Страница:
– Когда там накроешь, нам тоже здесь накрой, – сказала бабушка. Хоть она и притворялась, я все равно знала – она злится, что мама все делает так медленно.
– Хадижа, иди сюда, – позвала бабушка таким голосом, как будто съела много халвы. – На тебе, – она дала мне конфету. – Как бабушка тебя любит. Все тут Хадижу любят. Хадижа с нами жить будет…
Бабушка обманывала – она меня не любила.
Я не знаю, почему люди говорят, что лето или зима стоят. Это горы стоят. Лето стоять не может, оно лежит – на горах лежит солнцем, на земле – травой, на деревьях – зелеными листьями. Летом небо тоже стоит – ночью над головой встает и как будто опускается. В темноте гор не видно, а небо совсем-совсем темное, но вот странно, ты все равно видишь, где небо, а где земля. Зимой звезды редко выходят, а летом их сколько хочешь. Говорят, их нельзя считать, бородавки на пальцах вырастут. Я еще удивлялась: как звезды на небе держатся, почему вниз не падают? Может, их Аллах держит?
Когда я совсем маленькой была, думала, их можно отлепить от неба, как муху от клейкой ленты. Я даже в сарае на лестницу залезла, чтобы выше подняться и схватить их. Не получилось. Они, когда ты за ними поднимаешься, тоже поднимаются, не хотят, чтоб их брали. Наверное, надо с горы попробовать, решила я. Только как я ночью на гору пойду, я не знала, ночью ведь никто никуда не ходит. По ночам в нашем селе все спят. Только сверчок не спит – что-то свое поет до утра. Мама говорила, ей мешает. А мне – нет. Мне так нравится – лежать на двух матрасах, дышать холодным воздухом и слушать сверчковые песни.
Почему каждый год приходит зима? Дедушка говорит, они по длине одинаковые – зима и лето. Как он не видит, что зима намного длинней? Лето быстро проходит, все свадьбы в основном играют летом, потому что вокруг красиво и можно ходить в красивой одежде. Туфли можно носить – земля сухая. И невеста может пройти от своего дома до дома жениха и не испачкать подол белого платья. А зимой ветер носится по горам, воет, как шайтан. До чего неприятно… Река молчит – на ней сверху лед. Снега в селе много не бывает, он тонко лежит на земле, но как холодно! Выходишь из дома, ветер залетает тебе под платок, под куртку, толкает назад в дом. Куда идешь? Не разрешаю! А тебе за водой все равно надо. Воды дома ни капли. Ветер еще в кувшин или чайник залетает и воет оттуда. Это шайтан, а не ветер. Хорошо, если из родника вода идет. Земля вокруг него ледяная, идти скользко. А на трубе, из которой вода льется, сосульки висят – длиннее, чем борода деда Ахмеда, и тоже белые. Но бывает, когда совсем холодно, вода из родника не течет. Тогда женщины идут на реку, ломают камнем лед и берут воду оттуда. А что делать? Вот так бывает у нас в селении.
В первый год моей жизни в селе я почувствовала, что лето перестает лежать и уходит. Летом солнце покрывает все горы, но наступает день, когда одним горам достается больше солнца, а другим – меньше. Те, которым не достается совсем, становятся похожи на старых мужчин на годекане. Они постепенно засыпают – горы не спят, только когда солнце. А когда горы спят, кажется, что они умерли. Не люблю, когда в такие дни кричат ослы – и так неспокойно. Я так начинаю переживать, когда уходит лето. Грустно мне становится, воздуха не хватает, дышать не могу. Не знаю почему. Мне кажется, что зимой все умрут. Почему – тоже не знаю. Мне кажется, что зима как будто саван на нас надевает. Я видела однажды такое большое белое покрывало. Оно лежало у бабушки в сундуке. Бабушка сказала, когда она умрет, ее в это покрывало завернут. Я не люблю бабушку, но мне не хочется, чтобы она умирала. Мне не хочется, чтобы умирали горы, речка, чтобы умирало наше село. Как у меня все щиплется внутри, когда я стою возле обрыва и смотрю на белые горы. У меня, знаете, как будто внутри тоже большой комок шерсти. Он щиплется, щиплется, становится большим, пушистым, занимает много места, и мне тяжело дышать.
Вот когда солнце с гор уходит, еще трава желтеет. Птицы так спешат улететь из нашего села, как будто мы их чем-то обидели. Только курицы, утки, гуси и индюки никуда не улетают. Конечно, мы же их кормим, а другие птицы сами крошки подбирают, специально им никто не дает. И только-только эти птицы улетят, как в село приползают тучи – злые такие, они висят над нашими домами. Можно подумать, мы им тоже что-то плохое сделали. Хочется, чтобы всегда было лето.
Даже летом я сижу, смотрю на горы через обрыв – и уже жду, когда они начнут засыпать. Почему так? Они еще не спят, солнца на всех хватает, и даже птицы еще не знают, что скоро они улетят, а я уже сижу и жду, когда горы заснут. Зачем думать о плохом? Зачем ко мне приходят такие мысли? Может быть, это из-за шайтана, который в последние дни разговаривает со мной все чаще?
Раньше я могла жить без сахара и пить два стакана чая с одним кусочком. Потом мне стало не хватать. С того дня, как я первый раз без спроса вошла в бабушкину комнату и нашла мешок с сахаром, мне уже не хватало одного большого куска в день.
– Бери еще! Бери! – говорил мне шайтан.
Я знала, что это плохо. Если бы мы жили раньше, мне бы отрубили руку. Я так боялась, что старые адаты вернутся и мне отрубят руку. Что я бы делала с одной рукой? Только масло сбивать одной рукой можно. Но я же не хотела всю жизнь сбивать масло! Я хотела ткать ковер. Я хотела научиться писать, как дедушка, сидеть на почте и писать буквы на бумаге ручкой. Я даже рисовать хотела. Но людей по нашим обычаям рисовать нельзя, Аллаху это не нравится. А природу рисовать мне не нравилось. Поэтому я не рисовала, хотя у меня было три карандаша – синий, красный и зеленый.
Воровать сахар было легко – меня всегда посылали за вещами на второй этаж. За кисетом, за дедушкиной папахой, если он уходил, за чистым полотенцем. Я быстро забегала к бабушке в комнату, совала руку за занавеску и брала из мешка сахар.
– Два бери! Два! – говорил мне шайтан.
– Сахара мало станет, бабушка увидит, – отвечала я.
– Бери два!
