Страница:
Сегодня занимались эвритмией. Девочки должны были танцевать не под музыку, а под стихи. Одна декламировала что-нибудь из древних греков, а остальные импровизировали, стараясь не просто попасть в темп и ритм строки, но выразить танцем суть стихотворения. Ленни часто импровизировала вместе с ними. Однако на этот раз поимпровизировать всласть не удалось. Не успел «низкий голос» занять свое место за ширмой – Ленни слышала, как скрипнуло кресло, потом раздалось кряхтенье и кашель, – не успели девочки стать в позы древнегреческих богинь, как из кабинета Мадам донеслись крики.
– …а не публичный дом! – кричал визгливый женский голос. – Знаю я, чем вы тут занимаетесь! И кто к вам ездит, тоже знаю! Мне все про вас рассказали! Я свою дочь не для того к вам привела, чтобы на нее глаза пялили!
– Лен-ни-и! – послышался голос Мадам. – Лен-ни-и! Сюда! Помога-ать!
И Ленни устремилась на помощь.
В кабинете она увидела тетку в платке и гамашах, которая, сжав кулаки, наступала на Мадам, испуганно забившуюся в угол дивана.
– Помога-ать! – пищала Мадам. – Сказа-ать ей – это не есть борррдель! Это есть синема! Ки-но-ге-ни-ийа!
– Простите, мадам, я не понимаю.
– Мсье, мсье за ширррма. Он не из боррдель. Он не смотррре-еть нога. Он не смотррре-еть гррру-удь! Он смотррре-еть лицо. Для синема. Он говоррри-ить – крррупный план. Вы понйа-ать?
– Я понять, – Ленни быстро, как все, что она делала, разобралась в природе конфликта. – Голубушка, вас как зовут?
Голубушка от неожиданности поперхнулась и обернулась к Ленни. Несколько мгновений она в изумлении смотрела на крошечное существо, стоящее перед ней в самой решительной позе. Наконец очнулась.
– Евдокия Пална, – растерянно промолвила она.
– Так вот, Евдокия Павловна, никто вашу дочку тут не обидит и ничего плохого ей не сделает. А про публичный дом я на вашем месте молчала бы, а то мадам д’Орлиак подаст на вас в суд. Господин, который сейчас находится за ширмой, выбирает актрис для своей новой фильмы. Его интересует только лицо. Все остальное ему не важно. Вам ясно?
– Мне ясно, – голубушка явно ничего не соображала.
– А если ясно, – говорила Ленни, незаметно оттесняя голубушку к выходу, – то радуйтесь, если вашу дочь пригласят в синема.
– Я радуюсь, – лепетала вконец деморализованная голубушка.
– Вот и хорошо. А кто, кстати, рассказал вам о… – Ленни замялась. Как обозначить то, что происходило тайно в репетиционном зале и о чем сама она узнала только что?
Но Евдокия Пална не заметила заминки.
– Так горничная ваша, Танька. Говорит, тут ездят, девок смотрят…
– Никто у нас «девок не смотрит». И вам пора, голубушка, пора.
Конфликт был исчерпан. Скандал так и не разгорелся. Мадам жалобно всхлипывала. Она слабо махнула Ленни платочком, мол, благодарю и можете идти. Ленни вернулась в зал. Хлопнула в ладоши.
– Медам, по местам!
Из-за ширмы раздавались шорохи. В зал заглянула другая репетиторша, приятельница Ленни. Глазами спросила: «В чем дело? Что за крик?» «Все в порядке. Не бери в голову. Ерунда», – тоже глазами ответила ей Ленни. Девочки начали свой танец. Ленни с приятельницей уселись на низкую кушетку у окна.
– Говорят, Мадам была в Греции и танцевала в античной тунике прямо на улицах Афин, – сказала приятельница.
Ленни фыркнула, представив Мадам в античной тунике.
– Подумаешь! Я тоже была в Греции. Меня Лизхен в прошлом году возила. Ах, Греция! Страна, где дали так прозрачны и голубы! – она немножко валяла дурака, слова произносила пафосно, нараспев и в то же время вроде бы на полном серьезе. – Представляешь, там совершенно безо всякого присмотра стоит Парфенон и храм Диониса. Но дело не в них. Дело в свете. Там такое странное преломление солнечного света, что кажется, будто по полям и долам бродят прозрачные тени античных героев. Вот, скажем, есть гора, с которой бежал куда-то Ахиллес. Я видела, как с нее спускался пастух. Он был как размытая тень. Вдруг, думаю, это сам Ахиллес восстал из царства Аида? А подошла поближе, гляжу – нормальный человек. Из костей и мяса. В чем дело? И тут я поняла. Так играют свет и тени. И вот что я подумала: фотогорафические снимки – ведь тоже игра света и тени, правда? А что, если силуэты на них делать прозрачными? Вот это будет, как говорит Мадам, ки-но-ге-ни-ийа! Нет, фо-то-ге-ни-ийа! А? Как ты считаешь?
Приятельница ничего не считала. Она слушала Ленни с открытым ртом. Из-за ширмы раздалось отчетливое хмыканье.
Урок окончился. Ленни отпустила девочек и побрела в гардеробную переодеваться. Господин с низким голосом вышел из-за ширмы и направился в кабинет Мадам.
– Благодарю вас, любезнейшая мадам д’Орлиак. К сожалению, сегодня ничего. Хм… Почти ничего.
Мадам уже совершенно оправилась от давешней стычки с голубушкой Евдокией Палной и деловито изучала счета, сидя за своим, крытым бирюзовым сукном, письменным столом.
– Жа-аль, шеррр мсье Ожоги-ин! – кокетливо пропела она. – Однако мой го-но-ррра-аррр!
– О, ваш гонорар, как всегда, будет выплачен незамедлительно, – господин Ожогин вытащил из кармана пухлое кожаное портмоне, отсчитал несколько купюр и положил перед Мадам на сукно. – Надеюсь видеть вас на премьере моей новой фильмы «Роман и Юлия: история веронских любовников» в «Иллюзионе». Будет весь свет. Кстати, помните вашу босоножку, которую я выбрал в прошлый раз? Очень мне пригодилась. Сыграла одну из подруг героини.
Мадам расплылась в улыбке.
