог. Не одолел. И что?! Да, я тогда тоже сказал, что это лучшая книга века. Все так говорят. И я сказал. Но вопрос. Как вы догадались?! Или… Или мы такие… все???
Ах, как же я была счастлива. Как же я была довольна. Это в «Разговорах мужчин» – и первых и вторых – я обижалась на них, я печалилась и соглашалась, да – такие они, изменщики, обманщики и слабаки они. И все женщины в зале смотрели с подозрением и на них, и на своих мужчин – это что, правда? Ну что они говорят? Действительно правда?!. А сегодня, сейчас пришла их! мужчин! их очередь пришла! – соглашаться, невесело хмыкать, жаловаться, а потом прийти домой, сесть в уголок, скукожиться, обидеться. На себя, на них… За эти вот их вопросы. Нет, ну я же за ответами пришел, я же хотел знать, почему, отчего, как быть… А они… И потом опять рассмеяться, вспоминая Моисея и Достоевского с мобильником – аааа-ха-ха-ха!!! – ну как они попадают, вот они дают, ну они вообще!!!
* * *
«Письма и песни мужчин среднего возраста времен караоке, дорожных пробок и высоких цен на нефть…»* * *
Ну что сказать. Про то, что написано это все мастерски, блистательно отточено и без единого лишнего случайного слова или действия, что это новый жанр, я писала. И форма новая. Что?! «Какая форма?» «Нету формы?» Это кто сказал?! Кто это у нас такой умный, такой искушенный, такой-прям-растакой опытный критик-театровед сказал с сигареткой или рюмочкой в пальчиках, а?Классик писал, классик, почитаемый мной и многими людьми Великий Загадочник Льюис Кэрролл, к системе символов почитателей коего принадлежу: «правильность формы – несущественна!» – так говорил Зарату… нет-нет, Додо, который из «Алисы в Стране чудес», когда круг вышел не очень-то круглый.
Да? Разве? Круг вышел не очень-то круглый?
А я думаю, что ужасно, скучно, и нудно, и предсказуемо, когда круг – круглый. Как везде. Нет, ну ненормально это – круглый круг. Даже звучит отвратительно, а если еще смотреть на это?! Гладкий, ровненький, причесанный на пробор, круг – это просто ужасно. А надо, чтоб он был колючий, со щупальцами, с глазами, лапами и ногами в гигантских кроссовках. Нет, не пьяная я, нет. Веселая я. И печальная я одновременно. И легкая я, как не знаю – как облако в плаще с серебряной подкладкой. Ну, это меня уже несет. А все почему? Потому что эти вот письма-песни – это они меня заразили как вирус: не хожу, а бегаю, ношусь практически, не говорю, а пою. И – черт побери, никто не придумал другого слова! – живу. Живу жизнь. Радостно населяю планету. Прекрасно сосуществую с соседями, милицией, таможней и пограничной собакой, которая пришла меня обыскивать в купе поезда Москва – София.
Вот, к слову, о песнях.
Прямо передо мной сидела в берете. Вот все, кто к ним в театр приходит, – узнаваемые. Глаза такие, знакомые. Можно составлять портрет зрителя театра «Квартет И». А она вдруг совсем другая пришла. В берете огромном, прямо средневековом. Синем, с пуговицей перламутровой на затылке. И говорит своему спутнику – а спутник ее какой-то услужливый, суетливый – Эммочка то, Эмма сё. Не муж, нет. Вернее, муж, но не ее, Эммы. Чего эта Эмма пришла, думаю, зачем? В берете тем более. Капризная. А она громко, уверенно, плотно усаживаясь:
– А я и не скрываю, Толик. Я на Кортнева пришла. Вот он – да!
Нормально. «Он – да». Нет, никто же не возражает. А вот кто – нет?
Ну ладно. Сидела она тихо. Почти не шевелилась. Не смеялась, когда смешно, не вздыхала, когда «ой, да!», не шмыгала носом, когда… ну понятно. Только когда Камиль про уйти от жены или не уйти, а потом еще и сюжет «Что? Где? Когда?», она в этом берете дурацком повернулась и в упор своему спутнику в лицо. Молча. Эта Берет – чисто беретта. Молчала тяжело. А потом опять сидела с прямой, жесткой, как у гувернантки, спиной. Но как только Кортнев начинал петь, она принималась растроганно раскачиваться. А я ведь тоже хотела смотреть на Кортнева. И страшно нервничала, а Беретта: туда-сюда, туда-сюда.