Я брала два. Что я могла сделать? Мешок такой большой, думала я, может, бабушка не заметит, что я беру. Я думала, когда фрукты на деревьях созреют, я перестану брать сахар. Фруктов я могу есть сколько хочешь. Сначала созревает тутовник. Он похож на жирную гусеницу, но такой сладкий. Когда он падает с дерева на землю, то лопается, и кажется, что под деревом – много-много раздавленных гусениц. Дедушка стелит внизу клеенку и трусит дерево. Иногда мы собираем целое ведро с одного дерева.
За тутовником начинается черешня. В нашем саду растет красная и желтая. Маленькой я залезала на дерево, срывала черешню, ела ее, а косточки пуляла в соседний сад – пусть у них будет мусор. Но больше всего я люблю абрикосы – они у нас самые вкусные, длинные, откусишь – как мед на языке.
Абрикосы сначала бывают зеленые. Сыновья Салихи такие едят. А мне не нравятся – кислые. Я жду, когда они станут большими и желтыми.
Вот и тогда я так ждала, когда они созреют, я думала, что перестану брать сахар. Зачем мне сахар, когда есть абрикосы. Но когда они созрели, я все равно не перестала. Почему так получилось?! Абрикосы же я больше люблю, чем сахар. Но я никак не могла остановиться. Каждый день шайтан толкал меня в спину и заставлял заходить в бабушкину комнату. Я уже не хотела сахар – столько фруктов было, и дедушка покупал мне ирис. Но что я могла сделать? Это же не я, а шайтан.
В тот день дедушка собрал абрикосы. Принес деревянные ящики, в которых они не помнутся, и мы ждали машину, чтобы отвезти их на рынок. Бабушка послала меня наверх за новой клеенкой – люди приедут, их надо за стол посадить. Клеенка лежала в шкафу в коридоре второго этажа. Я быстро поднялась по лестнице, открыла шкаф.
– Хадижа! – позвал меня шайтан из бабушкиной комнаты.
Я вздрогнула – никак не могла привыкнуть к его голосу. Если бы у меня был камень, в котором живет сура, я бы не стала его слушать.
Я зашла в комнату, подбежала к занавеске, как обычно, сунула за нее руку. Там было пусто. Что такое, не поняла я. Где мешок? Я отдернула занавеску – мешка не было. Куда он делся?
– Так я и знала! – раздался за спиной голос.
Это был уже не шайтан, а бабушка. Я так вздрогнула, что сердце чуть через рот не выскочило.
– Так я и знала, что это ты воруешь сахар! – закричала бабушка.
Она так тихо подошла, я даже не услышала ее шагов. Какое у нее было злое лицо! Она вся покраснела, а нос у нее стал гнутым, как крючок.
– Я больше не буду, бабушка! Прости меня!
– Не будешь, да?! – крикнула она. – Вот сначала я тебя изобью, а потом ты не будешь!
Она подлетела ко мне как аждаха. Я закричала, у меня сердце вверх поднялось, и я боялась рот закрыть, чтобы нечаянно не укусить сердце.
Как она меня ударила палкой по спине, так больно было, у меня из глаз звезды выскочили.
– На тебе еще! На! – Она опускала палку на мою спину. – На!
– Уй, как больно! Мамочки!
– На!
– Мама!
– На тебе еще!
– Мама!
Я кричала, и мой собственный крик заходил мне в уши, как в узкое горлышко кувшина, и не мог оттуда вырваться. Моя голова чуть не лопнула.
– Мама!
Я никогда еще не видела, чтобы мама двигалась так быстро. Она забежала в комнату с вытянутыми руками, схватила меня и закрыла. У мамы руки были такие худые, их не хватило на всю меня. И бабушка все равно находила место, куда ударить. Мама выставила руки вперед, и палка несколько раз попала по ее узким кистям.
– Я тебе говорила, это она сахар берет! – Бабушка не могла успокоиться – била нас палкой как сумасшедшая.
– Тебе что, сахара жалко?! Пусть берет, она же ребенок! – крикнула мама.
– Ты зачем ее защищаешь? Вырастет воровкой, что будешь делать?! – бабушка еще раз ударила, мама успела повернуться, и она попала ей по спине. Тогда бабушка остановилась.
– Это только сахар, – сказала мама и заплакала.
– Это сейчас только сахар, потом она деньги брать будет. Она не понимает, когда говоришь – нельзя. Ее только палка научить может. Избаловали вы ее! Я говорила Расулу, не надо ей все, что хочет, покупать. Все, что хотела, ей давали. Испортили уже.
– У нее отца нет, а ты ее палкой бьешь за какой-то сахар.
– Астагфирулла, я ее не за сахар бью, я ее за воровство бью. – Бабушка еще раз замахнулась на нас, но не ударила. – Ты замуж выйдешь, уедешь, на мою голову ее оставишь. Я говорила, пусть Расула родственники забирают. Они ей такие же родственники бывают, как мы!
– Я ее мать!
– А я твоя мать, и не лезь, когда я ее воспитываю! Узнает кто-нибудь, какой позор будет, а! В глаза людям не смогу посмотреть! Мне это надо – этот позор?!
– Айке же позора не было, когда она мои галоши украла! – крикнула я.
– Вах, ты только посмотри! Она еще разговаривает! Я бы на твоем месте язык себе откусила. У-у-у, какая наглая, ты только посмотри… Я бы на твоем месте голову не могла поднять, не то что разговаривать! Руку тебе отрезать, бессовестной, надо! Негодяйка такая! Я тебе что, сахар не даю! Говори! Не даю я тебе сахар?!
– Это не я, бабушка.
– Вах, не ты! Я не видела сейчас, что ли?! А если не ты, то говори, кто?! Кроме нас, дома никого не бывает!
– Это шайтан, бабушка! Он говорил мне брать! Я не хотела. А он звал меня, говорит, заходи, бери сахар, еще бери, два куска бери. Я не хотела, я тысячу раз «бисмилля» сказала. А он, бывает же, звать не перестал. Я же камень потеряла, поэтому он пришел! Я не хотела брать твой сахар!
– Не придумывай мне!
Бабушка мне не поверила. Но она все равно пришила к моей юбке бусинку из Мекки с черным глазком, чтобы меня не сглазили, и я больше не воровала. Она дала мне еще один камушек с сурой, и я его трогала, когда видела бабушку, потому что моя бабушка – настоящий шайтан. Она так больно побила меня по спине, что я всю неделю лежать по ночам не могла. Только на боку спала. С того дня мама еще больше молчала. От нее не было слышно почти ни звука. Раньше она мне пела перед сном, теперь перестала. Мама не смеялась, когда бабушка нюхала табак после еды. Она только один раз сказала бабушке: «Я никогда тебя не прощу!» – и больше они особо не разговаривали.
