– Интересный случай, девятнадцать лет, двойня, резус-конфликт.
   И двадцать студентов по очереди ощупывали мой живот, стараясь выглядеть крутыми профессионалами.
   – Вам не кажется, что однажды я рожу посреди показательных выступлений? – спросила я.
   – Ничего, ничего, мы на вас еще зачет будем сдавать, – ответила она.
   Однажды я легла на спину и потеряла сознание. Поскольку пост с нашатырем находился в другом конце коридора на расстоянии с пол-остановки автобуса, то в сознание возвращали с помощью битья по моему хорошенькому, с моей точки зрения, личику. Придя в себя, я снова легла на спину и снова отрубилась. Собравшиеся вокруг врачи долго рефлексировали, пока не разошлись, пожав плечами. Мне предстояла ночь, и я панически боялась принять горизонтальное положение. Я сидела до утра, по-сиротски обняв подушку, но утром свалилась, заснула и выключилась. В таком виде застала меня энергичная профессорша, которую привела толпа недоумевающих врачей. Профессорша выматерилась, дала мне крепкой ладонью по морде, усадила в постели и обратилась к толпе:
   – Я не понимаю, как вы учились в институте? Кто вам выдал дипломы? Посмотрите на нее, типичная двойня, дети с большим весом пережимают полую вену. Это не патология, это норма для тех, кто считает себя специалистом! – Врачи смотрели в пол. – А вы, женщина, запомните, на спине, пока не родите, вам делать нечего!
   – А на чем же я буду рожать? – похолодела я.
   – На боку. Француженки традиционно рожают на боку, а кореянки вообще на корточках.
   – Но у меня в карте написано красными чернилами плановое кесарево, – взмолилась я. – Как мне будут делать кесарево на боку или на корточках?
   – Дайте карту, – потребовала профессорша. – Видите, женщина, я вычеркиваю плановое кесарево и пишу вместо этого синдром полой вены.
   – Но ребенок не пройдет в такие узкие бедра! – заорала я.
   – Кто вам сказал такую глупость? У вас идеальные бедра. Идеальные близнецовые бедра. Моду устроили на кесарево! Никаких кесаревых! Вот если трое суток будете рожать, тогда получите свое кесарево! – И она вышла, стуча каблуками и обмахиваясь моей картой. Я уже ничего не понимала, могла только плакать и взывать к милости божьей.
   Иногда я подходила к зеркалу, разглядывая глыбу голого живота, он шевелился и рельефился, как Солярис, из него обозначались головы, колени и локти. Умом мне было плохо понятно, что это дети, и я скорее относилась к этому как к некой абстрактной разумной массе, с которой вела диалоги, которой жаловалась на жизнь и к которой обращалась с просьбой не лупить меня ногами по внутренним органам во время разборок, которые у них уже тогда начались. И просьбы мои, надо сказать, уже тогда не оставались без внимания. Звериным инстинктом я понимала, что теперь не одна в границах собственной кожи, но интеллектуальным опытом я ведала только то, что ответственность за выживание всех троих в шестеренках медицинской машины несу в одиночку. И дрожала от этого как осиновый лист по мере приближения счастливого дня, к которому меня готовили как к судному.
   Однажды ночью я проснулась в луже воды, о смысле которой мне никто ничего никогда не объяснял. Вокруг спали взрослые тети, и было неудобно будить их для глупых расспросов. Я тихонечко поковыляла к посту. Медсестра храпела, накануне приложившись к разведенному спирту. Вода продолжала течь.
   – Пожалуйста, – трясла я ее плечо, – мне нужна помощь.
   – Женщина, ну что вы все никак не угомонитесь, спать надо ночью, – зарычала дежурная сестра.
   – Какая-то вода течет, я не понимаю, – мялась я.
   – Вечно одно и то же… Сколько хоть времени?
   – Не знаю, я без часов.
   – Ну так пойди посмотри. Тебе это надо или мне?
   Как последняя дура, я засеменила к часам в другой конец коридора, комплексуя от текущей на линолеум воды и того, что не даю спать человеку.