В какой-то момент я поймала ее амплитуду и стала тоже раскачиваться, но противоположно, ну, то есть наоборот: она влево, я вправо, она вправо, я влево… Качаемся две…
И тут, почти в финале, она как разрыдается…
При малейшей возможности
быть кем-нибудь – надо быть.
При малейшей возможности
смыть эту муть – надо мыть.
И не плакать без веских причин,
мальчик мой,
Ибо слёзы мужчин разрушают
озоновый слой.
Вслух, с причитаниями, всхлипами, как ребенок кулачками глаза трет, берет этот треклятый сбился… А он ей:
– Эмма, Эммочка, Эмма…
Ну, я, конечно, тоже… Но – уже потом. Вспоминала, думала, ну и, что греха таить, тоже всплакнула.
Такие вот у меня спутанные впечатления.
Да, вот еще… Мне кажется, что они, Слава, Леша, Камиль, Саша и Кортнев, ребята Кортнева такие естественные, раскованные, непосредственные, такие неподдельно искренние, такие органичные, пластичные и чуткие… такие… Что это тот редкий случай, когда им легко можно играть вместе с детьми и животными. И они друг друга не переиграют.
* * *
Да для меня это был тот самый нормальный юмор, который вызывает добрые чувства, от которого не всегда смешно, а иногда даже хочется плакать. Чистыми такими детскими слезами, давно-давно забытыми где-то во времени, горячими, искренними невесомыми слезами. Посмеиваясь…
«Ардис»
(Студия звукозаписи)
Там такая есть одна девочка по имени Женя. Ну, принцесса Милисента, как я ее себе представляла, когда еще фильма «31 июня» не было и книжку Пристли в детстве читала на английском языке. Она, эта Женя, сидела напротив меня, за стеклом, во второй половине кабины, слушала запись в наушниках и временами осторожно делала замечания, мол, тут написано «…а следом…», а вы прочли «…и потом…».
Тоненькая, с прозрачным точеным нежным лицом, как на картинах Гейнсборо или, лучше, Хогарта и с глубокой вежливой неяркой, но очень вечной ласковой красотой.
Ах да, так вот «Ардис».
Мои домашние меня упрекают, мол, почему ты не с самого начала начинаешь, а рассказываешь все с середины.
Вообще-то я действительно выпаливаю сначала то, что поразило мое воображение. В «Ардисе» – это Женя, редактор Илья Валентинович, студия звукозаписи и в самой студии – кабина, где есть черная дыра – там исчезает время. То ли оно там ускоряется: несется со свистом и с бешеной скоростью завихривается, то ли ворует его там кто, то ли какой-то филиал бермудского треугольника. Но вот только засядешь записываться, а тебя уже выпихивают в спину, мол, иди уже домой, мы от тебя страшно устали вообще.
– Как, – спрашиваю, – я же только начала? Я еще могу.
А мне говорят, да уже рабочий день закончился, нам домой надо.
Вот такое.
Короче, если сначала, а не с середины: издательство «Ардис» пригласило меня записать диск моих рассказов. Потому что лучше я сама запишу свои рассказы моим в тот момент хрипловатым, простуженным насморочным голосом, чем та чужая тетенька с акадэмычэскым поставлэнным голосом без тени насмешки или иронии в пиратских версиях моих книжек.
И я приехала к ним. Класс! Сначала Илья. Главный редактор. Он в ранней юности был Добрыня Никитич. На коне. Потом замаскировался под обычного москвича, типа, сижу, примус, то да сё. Короче, он притворяется обычным редактором, а как взглянет, как сверкнет глазом ярко-синим из-под брови – опа! – бааа! вы ли это, Добрыня Никитич, раззудись плечо! И есть подозрение, что где-то там, на парковке рядом с издательством, стоит, пофыркивая… Как его? Бурушка? Или Белюшка? Конь.
Потом, там вокруг была молодежь, заносчивая, по-видимому, очень грамотная, ответственная и очень-очень-очень красивая. Где он, генеральный «Ардиса», этих детей набрал, как отбирал – но точно, что не только по уму, но и по красоте. Красивей мальчиков там были только девочки. Ну и синий искристый глаз редактора Новикова. А генеральный, тот вообще – чисто князь Гвидон.
Это оказалась очень, очень, очень интересная работа – записывать книжки голосом. Конечно, с моими комплексами я бы тыщу раз все переписала – но было поздно, и меня деликатно выпроводили под белы рученьки.