Если бы я не любила так сахар, мама с бабушкой не поссорились бы. Они не успели помириться, и в этом виновата одна я.
Один раз, когда мы уже постелили на пол матрасы, я все равно ждала, что мама будет петь. Моя спина уже забыла палку, и я могла спать на спине. Я больше не злилась на бабушку. Зачем мама должна из-за меня на нее злиться? Мне хотелось, чтобы все стало как раньше. Чтобы они разговаривали. Чтобы мама хохотала, когда бабушка чихает.
– Мама, – позвала я.
– Что, Хадижа? – тихо спросила она.
– Мама, прости, да, бабушку. Я ее уже простила.
– Я тоже ее простила, – сказала мама. – Я не обижалась на нее.
– А почему ты тогда все время молчишь?
– Говорить не хочется, – ответила она.
Это был наш последний разговор, который я помню. Сначала я очень боялась, что Аллах разозлится на меня за то, что я слушалась шайтана, и накажет. Но потом, когда моя спина все забыла и я простила бабушку, я подумала, что Аллах мне тоже все забудет. Дедушка говорил, что Аллах – милосердный. Что люди даже в тысячу раз с ним не сравнятся, такой он хороший. Мне казалось: если я и мама простили бабушку, то и Он меня простил. Я уже была уверена, что прощена, пока Он меня не наказал.
Однажды мы шли с мамой на родник. Это было уже после того, как бабушка отлупила меня палкой. Я несла эмалированный чайник. Мама – кувшин. Мимо нас проехала «Волга», на солнце машина переливалась, как форель в речке. Даже мамин железный кувшин не был таким блестящим, как эта машина, хотя мама всегда натирала его. К машине генерала Казибекова как будто приклеили много-много маленьких блестящих звездочек. У меня даже глаза заболели на нее смотреть. Я никогда еще не видела генерала. Но машина проехала так быстро, что я не успела никого в ней разглядеть.
Когда мы дошли до их дома, машина уже стояла возле него, и ворота были открыты. Сначала из машины вышел низкий толстый мужчина в потной рубашке. Я всегда по-другому представляла генерала – высоким в военной форме. Я так расстроилась, когда генерал оказался не таким. Но потом из машины вышел второй человек – высокий, в форме и с усами. Это и был генерал. У нас в селе мужчины если отращивали усы, то всегда вместе с бородой. А у генерала бороды не было. Он был очень важный. Точно такой, как генерал.
За генералом из машины вышел мальчик, на несколько лет старше меня. Какой это был красивый мальчик – на нем были красивые брюки и блестящие туфли. Я сразу поняла, что он – городской. Я остановилась, чтобы посмотреть на генерала и на машину. Как я им завидовала – у них такой дом, такая машина, все что хочешь у них есть.
– Махач! – позвал генерал и зашел в ворота.
Мальчик побежал за ним. Они с нами даже не поздоровались. Конечно, кто мы такие были, чтобы с нами здороваться. Раньше мы тоже были городскими, и у моего папы тоже была очень хорошая работа, он мог купить мне все. Я посмотрела на свои галоши. По сравнению с туфлями этого мальчика мои галоши – просто позор. Я посмотрела на мамины ноги – на ней были резиновые шлепки. Ее ноги были меньше шлепок, поэтому когда мама ходила, то смешно подворачивала ноги. Конечно, Казибековы с нами здороваться не будут. Надо было маме надеть синюю юбку. Это был день, когда я впервые встретила Махача.
В нашем доме опасно вести дневник – его всегда надо хорошенько прятать, чтобы не нашли и не захотели почитать. На моем дневнике есть замок – маленький металлический, ключ от него я ношу на груди на золотой цепочке, которую бабушка подарила мне на день рождения. А дневник – толстую розовую тетрадь – подарили мои одноклассницы, наши сельчанки. У меня в голове и мысли не было такой – записывать, что у нас в доме происходило и происходит. Но когда я увидела на тетради замок, мне сразу захотелось рассказать ей все, потому что эта тетрадь похожа на меня – розовая и гладкая с виду, она умеет закрываться на замок, как и я привыкла держать свой рот и сердце на замке. Не дай Аллах, кто-нибудь найдет эту тетрадь, сломает замок (что его ломать, он не крепкий) и прочтет все, что в ней написано. Узнает о моем позоре. Позоре, который я давно храню под замком.
Мне сразу захотелось рассказать о Махаче, еще на первой странице – я часто думаю о нем, но я себе не разрешила. На первой, на второй и на третьей страницах я говорила себе «нельзя» – разве можно писать про чужого парня в своем дневнике? Но мне так хотелось написать его имя. Мне так хотелось увидеть его имя на белых листах своей розовой тетради. Они такие гладкие и приятные на ощупь. От них даже пахнет какими-то духами. Наверное, это дорогая тетрадь. Теперь, когда имя написано, я могу продолжать. В тетради триста листов. Но у меня нет столько историй. Моя жизнь в нашем сельском доме – скучная, никогда ничего не происходит. Скоро я закончу записывать, и в тетради останется много-много чистых листов. Если бы я жила в городе, там жизнь не была бы такой скучной и я бы исписала всю тетрадь. Хотя я уже пожалела, что начала вести дневник, потому что теперь надо рассказать, как Аллах меня наказал, но когда я думаю об этом, у меня из глаз идут слезы. Я только беру ручку и ставлю ее стержнем на бумагу, как слезы заливают мне все лицо, капают на тетрадь, бумага мокнет. Как можно так писать? Раньше я умела держать слезы в глазах – надо было не моргать, и они не катились дальше, стояли в глазах, а потом высыхали, или их можно было вытереть рукой. Теперь мои слезы изменились – может быть, с возрастом они меняются у человека? Моргай, не моргай – вытекают сами. Новые слезы выталкивают из глаз старые и текут, текут, текут. А может быть, так получилось потому, что, когда Аллах меня наказал, я часто сидела у обрыва и, наклонившись вниз, смотрела на речку? Как я хотела упасть и утонуть в ней! Сломать себе руки и ноги и лежать на скользких камнях под водой не в силах пошевелиться. Я даже чувствовала спиной их холод. И кричать от боли, но так, чтобы меня никто не услышал. Разве тогда, сидя у обрыва, я не кричала про себя? Я кричала не переставая. Но разве меня кто-то слышал? Прыгнуть у меня не хватило сил – это был бы самый большой грех, меня не похоронили бы тогда на нашем кладбище, а в другом месте одной лежать страшно. Я много раз представляла – как я лежу на камнях, мои руки сломаны, волосы распустились по воде, и вода рядом с моей головой как будто стала черная, мои глаза как два фундука, они открыты, смотрят вверх, я кричу, но изо рта выходит только журчание речки. Мне нравилась такая смерть. Она была красивой, как в старых легендах. А еще я мечтала о том, что Махач придет в наш сад в своих красивых блестящих туфлях, подойдет к обрыву, посмотрит вниз и увидит там меня. Он подойдет тогда к черешневому дереву, отломит от него ветку с белыми цветами… Когда Аллах меня наказал, стояла осень, все умирало, и не только горы, но даже люди, а я все равно представляла, что Махач отламывает ветку в цветах. Он бросает ее вниз с обрыва, ветка падает и ложится мне на грудь. Как это красиво! Я не хотела, чтобы Махач тоже прыгнул вниз от горя. Пусть бы умерла я одна, а остальные пусть бы жили долго и были счастливы. Я хотела, чтобы речка сама потянула меня, но она не потянула… Со мной ничего не случилось. Только слезы текли как река.
