Страница:
Марина Порошина
Майне либе Лизхен
Это был счастливый дом. Но такой дом нуждается в людях.
Агата Кристи
Все еще черно-фиолетовая, но уже не страшная туча, огрызаясь молниями и погромыхивая, нехотя отползала в сторону дальнего леса, и освободившаяся, свежевымытая половина неба была прозрачной и ослепительно-голубой. Город, на четверть часа замерший под натиском оглушительной июльской грозы, приходил в себя, улыбаясь и отряхиваясь.
По главной улице города ехал огромный синий автобус, блестя на солнце мокрыми дельфиньими боками. В больших, наглухо тонированных стеклах отражались дома, деревья, мосты, строительные краны, купола соборов. Двигаясь осторожно, как слон, по неотложным делам вынужденный заглянуть в посудную лавку, автобус свернул с главного проспекта (конечно же, имени Ленина) на тихую зеленую улицу имени уральского писателя Бажова и не без труда припарковался возле небольшого двухэтажного дома. Дверь автобуса, тихонько вздохнув, уехала вбок, и из невидимого автобусного нутра начали выходить люди. Они разминали ноги, говорили друг другу что-то на немецком, кажется, языке и с любопытством оглядывались по сторонам, доставая фотоаппараты, – словом, вели себя так, как ведут себя туристы в любом уголке мира. Но в обычном городском дворе, застроенном пятиэтажками образца тридцатых годов прошлого века, где никаких достопримечательностей не наблюдалось, любознательные пассажиры шикарного автобуса выглядели так же неуместно, как и он сам.
Девушка-экскурсовод процокала на тоненьких каблучках к дому, старательно обходя лужи, за ней гуськом послушно потянулись туристы, и пару минут спустя возле автобуса остались лишь двое – шофер и высокий мужчина в длинном сером плаще и мягкой серой фетровой шляпе. В его облике тоже было что-то странное: так одевались советские разведчики, работавшие в тылу врага, если судить по фильмам семидесятых годов, но уж никак не туристы, путешествующие в июле по российской провинции. Мужчина не спешил последовать за остальными, отчего-то медлил и смотрел себе под ноги. Потом он, как будто решившись, наконец поднял голову и взглянул наверх – туда, где за окном второго этажа угадывался женский силуэт.
…Женщина, судорожно сжав рукой горло, отшатнулась от окна: она совершенно ясно увидела, что у мужчины в сером плаще нет лица.
По главной улице города ехал огромный синий автобус, блестя на солнце мокрыми дельфиньими боками. В больших, наглухо тонированных стеклах отражались дома, деревья, мосты, строительные краны, купола соборов. Двигаясь осторожно, как слон, по неотложным делам вынужденный заглянуть в посудную лавку, автобус свернул с главного проспекта (конечно же, имени Ленина) на тихую зеленую улицу имени уральского писателя Бажова и не без труда припарковался возле небольшого двухэтажного дома. Дверь автобуса, тихонько вздохнув, уехала вбок, и из невидимого автобусного нутра начали выходить люди. Они разминали ноги, говорили друг другу что-то на немецком, кажется, языке и с любопытством оглядывались по сторонам, доставая фотоаппараты, – словом, вели себя так, как ведут себя туристы в любом уголке мира. Но в обычном городском дворе, застроенном пятиэтажками образца тридцатых годов прошлого века, где никаких достопримечательностей не наблюдалось, любознательные пассажиры шикарного автобуса выглядели так же неуместно, как и он сам.
Девушка-экскурсовод процокала на тоненьких каблучках к дому, старательно обходя лужи, за ней гуськом послушно потянулись туристы, и пару минут спустя возле автобуса остались лишь двое – шофер и высокий мужчина в длинном сером плаще и мягкой серой фетровой шляпе. В его облике тоже было что-то странное: так одевались советские разведчики, работавшие в тылу врага, если судить по фильмам семидесятых годов, но уж никак не туристы, путешествующие в июле по российской провинции. Мужчина не спешил последовать за остальными, отчего-то медлил и смотрел себе под ноги. Потом он, как будто решившись, наконец поднял голову и взглянул наверх – туда, где за окном второго этажа угадывался женский силуэт.