Теперь боюсь. Как оно получилось. Как оно записалось… Я бы все переписала. Все переписала бы. Все шесть часов…
Тоненькая, с прозрачным точеным нежным лицом, как на картинах Гейнсборо или, лучше, Хогарта и с глубокой вежливой неяркой, но очень вечной ласковой красотой.
Ах да, так вот «Ардис».
Мои домашние меня упрекают, мол, почему ты не с самого начала начинаешь, а рассказываешь все с середины.
Вообще-то я действительно выпаливаю сначала то, что поразило мое воображение. В «Ардисе» – это Женя, редактор Илья Валентинович, студия звукозаписи и в самой студии – кабина, где есть черная дыра – там исчезает время. То ли оно там ускоряется: несется со свистом и с бешеной скоростью завихривается, то ли ворует его там кто, то ли какой-то филиал бермудского треугольника. Но вот только засядешь записываться, а тебя уже выпихивают в спину, мол, иди уже домой, мы от тебя страшно устали вообще.
– Как, – спрашиваю, – я же только начала? Я еще могу.
А мне говорят, да уже рабочий день закончился, нам домой надо.
Вот такое.
Короче, если сначала, а не с середины: издательство «Ардис» пригласило меня записать диск моих рассказов. Потому что лучше я сама запишу свои рассказы моим в тот момент хрипловатым, простуженным насморочным голосом, чем та чужая тетенька с акадэмычэскым поставлэнным голосом без тени насмешки или иронии в пиратских версиях моих книжек.
И я приехала к ним. Класс! Сначала Илья. Главный редактор. Он в ранней юности был Добрыня Никитич. На коне. Потом замаскировался под обычного москвича, типа, сижу, примус, то да сё. Короче, он притворяется обычным редактором, а как взглянет, как сверкнет глазом ярко-синим из-под брови – опа! – бааа! вы ли это, Добрыня Никитич, раззудись плечо! И есть подозрение, что где-то там, на парковке рядом с издательством, стоит, пофыркивая… Как его? Бурушка? Или Белюшка? Конь.
Потом, там вокруг была молодежь, заносчивая, по-видимому, очень грамотная, ответственная и очень-очень-очень красивая. Где он, генеральный «Ардиса», этих детей набрал, как отбирал – но точно, что не только по уму, но и по красоте. Красивей мальчиков там были только девочки. Ну и синий искристый глаз редактора Новикова. А генеральный, тот вообще – чисто князь Гвидон.
Это оказалась очень, очень, очень интересная работа – записывать книжки голосом. Конечно, с моими комплексами я бы тыщу раз все переписала – но было поздно, и меня деликатно выпроводили под белы рученьки.
Теперь боюсь. Как оно получилось. Как оно записалось… Я бы все переписала. Все переписала бы. Все шесть часов…
День святого Иоанна
И еще про таинственный «Ардис», в котором книги начинают говорить человеческими голосами. И такое иногда они в этом самом «Ардисе» придумывают!..
Вот, говорит мне Илья Валентинович, их главный редактор, мы тут диск с новеллами нероссийских писателей XIX века на русском языке задумали. А давайте-ка, Марианна, вы запишете новеллу Ольги Кобылянской, кому, как не вам. Ну и правда, кому, как не мне: мы же с Ольгой Кобылянской обе из Черновцов. (На этом кому, как не мне заканчивается. Не то чтобы я была фанатом Ольги Юлиановны, ну, скажу честно, иногда меня в ее произведениях угнетает такая тяжелая, настойчивая, угрюмая серьезность. Хотя разве я могу судить вообще? Где Ольга, а кто я…) Илья Валентинович вручил мне распечатанную книжку Кобылянской на русском языке. Но, при этом сказал Илья Валентинович, – тут, видите ли, есть одна трудность. Книга старинная, сделана до реформы, поэтому она с ятями.
А мне, как я уже говорила, так понравилась эта работа – сидеть в студии, бубнить тексты в микрофон и больше ничего не делать, – что я с радостью согласилась.
Не знаю, не знаю, – перечитывала я в отеле рассказы один за другим – все серьезные, все с трагическими сюжетами и финалами, все какие-то как будто под моросящим холодным дождем написанные.