Умри я, Махач не бросил бы ветку в реку. Что ему делать в нашем саду? Мы бедные – они богатые. Раньше я не знала, что мы бедные, потому что у всех в нашем селе были почти одинаковые дома, одинаковые коровы, бараны и утки. Но через несколько лет после того, как мы переехали, село стало меняться: сельчане строили на месте старых домов новые – кирпичные, с железными заборами вокруг. Мужчины уезжали в Россию и возвращались с заработком. Некоторые приезжали на машинах – иномарках. Почту закрыли. Не знаю почему. Наверное, люди перестали писать друг другу письма.
Дедушка говорит, что нельзя открывать душу для плохого. Что злость и зависть – очень плохие чувства.
– Пусть они себе строят, – говорит он. – Нам что? Нам от этого ни холодно, ни жарко.
Если бы он знал, как у меня все кипятится внутри, когда моим ровесницам родители покупают красивую одежду. Если бы он знал, то так бы не говорил. Моим одноклассницам много чего привозят из Москвы. А я умираю от зависти. От злости у меня леденеют ступни и ладони. Так что мне и холодно, и жарко. В душе моей кипятятся плохие чувства. Не знаю, когда я открыла душу для плохого. Может быть, когда начала отзываться на голос шайтана, или когда ела еду с могил… Или когда… Нет, еще не настало время. Тебе, моя тетрадь, лучше пока не знать, как наказал меня Аллах. Вот сколько слез. Разве я могу писать на мокрой бумаге? Одно я могу сказать тебе – в моей душе давно живет плохое.
Я бежала на почту. В пакете лежала лепешка с сыром дедушке на обед. Я подумала о том, что дедушка уже купил мне ирисок и заварил чай. От этой мысли побежала быстрей. И вдруг в ногу врезалось что-то острое. От боли нога подвернулась, и я полетела вниз. Я успела выставить руки вперед, но все равно ударилась о кочку и закричала от боли. Раздался смех. Кто так громко смеется, удивилась я, подняла голову и увидела возле дерева у дороги ребят. Я не поверила своим глазам, когда увидела среди них Махача. Они вышли на дорогу и смеялись надо мной. Я только о Махаче и думала с тех пор, как мы с мамой увидели его возле родника. Я думала, что он не такой, как остальные сельские парни, думала, что он другой, городской. А он!
Я быстренько поднялась. Схватила с земли лепешку и сыр, выпавшие из пакета. Вытерла рукавом пыль с сыра. От стыда у меня горело лицо. Почему они надо мной смеются, спрашивала себя я. Почему не уходят? Что я им сделала? Такой был позор, что я упала при них. Я хорошенько посмотрела на землю и увидела тонкую проволоку, одним концом привязанную к дереву. Они специально привязали ее, чтобы я упала, догадалась я. У меня что-то потекло по губе, я потрогала – кровь. Я подняла руку к лицу и так стояла – закрывшись, пока они хохотали.
– Ладно, пойдем, – сказал Махач мальчикам.
Услышав его голос, я не смогла больше там стоять и побежала прочь, хотя нога сильно болела. От бега поднялся ветер в ушах.
– Что случилось? – Дедушка вскочил со стула, когда я забежала к нему на почту.
У меня на лице перемешались кровь и слезы. Мне казалось, что мое сердце размякло, как лепешка, которую бросили в молоко.
– Я упала там, на дороге!
– Как упала?! Зачем упала?! Почему упала?! – волновался дедушка.
– Споткнулась о камень. Кто-то камень на дороге бросил. Я бежала, его не увидела, – обманула я, мне не хотелось, чтобы дедушка плохо относился к Махачу. Зачем я это делала? Дедушка все равно не стал бы ссориться с генералом.
Дедушка намочил полотенце и положил его на мое лицо. Я сидела задрав голову и смотрела в потолок.
Я люблю смотреть на потолки и на стены. Там, где известка треснула, мне кажутся фигуры разных животных и людей. Я часто вижу на потолках Тамерлана или деда Ахмеда в высокой папахе. Я могу целый час смотреть вот так. Фигуры меняются – наместо деда Ахмеда может появиться точильный камень, наместо Тамерлана – гора. Иногда в моих фигурах мужчины превращаются в женщин. А иногда – в шайтана. Когда я вижу шайтана, я сразу опускаю глаза и трогаю камень. Почему он не оставит меня в покое?
В тот день я смотрела на потолок и ничего не видела. Мокрое полотенце давило скользким камнем. Один только вопрос крутился в моей голове: зачем Махач смеялся надо мной? Как я ненавижу его теперь! Если его задавит машина, от радости я буду танцевать!
– Хадижа, иди сюда, – позвала бабушка таким голосом, как будто съела много халвы. – На тебе, – она дала мне конфету. – Как бабушка тебя любит. Все тут Хадижу любят. Хадижа с нами жить будет…
Бабушка обманывала – она меня не любила.
* * *
Сидя в саду у обрыва, я каждый день съедала по куску сахара, взятого из бабушкиного мешка. К обрыву никто не ходил. Меня закрывали стволы деревьев, и увидеть из дома, что я делаю, было невозможно. На другой стороне – через обрыв и через речку – никто не жил. Там были только горы. В то время, когда мы готовились к дядиной свадьбе и когда шайтан заставлял меня воровать сахар, стояло лето.Я не знаю, почему люди говорят, что лето или зима стоят. Это горы стоят. Лето стоять не может, оно лежит – на горах лежит солнцем, на земле – травой, на деревьях – зелеными листьями. Летом небо тоже стоит – ночью над головой встает и как будто опускается. В темноте гор не видно, а небо совсем-совсем темное, но вот странно, ты все равно видишь, где небо, а где земля. Зимой звезды редко выходят, а летом их сколько хочешь. Говорят, их нельзя считать, бородавки на пальцах вырастут. Я еще удивлялась: как звезды на небе держатся, почему вниз не падают? Может, их Аллах держит?