– Очень ррра-ад! Очень ррра-ад! Мерррси, мон шеррр, мерррси! – восторженно восклицала она, прихлопывая купюры жирной ладонью и подтягивая их к себе.
Господин Ожогин раскланялся и неспешно направился вниз. Спускаясь по мраморной лестнице, он услышал, как внизу хлопнула дверь.
Ленни выбежала на улицу, зажмурилась от солнечного света, а когда открыла глаза, то с удивлением увидела у подъезда василькового цвета авто, хозяин которого утром на площади так заливисто хохотал, наблюдая сценку с голубями.
Ожогин, натягивая автомобильные перчатки, вышел из особняка вслед за ней, но быстроногая Ленни уже пересекала Пречистенку.
Глава 3
– …а не публичный дом! – кричал визгливый женский голос. – Знаю я, чем вы тут занимаетесь! И кто к вам ездит, тоже знаю! Мне все про вас рассказали! Я свою дочь не для того к вам привела, чтобы на нее глаза пялили!
– Лен-ни-и! – послышался голос Мадам. – Лен-ни-и! Сюда! Помога-ать!
И Ленни устремилась на помощь.
В кабинете она увидела тетку в платке и гамашах, которая, сжав кулаки, наступала на Мадам, испуганно забившуюся в угол дивана.
– Помога-ать! – пищала Мадам. – Сказа-ать ей – это не есть борррдель! Это есть синема! Ки-но-ге-ни-ийа!
– Простите, мадам, я не понимаю.
– Мсье, мсье за ширррма. Он не из боррдель. Он не смотррре-еть нога. Он не смотррре-еть гррру-удь! Он смотррре-еть лицо. Для синема. Он говоррри-ить – крррупный план. Вы понйа-ать?
– Я понять, – Ленни быстро, как все, что она делала, разобралась в природе конфликта. – Голубушка, вас как зовут?
Голубушка от неожиданности поперхнулась и обернулась к Ленни. Несколько мгновений она в изумлении смотрела на крошечное существо, стоящее перед ней в самой решительной позе. Наконец очнулась.
– Евдокия Пална, – растерянно промолвила она.
– Так вот, Евдокия Павловна, никто вашу дочку тут не обидит и ничего плохого ей не сделает. А про публичный дом я на вашем месте молчала бы, а то мадам д’Орлиак подаст на вас в суд. Господин, который сейчас находится за ширмой, выбирает актрис для своей новой фильмы. Его интересует только лицо. Все остальное ему не важно. Вам ясно?
– Мне ясно, – голубушка явно ничего не соображала.
– А если ясно, – говорила Ленни, незаметно оттесняя голубушку к выходу, – то радуйтесь, если вашу дочь пригласят в синема.
– Я радуюсь, – лепетала вконец деморализованная голубушка.
– Вот и хорошо. А кто, кстати, рассказал вам о… – Ленни замялась. Как обозначить то, что происходило тайно в репетиционном зале и о чем сама она узнала только что?
Но Евдокия Пална не заметила заминки.
– Так горничная ваша, Танька. Говорит, тут ездят, девок смотрят…
– Никто у нас «девок не смотрит». И вам пора, голубушка, пора.
Конфликт был исчерпан. Скандал так и не разгорелся. Мадам жалобно всхлипывала. Она слабо махнула Ленни платочком, мол, благодарю и можете идти. Ленни вернулась в зал. Хлопнула в ладоши.
– Медам, по местам!
Из-за ширмы раздавались шорохи. В зал заглянула другая репетиторша, приятельница Ленни. Глазами спросила: «В чем дело? Что за крик?» «Все в порядке. Не бери в голову. Ерунда», – тоже глазами ответила ей Ленни. Девочки начали свой танец. Ленни с приятельницей уселись на низкую кушетку у окна.
– Говорят, Мадам была в Греции и танцевала в античной тунике прямо на улицах Афин, – сказала приятельница.
Ленни фыркнула, представив Мадам в античной тунике.
– Подумаешь! Я тоже была в Греции. Меня Лизхен в прошлом году возила. Ах, Греция! Страна, где дали так прозрачны и голубы! – она немножко валяла дурака, слова произносила пафосно, нараспев и в то же время вроде бы на полном серьезе. – Представляешь, там совершенно безо всякого присмотра стоит Парфенон и храм Диониса. Но дело не в них. Дело в свете. Там такое странное преломление солнечного света, что кажется, будто по полям и долам бродят прозрачные тени античных героев. Вот, скажем, есть гора, с которой бежал куда-то Ахиллес. Я видела, как с нее спускался пастух. Он был как размытая тень. Вдруг, думаю, это сам Ахиллес восстал из царства Аида? А подошла поближе, гляжу – нормальный человек. Из костей и мяса. В чем дело? И тут я поняла. Так играют свет и тени. И вот что я подумала: фотогорафические снимки – ведь тоже игра света и тени, правда? А что, если силуэты на них делать прозрачными? Вот это будет, как говорит Мадам, ки-но-ге-ни-ийа! Нет, фо-то-ге-ни-ийа! А? Как ты считаешь?
Приятельница ничего не считала. Она слушала Ленни с открытым ртом. Из-за ширмы раздалось отчетливое хмыканье.
Урок окончился. Ленни отпустила девочек и побрела в гардеробную переодеваться. Господин с низким голосом вышел из-за ширмы и направился в кабинет Мадам.
– Благодарю вас, любезнейшая мадам д’Орлиак. К сожалению, сегодня ничего. Хм… Почти ничего.
Мадам уже совершенно оправилась от давешней стычки с голубушкой Евдокией Палной и деловито изучала счета, сидя за своим, крытым бирюзовым сукном, письменным столом.
– Жа-аль, шеррр мсье Ожоги-ин! – кокетливо пропела она. – Однако мой го-но-ррра-аррр!
– О, ваш гонорар, как всегда, будет выплачен незамедлительно, – господин Ожогин вытащил из кармана пухлое кожаное портмоне, отсчитал несколько купюр и положил перед Мадам на сукно. – Надеюсь видеть вас на премьере моей новой фильмы «Роман и Юлия: история веронских любовников» в «Иллюзионе». Будет весь свет. Кстати, помните вашу босоножку, которую я выбрал в прошлый раз? Очень мне пригодилась. Сыграла одну из подруг героини.
Мадам расплылась в улыбке.