Ну никак я не могла выбрать новеллу: вроде и эта была хороша, поэтична, и та… Уже в машине по дороге в издательство решила, что буду читать «Аристократку» или «Пресвятую Богородицу», но вдруг уже в кабине звукозаписи неожиданно для самой себя раскрыла рассказ «У святого Иоанна» и уверенно начала его читать. И прочла без единой заминки, как потом сказали, очень взволнованно и тепло, как читают хорошо знакомые стихи. Хотя и на тот момент чуть охрипшим на третий день сплошных записей голосом. Объяснить себе, почему я стала читать именно этот рассказ (другие должны были читать известные актеры), я могла только тем, что в рассказе была песня на украинском языке, песня о правде, которую исполнял нищий лирник, и я могла ее озвучить на украинском.
В этом рассказе шла речь о дне святого Иоанна. В церковь идут и едут разные люди: и бедняки, и богачи в бархате, и тут же нищие стоят и просят у входа. И все хотят чудесного облегчения страданий, и просят святого Иоанна, чтобы вылечил хвори, вернул здоровье. И через какое-то время выводят из дверей ослабевших от духоты, вот уже вынесли одного уже ушедшего в мир иной парня, болевшего чахоткой…
А рядом с храмом, прямо на земле лирник сидит, поет о том, как и где правду искать… Старик запыленный одинокий поет, и народу вокруг много, и никто его практически не слушает. И только маленькая девочка прислушивается к словам этого старика и все спрашивает и спрашивает бабушку, что такое правда и где она.
Странный рассказ вы выбрали, вроде как будто и без сюжета – кто-то мне сказал. А у меня, наоборот, крепла уверенность, что выбрала я этот рассказ правильно. Причем умом я понимала, что надо было записывать другой, выигрышней, ярче, а сердце подсказывало – нет, все правильно, все ты правильно сделала.
И потом, когда мне непонятно, я всегда задаю вопросы: себе, окружающим (как правило, они все гораздо умней и образованней меня), а если никто уже не может на вопрос ответить, я задаю его куда-то вверх, в небеса. А поскольку издавна, всю свою долгую жизнь читаю разные знаки, то и мироздание не заставило себя долго ждать.
По дороге в отель купила книг. И, уже уставшая, сонная, открыла одну из них. Просматривала вяло, пролистывала, и вдруг…
Речь шла об изобретении нот.
Это было на рубеже X и XI веков. Один монах, его звали Гвидо, обучал других монахов пению. Ну, если проще говорить, вроде как вел у них, у этих бенедиктинцев, хоровой кружок. И это тогда было очень сложно – попробуй каждому спой его звук, каждому – а там ведь целый хор. И все хотят петь. И, думаю, слух там был не у каждого, а институт кастингов и всяких там конкурсных отборов тогда еще был не так популярен, как сегодня. И он, этот монах, так умаялся бегать от одного певчего к другому и с каждым тянуть его личный звук, что ночью попросил помощи у милосердного Всевышнего. И услышал голос.
– Гвидо, ну ты что? Чего ж проще, – сказал ему голос, – представь, если бы у монахов не было имен, как бы ты называл своих братьев? Брат с карими глазами, брат с черной бородой, брат с курносым носом… и так далее? Да? Так что послушай меня, Гвидо, – дай-ка ты имя каждому звуку, да и все.
– Оооой, спасибо… – пал ниц монах.
– Та ладно, не за что, – ответил голос и замолк.
(Кто-то серьезный и насупленный, который считает себя истинно верующим и воцерковленным, обязательно попеняет мне, что святые, а тем более Сам так никогда не разговаривают. А я им отвечу, а вы слышали? Слышали, как они разговаривают? Разве только в кино, где с небес звучит бас, подправленный эхом из синтезатора хмельного звукорежиссера. Да знаете ли вы, что они потому и святые, и всепрощающие и милосердные, что говорят с каждым так, чтобы их поняли, чтобы их услышали. Разговаривают. А иногда и поют…)
Вот, говорит мне Илья Валентинович, их главный редактор, мы тут диск с новеллами нероссийских писателей XIX века на русском языке задумали. А давайте-ка, Марианна, вы запишете новеллу Ольги Кобылянской, кому, как не вам. Ну и правда, кому, как не мне: мы же с Ольгой Кобылянской обе из Черновцов. (На этом кому, как не мне заканчивается. Не то чтобы я была фанатом Ольги Юлиановны, ну, скажу честно, иногда меня в ее произведениях угнетает такая тяжелая, настойчивая, угрюмая серьезность. Хотя разве я могу судить вообще? Где Ольга, а кто я…) Илья Валентинович вручил мне распечатанную книжку Кобылянской на русском языке. Но, при этом сказал Илья Валентинович, – тут, видите ли, есть одна трудность. Книга старинная, сделана до реформы, поэтому она с ятями.