   – Пять часов, – доложила я, вернувшись.
   – Ладно, пошли, – сказала медсестра, вяло встала и поплелась по коридору.
   – Куда пошли?
   – На кудыкину гору… рожать пошли, женщина.
   – Рожать? – У меня отнялись ноги.
   – Что ты стоишь, женщина, как деревянная? Иди в лифт.
   На автопилоте я зашла в лифт, а медсестра завезла туда каталку.
   – Ложись на каталку.
   – Зачем? – прошептала я.
   – Инструкция такая. Воды отошли, значит, надо лежать.
   – Зачем же вы меня через весь коридор к часам гнали?
   – Вот родишь ребенка, его воспитывать будешь. А меня нечего воспитывать, а я за семьдесят рублей за каждой из вас бегать не обязана. Иностранцы хоть подарки дарят…
   Предродовое отделение представляло зал, уставленный аппаратурой и кроватями, на которых лежали и страшными голосами кричали женщины.
   «Как обидно умирать такой молодой, такой красивой, такой талантливой», – горько думала я.
   – Женщина, уже, наконец, по-человечески ляжьте на спину! – заорал молодой парень в белом халате.
   – Не могу. В карте написано, что у меня синдром полой вены, – четко, по-военному ответила я.
   – Нет такой вены в человеческом организме, я здесь врач, а не вы. Ляжьте, вам сейчас провода оденут!
   Молоденькая медсестра начала опутывать тело проводами, а лоб – ремнем с металлическими пластинками, соединенными с аппаратом.
   – Вот включатель, женщина, вправо – усиливает, влево – ослабляет. Поняли?
   – Нет, – ответила я, поняв только то, что спокойно умереть мне не дадут.
   – Ну, как схватка сильная пошла, так увеличиваете, как кончилась, так уменьшаете.
   – А что там?
   – Да я не знаю. Ток какой-то, научная работа. Потом будете анкету заполнять, как он вас обезболил.
   Я крутанула включатель – шарахнуло током, нечеловеческая поза, в которой я старалась выглядеть лежащей на спине и в то же время на спине не лежать, добавляла в мизансцену шарма.
   Дежурный врач шелестел страницами детектива в инфернальной обложке. Вид человека, читающего на ночном дежурстве детектив, вероятно, не был бы криминалом в каком-то другом отделении. Палитра воплей смешивалась и множилась в высоком потолке как северное сияние: тоненько выла маленькая кореянка, басом рычала длинноногая плечистая блондинка, плакала толстая женщина с косой и надсадно кричала моя соседка с обожженным обезболивающим током лбом.
   – Сердце у тебя каменное, как с тобой только жена живет? – начала моя соседка диалог с врачом.
   – Что вы, женщина, из себя строите? Не вы первая, не вы последняя рожаете, – ответил он, хрустнув перелистываемой страницей.
   – Ах ты, гадина в портках! – завопила соседка. – Да что ты про это знаешь? Я третьего рожаю, а тебе бы одну менструацию в год – ты бы к ней девять месяцев готовился!
   – Все, – сказал врач, – мое терпение иссякло! – Захлопнул книжку и вышел.
   – Дура, – закричала длинноногая соседка. – Что ты его выгнала? Ты у меня теперь будешь роды принимать?
   – Да он бы твои роды заметил, если только б ты ему прямо на книжку родила! – не осталась в долгу соседка.
   Все это напоминало космический корабль, жестоко запущенный с женщинами, не имеющими возможности позвать на помощь и не обученными оказать ее себе сами. Энергетика боли, все больше и больше закручиваясь в воронку, толкала этот корабль вперед к катастрофе. Я очнулась от густого вопля и дымящегося лба, постфактум осознав, что оба события относятся ко мне. Безуспешно пытаясь обуздать следующий вопль, я с трудом заставила себя не крутить переключатель тока на максимум во время схватки; нижняя половина тела отделилась от меня и носилась под потолком, размахивая простынями, как крыльями, а верхняя, вцепившись в кровать, пыталась рефлексировать между воплями. Время потеряло смысл, комната наполнилась полумраком и гулом, и я начала прощаться со всем, что мне было дорого в этой жизни.