– Очень ррра-ад! Очень ррра-ад! Мерррси, мон шеррр, мерррси! – восторженно восклицала она, прихлопывая купюры жирной ладонью и подтягивая их к себе.
Господин Ожогин раскланялся и неспешно направился вниз. Спускаясь по мраморной лестнице, он услышал, как внизу хлопнула дверь.
Ленни выбежала на улицу, зажмурилась от солнечного света, а когда открыла глаза, то с удивлением увидела у подъезда василькового цвета авто, хозяин которого утром на площади так заливисто хохотал, наблюдая сценку с голубями.
Ожогин, натягивая автомобильные перчатки, вышел из особняка вслед за ней, но быстроногая Ленни уже пересекала Пречистенку.
Глава 3
Господин Ожогин дома и на работе
Из студии мадам Марилиз Ожогин вышел с ухмылкой на губах. Все эти туники, босоногие девчонки, свободный танец, пластические этюды, эстетика Древней Эллады, корявые импровизации неопытных наяд… Ну как к этому относиться? Он сам по молодости лет не чурался Терпсихоры. В родном Херсоне держал танцкласс. Езжали солидные люди, платили солидные деньги, танцевали танго и фокстроты. Вот это были танцы! Меньше чем за год он стал херсонской знаменитостью. Ожогин улыбнулся, вспоминая свою провинциальную юность. И вернулся мыслями к мадам Марилиз. Следует, впрочем, отдать ей должное: дело она умеет ставить прочно и на широкую ногу. Если бы старуха занималась синематографом, ходила бы у него в первейших конкурентах. Подумав о конкурентах, Ожогин нахмурился. В первейших конкурентах ходил у него Студенкин, владелец самой большой в Москве кинофабрики, тип крайне неприятный и скользкий. Ожогин пытался вести с ним дела, но скоро убедился, что тот не держит слова, и разорвал отношения. Эмблемой кинофабрики Студенкина была голова рычащего льва. «И правда, такой всех порвет», – думал Ожогин каждый раз, когда видел на экране, как лев щерит пасть над идущей полукругом надписью «Студенкин и Ко». Сам же выбрал для эмблемы женскую фигуру в длинной, свободно ниспадающей тунике с высоко поднятым горящим факелом в руке. Ну вот, опять туники! Выходит, и он не чужд классическим мотивам. И он засмеялся в голос.
Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место сосредоточенному и немного сонному выражению, какое всегда появлялось у Ожогина при усиленной работе мысли или волнении. Дело было в той странной девочке… Как ее? Ленни? Раньше он как-то не обращал на нее особого внимания. Видел сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное существо, удивлялся мельком огромному количеству энергии, заключенному в столь маленьком тщедушном тельце, но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее лицо. Оно не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская фигура, порывистые движения, непроизвольный взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот головы – да, это было хорошо. Для танца. Для театра. Но не для кино. Для кино требовалось лицо. А вот его-то у девчонки и не было. Но сегодня что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Зацепило и не отпускало. Сначала он поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт в кабинете Мадам – за его ширмой весь разговор был отчетливо слышен. А затем… Что это она говорила о преломлении солнечного света? Об игре света и тени? О прозрачных фигурах греческих богов? Значит ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким, тающим, превратить в тень? Или это бред вздорной девицы и его больное воображение? «Надо подумать, надо подумать», – пробормотал он, минуя Манеж и университетскую церковь.
Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую и почти сразу – к себе, в Кривоколенный. У большого серого дома с фонарями и эркерами остановил машину и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало ему. Поднявшись, Ожогин отпер дверь квартиры своим ключом – не любил, когда открывала прислуга, – и оказался в большой квадратной прихожей. Квартира занимала весь бельэтаж и считалась в Москве образцом дурного вкуса. Он снял перчатки, кепи и автомобильные очки и бросил их на деревянный резной ларь, который стоял в углу. Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто-нибудь завтракал, обедал, ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол. По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса. Навстречу ему выскочили два пуделя – белый и черный – и затанцевали у его ног.
– Ну, привет, привет, – ласково сказал Ожогин, наклонился и потрепал того и другого по спине. Пудели начали повизгивать и лизать ему руку. – Ну, хватит, Чарлуня, хватит. И ты, Дэзи, прекрати. Я занят, – он еще раз потрепал пуделей. – Идите, идите. Приходите вечером в кабинет, поиграем.
Пудели убежали. Ожогин заглянул в одну из многочисленных открытых дверей. Это была столовая, на сей раз полупустая. Горничная собирала грязные тарелки. На диване, уткнувшись носом в бархатную подушку и посапывая, спал нежный отрок неизвестного назначения. «Наверное, из актерского агентства прислали», – подумал Ожогин. За столом сидел давний приятель, известный поэт-символист. Сидел, подперев кулаками крутые монгольские скулы и насупив и без того нависшие на глаза брови. Нараспев проговаривал стихи:
– Тень несозданных созданий…
«Вот именно», – буркнул про себя Ожогин, думая о своих тенях и светотенях. У поэта был лоб неандертальца с сильными выпуклыми надбровными дугами, слегка приплюснутый нос, широкое, угловатое, грубой лепки лицо и бородка клинышком, как у университетского профессора.
– А-а, Саша! – меланхолически сказал поэт, увидев Ожогина. – Хорошо, что ты пришел… Заходи, выпьем.
Ожогин присел к столу. Поэт разлил водку. Выпили. Ожогин прикусил кусочек хлеба. Поэт ничего не прикусил, налил еще и снова выпил.
– Эх, и влипли же мы с тобой, Сашка! – так же меланхолически произнес он.
– И не говори, – ответил Ожогин, не понимая, о чем идет речь.
Бросив на поэта последний жалостливый взгляд, Ожогин похлопал его по плечу, вышел из столовой и направился в свой кабинет. Дел было много, и далеко не все сулили приятное времяпрепровождение. Одну стену в кабинете Ожогина занимал огромный письменный стол, другую – гигантский аквариум с экзотическими рыбами, лесом из водорослей, замками и пещерами из речных камней и специально сконструированным по заказу Ожогина устройством, по которому в аквариум подавался воздух. В проеме окна висела клетка с кенаром. Кенар давно не пел и много лет морочил всем голову покашливанием и покряхтыванием, словно намекал, что вот-вот начнет распеваться.