…Женщина, судорожно сжав рукой горло, отшатнулась от окна: она совершенно ясно увидела, что у мужчины в сером плаще нет лица.
День первый
Воспоминания о лете
– Нас утро встреча-ает прохладой,
Нас ветром встреча-ает река.
Люби-имая, что ж ты не рада
Веселому пе-енью гудка?!
Левушка поерзал под одеялом, устраиваясь поуютнее, и сквозь сон довольно улыбнулся: судя по исполняемому репертуару, сегодня с утра у Ба ничего не болит. В последнее время такое случалось нечасто, особенно зимой, когда какая-нибудь из обширного списка официально имевшихся у Ба болезней непременно норовила напомнить о себе. Хотя сама Ба считала себя здоровой именно потому, что у нее каждый день болело в разных местах, а не все время в одном и том же. Но если болело сильно, то она, будя Левушку, бормотала что-нибудь из репертуара Аллы Пугачевой, которую изрядно недолюбливала в последние годы, и чем короче становились юбки примадонны и моложе любовники, тем язвительнее бормотала Ба свой утренний репертуар. Но Левушка и против Пугачевой в аранжировке Ба ничего не имел, ворчливое «гложет-сердце-кручина-давит-грудь-подоконник» тоже означало, что, в принципе, все нормально. Плохо, если он просыпался от звона будильника, заведенного с вечера «на всякий случай». Таким образом, противный трезвон означал, что наступил как раз тот самый «всякий случай» и Ба не стала вставать с постели, чтобы проводить его на занятия. Это означало, что утро совсем не доброе и что ему, возможно, придется вызывать «Скорую», а Ба, конечно, будет протестовать, да он и сам понимает – что может сделать сонный и равнодушный врач «Скорой»?..
– Ба, скажи мне честно: когда тебе было девятнадцать лет, тебя радовало в семь утра веселое пенье гудка? – В виде одолжения Левушка высунул из-под одеяла кончик носа и уточнил: – Зимой? И кто такой, кстати, этот Слава, с которым встает страна?
– Не спи, вставай, кудря-авая!
В цехах звеня,
Страна встает со сла-авою
На встре-ечу дня!
И за-автрак уж почти готов,
Вставай, лентя-ай!
На самом деле Левушка, услышав про гудок и поняв, что сегодня все хорошо, пришел, не просыпаясь окончательно, в отличное настроение и дискуссию затеял просто так, потому что нет большего удовольствия, чем холодным зимним утром лежать в теплой постели, натянув одеяло до ушей, и капризничать, максимально оттягивая неприятный момент вставания.
– Если бы ты знал, чем я по утрам занималась в девятнадцать лет, ты бы очень удивился, – назидательно сообщила Ба. – Всем почему-то кажется, что мир начинается именно с них, и никому так по утрам спать не хотелось, как им.
– Оп-па! Чем ты занималась в девятнадцать лет? Очень-очень интересно! Всегда обещаешь и никогда не рассказываешь, – Левушка с заинтересованным видом повернулся на бок и подпер щеку ладонью. – Расскажи – встану.
– Встанешь – расскажу, – в тон ему ответила Ба.
Левушка, морщась, частично выкопал себя из-под теплого одеяла, уселся, нашарил на полу холодные тапки и только потом окончательно расстался с милой сердцу нагретой постелью. Чтобы согреться, он помахал руками и, не достигнув желаемого результата, напялил прямо на голое тело старенький застиранный свитер.
– Ну? – поторопил он.
– Когда мне было девятнадцать лет, – многообещающе начала Ба, – я по утрам не только делала зарядку, но и обливалась холодной водой. И, между прочим, ты…
– Фигушки! – испуганно воскликнул Левушка. – Не дождешься! Еще неизвестно, как влияет на химические процессы в организме такой выброс адреналина. По мне, так вреда больше.
– Ну, нет так нет, – покладисто согласилась Ба, довольная уже тем, что Левушка изъят из постели без особых проблем. Бывало, что ее усилия не увенчивались успехом и внук, пробормотав что-то вроде «первой парой доврачебка… а мне плевать!», падал обратно в кровать и засыпал сном младенца. – Давай зарядку делать.