Когда я совсем маленькой была, думала, их можно отлепить от неба, как муху от клейкой ленты. Я даже в сарае на лестницу залезла, чтобы выше подняться и схватить их. Не получилось. Они, когда ты за ними поднимаешься, тоже поднимаются, не хотят, чтоб их брали. Наверное, надо с горы попробовать, решила я. Только как я ночью на гору пойду, я не знала, ночью ведь никто никуда не ходит. По ночам в нашем селе все спят. Только сверчок не спит – что-то свое поет до утра. Мама говорила, ей мешает. А мне – нет. Мне так нравится – лежать на двух матрасах, дышать холодным воздухом и слушать сверчковые песни.
Почему каждый год приходит зима? Дедушка говорит, они по длине одинаковые – зима и лето. Как он не видит, что зима намного длинней? Лето быстро проходит, все свадьбы в основном играют летом, потому что вокруг красиво и можно ходить в красивой одежде. Туфли можно носить – земля сухая. И невеста может пройти от своего дома до дома жениха и не испачкать подол белого платья. А зимой ветер носится по горам, воет, как шайтан. До чего неприятно… Река молчит – на ней сверху лед. Снега в селе много не бывает, он тонко лежит на земле, но как холодно! Выходишь из дома, ветер залетает тебе под платок, под куртку, толкает назад в дом. Куда идешь? Не разрешаю! А тебе за водой все равно надо. Воды дома ни капли. Ветер еще в кувшин или чайник залетает и воет оттуда. Это шайтан, а не ветер. Хорошо, если из родника вода идет. Земля вокруг него ледяная, идти скользко. А на трубе, из которой вода льется, сосульки висят – длиннее, чем борода деда Ахмеда, и тоже белые. Но бывает, когда совсем холодно, вода из родника не течет. Тогда женщины идут на реку, ломают камнем лед и берут воду оттуда. А что делать? Вот так бывает у нас в селении.
В первый год моей жизни в селе я почувствовала, что лето перестает лежать и уходит. Летом солнце покрывает все горы, но наступает день, когда одним горам достается больше солнца, а другим – меньше. Те, которым не достается совсем, становятся похожи на старых мужчин на годекане. Они постепенно засыпают – горы не спят, только когда солнце. А когда горы спят, кажется, что они умерли. Не люблю, когда в такие дни кричат ослы – и так неспокойно. Я так начинаю переживать, когда уходит лето. Грустно мне становится, воздуха не хватает, дышать не могу. Не знаю почему. Мне кажется, что зимой все умрут. Почему – тоже не знаю. Мне кажется, что зима как будто саван на нас надевает. Я видела однажды такое большое белое покрывало. Оно лежало у бабушки в сундуке. Бабушка сказала, когда она умрет, ее в это покрывало завернут. Я не люблю бабушку, но мне не хочется, чтобы она умирала. Мне не хочется, чтобы умирали горы, речка, чтобы умирало наше село. Как у меня все щиплется внутри, когда я стою возле обрыва и смотрю на белые горы. У меня, знаете, как будто внутри тоже большой комок шерсти. Он щиплется, щиплется, становится большим, пушистым, занимает много места, и мне тяжело дышать.
Вот когда солнце с гор уходит, еще трава желтеет. Птицы так спешат улететь из нашего села, как будто мы их чем-то обидели. Только курицы, утки, гуси и индюки никуда не улетают. Конечно, мы же их кормим, а другие птицы сами крошки подбирают, специально им никто не дает. И только-только эти птицы улетят, как в село приползают тучи – злые такие, они висят над нашими домами. Можно подумать, мы им тоже что-то плохое сделали. Хочется, чтобы всегда было лето.
Даже летом я сижу, смотрю на горы через обрыв – и уже жду, когда они начнут засыпать. Почему так? Они еще не спят, солнца на всех хватает, и даже птицы еще не знают, что скоро они улетят, а я уже сижу и жду, когда горы заснут. Зачем думать о плохом? Зачем ко мне приходят такие мысли? Может быть, это из-за шайтана, который в последние дни разговаривает со мной все чаще?
Раньше я могла жить без сахара и пить два стакана чая с одним кусочком. Потом мне стало не хватать. С того дня, как я первый раз без спроса вошла в бабушкину комнату и нашла мешок с сахаром, мне уже не хватало одного большого куска в день.
– Бери еще! Бери! – говорил мне шайтан.
Я знала, что это плохо. Если бы мы жили раньше, мне бы отрубили руку. Я так боялась, что старые адаты вернутся и мне отрубят руку. Что я бы делала с одной рукой? Только масло сбивать одной рукой можно. Но я же не хотела всю жизнь сбивать масло! Я хотела ткать ковер. Я хотела научиться писать, как дедушка, сидеть на почте и писать буквы на бумаге ручкой. Я даже рисовать хотела. Но людей по нашим обычаям рисовать нельзя, Аллаху это не нравится. А природу рисовать мне не нравилось. Поэтому я не рисовала, хотя у меня было три карандаша – синий, красный и зеленый.
Воровать сахар было легко – меня всегда посылали за вещами на второй этаж. За кисетом, за дедушкиной папахой, если он уходил, за чистым полотенцем. Я быстро забегала к бабушке в комнату, совала руку за занавеску и брала из мешка сахар.
– Два бери! Два! – говорил мне шайтан.
– Сахара мало станет, бабушка увидит, – отвечала я.
– Бери два!
Я брала два. Что я могла сделать? Мешок такой большой, думала я, может, бабушка не заметит, что я беру. Я думала, когда фрукты на деревьях созреют, я перестану брать сахар. Фруктов я могу есть сколько хочешь. Сначала созревает тутовник. Он похож на жирную гусеницу, но такой сладкий. Когда он падает с дерева на землю, то лопается, и кажется, что под деревом – много-много раздавленных гусениц. Дедушка стелит внизу клеенку и трусит дерево. Иногда мы собираем целое ведро с одного дерева.
За тутовником начинается черешня. В нашем саду растет красная и желтая. Маленькой я залезала на дерево, срывала черешню, ела ее, а косточки пуляла в соседний сад – пусть у них будет мусор. Но больше всего я люблю абрикосы – они у нас самые вкусные, длинные, откусишь – как мед на языке.
Абрикосы сначала бывают зеленые. Сыновья Салихи такие едят. А мне не нравятся – кислые. Я жду, когда они станут большими и желтыми.