Ожогин уселся за стол и придвинул к себе бювар с фирменным оттиском «Поставщик двора Его Императорского Величества». Поставщиком двора Ожогин стал по прихоти судьбы, когда несколько лет назад умудрился сфотографировать царя на параде буквально «глаза в глаза». Как ему удалось так близко подойти к царствующей особе, осталось загадкой. Но то, что Ожогин пронырлив и авантюрен, в игольное ушко влезет, было известно всей Москве. Говорили, что ни одно столичное действо не проходит без него и его фотоаппарата. Ожогин везде – на дорожке во время соревнований по бегу, на берегу во время показательной ловли стерляди в водах Москвы-реки, в камере во время посещения тюрьмы Ее Высочеством великой княгиней, в Елисеевском во время прибытия новой партии белужьей икры, в карете во время встречи австрийского посланника, во дворце во время бала по случаю тезоименитства царевича. Как же ему не быть на параде!
В тот раз его оттащили от царственной особы дюжие охранники и чуть не отправили в кутузку. Однако отпечатанные и отосланные на следующий день во дворец фотографии неожиданно понравились Его Величеству, и Ожогин получил звание Поставщика. Следующий подвиг он совершил, еще находясь в эйфории от своего успеха при дворе. Он запечатлел на кинопленку Великого Драматурга. Великий Драматург запечатлеваться не хотел, и даже его жена, знаменитая актриса Малого театра Нина Зарецкая, стервозная, несдержанная на язык дамочка, не смогла уговорить упрямого старца. Тогда Ожогин спрятался со своим киноаппаратом в дачном деревянном сортире и сквозь отверстие, вырезанного в форме сердечка на двери, заснял Великого Драматурга, который, ни о чем не подозревая, неторопливо прогуливался по дорожке. Вскоре мэтр умер. Фильма Ожогина осталась единственным его движущимся изображением.
Со своим фотоаппаратом Ожогин давно распрощался. За киноаппарат тоже сам не вставал. Теперь у него была сеть фотоателье, где пленки проявляли с помощью электричества, небольшая типография, в которой печатались открытки с изображением звезд и брошюрки в дешевых бумажных обложках с их биографиями. Теперь он жил в огромной квартире в Кривоколенном, держал двух пуделей, безголосого кенара, игуану, помещенную в отдельную комнату, чертову прорву рыбок, трех горничных, посыльного, повара, преподавателя китайского языка, у которого по причине сугубой занятости не взял ни одного урока, и жену – волоокую кинодиву Лару Рай, в миру Раису Ларину. И главное – к тридцати пяти годам он воплотил в жизнь свою мечту, построил огромную кинофабрику, поражающую воображение москвичей, которые по воскресеньям ездили за Калужскую заставу полюбоваться этим чудом из стекла и металла.
Он сидел за столом и думал о предстоящем разговоре с Зарецкой. Чертова баба ломалась, не желала продавать ему наследие Драматурга, набивала цену. После смерти Драматурга осталось пять пьес. Каждая – своего рода шедевр, однако совершенно не пригодный для кино. В этих пьесах абсолютно ничего не происходило. Герои выясняли отношения, томились от смутных желаний, комплексовали, жаловались на жизнь. Однако Великий Драматург недаром в молодости писал юмористические рассказы. Под конец жизни он решил посмеяться над собой и написал пять блистательных пародий на свои пьесы. Ожогин подозревал, что сделал он это, будучи в сильном подпитии. Как бы то ни было, пародии – каждая всего несколько страничек текста – буквально просились на экран. Кто бы мог подумать, что старик так упруго сможет развернуть действие, так уморительно прописать диалоги, так безжалостно вывести характеры!
Ожогин знал, что Студенкин тоже точит на них зубы. Следовало опередить нахала, испортить ему праздник. Ожогин придвинул к себе пять листков с подслеповатыми прыгающими машинописными буквами. Пять сценариев, написанных по пяти пародиям. Он должен был их прочесть, придумать новые названия, а затем уже звонить вдове.
Ожогин принялся за чтение.
«ТЕТЯ МАНЯ. Сцены помещичьей жизни. Тетя Маня, сестра богатого московского профессора Золотухина, ведет хозяйство в его имении. Тетя Маня влюблена в старого холостяка, доктора Копытова, который, в свою очередь, влюблен в свою работу. Поэтому тете Мане приходится скрывать свои чувства. Как-то в предрассветный час она, заламывая руки…»
Ожогин не стал дочитывать, взял красный карандаш, начертал сверху: «Горечь слез». Приступил к следующему сценарию.
«ТРИ КУЗЕНА. Сцены провинциальной жизни. Три кузена – Олег, Миша и Игорь – невыносимо страдают от бессмысленности своего существования в маленьком захолустном городке и мечтают уехать в Москву, чтобы предаться упорному труду, так как по месту жительства они не могут этого сделать. Олег руководит местной гимназией и уже отчаялся найти любовь. Игорь собирается жениться на дочери баронессы фон Валетт, некрасивой девушке в очках. Миша просто прожигает жизнь. В порыве отчаянной тоски…»
Красный росчерк Ожогина: «Отрава поцелуя». Следующий опус.
«ГАДКИЙ УТЕНОК. Сцены дачной жизни. Знаменитая актриса Арнольдова смотрит дачную постановку на открытом воздухе по пьесе своего сына, нервного юноши Пригожина. Арнольдова влюблена в своего сожителя, Болтунова, который влюблен в юную Лину Запрудную. В нее же влюблен и Пригожин. Творческая несостоятельность толкает его на непоправимое…»
В течение секунды Ожогин колеблется, потом пишет: «Месть врагов». Два последних сценария – «Аптекарский огород» и «Сидоров» – он вообще не читает, просто ставит сверху: «Клевета друзей», «За что тебя благодарить?» Отодвинув листы в сторону, он замечает на столе еще одну страничку с бледным текстом. «Александр Федорович! А не угодно ли вариант сценария «Тетя Маня» под названием «ДЯДЯ СТЕПА»? Это уже его ребята стараются, с кинофабрики.
– Вот черти, что хотят, то и строчат, – бормочет Ожогин, рвет листок, бросает в изящную серебряную корзину для ненужных бумаг и, тяжело вздохнув в предвкушении разговора с Зарецкой, снимает трубку телефонного аппарата.
– Барышня? Центр два двадцать пять, пожалуйста.