Минут десять они делали зарядку – Левушка стоя на ковре, а Ба сидя на стуле – и ревниво наблюдали друг за другом. У них была давняя договоренность: Левушка добросовестно делает вместе с Ба зарядку, а она вместе с ним, так и быть, завтракает. Оба прекрасно понимали, что в добровольном порядке Левушка и рукой не взмахнет, а Ба без его присмотра на завтрак ограничится чашкой крепкого кофе и сигаретой. Взаимная выгода была налицо, и договоренность оба старались соблюдать… по мере возможности.
Завтраком оба тоже остались довольны: на сей раз не было, безусловно, полезной овсяной каши, а был гораздо менее полезный омлет с кусочками хлеба, но иногда Ба позволяла себе маленькие вольности. По телевизору две тощие длинноволосые модели делали вид, что занимаются аэробикой, а Левушка старательно делал вид, что его вовсе не волнуют их длинные ножки, туго обтянутые попки и все прочее, чем откровенно любовался оператор, злоупотребляя крупными планами в неожиданных ракурсах.
– Вот странно, запах кофе люблю, а сам кофе мне по барабану, – предпринял Левушка самоотвлекающий маневр.
– Нет такого выражения – «по барабану», следи за своей речью, – назидательно ответила Ба. – Просто ты маленький еще и ничего в жизни не понимаешь.
Зажмурившись от удовольствия, она сделала первый, самый вкусный глоток из большой белой чашки с надписью «I love coffee». Кружку подарил Левушка, поэтому день всегда начинался с нее.
– И витамины выпей, а то опять забудешь. Память хуже, чем у меня.
– А ты таблетки пила? Странная у тебя память, – поддел Ба Левушка. – Про мои витамины помнишь, а про свои таблетки – нет. Давай пей, чтобы я видел, а то я тебя знаю.
– Не пила и не буду. У меня от них голова кружится. Ты сам видел, сколько там противопоказаний. И потом, нельзя запивать таблетки кофе, а без кофе я не могу…
– Опять за свое?!
– Я тебе сто раз объясняла: в моем возрасте организму уже не надо помогать. Ему надо не мешать, он старый и мудрый, он сам справится… возможно. Шансы, во всяком случае, есть. А твоя химия его дезориентирует. И потом, современная фармацевтика – это чистый бизнес, я его поддерживать не желаю. – И Ба, вздохнув от переполняющих ее приятных чувств, отдалась наслаждению кофе.
Левушка открыл было рот, чтобы ввязаться в дискуссию – отношение Ба к лекарствам возмущало его до глубины души. Подумать только – пройдя всю войну врачом в госпитале и до семидесяти лет проработав в районной больнице терапевтом, она на старости лет сохранила веру только в антибиотики. Ну и в полезные вещи вроде перекиси водорода и зеленки. А студент-второкурсник фармацевтического факультета медицинской академии Левушка, напротив, почитал фармацевтику своим будущим призванием и ревниво следил за всеми новинками в данной области, но обратить в свою веру Ба у него никак не получалось. Вообще, они могли препираться по этому поводу до бесконечности, но на этот раз спора не вышло. Ба, поглощенная процессом кофепития, замахала на него рукой и показала на часы.
– Ну ладно! – сдался внук. – Вечером все равно заставлю выпить что положено!
Ба покивала, блаженно принюхиваясь к кружке. Левушка улыбнулся и чмокнул ее в щеку. Он где-то читал: лицо, сморщенное, как печеное яблоко. Вовсе и не похоже. Да, лицо Ба было покрыто морщинами: на лбу, щеках и подбородке, вокруг глаз, они были все разными, у каждой – свое направление, свой характер и, казалось, своя биография, но сравнить это любимое лицо с каким-то там яблоком у него язык бы не повернулся. А вообще-то он втихомолку гордился тем, как замечательно выглядит его Ба: всегда в брючках и в блузке (блузки были парадные, к которым непременно прилагались бусы или брошь, и домашние; а халат, по убеждению Ба, допустимо надевать только после ванны), до сих пор на удивление густые волосы, правда, совсем белоснежные, красиво подстрижены (к Ба специально приходила домой девочка из соседней парикмахерской, и на ее предложения «покраситься» Ба отвечала неизменным отказом, считая это неуместным кокетством). А главное, глаза у Ба были молодые, веселые, заинтересованные. Словом, к ней совершенно не подходило глупое словечко «бабуля» или грубое «старуха». Она была – Ба. Единственная на свете, самая лучшая и самая молодая.