А мне, как я уже говорила, так понравилась эта работа – сидеть в студии, бубнить тексты в микрофон и больше ничего не делать, – что я с радостью согласилась.
Не знаю, не знаю, – перечитывала я в отеле рассказы один за другим – все серьезные, все с трагическими сюжетами и финалами, все какие-то как будто под моросящим холодным дождем написанные.
Ну никак я не могла выбрать новеллу: вроде и эта была хороша, поэтична, и та… Уже в машине по дороге в издательство решила, что буду читать «Аристократку» или «Пресвятую Богородицу», но вдруг уже в кабине звукозаписи неожиданно для самой себя раскрыла рассказ «У святого Иоанна» и уверенно начала его читать. И прочла без единой заминки, как потом сказали, очень взволнованно и тепло, как читают хорошо знакомые стихи. Хотя и на тот момент чуть охрипшим на третий день сплошных записей голосом. Объяснить себе, почему я стала читать именно этот рассказ (другие должны были читать известные актеры), я могла только тем, что в рассказе была песня на украинском языке, песня о правде, которую исполнял нищий лирник, и я могла ее озвучить на украинском.
В этом рассказе шла речь о дне святого Иоанна. В церковь идут и едут разные люди: и бедняки, и богачи в бархате, и тут же нищие стоят и просят у входа. И все хотят чудесного облегчения страданий, и просят святого Иоанна, чтобы вылечил хвори, вернул здоровье. И через какое-то время выводят из дверей ослабевших от духоты, вот уже вынесли одного уже ушедшего в мир иной парня, болевшего чахоткой…
А рядом с храмом, прямо на земле лирник сидит, поет о том, как и где правду искать… Старик запыленный одинокий поет, и народу вокруг много, и никто его практически не слушает. И только маленькая девочка прислушивается к словам этого старика и все спрашивает и спрашивает бабушку, что такое правда и где она.
Странный рассказ вы выбрали, вроде как будто и без сюжета – кто-то мне сказал. А у меня, наоборот, крепла уверенность, что выбрала я этот рассказ правильно. Причем умом я понимала, что надо было записывать другой, выигрышней, ярче, а сердце подсказывало – нет, все правильно, все ты правильно сделала.
И потом, когда мне непонятно, я всегда задаю вопросы: себе, окружающим (как правило, они все гораздо умней и образованней меня), а если никто уже не может на вопрос ответить, я задаю его куда-то вверх, в небеса. А поскольку издавна, всю свою долгую жизнь читаю разные знаки, то и мироздание не заставило себя долго ждать.
По дороге в отель купила книг. И, уже уставшая, сонная, открыла одну из них. Просматривала вяло, пролистывала, и вдруг…
Речь шла об изобретении нот.
Это было на рубеже X и XI веков. Один монах, его звали Гвидо, обучал других монахов пению. Ну, если проще говорить, вроде как вел у них, у этих бенедиктинцев, хоровой кружок. И это тогда было очень сложно – попробуй каждому спой его звук, каждому – а там ведь целый хор. И все хотят петь. И, думаю, слух там был не у каждого, а институт кастингов и всяких там конкурсных отборов тогда еще был не так популярен, как сегодня. И он, этот монах, так умаялся бегать от одного певчего к другому и с каждым тянуть его личный звук, что ночью попросил помощи у милосердного Всевышнего. И услышал голос.
– Гвидо, ну ты что? Чего ж проще, – сказал ему голос, – представь, если бы у монахов не было имен, как бы ты называл своих братьев? Брат с карими глазами, брат с черной бородой, брат с курносым носом… и так далее? Да? Так что послушай меня, Гвидо, – дай-ка ты имя каждому звуку, да и все.
– Оооой, спасибо… – пал ниц монах.
– Та ладно, не за что, – ответил голос и замолк.
(Кто-то серьезный и насупленный, который считает себя истинно верующим и воцерковленным, обязательно попеняет мне, что святые, а тем более Сам так никогда не разговаривают. А я им отвечу, а вы слышали? Слышали, как они разговаривают? Разве только в кино, где с небес звучит бас, подправленный эхом из синтезатора хмельного звукорежиссера. Да знаете ли вы, что они потому и святые, и всепрощающие и милосердные, что говорят с каждым так, чтобы их поняли, чтобы их услышали. Разговаривают. А иногда и поют…)