   Застучали каблуки, и мамзель в очочках с маской брезгливости и усталости на пухлом личике возмущенно произнесла надо мной:
   – Женщина, ну что ж вы рожаете и молчите? Нам же с вашей двойни надо показатели записать. Перебирайтесь на каталку.
   Мое поведение в этот момент можно было обозначить любым словом, кроме молчания, но понятие дискуссии осталось в том мире, с которым я уже попрощалась. Я поползла на каталку, как краб, и уже плохо сознавала, как в другой комнате, до потолка заставленной мониторами, мамзель запихивала в разные части меня датчики и бегала среди экранов и тетрадок, в которые заносила показатели остатков моего существования.
   – Это для меня или для детей? – спросила я между схватками свистящим шепотом.
   – Это для науки, женщина, – гордо ответила мамзель, и если бы она стояла поближе, я бы врезала по ее напудренному личику ногой от имени всех женщин, рожавших в совке.
   Каким-то образом я очутилась на родильном столе около окна, залитого солнечным светом, огромные круглые часы, похрустывая минутной стрелкой, показывали девять сорок.
   – Никого нет, потому что пересменок, – нежным голосом сказала дама с соседнего родильного стола. Было тихо, как в крематории, за окном галдели птицы, от эмоционального перенапряжения в голове и сердце перегорели все лампы, и в состоянии сладостной отстраненности я ждала конца.
   В комнату зашли две немолодые женщины, подошли ко мне, и на их крик сбежался весь персонал отделения. Без всякого интереса я услышала, что роды должны были произойти час тому назад, что порвана до ушей и что непонятно, чем я теперь буду рожать, и что всех за это можно уволить, а перед этим оторвать руки.
   – Не волнуйтесь, все будет хорошо! Как вас зовут? – резюмировала пожилая женщина, развернула меня на спину и почти улеглась сверху. Поскольку последние несколько месяцев меня не называли иначе чем женщина; поскольку у меня не было сил сказать ей, что мне категорически нельзя лежать на спине; поскольку я ощущала это как долгожданный конец, способный прекратить пытки, я выговорила ватным языком:
   – Меня зовут – женщина, – и потеряла сознание. Я открыла глаза в облаке нашатыря и увидела неправдоподобно огромного, черноволосого орущего младенца.
   – Посмотрите, какой красавец, – щебетали женщины.
   – Можно я его потрогаю? – попросила я. Его поднесли ко мне, я испуганно прикоснулась, он показался мне горячим, как пирог, вынутый из духовки.
   – Не расслабляйтесь, сейчас будем рожать второго. Он у вас очень стремительный, уже околоплодных вод нахлебался, – сказала пожилая женщина.
   – А можно отдохнуть?
   – Нет, у нас на все про все пять минут. Быстро капельницы в руки и ноги! – И целый взвод акушерок, оказывается, их было не так уж мало по штатному расписанию, начал привязывать мои конечности к капельницам и галдеть, как птичий базар. Не прошло и пяти минут, как я увидела второго такого же младенца, его шлепнули, и он заорал громче первого.
   – Это тоже мой? – пролепетала я в состоянии восторженной идиотии.
   – Конечно, – ответила медсестра, отматывающая капельницы, – скажите спасибо, что сюда зашла профессор Сидельникова, иначе вам бы ни одного не видать!
   Дальше был неотапливаемый ободранный коридор, в котором я и моя соседка лежали на каталках два часа, а животы лежали на нас, как сдутые дирижабли. В состоянии обокранности и униженности мы изучали завитушки лепнины на потолке.
   – За ними хоть там присматривают? Или как за нами? – спросила я.
   – Они не расскажут, – мрачно ответила соседка.
   – Женщины, не спать! – орал на нас каждый проходящий мимо.
   – Почему нас не везут в палату? – обессиленно спрашивали мы.