– Я тебя люблю, – сообщил он, протискиваясь мимо бабушки к выходу – кухня была узкой, как бутылка.
– Тогда носи шапку на голове, а не в кармане, сделай милость, зима на дворе, я же все из окна вижу, – ворчливо ответила его замечательная Ба, что в переводе означало: я тебя тоже люблю, родной мой, самый хороший на свете человек, и скучаю, и начинаю ждать твоего возвращения, как только за тобой закрывается дверь! Но на подобные нежности Ба была не щедра. Она считала, что раз уж ей, старухе, доверено воспитание внука, то она должна воспитать его настоящим мужчиной, без всяких там «сюси-пуси» и поцелуйчиков. И никогда не признавалась, что она каждый раз замирает от счастья, когда слышит Левушкино «люблю», как она ждет этого слова. Ничего, мужчина может себе это позволить, если нечасто.
– А ты не кури много, ладно? – уже из прихожей прокричал внук. – Я тебе на этой неделе сигареты больше покупать не буду, и не проси! Твой лимит весь вышел! Пока!
– Подумаешь… Здоровой все равно уже не помру, – резонно возразила Ба захлопнувшейся двери и немедленно потянулась за сигаретой. – А мне Галя купит. Или Герман Иванович.
* * *
– Солнышки! Готовьте чирики! Железные рубли у меня есть! Без сдачи никто не останется! Покупайте-успевайте, с Нового года все равно подорожают! – Бойкая тетка-кондукторша энергично протискивалась через толпу пассажиров, собирая в ладонь мелочь и раздавая направо и налево сдачу вместе с крохотными билетиками, каждый из которых зачем-то еще надлежало надорвать. Тетка была одета в потрепанную шубу из когда-то голубого, а ныне грязно-серого искусственного меха, вязаный берет, который лет пять назад можно было бы назвать мохеровым, и растоптанные валенки на резиновой подошве. Из-под берета выпрастывались круто завитые локоны неопределенного пегого цвета, что делало кондукторшу похожей на грязного пуделя. На руках у тетки красовались зеленые перчатки с наполовину обрезанными пальцами, позволявшие по достоинству оценить маникюр цвета «вырви глаз», тоже, впрочем, наполовину облезший.Дама с кокетливой стрижкой, одетая в пуховик молодежного покроя, немедленно возмутилась:
– Вот паразиты! Как Новый год, так они цены повышают! А на выборах врали, что все останется, как было… Это куда же мы катимся?
– А вам-то что? – парировала кондукторша. – Вы же по пенсионному ездите, забесплатно. Вон вас, льготников, полный троллейбус! А с кого мне план выполнять, спрашивается? Она на халяву ездит, причем который год, и еще возмущается!
– А вы мне не хамите! – обиделась дама в пуховике, брезгливо отстраняясь от невоспитанной кондукторши. – Откуда вы знаете, что я по пенсионному? Я вам его еще не показывала!
– Чего я – так не вижу, что ли, у кого пенсионное, у кого нет? – фыркнула кондукторша.
– Нет, это действительно хамство! Я на вас жаловаться буду! – Дама в пуховике оглянулась по сторонам, ища поддержки, но сонные пассажиры, сидя и стоя досматривавшие утренние сны, были не склонны ввязываться в борьбу за культуру обслуживания в общественном транспорте.