Зарецкая отвечает сразу, как будто сидит у телефона и ждет звонка.
– Желаю здравствовать, любезнейшая Нина Петровна, – елейным голосом начинает Ожогин.
– И вам не хворать, – отвечает любезнейшая.
– Видел, видел вас вчера в «Последней жертве». Нет слов описать то сильнейшее впечатление, которое вы производите своей незабываемой игрой на нас, простых людей. Ваше влияние на современный театр, на души соотечественников…
– И-и! Понес, батюшка, будто и не взнуздывали. Чего хочешь?
Как будто не знала, старая перечница, чего он хочет! Желала, чтобы поунижался, хвостом повилял. Как будто он и без того не вымазал ее с ног до головы медом, не залил по уши вареньем и патокой.
– То великое наследие, которое оставил ваш гениальный супруг, должно найти дорогу к широкой публике, стать для каждого гражданина…
– Не размазывай, батюшка, манную кашу по тарелке, говори, сколько.
Ожогин назвал сумму.
– За все пять? – деловито осведомилась вдова и назвала цифру в два раза больше.
Ожогин чуть надбавил. Вдова была непреклонна. Ожогин надбавил еще. Вдова хмыкнула и упомянуа Студенкина. Так они «танцевали» друг перед другом довольно долго, пока Ожогин не обнаружил, что почти вплотную приблизился к сумме вдовы, которая так и не спустилась ни на шаг со своего немыслимого пика, и дальнейший торг был неуместен.
– Черт с вами, разлюбезная Нина Петровна! – воскликнул он молодецки, в душе восхищаясь стойкостью вдовы и ее умением вести дела. – Будь по-вашему! Сегодня же пришлю к вам поверенного. А все же алчная вы особа, хоть и – гордость русской культуры.
– Вот это по-нашему, батюшка, – откликнулась довольная вдова. – Присылай своего мальчонку, подпишу твой договор. И уж денежки не забудь сразу передать, а то запамятуешь, а мне, старухе, неловко будет тебе напомнить.
– Это вы-то старуха? Это вам-то неловко? – засмеялся Ожогин и повесил трубку.
Несколько минут он сидел, уставившись в стол, не зная, горевать или радоваться заключению сделки. Сумма, что и говорить, была велика. И риск был велик. Однако и прибыли, если фильмы будут иметь успех, ожидались немалые. Комедии народ любил. Ожогин усмехнулся. Чертова баба готова торговать всем, что осталось после кончины старика. Скоро его исподнее выставит на торги, чего уж говорить о пяти безделках, начирканных спьяну на трактирных салфетках! Каждую буковку, будь ее воля, пересчитала бы и внесла в договор, чтобы извлечь из нее выгоду.
Наконец очнувшись, он снова снял трубку и попросил барышню соединить его с кинофабрикой. Вызвал директора, давнего друга, проверенного человека, преданного всей душой и ему, и синематографу, умницу, понимающего все с полуслова, Васю Чардынина.
– Вася, готовь срыв «Годунова»! – сказал он резко.
– Да уж готово все, Саша, – как всегда флегматично отозвался Чардынин.
Вот за что он любил Чардынина, так это за то, что у того всегда все было готово. О срыве «Годунова» они говорили давно. «Годунова» снимал Студенкин, в качестве козыря выставляя свою новую звезду Варю Снежину, которая должна была играть Марину Мнишек. Готовилась грандиозная премьера в том же «Иллюзионе», где Ожогин вскоре собирался представлять «Веронских любовников». Ожидались члены царской семьи. Во всяком случае, Студенкин распространялся об этом на каждом углу. Не сорвать Студенкину «Годунова» – себя не уважать. Так считал Ожогин. Чардынин соглашался. Именно он предложил другу сделать своего «Годунова», а на роль Мнишек взять вышедшую в тираж, бывшую звезду Софочку Трауберг, растолстевшую после родов и давно не появлявшуюся на экране.
Публике будет интересно посмотреть на Софочку. Валом повалят, еще драться за билеты будут. Выйдут, конечно, плюясь. Кому понравится Марина Мнишек, похожая на бочку? В общем, к премьере «Годунова» Студенкина публика удовлетворит свое любопытство, останется недовольна и не захочет тратить деньги, чтобы еще раз смотреть почти ту же фильму. Остается только рассчитать, за сколько дней до Студенкинской премьеры выпускать собственного провального «Годунова». Все это он обговорил с Чардыниным и остался доволен.
Ожогин поднялся из-за стола и направился в дальний конец квартиры, где находились комнаты его жены. В будуаре никого не было. В спальне тоже. Он прошел в ванную комнату, совмещенную со спальней. Волоокая Лара Рай лежала в ванной – огромной мраморной посудине на массивных золотых львиных лапах, – нежась в пене из душистого французского жидкого мыла. Ее роскошные черные волосы, знаменитые кудри Лары Рай, были забраны вверх черепаховыми шпильками. Тугие завитки, выбравшиеся на волю из-под шпилек, щекотали сзади шею, и время от времени Лара ежилась и проводила по шее рукой снизу вверх, пытаясь их пригладить.
Вокруг на многочисленных столиках, пуфиках, креслицах, диванчиках валялись полотенца, чулки, нижние юбки, ленты, корсажи, прочая воздушная дребедень, стояли флакончики с духами, баночки с кремами, коробочки с пудрой, тюбики губной помады. Ожогин присел на диванчик и вытащил сигару. Лара поморщилась.
– Я же просила здесь не курить, – недовольно молвила она и повела рукой, как бы разгоняя несуществующий дым. – И так душно, нечем дышать.
Он послушно сунул сигару обратно в карман. Лара поднялась из пены.
– Дай, пожалуйста, халат.
Он подал ей махровый халат, невольно отмечая искушенным отвлеченным взглядом человека, привыкшего профессионально рассматривать и оценивать людей, что за последнее время Лара отяжелела, поплыла, что талию ее скоро придется заковывать в корсет, а грудь драпировать платьем, иначе с экрана полезет всякое безобразие. Лара завернулась в халат и села к зеркалу. Принялась пристально разглядывать свое лицо. Он тоже стал разглядывать изображение в зеркале. За спиной Лары маячил он сам – некрасивый, невысокий, коренастый, с коротким ежиком жестких волос. Он перевел взгляд на Лару. Она задумчиво водила пальцем по лицу, как будто не была уверена, что это именно ее лицо, и знакомилась с его линиями, а может быть, искала ту точку, с которой начнет сейчас бережное ублаготворение, умащивание маслами и кремами этого произведения искусства. В любом случае это были любовные прикосновения.