Вот и тогда я так ждала, когда они созреют, я думала, что перестану брать сахар. Зачем мне сахар, когда есть абрикосы. Но когда они созрели, я все равно не перестала. Почему так получилось?! Абрикосы же я больше люблю, чем сахар. Но я никак не могла остановиться. Каждый день шайтан толкал меня в спину и заставлял заходить в бабушкину комнату. Я уже не хотела сахар – столько фруктов было, и дедушка покупал мне ирис. Но что я могла сделать? Это же не я, а шайтан.
В тот день дедушка собрал абрикосы. Принес деревянные ящики, в которых они не помнутся, и мы ждали машину, чтобы отвезти их на рынок. Бабушка послала меня наверх за новой клеенкой – люди приедут, их надо за стол посадить. Клеенка лежала в шкафу в коридоре второго этажа. Я быстро поднялась по лестнице, открыла шкаф.
– Хадижа! – позвал меня шайтан из бабушкиной комнаты.
Я вздрогнула – никак не могла привыкнуть к его голосу. Если бы у меня был камень, в котором живет сура, я бы не стала его слушать.
Я зашла в комнату, подбежала к занавеске, как обычно, сунула за нее руку. Там было пусто. Что такое, не поняла я. Где мешок? Я отдернула занавеску – мешка не было. Куда он делся?
– Так я и знала! – раздался за спиной голос.
Это был уже не шайтан, а бабушка. Я так вздрогнула, что сердце чуть через рот не выскочило.
– Так я и знала, что это ты воруешь сахар! – закричала бабушка.
Она так тихо подошла, я даже не услышала ее шагов. Какое у нее было злое лицо! Она вся покраснела, а нос у нее стал гнутым, как крючок.
– Я больше не буду, бабушка! Прости меня!
– Не будешь, да?! – крикнула она. – Вот сначала я тебя изобью, а потом ты не будешь!
Она подлетела ко мне как аждаха. Я закричала, у меня сердце вверх поднялось, и я боялась рот закрыть, чтобы нечаянно не укусить сердце.
Как она меня ударила палкой по спине, так больно было, у меня из глаз звезды выскочили.
– На тебе еще! На! – Она опускала палку на мою спину. – На!
– Уй, как больно! Мамочки!
– На!
– Мама!
– На тебе еще!
– Мама!
Я кричала, и мой собственный крик заходил мне в уши, как в узкое горлышко кувшина, и не мог оттуда вырваться. Моя голова чуть не лопнула.
– Мама!
Я никогда еще не видела, чтобы мама двигалась так быстро. Она забежала в комнату с вытянутыми руками, схватила меня и закрыла. У мамы руки были такие худые, их не хватило на всю меня. И бабушка все равно находила место, куда ударить. Мама выставила руки вперед, и палка несколько раз попала по ее узким кистям.
– Я тебе говорила, это она сахар берет! – Бабушка не могла успокоиться – била нас палкой как сумасшедшая.
– Тебе что, сахара жалко?! Пусть берет, она же ребенок! – крикнула мама.
– Ты зачем ее защищаешь? Вырастет воровкой, что будешь делать?! – бабушка еще раз ударила, мама успела повернуться, и она попала ей по спине. Тогда бабушка остановилась.
– Это только сахар, – сказала мама и заплакала.
– Это сейчас только сахар, потом она деньги брать будет. Она не понимает, когда говоришь – нельзя. Ее только палка научить может. Избаловали вы ее! Я говорила Расулу, не надо ей все, что хочет, покупать. Все, что хотела, ей давали. Испортили уже.
– У нее отца нет, а ты ее палкой бьешь за какой-то сахар.
– Астагфирулла, я ее не за сахар бью, я ее за воровство бью. – Бабушка еще раз замахнулась на нас, но не ударила. – Ты замуж выйдешь, уедешь, на мою голову ее оставишь. Я говорила, пусть Расула родственники забирают. Они ей такие же родственники бывают, как мы!
– Я ее мать!
– А я твоя мать, и не лезь, когда я ее воспитываю! Узнает кто-нибудь, какой позор будет, а! В глаза людям не смогу посмотреть! Мне это надо – этот позор?!
– Айке же позора не было, когда она мои галоши украла! – крикнула я.
– Вах, ты только посмотри! Она еще разговаривает! Я бы на твоем месте язык себе откусила. У-у-у, какая наглая, ты только посмотри… Я бы на твоем месте голову не могла поднять, не то что разговаривать! Руку тебе отрезать, бессовестной, надо! Негодяйка такая! Я тебе что, сахар не даю! Говори! Не даю я тебе сахар?!
– Это не я, бабушка.
– Вах, не ты! Я не видела сейчас, что ли?! А если не ты, то говори, кто?! Кроме нас, дома никого не бывает!
– Это шайтан, бабушка! Он говорил мне брать! Я не хотела. А он звал меня, говорит, заходи, бери сахар, еще бери, два куска бери. Я не хотела, я тысячу раз «бисмилля» сказала. А он, бывает же, звать не перестал. Я же камень потеряла, поэтому он пришел! Я не хотела брать твой сахар!
– Не придумывай мне!
Бабушка мне не поверила. Но она все равно пришила к моей юбке бусинку из Мекки с черным глазком, чтобы меня не сглазили, и я больше не воровала. Она дала мне еще один камушек с сурой, и я его трогала, когда видела бабушку, потому что моя бабушка – настоящий шайтан. Она так больно побила меня по спине, что я всю неделю лежать по ночам не могла. Только на боку спала. С того дня мама еще больше молчала. От нее не было слышно почти ни звука. Раньше она мне пела перед сном, теперь перестала. Мама не смеялась, когда бабушка нюхала табак после еды. Она только один раз сказала бабушке: «Я никогда тебя не прощу!» – и больше они особо не разговаривали.
Если бы я не любила так сахар, мама с бабушкой не поссорились бы. Они не успели помириться, и в этом виновата одна я.
Один раз, когда мы уже постелили на пол матрасы, я все равно ждала, что мама будет петь. Моя спина уже забыла палку, и я могла спать на спине. Я больше не злилась на бабушку. Зачем мама должна из-за меня на нее злиться? Мне хотелось, чтобы все стало как раньше. Чтобы они разговаривали. Чтобы мама хохотала, когда бабушка чихает.
– Мама, – позвала я.
– Что, Хадижа? – тихо спросила она.
– Мама, прости, да, бабушку. Я ее уже простила.
– Я тоже ее простила, – сказала мама. – Я не обижалась на нее.
– А почему ты тогда все время молчишь?