– А чего жаловаться-то? – Кондукторша, невзирая на тесноту, даже умудрилась каким-то образом упереть руки в бока и склочной буквой «ф» нависла над дамой, а дама отпрянула уже не брезгливо, но испуганно, вжавшись в стенку до отказа. – Если вы не на пенсии – берите билет, я тогда извиняюсь. Не берете билет – пенсионное покажите, как положено. Я же говорю: не первый год бесплатно ездите, порядки должны знать.
Дама в пуховике еще раз украдкой оглянулась по сторонам, поколебавшись, достала из сумочки пенсионное удостоверение и с ненавистью ткнула под нос кондукторше. Та равнодушно кивнула и принялась протискиваться дальше, продолжая, однако, что-то громко ворчать себе под нос про «совсем совесть потерявших, хотя и не молоденькие уже». Оставленная в покое дама деликатно зашмыгала носом в желтый носовой платочек.
Минуту спустя кондукторша протянула билет небритому мрачному мужику и в придачу высыпала ему в ладонь горсть мелочи.
– А нормальных денег у тебя нет? – поинтересовался мужик, с тоской глядя на едва уместившуюся в ладони кучу металлических кругляшков. – На паперти, что ли, стояла?
– А ты мне не «тыкай»! – мгновенно взвилась кондукторша. – Много вас тут! Вечно сами норовите все мне спихнуть, а я с полной сумкой таскайся! Размечтался!
В качестве аргумента она подняла повыше свою сумку, тяжело звякнувшую металлом. Мужик плюнул и, решив не связываться со склочной теткой, ссыпал мелочь в карман. Кондукторша, создавая вокруг себя маленькие энергетические смерчи, отправилась дальше. Симпатичному парню, опасливо протянувшему пятисотрублевую купюру, она игриво предложила купить рулончик билетов оптом:
– Солнышко, да я тебе сейчас на всю оставшуюся жизнь отмотаю! На кой черт тебе столько мелочи?
Однако, получив отказ, не обиделась и сдачу отсчитала бумажками. Озябшей девчонке вручила счастливый билетик, пообещав, что «непременно подействует», согнала с места подростка и усадила мамашу с малышом. Все это она проделывала шумно и с увлечением, неизменно ввязываясь во все конфликтные ситуации и доводя их до победного конца.
На последней площадке обнаружился безбилетник. Мужчина лет сорока сунул ей под нос какие-то корочки, кондукторшу они по каким-то причинам не устроили, и она немедленно затеяла звонкую склоку. Мужчина поначалу молчал, смотрел в окно, изучал свой сотовый телефон. Кондукторша поддавала жару, призывая на помощь общественность. Пассажиры понемногу втягивались в конфликт, принимая ту или иную сторону (платить иль не платить – из вечных вопросов)… словом, поездка обещала быть нескучной.
– Приличный с виду человек! И сидит, как порядочный! Я не посмотрю на твои корочки поганые! – бушевала кондукторша. – Сейчас будет остановка, я тебя в милицию сдам!
– Иди на… – миролюбиво посоветовал мужчина, решив-таки поддержать беседу.
Кондукторша набрала побольше воздуха и, привстав на цыпочки для улучшения акустики, обложила несчастного «зайца» и всю его родню таким виртуозным матом, что вагон изумленно притих, вслушиваясь в эхо. Кондукторша, гордо поправив сползший на глаза берет, уселась на свое место и с возвышения оглядела обалдевших пассажиров взглядом триумфатора. Выходивший на остановке потрепанный мужичок, заслушавшись, споткнулся и едва не упал. Но пока не закрылась дверь, он успел показать кондукторше поднятый вверх большой палец:
– Слышь, тетка? Круто! Уважаю!