Ожогин тем временем оценивал ее лицо, как только что оценивал тело. Он видел тонкие морщинки в уголках глаз, слегка опустившиеся губы, утяжелившийся овал, рыхловатую кожу. Прекрасная форма Лариного лица огрубела и опростилась. Из дивы полезла баба.
– Знаешь, Раинька, – неожиданно для себя вдруг сказал Ожогин, – я сегодня слышал такой странный разговор… Впрочем, неважно. Я вот что подумал – может быть, нам попробовать снимать тебя через вуаль? Как ты думаешь?
– Зачем? – спросила Лара. Она зачерпнула из баночки какое-то белое вещество, похожее на сметану, и начала наносить на лицо.
– Ну, понимаешь, сквозь вуаль твое лицо будет еще загадочней. Мы добьемся, чтобы оно было немножко затенено и размыто. Ты меня слушаешь?
Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место сосредоточенному и немного сонному выражению, какое всегда появлялось у Ожогина при усиленной работе мысли или волнении. Дело было в той странной девочке… Как ее? Ленни? Раньше он как-то не обращал на нее особого внимания. Видел сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное существо, удивлялся мельком огромному количеству энергии, заключенному в столь маленьком тщедушном тельце, но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее лицо. Оно не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская фигура, порывистые движения, непроизвольный взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот головы – да, это было хорошо. Для танца. Для театра. Но не для кино. Для кино требовалось лицо. А вот его-то у девчонки и не было. Но сегодня что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Зацепило и не отпускало. Сначала он поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт в кабинете Мадам – за его ширмой весь разговор был отчетливо слышен. А затем… Что это она говорила о преломлении солнечного света? Об игре света и тени? О прозрачных фигурах греческих богов? Значит ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким, тающим, превратить в тень? Или это бред вздорной девицы и его больное воображение? «Надо подумать, надо подумать», – пробормотал он, минуя Манеж и университетскую церковь.
Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую и почти сразу – к себе, в Кривоколенный. У большого серого дома с фонарями и эркерами остановил машину и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало ему. Поднявшись, Ожогин отпер дверь квартиры своим ключом – не любил, когда открывала прислуга, – и оказался в большой квадратной прихожей. Квартира занимала весь бельэтаж и считалась в Москве образцом дурного вкуса. Он снял перчатки, кепи и автомобильные очки и бросил их на деревянный резной ларь, который стоял в углу. Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто-нибудь завтракал, обедал, ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол. По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса. Навстречу ему выскочили два пуделя – белый и черный – и затанцевали у его ног.
– Ну, привет, привет, – ласково сказал Ожогин, наклонился и потрепал того и другого по спине. Пудели начали повизгивать и лизать ему руку. – Ну, хватит, Чарлуня, хватит. И ты, Дэзи, прекрати. Я занят, – он еще раз потрепал пуделей. – Идите, идите. Приходите вечером в кабинет, поиграем.
Пудели убежали. Ожогин заглянул в одну из многочисленных открытых дверей. Это была столовая, на сей раз полупустая. Горничная собирала грязные тарелки. На диване, уткнувшись носом в бархатную подушку и посапывая, спал нежный отрок неизвестного назначения. «Наверное, из актерского агентства прислали», – подумал Ожогин. За столом сидел давний приятель, известный поэт-символист. Сидел, подперев кулаками крутые монгольские скулы и насупив и без того нависшие на глаза брови. Нараспев проговаривал стихи:
– Тень несозданных созданий…
«Вот именно», – буркнул про себя Ожогин, думая о своих тенях и светотенях. У поэта был лоб неандертальца с сильными выпуклыми надбровными дугами, слегка приплюснутый нос, широкое, угловатое, грубой лепки лицо и бородка клинышком, как у университетского профессора.
– А-а, Саша! – меланхолически сказал поэт, увидев Ожогина. – Хорошо, что ты пришел… Заходи, выпьем.
Ожогин присел к столу. Поэт разлил водку. Выпили. Ожогин прикусил кусочек хлеба. Поэт ничего не прикусил, налил еще и снова выпил.
– Эх, и влипли же мы с тобой, Сашка! – так же меланхолически произнес он.
– И не говори, – ответил Ожогин, не понимая, о чем идет речь.
Бросив на поэта последний жалостливый взгляд, Ожогин похлопал его по плечу, вышел из столовой и направился в свой кабинет. Дел было много, и далеко не все сулили приятное времяпрепровождение. Одну стену в кабинете Ожогина занимал огромный письменный стол, другую – гигантский аквариум с экзотическими рыбами, лесом из водорослей, замками и пещерами из речных камней и специально сконструированным по заказу Ожогина устройством, по которому в аквариум подавался воздух. В проеме окна висела клетка с кенаром. Кенар давно не пел и много лет морочил всем голову покашливанием и покряхтыванием, словно намекал, что вот-вот начнет распеваться.
Ожогин уселся за стол и придвинул к себе бювар с фирменным оттиском «Поставщик двора Его Императорского Величества». Поставщиком двора Ожогин стал по прихоти судьбы, когда несколько лет назад умудрился сфотографировать царя на параде буквально «глаза в глаза». Как ему удалось так близко подойти к царствующей особе, осталось загадкой. Но то, что Ожогин пронырлив и авантюрен, в игольное ушко влезет, было известно всей Москве. Говорили, что ни одно столичное действо не проходит без него и его фотоаппарата. Ожогин везде – на дорожке во время соревнований по бегу, на берегу во время показательной ловли стерляди в водах Москвы-реки, в камере во время посещения тюрьмы Ее Высочеством великой княгиней, в Елисеевском во время прибытия новой партии белужьей икры, в карете во время встречи австрийского посланника, во дворце во время бала по случаю тезоименитства царевича. Как же ему не быть на параде!