– Говорить не хочется, – ответила она.
Это был наш последний разговор, который я помню. Сначала я очень боялась, что Аллах разозлится на меня за то, что я слушалась шайтана, и накажет. Но потом, когда моя спина все забыла и я простила бабушку, я подумала, что Аллах мне тоже все забудет. Дедушка говорил, что Аллах – милосердный. Что люди даже в тысячу раз с ним не сравнятся, такой он хороший. Мне казалось: если я и мама простили бабушку, то и Он меня простил. Я уже была уверена, что прощена, пока Он меня не наказал.
* * *
Обычно семья генерала Казибекова приезжает в начале лета. Его жена с детьми живет в том красивом доме у родника, а сам генерал приезжает из города на серебристой «Волге» по выходным, но и то не каждые выходные. В нашем селе столько разговоров о генерале, что долгое время я представляла его самым главным человеком на свете.Однажды мы шли с мамой на родник. Это было уже после того, как бабушка отлупила меня палкой. Я несла эмалированный чайник. Мама – кувшин. Мимо нас проехала «Волга», на солнце машина переливалась, как форель в речке. Даже мамин железный кувшин не был таким блестящим, как эта машина, хотя мама всегда натирала его. К машине генерала Казибекова как будто приклеили много-много маленьких блестящих звездочек. У меня даже глаза заболели на нее смотреть. Я никогда еще не видела генерала. Но машина проехала так быстро, что я не успела никого в ней разглядеть.
Когда мы дошли до их дома, машина уже стояла возле него, и ворота были открыты. Сначала из машины вышел низкий толстый мужчина в потной рубашке. Я всегда по-другому представляла генерала – высоким в военной форме. Я так расстроилась, когда генерал оказался не таким. Но потом из машины вышел второй человек – высокий, в форме и с усами. Это и был генерал. У нас в селе мужчины если отращивали усы, то всегда вместе с бородой. А у генерала бороды не было. Он был очень важный. Точно такой, как генерал.
За генералом из машины вышел мальчик, на несколько лет старше меня. Какой это был красивый мальчик – на нем были красивые брюки и блестящие туфли. Я сразу поняла, что он – городской. Я остановилась, чтобы посмотреть на генерала и на машину. Как я им завидовала – у них такой дом, такая машина, все что хочешь у них есть.
– Махач! – позвал генерал и зашел в ворота.
Мальчик побежал за ним. Они с нами даже не поздоровались. Конечно, кто мы такие были, чтобы с нами здороваться. Раньше мы тоже были городскими, и у моего папы тоже была очень хорошая работа, он мог купить мне все. Я посмотрела на свои галоши. По сравнению с туфлями этого мальчика мои галоши – просто позор. Я посмотрела на мамины ноги – на ней были резиновые шлепки. Ее ноги были меньше шлепок, поэтому когда мама ходила, то смешно подворачивала ноги. Конечно, Казибековы с нами здороваться не будут. Надо было маме надеть синюю юбку. Это был день, когда я впервые встретила Махача.
* * *
Мне тринадцать лет, и я начала писать этот дневник, когда уже все случилось. Сначала я не хотела, даже не думала. Вспоминала зеленые книги у дедушки под столом на почте. Сидя на полу и листая их, с непонятными мне буквами, я думала, что книги пишут только гении, важные люди, вроде нашего генерала или Толстого. В школе меня научили читать и писать, и вот я сама исписала уже столько листов. Значит, книгу писать легко, особенно если знаешь, что ее никто не прочтет.В нашем доме опасно вести дневник – его всегда надо хорошенько прятать, чтобы не нашли и не захотели почитать. На моем дневнике есть замок – маленький металлический, ключ от него я ношу на груди на золотой цепочке, которую бабушка подарила мне на день рождения. А дневник – толстую розовую тетрадь – подарили мои одноклассницы, наши сельчанки. У меня в голове и мысли не было такой – записывать, что у нас в доме происходило и происходит. Но когда я увидела на тетради замок, мне сразу захотелось рассказать ей все, потому что эта тетрадь похожа на меня – розовая и гладкая с виду, она умеет закрываться на замок, как и я привыкла держать свой рот и сердце на замке. Не дай Аллах, кто-нибудь найдет эту тетрадь, сломает замок (что его ломать, он не крепкий) и прочтет все, что в ней написано. Узнает о моем позоре. Позоре, который я давно храню под замком.
Мне сразу захотелось рассказать о Махаче, еще на первой странице – я часто думаю о нем, но я себе не разрешила. На первой, на второй и на третьей страницах я говорила себе «нельзя» – разве можно писать про чужого парня в своем дневнике? Но мне так хотелось написать его имя. Мне так хотелось увидеть его имя на белых листах своей розовой тетради. Они такие гладкие и приятные на ощупь. От них даже пахнет какими-то духами. Наверное, это дорогая тетрадь. Теперь, когда имя написано, я могу продолжать. В тетради триста листов. Но у меня нет столько историй. Моя жизнь в нашем сельском доме – скучная, никогда ничего не происходит. Скоро я закончу записывать, и в тетради останется много-много чистых листов. Если бы я жила в городе, там жизнь не была бы такой скучной и я бы исписала всю тетрадь. Хотя я уже пожалела, что начала вести дневник, потому что теперь надо рассказать, как Аллах меня наказал, но когда я думаю об этом, у меня из глаз идут слезы. Я только беру ручку и ставлю ее стержнем на бумагу, как слезы заливают мне все лицо, капают на тетрадь, бумага мокнет. Как можно так писать? Раньше я умела держать слезы в глазах – надо было не моргать, и они не катились дальше, стояли в глазах, а потом высыхали, или их можно было вытереть рукой. Теперь мои слезы изменились – может быть, с возрастом они меняются у человека? Моргай, не моргай – вытекают сами. Новые слезы выталкивают из глаз старые и текут, текут, текут. А может быть, так получилось потому, что, когда Аллах меня наказал, я часто сидела у обрыва и, наклонившись вниз, смотрела на речку? Как я хотела упасть и утонуть в ней! Сломать себе руки и ноги и лежать на скользких камнях под водой не в силах пошевелиться. Я даже чувствовала спиной их холод. И кричать от боли, но так, чтобы меня никто не услышал. Разве тогда, сидя у обрыва, я не кричала про себя? Я кричала не переставая. Но разве меня кто-то слышал? Прыгнуть у меня не хватило сил – это был бы самый большой грех, меня не похоронили бы тогда на нашем кладбище, а в другом месте одной лежать страшно. Я много раз представляла – как я лежу на камнях, мои руки сломаны, волосы распустились по воде, и вода рядом с моей головой как будто стала черная, мои глаза как два фундука, они открыты, смотрят вверх, я кричу, но изо рта выходит только журчание речки. Мне нравилась такая смерть. Она была красивой, как в старых легендах. А еще я мечтала о том, что Махач придет в наш сад в своих красивых блестящих туфлях, подойдет к обрыву, посмотрит вниз и увидит там меня. Он подойдет тогда к черешневому дереву, отломит от него ветку с белыми цветами… Когда Аллах меня наказал, стояла осень, все умирало, и не только горы, но даже люди, а я все равно представляла, что Махач отламывает ветку в цветах. Он бросает ее вниз с обрыва, ветка падает и ложится мне на грудь. Как это красиво! Я не хотела, чтобы Махач тоже прыгнул вниз от горя. Пусть бы умерла я одна, а остальные пусть бы жили долго и были счастливы. Я хотела, чтобы речка сама потянула меня, но она не потянула… Со мной ничего не случилось. Только слезы текли как река.