* * *
Профессор Герман Иванович Мокроносов в это утро собирался на работу особенно тщательно. Во-первых, надел новый костюм. Собственно, новым он был пять лет назад, когда вместе с ныне покойной супругой они покупали его в военторге, готовясь к торжественным мероприятиям по поводу его семидесятилетия. Но, с другой стороны, с тех пор и надевал его профессор нечасто, лишь по особым случаям – берег. Так что костюм был, можно сказать, с иголочки, ну разве что брюки чуть-чуть сели после стирки и стали коротковаты, но это если придираться, а Германа Ивановича даже студенты никогда не считали придирой. Во-вторых, выпил двойную дозу всех полагающихся таблеток, потому что по опыту знал – от приятного волнения у него тоже запросто может подскочить давление, а сегодня это было бы особенно некстати. И в-третьих, перед уходом заглянул к соседке, чего в обычные дни тоже не делал, полагая, что беспокоить женщину рано утром – дурной тон. Но сегодня случай был особенный.– Герман Иванович, голубчик, как хорошо, что вы заглянули, – обрадовалась она. – Я как раз хотела вас попросить… А что это вы сегодня таким франтом? День рождения? Так ведь он же у вас после Нового года, я точно помню – третьего января… – Соседка, добрая душа, говорила чуть громче, чем обычно, знала, что Герман Иванович слышит плоховато, хотя и скрывает это изо всех сил.
– Нет-нет, до дня рождения действительно еще неделя. Извините великодушно, Елизавета Владимировна, что беспокою вас так рано…
– Да что вы, голубчик, какой сон в наши годы? Я с пяти утра на ногах, все боялась Левушку разбудить. Что вы хотели?
– Посмотрите, пожалуйста, все ли в порядке – женским, так сказать, глазом. А то, когда собираешься сам, можно что-то и упустить. Наташенька, покойница, меня всегда перед уходом на работу осматривала со всех сторон, мало ли что может случиться – пятно где-то или шов разошелся.
– И совершенно правильно делала, – подтвердила соседка, поворачивая профессора так и сяк. – Все в полном порядке! Впрочем, как всегда! Отлично сидит. Разве что брюки… – Соседка ухватила брюки за бока и энергично дернула книзу. Герман Иванович застенчиво ойкнул. – Вот теперь идеально. У вас фигура, как у юноши. Нынешние мужчины взяли моду набирать вес после тридцати.
– А галстук этот… Как по-вашему – не слишком кричащий? – озаботился визитер и добавил, оправдываясь: – Сын подарил. Может, все-таки лучше старый надеть? Тот, с красными полосками?
– Нет, по-моему, не стоит. Он уже слишком старый. И вот на нем-то точно пятно, мы еще в прошлом году, весной, когда вы, голубчик, ходили на вручение дипломов, пытались его отстирать, но у нас ничего не вышло. Да разве вы его не выбросили? Мы же еще тогда решили – выбросить!
– Нет, жалею все, – виновато развел руками профессор. – Так привыкаешь к вещам.
– Ну, подарите мне, – предложила соседка, – а я выброшу. Мне не жалко. Шучу-шучу! Оставьте этот галстук. Сейчас даже дикторы программу «Время»… или как ее там теперь… ведут в розовых галстуках. Так что у вас сегодня за праздник?
– У меня сегодня лекция… особенная! – поделился радостью профессор.
– «Классическая марксистская теория в интерпретации современной философской мысли», – проявила незаурядную осведомленность соседка. – Так, кажется?
– Совершенно верно! – радостно закивал Герман Иванович, как будто услышал что-то очень приятное. – Вы же понимаете, что это для меня значит! Первокурсники – почти дети, – и я должен познакомить их с удивительными высотами философской мысли, которые могут в корне изменить их мировоззрение!
– У нынешних первокурсников вообще нет никакого мировоззрения, так что и менять им нечего, – проворчала себе под нос соседка и добавила погромче: – Вы совершенно правы, только, ради бога, не увлекайтесь слишком, поберегите сердце. Их мировоззрение не стоит вашего здоровья.
– А вот это еще как сказать, как сказать! Если нужно, я готов пожертвовать… Но я двойную дозу всех таблеток принял, на всякий случай.
– И совершенно напрасно! – рассердилась соседка. – Герман Иванович, голубчик, сколько вам можно повторять: нельзя этого делать! Твержу-твержу, и все как об стенку горох! Ладно, идите, а то опоздаете, не дай бог, а уж вечером мы с вами поговорим на эту тему.
– В восемнадцать тридцать, как обычно, – заторопился профессор. – Буду без опоздания!