В тот раз его оттащили от царственной особы дюжие охранники и чуть не отправили в кутузку. Однако отпечатанные и отосланные на следующий день во дворец фотографии неожиданно понравились Его Величеству, и Ожогин получил звание Поставщика. Следующий подвиг он совершил, еще находясь в эйфории от своего успеха при дворе. Он запечатлел на кинопленку Великого Драматурга. Великий Драматург запечатлеваться не хотел, и даже его жена, знаменитая актриса Малого театра Нина Зарецкая, стервозная, несдержанная на язык дамочка, не смогла уговорить упрямого старца. Тогда Ожогин спрятался со своим киноаппаратом в дачном деревянном сортире и сквозь отверстие, вырезанного в форме сердечка на двери, заснял Великого Драматурга, который, ни о чем не подозревая, неторопливо прогуливался по дорожке. Вскоре мэтр умер. Фильма Ожогина осталась единственным его движущимся изображением.
Со своим фотоаппаратом Ожогин давно распрощался. За киноаппарат тоже сам не вставал. Теперь у него была сеть фотоателье, где пленки проявляли с помощью электричества, небольшая типография, в которой печатались открытки с изображением звезд и брошюрки в дешевых бумажных обложках с их биографиями. Теперь он жил в огромной квартире в Кривоколенном, держал двух пуделей, безголосого кенара, игуану, помещенную в отдельную комнату, чертову прорву рыбок, трех горничных, посыльного, повара, преподавателя китайского языка, у которого по причине сугубой занятости не взял ни одного урока, и жену – волоокую кинодиву Лару Рай, в миру Раису Ларину. И главное – к тридцати пяти годам он воплотил в жизнь свою мечту, построил огромную кинофабрику, поражающую воображение москвичей, которые по воскресеньям ездили за Калужскую заставу полюбоваться этим чудом из стекла и металла.
Он сидел за столом и думал о предстоящем разговоре с Зарецкой. Чертова баба ломалась, не желала продавать ему наследие Драматурга, набивала цену. После смерти Драматурга осталось пять пьес. Каждая – своего рода шедевр, однако совершенно не пригодный для кино. В этих пьесах абсолютно ничего не происходило. Герои выясняли отношения, томились от смутных желаний, комплексовали, жаловались на жизнь. Однако Великий Драматург недаром в молодости писал юмористические рассказы. Под конец жизни он решил посмеяться над собой и написал пять блистательных пародий на свои пьесы. Ожогин подозревал, что сделал он это, будучи в сильном подпитии. Как бы то ни было, пародии – каждая всего несколько страничек текста – буквально просились на экран. Кто бы мог подумать, что старик так упруго сможет развернуть действие, так уморительно прописать диалоги, так безжалостно вывести характеры!
Ожогин знал, что Студенкин тоже точит на них зубы. Следовало опередить нахала, испортить ему праздник. Ожогин придвинул к себе пять листков с подслеповатыми прыгающими машинописными буквами. Пять сценариев, написанных по пяти пародиям. Он должен был их прочесть, придумать новые названия, а затем уже звонить вдове.
Ожогин принялся за чтение.
«ТЕТЯ МАНЯ. Сцены помещичьей жизни. Тетя Маня, сестра богатого московского профессора Золотухина, ведет хозяйство в его имении. Тетя Маня влюблена в старого холостяка, доктора Копытова, который, в свою очередь, влюблен в свою работу. Поэтому тете Мане приходится скрывать свои чувства. Как-то в предрассветный час она, заламывая руки…»
Ожогин не стал дочитывать, взял красный карандаш, начертал сверху: «Горечь слез». Приступил к следующему сценарию.
«ТРИ КУЗЕНА. Сцены провинциальной жизни. Три кузена – Олег, Миша и Игорь – невыносимо страдают от бессмысленности своего существования в маленьком захолустном городке и мечтают уехать в Москву, чтобы предаться упорному труду, так как по месту жительства они не могут этого сделать. Олег руководит местной гимназией и уже отчаялся найти любовь. Игорь собирается жениться на дочери баронессы фон Валетт, некрасивой девушке в очках. Миша просто прожигает жизнь. В порыве отчаянной тоски…»
Красный росчерк Ожогина: «Отрава поцелуя». Следующий опус.
«ГАДКИЙ УТЕНОК. Сцены дачной жизни. Знаменитая актриса Арнольдова смотрит дачную постановку на открытом воздухе по пьесе своего сына, нервного юноши Пригожина. Арнольдова влюблена в своего сожителя, Болтунова, который влюблен в юную Лину Запрудную. В нее же влюблен и Пригожин. Творческая несостоятельность толкает его на непоправимое…»
В течение секунды Ожогин колеблется, потом пишет: «Месть врагов». Два последних сценария – «Аптекарский огород» и «Сидоров» – он вообще не читает, просто ставит сверху: «Клевета друзей», «За что тебя благодарить?» Отодвинув листы в сторону, он замечает на столе еще одну страничку с бледным текстом. «Александр Федорович! А не угодно ли вариант сценария «Тетя Маня» под названием «ДЯДЯ СТЕПА»? Это уже его ребята стараются, с кинофабрики.
– Вот черти, что хотят, то и строчат, – бормочет Ожогин, рвет листок, бросает в изящную серебряную корзину для ненужных бумаг и, тяжело вздохнув в предвкушении разговора с Зарецкой, снимает трубку телефонного аппарата.
– Барышня? Центр два двадцать пять, пожалуйста.
Зарецкая отвечает сразу, как будто сидит у телефона и ждет звонка.
– Желаю здравствовать, любезнейшая Нина Петровна, – елейным голосом начинает Ожогин.
– И вам не хворать, – отвечает любезнейшая.
– Видел, видел вас вчера в «Последней жертве». Нет слов описать то сильнейшее впечатление, которое вы производите своей незабываемой игрой на нас, простых людей. Ваше влияние на современный театр, на души соотечественников…
– И-и! Понес, батюшка, будто и не взнуздывали. Чего хочешь?
Как будто не знала, старая перечница, чего он хочет! Желала, чтобы поунижался, хвостом повилял. Как будто он и без того не вымазал ее с ног до головы медом, не залил по уши вареньем и патокой.
– То великое наследие, которое оставил ваш гениальный супруг, должно найти дорогу к широкой публике, стать для каждого гражданина…
– Не размазывай, батюшка, манную кашу по тарелке, говори, сколько.
Ожогин назвал сумму.
– За все пять? – деловито осведомилась вдова и назвала цифру в два раза больше.