Умри я, Махач не бросил бы ветку в реку. Что ему делать в нашем саду? Мы бедные – они богатые. Раньше я не знала, что мы бедные, потому что у всех в нашем селе были почти одинаковые дома, одинаковые коровы, бараны и утки. Но через несколько лет после того, как мы переехали, село стало меняться: сельчане строили на месте старых домов новые – кирпичные, с железными заборами вокруг. Мужчины уезжали в Россию и возвращались с заработком. Некоторые приезжали на машинах – иномарках. Почту закрыли. Не знаю почему. Наверное, люди перестали писать друг другу письма.
Дедушка говорит, что нельзя открывать душу для плохого. Что злость и зависть – очень плохие чувства.
– Пусть они себе строят, – говорит он. – Нам что? Нам от этого ни холодно, ни жарко.
Если бы он знал, как у меня все кипятится внутри, когда моим ровесницам родители покупают красивую одежду. Если бы он знал, то так бы не говорил. Моим одноклассницам много чего привозят из Москвы. А я умираю от зависти. От злости у меня леденеют ступни и ладони. Так что мне и холодно, и жарко. В душе моей кипятятся плохие чувства. Не знаю, когда я открыла душу для плохого. Может быть, когда начала отзываться на голос шайтана, или когда ела еду с могил… Или когда… Нет, еще не настало время. Тебе, моя тетрадь, лучше пока не знать, как наказал меня Аллах. Вот сколько слез. Разве я могу писать на мокрой бумаге? Одно я могу сказать тебе – в моей душе давно живет плохое.
* * *
В тот день я бежала к дедушке. Было очень жарко, и даже зимой, вспоминая о том дне, я начинаю гореть. Меня окружали летние звуки. У зимы и у лета есть свои голоса и свои песни. У лета голос молодой женщины, у зимы – старой. Летом песня будто ковер сплетается из разных звуков, похожих на цветные нитки: красные, зеленые, синие. Эти нитки тянутся из домов – люди бегают туда-сюда, их шаги быстро стучат по земле, хлопают калитки, кричит петух, и даже дым от костра, на котором пекут лепешки, тоже идет желтой ниткой через все село. А зимой ковер не ткется. Зима натягивает серую основу на станок и на этом останавливается. Если станок в доме пустой, значит, случилось что-то плохое – хозяйка заболела или умерла. Ни одна хозяйка не перестанет ткать ковер. Заканчивая один, она тут же начинает другой. Так может быть только зимой – когда вокруг все серо-белое, а песня – старая, хриплая, как звук, который получается, когда проведешь пальцем по тугим ниткам основы.Я бежала на почту. В пакете лежала лепешка с сыром дедушке на обед. Я подумала о том, что дедушка уже купил мне ирисок и заварил чай. От этой мысли побежала быстрей. И вдруг в ногу врезалось что-то острое. От боли нога подвернулась, и я полетела вниз. Я успела выставить руки вперед, но все равно ударилась о кочку и закричала от боли. Раздался смех. Кто так громко смеется, удивилась я, подняла голову и увидела возле дерева у дороги ребят. Я не поверила своим глазам, когда увидела среди них Махача. Они вышли на дорогу и смеялись надо мной. Я только о Махаче и думала с тех пор, как мы с мамой увидели его возле родника. Я думала, что он не такой, как остальные сельские парни, думала, что он другой, городской. А он!
Я быстренько поднялась. Схватила с земли лепешку и сыр, выпавшие из пакета. Вытерла рукавом пыль с сыра. От стыда у меня горело лицо. Почему они надо мной смеются, спрашивала себя я. Почему не уходят? Что я им сделала? Такой был позор, что я упала при них. Я хорошенько посмотрела на землю и увидела тонкую проволоку, одним концом привязанную к дереву. Они специально привязали ее, чтобы я упала, догадалась я. У меня что-то потекло по губе, я потрогала – кровь. Я подняла руку к лицу и так стояла – закрывшись, пока они хохотали.
– Ладно, пойдем, – сказал Махач мальчикам.
Услышав его голос, я не смогла больше там стоять и побежала прочь, хотя нога сильно болела. От бега поднялся ветер в ушах.
– Что случилось? – Дедушка вскочил со стула, когда я забежала к нему на почту.
У меня на лице перемешались кровь и слезы. Мне казалось, что мое сердце размякло, как лепешка, которую бросили в молоко.
– Я упала там, на дороге!
– Как упала?! Зачем упала?! Почему упала?! – волновался дедушка.
– Споткнулась о камень. Кто-то камень на дороге бросил. Я бежала, его не увидела, – обманула я, мне не хотелось, чтобы дедушка плохо относился к Махачу. Зачем я это делала? Дедушка все равно не стал бы ссориться с генералом.
Дедушка намочил полотенце и положил его на мое лицо. Я сидела задрав голову и смотрела в потолок.
Я люблю смотреть на потолки и на стены. Там, где известка треснула, мне кажутся фигуры разных животных и людей. Я часто вижу на потолках Тамерлана или деда Ахмеда в высокой папахе. Я могу целый час смотреть вот так. Фигуры меняются – наместо деда Ахмеда может появиться точильный камень, наместо Тамерлана – гора. Иногда в моих фигурах мужчины превращаются в женщин. А иногда – в шайтана. Когда я вижу шайтана, я сразу опускаю глаза и трогаю камень. Почему он не оставит меня в покое?
В тот день я смотрела на потолок и ничего не видела. Мокрое полотенце давило скользким камнем. Один только вопрос крутился в моей голове: зачем Махач смеялся надо мной? Как я ненавижу его теперь! Если его задавит машина, от радости я буду танцевать!