   – Два часа спать нельзя, чтобы не пропустить внутреннее кровотечение, а сиделки у нас только для иностранок.
   – Но здесь холодно!
   – Это чтоб спать не хотелось. Через два часа я была на операционном столе.
   – Наркоз переносите? Здесь час зашивать надо, все в лохмотьях, – сообщил веселый парень в зеленом халате.
   – Переношу, – ответила я и наконец отключилась под маской.
   – Мужу скажете, что с него бутылка, зашил на совесть, теперь все как новое. Только почему же он вас так поздно к нам рожать привез? Вы же теперь полгода сидеть не сможете! – сказал парень через час.
   – Он меня привез к вам месяц тому назад…
   – Ну ладно, мы тут тоже люди смертные, все бывает. А вы сами где работаете?
   – Я учусь.
   – На кого?
   – На философа. Он хотел было сказать, что вот, мол, у вас в философии тоже не все в порядке, но одумался и заменил это на:
   – Вот и отнеситесь к этому по-философски. Видимо, это было последней каплей, потому что из меня прорвались все накопленные организмом рыдания. Это была просто пляска святого Витта.
   – Да успокойся, успокойся же… – метался врач, то прижимая меня к столу, то заглядывая в смежную комнату, в которой, естественно же, отсутствовала хирургическая медсестра. – Да у тебя от такого плача все швы полетят, придется еще час шить! Да ведь все так хорошо, у тебя такие сыновья роскошные! Что ж ты плачешь, милая? – и набирал в шприц ампулы одну за другой, и орал в коридор: – Лена, Лида, где вас черт носит? – и совал в мое синее от уколов предплечье какие-то бесконечные шприцы. И все начинало плыть вокруг меня: слепящие лампы, появившиеся наконец медсестры, зеленые стены. И в сумерках лекарственного коктейля я видела себя голой, бегущей по длинному, неотапливаемому коридору института гинекологии сквозь строй плюющих и бросающих в меня землей врачей к открытой освещенной двери, пытаясь прикрыть ладошками огромный живот…
   Все это произошло со мной семнадцать лет тому назад только по той причине, что я – женщина. И пока будут живы люди, не считающие это темой для обсуждения, это будет ежедневно происходить с другими женщинами, потому что быть женщиной в этом мире непочетно даже в тот момент, когда ты делаешь то единственное, на что не способен мужчина.

Аборт от нелюбимого

   Случалось ли вам делать аборт от человека, который безразличен? Когда бесстыдство этого предприятия обессмысливает и горечь, и страх, и обиду. Когда сюжет практически лишен и змия, и яблока, а убийство происходит недискуссионно, потому что если вы позволите себе один сомнительный вздох, то инстинкт разнесет в клочья всю вашу жизнь. Потому что вам 35, ваши дети выросли, и все маленькое и теплое вызывает истерическое желание взять на руки и накормить с ложки. Потому что вы недавно похоронили брак, который был для вас 16 лет тюрьмою, и в угаре освобождения упали в объятия молодого человека, который вам не нужен. Который имеет на счету своем обаяние и такт, но все, что он делает вне постели, вызывает в вас устойчивую скуку, которую не всегда хватает сил скрывать.
   И вы платите беременностью за его поруганные чувства, потому что они подозревают маркесовское «узы более прочные, чем любовь, – общие угрызения совести». И вы еще не вполне уверены, что это необратимо, но он-то знает точно, что сделал все, чтобы вы, холодея, пересчитывали календарные дни и в ужасе просыпались по ночам. Он знает точно. И это не мешает ему ежедневно закатывать сцены по поводу того, что он «любовник по вызову на фестиваль». А вы и не спорите. Это жестоко, но после 16-летнего вранья вокруг комплексов мужа вы решили: правду, только правду, ничего, кроме правды. Не нравится? Не ешь!