Ожогин чуть надбавил. Вдова была непреклонна. Ожогин надбавил еще. Вдова хмыкнула и упомянуа Студенкина. Так они «танцевали» друг перед другом довольно долго, пока Ожогин не обнаружил, что почти вплотную приблизился к сумме вдовы, которая так и не спустилась ни на шаг со своего немыслимого пика, и дальнейший торг был неуместен.
– Черт с вами, разлюбезная Нина Петровна! – воскликнул он молодецки, в душе восхищаясь стойкостью вдовы и ее умением вести дела. – Будь по-вашему! Сегодня же пришлю к вам поверенного. А все же алчная вы особа, хоть и – гордость русской культуры.
– Вот это по-нашему, батюшка, – откликнулась довольная вдова. – Присылай своего мальчонку, подпишу твой договор. И уж денежки не забудь сразу передать, а то запамятуешь, а мне, старухе, неловко будет тебе напомнить.
– Это вы-то старуха? Это вам-то неловко? – засмеялся Ожогин и повесил трубку.
Несколько минут он сидел, уставившись в стол, не зная, горевать или радоваться заключению сделки. Сумма, что и говорить, была велика. И риск был велик. Однако и прибыли, если фильмы будут иметь успех, ожидались немалые. Комедии народ любил. Ожогин усмехнулся. Чертова баба готова торговать всем, что осталось после кончины старика. Скоро его исподнее выставит на торги, чего уж говорить о пяти безделках, начирканных спьяну на трактирных салфетках! Каждую буковку, будь ее воля, пересчитала бы и внесла в договор, чтобы извлечь из нее выгоду.
Наконец очнувшись, он снова снял трубку и попросил барышню соединить его с кинофабрикой. Вызвал директора, давнего друга, проверенного человека, преданного всей душой и ему, и синематографу, умницу, понимающего все с полуслова, Васю Чардынина.
– Вася, готовь срыв «Годунова»! – сказал он резко.
– Да уж готово все, Саша, – как всегда флегматично отозвался Чардынин.
Вот за что он любил Чардынина, так это за то, что у того всегда все было готово. О срыве «Годунова» они говорили давно. «Годунова» снимал Студенкин, в качестве козыря выставляя свою новую звезду Варю Снежину, которая должна была играть Марину Мнишек. Готовилась грандиозная премьера в том же «Иллюзионе», где Ожогин вскоре собирался представлять «Веронских любовников». Ожидались члены царской семьи. Во всяком случае, Студенкин распространялся об этом на каждом углу. Не сорвать Студенкину «Годунова» – себя не уважать. Так считал Ожогин. Чардынин соглашался. Именно он предложил другу сделать своего «Годунова», а на роль Мнишек взять вышедшую в тираж, бывшую звезду Софочку Трауберг, растолстевшую после родов и давно не появлявшуюся на экране.
Публике будет интересно посмотреть на Софочку. Валом повалят, еще драться за билеты будут. Выйдут, конечно, плюясь. Кому понравится Марина Мнишек, похожая на бочку? В общем, к премьере «Годунова» Студенкина публика удовлетворит свое любопытство, останется недовольна и не захочет тратить деньги, чтобы еще раз смотреть почти ту же фильму. Остается только рассчитать, за сколько дней до Студенкинской премьеры выпускать собственного провального «Годунова». Все это он обговорил с Чардыниным и остался доволен.
Ожогин поднялся из-за стола и направился в дальний конец квартиры, где находились комнаты его жены. В будуаре никого не было. В спальне тоже. Он прошел в ванную комнату, совмещенную со спальней. Волоокая Лара Рай лежала в ванной – огромной мраморной посудине на массивных золотых львиных лапах, – нежась в пене из душистого французского жидкого мыла. Ее роскошные черные волосы, знаменитые кудри Лары Рай, были забраны вверх черепаховыми шпильками. Тугие завитки, выбравшиеся на волю из-под шпилек, щекотали сзади шею, и время от времени Лара ежилась и проводила по шее рукой снизу вверх, пытаясь их пригладить.
Вокруг на многочисленных столиках, пуфиках, креслицах, диванчиках валялись полотенца, чулки, нижние юбки, ленты, корсажи, прочая воздушная дребедень, стояли флакончики с духами, баночки с кремами, коробочки с пудрой, тюбики губной помады. Ожогин присел на диванчик и вытащил сигару. Лара поморщилась.
– Я же просила здесь не курить, – недовольно молвила она и повела рукой, как бы разгоняя несуществующий дым. – И так душно, нечем дышать.
Он послушно сунул сигару обратно в карман. Лара поднялась из пены.
– Дай, пожалуйста, халат.
Он подал ей махровый халат, невольно отмечая искушенным отвлеченным взглядом человека, привыкшего профессионально рассматривать и оценивать людей, что за последнее время Лара отяжелела, поплыла, что талию ее скоро придется заковывать в корсет, а грудь драпировать платьем, иначе с экрана полезет всякое безобразие. Лара завернулась в халат и села к зеркалу. Принялась пристально разглядывать свое лицо. Он тоже стал разглядывать изображение в зеркале. За спиной Лары маячил он сам – некрасивый, невысокий, коренастый, с коротким ежиком жестких волос. Он перевел взгляд на Лару. Она задумчиво водила пальцем по лицу, как будто не была уверена, что это именно ее лицо, и знакомилась с его линиями, а может быть, искала ту точку, с которой начнет сейчас бережное ублаготворение, умащивание маслами и кремами этого произведения искусства. В любом случае это были любовные прикосновения.
Ожогин тем временем оценивал ее лицо, как только что оценивал тело. Он видел тонкие морщинки в уголках глаз, слегка опустившиеся губы, утяжелившийся овал, рыхловатую кожу. Прекрасная форма Лариного лица огрубела и опростилась. Из дивы полезла баба.
– Знаешь, Раинька, – неожиданно для себя вдруг сказал Ожогин, – я сегодня слышал такой странный разговор… Впрочем, неважно. Я вот что подумал – может быть, нам попробовать снимать тебя через вуаль? Как ты думаешь?
– Зачем? – спросила Лара. Она зачерпнула из баночки какое-то белое вещество, похожее на сметану, и начала наносить на лицо.
– Ну, понимаешь, сквозь вуаль твое лицо будет еще загадочней. Мы добьемся, чтобы оно было немножко затенено и размыто. Ты меня слушаешь?