* * *
Художник Пустовалов сидел перед мольбертом, на котором красовался белый лист бумаги. Совершенно, абсолютно, безупречно белый. Как снег. Этот снег пугал Пустовалова своим торжествующим сиянием, от него исходил физически ощутимый холод. Пустовалов зябко вздрогнул и попытался натянуть на заледеневшие пальцы рукава старого, изношенного до дыр свитера. Это не помогло. Но если пальцы уже почти не шевелятся от холода, то как же он будет рисовать, когда наконец вспомнит?! Испугавшись этой мысли, Пустовалов решил пойти на кухню и согреть чайник. Выходя из комнаты, он выключил свет – надо экономить, по счетам за электричество он не платил уже очень давно, и уже дважды вешали на дверь их подъезда объявление с угрозой отключить электричество у должников. Правда, оба объявления он потихоньку сорвал и выбросил, и это, судя по всему, помогло, но кто знает, что будет дальше? Вот если бы он нарисовал картину, ее непременно купили бы: месяца два назад… или три… тогда еще было тепло, это точно… к нему приходила дама из галереи, они были знакомы раньше, но он никак не мог вспомнить, как ее зовут – то ли Жанна, то ли Кристина… Так вот, эта дама говорила, что адрес дала ей его жена, что на его картины есть покупатель, кто-то хочет оформить интерьер своего офиса именно его, Пустовалова, картинами, и это было очень приятно слышать. Но тогда у него не было картин, все куда-то подевались при переезде. Эта самая Кристина… или Жанна, даже оставила аванс – вот тогда он и заплатил за квартиру, купил бумагу и краски и еще дал кому-то взаймы… а на электричество уже не хватило. Кажется, это было давно… еще осенью. Точно, как раз накануне как-то разом пожелтели листья стоявшего под окном клена, он заметил. А обещанные картины так и не нарисовал, не смог, и это его ужасно беспокоило.В крошечное, под потолком, кухонное оконце пробивался дневной свет. Странно, удивился Пустовалов. Когда он садился за мольберт, была ночь, за стенкой еще работал телевизор. Неужели он всю ночь просидел перед этим проклятым белым листом – и напрасно? Заварка еще оставалась на донышке жестяной банки, а вот сахара давно не было. Зато было варенье, которым его угостила соседка, и был хлеб. Вкусно пахнущая круглая буханка, и это тоже было удивительно, потому что Пустовалов никак не мог вспомнить, чтобы он ходил вчера за хлебом. Оказалось, что он ужасно голоден. Так голоден, что у него даже не хватило терпения нарезать хлеб на ломти. Торопясь, он ломал его на куски, макал в налитое на блюдце варенье и ел, ел… Потом выпил большую кружку обжигающего чая и понял, что, кажется, согрелся.
Он вернулся в комнату, отдернул старое одеяло, игравшее роль портьеры, и в комнату робко проник неуверенный свет зимнего дня. Пожалуй, уже десять утра, не меньше. Часов у него не было, точнее, были, но в них давным-давно сели батарейки. Кажется, говорят, что счастливые часов не наблюдают. Стало быть, он счастливый – усмехнулся Пустовалов, опять подошел к мольберту и уставился на белый лист бумаги. Вспоминай – приказал он себе. Он должен был вспомнить лето. Летом было тепло, у него не мерзли руки. Летом он жил в доме, выходящем окнами на городской пруд, и по утрам солнечные блики, отражаясь в воде, играли на потолке комнаты. Летом у него в голове было полно идей и планов. В каком году было это лето – в прошлом? В нынешнем? Он не помнил, да это и неважно. Важно то, что летом рядом были жена и сын Димка. И они с Димкой ходили в зоопарк, а потом он учил Димку рисовать зверей. Да! Зверей… Лихорадочно разбросав листы, занимавшие весь угол комнаты, Пустовалов нашел то, что искал – на Димкиных рисунках застенчиво улыбался оранжевый жираф, щурился толстый голубой бегемот, зевал от скуки лохматый желтый лев, и висела вниз головой озорная зеленая мартышка. Множество своих картин он при переезде растерял, а эти, Димкины, сберег… Из-за них все и началось. А вернее, закончилось… Нет-нет, про это не надо.