   А дело происходит на фестивале нового искусства в декоративном центре прелестного русского города, где падают импрессионистские листья, из памятника Глинке каждые полчаса вырывается музыка со старомодным шипом, в гостинице до утра дебоширят пьяные поэты-авангардисты, а импортные музыканты дудят в стеклянные концептуальные дуделки, и целый этаж забит гастролирующей китайской оперой, щебечущей словами нежными и лопающимися, как мыльные пузыри, и кавказской мафией, хватающей женщин в лифте независимо от их желания и вклада в отечественную культуру. И между утренним придумыванием лица с помощью косметики и заглядывания в еженедельник и блаженством ночного стояния под душем стиснуты мероприятия фестиваля: суета по оргвопросам; плутание по городу с бессмысленным выяснением отношений, которых нет; постельные мизансцены с привкусом тех же выяснений; звонки домой, где дети прогуливают лицей по идеологическим соображениям; кретинские походы выпить кофе именно по-турецки в претенциозном общепите, где спутник чувствует себя мужчиной, а не растворимого кофе в номере моих друзей, где для того, чтобы кем-то себя чувствовать, полагается кем-то быть.
   Вокруг десятки людей, с которыми необходимо сделать дела или хочется поболтать, но уже не хватает воздуха; и город, город, где с витиеватой простотой живут вежливые люди без столичного замота на лицах. И еще – появление человека, присутствие которого ощущаешь спиной, боком, через несколько столиков в ресторане, с первого машинального рукопожатия, как детский восторг перед роскошной игрушкой «хочу это! только это!». Начинаешь ощущать потому, что и он хочет тебя так сильно, что вынимает из фестивальной ткани, в которой машинален флирт и его результаты, в которой строгое построение войск нового искусства и четкие игры с дивидендами.
   Он что-то пишет. На фестивале – случайно, впрочем, как и везде. Почему-то все время улыбается при грустных глазах. И эта карнавальная бородка? И такая мальчишеская прыгучесть в пластике и фразе?
   Он зачем-то живет в Париже. Кольцо на левой руке. То ли разведен по-русски, то ли женат по-европейски. Скорее всего и то и другое.
   Мужчина, позволивший себе роскошь и смелость быть ребенком. За чей-то счет – или за свой?
   Еще не хватало думать об этом, когда один из сыновей обещает бросить лицей и пойти в ансамбль играть на гитаре; когда заваливается театральный раздел фестиваля, потому что актеров Пушкинского и МХАТа не отпустили из Москвы; когда надо успеть купить стеклянные кофейные чашки, ведь они такие милые; отвести журналистов к местному гениальному художнику, живущему в безвестности; и хорошо бы выспаться, и нельзя среди дня ни глотка шампанского; и эта слабость по утрам… И что ты будешь делать, если это действительно беременность?.. Раздраженная тетка с железной ложкой, как в юности? Взгляд и текст которой вынести не многим легче, чем саму процедуру, потому что закись азота из маски, оставляющая ощущение проехавшей по лицу автомобильной шины, не обесцвечивает пытки, а только не дает возможности сопротивляться. И потом депрессия, гулкая и глубокая, как пропасть, потому что ее не оборвать, пока не долетишь до конца…
   А в Москве уже холодно. Падает неуверенный в себе снег. И надо что-то делать.
   – Завтра с утра в Доме литераторов мы принимаем американский феминистский центр, – говорит подруга. – Они привезли новые технологии аборта. Ты должна выступить на пресс-конференции.
   – Только при условии, что они сделают мне аборт прямо в Доме литераторов.
* * *
   В малом зале Дома литераторов показывают слайды, и экспансивная госпожа Хофман, хозяйка центра, экспансивно комментирует их:
   – На этом слайде вы видите церковных фундаменталистов, которые встречают женщин, идущих на аборт, проклятиями и криками «убийцы!!!». Вы видите в их руках плакаты с изображением детских скелетов. Они доводят бедных женщин до истерик! Но ведь им нельзя этого запретить, ведь Америка – свободная страна! А на этом слайде вы видите волонтеров в оранжевых жилетах. Они защищают женщин от выступлений фундаменталистов, и этого тоже нельзя запретить, ведь Америка – свободная страна. В наш штат приезжают из разных городов – ведь вы знаете, что в половине штатов аборты запрещены и женщина рассматривается как детородная машина без права выбора!
   Ведь Америка – свободная страна! Ха-ха-ха!
   Вспыхивает свет, и пожилые писатели толпятся вместе с молодыми врачами возле улыбчивой мулатки, раздающей футболки с надписями «Феминистское правительство в изгнании» и «Сделайте мне аборт!».
   Подруга подводит меня к заведующему гинекологией, в которой будут демонстрироваться новые технологии.
   – Перед вами президент феминистского клуба, – хихикает она.
   – Очень приятно, – говорит заведующий. – Вы, вероятно, хотите посмотреть, как американцы будут работать в нашей больнице.
   – Нет, – говорю я. – Я бы хотела сделать аборт. И, если можно, не у американского врача.
   – О, – улыбается он. – Оказывается, деятельницы феминизма тоже беременеют. Когда же они в таком случае борются за права женщин?
   – В промежутках, – жалобно сознаюсь я, и мы обмениваемся визитками.
* * *
   Хорошо бы попасть к мужику. Нет ничего унизительней услуг женщины-гинеколога, когда приходом своим заставляешь ее делать сверхъестественные для нормального человека вещи: лезть в гениталии однополого. И при этом подвергаешь сомнению собственное право быть женщиной и беременеть и чуть ли не начинаешь оправдываться за то, что… Да какое, собственно, ее собачье дело? И вообще, может ли женщина без патологии прийти в эту профессию, чтобы целый день копаться в том, в чем инстинктивно не должна копаться?
   Мужчина придумал и создал гинекологию как науку и индустрию в мужском государстве. До этого она была искусством. Мужчина начертил и построил кресло, в котором комфортно чувствуешь себя только под наркозом. Мужчина поработил тебя логикой расплаты за твою беременность в одиночестве, его противозачаточные модели привели к тому, что убийцей становишься ты, и только ты. И все это он сделал, потому что он маленький, слабый и должен держать тебя в своей власти обманом.
   Потому что, даже когда ты в сюрреалистической позе в придуманном им кресле, а он подле тебя, измученный десятком сегодняшних абортов, ты все равно можешь одним взглядом установить отношения раба и господина, потому что инстинкт – он ведь и есть инстинкт, иначе где бы мы были как вид! И врач, только что валившийся с ног от усталости, вдруг, облокотившись о кресло, пока ты натягиваешь колготки, с нулевой игривостью проводит ладонью по твоему бедру, на котором, увы, никак не спрячешь явные следы зубов, и заботливо говорит:
   – По-моему, надо делать что-нибудь одно: или не оставлять следов, или соблюдать противозачаточную этику. Одновременно – это нонсенс.
   – Зубы и беременность относятся к разным персонажам, – вздыхаешь ты.
   – Я вижу, что проблем у вас еще больше, чем на вид, – говорит он. – Я сделаю все, чтобы вы ничего не почувствовали. Только, ради бога, ничего не предпринимайте сами.
   – Спасибо, – говоришь ты (этот красавчик – лучший врач после завотделением) и идешь предпринимать все.
   А кстати, следы зубов… Собственно, следы зубов уже есть в сюжете, ведь уже был телефонный звонок с нудным разговором про рукописи. Эти вечные рукописи, которые надо передать друг другу… Заходите завтра… Будет приятельница из Парижа, замечательная художница… Я вас познакомлю… Знакомы? Тем более… Париж такой маленький. Сколько? 10 километров? Всего? Впрочем, география – наука для извозчиков, как говаривал персонаж с отечественным менталитетом. Да и рукописи тоже. Всего доброго…
   И что же ты будешь с ним делать при своем токсикозе? Он уедет раньше, чем ты оклемаешься. А по утрам уже тошнит, и дикая слабость все время. И это надо скрывать от домашних легендами: «Вчера пришлось много выпить; видимо, я устала; кажется, начинается грипп».
   Ведь уже был звонок в какой-то там кооператив, который ставит женщинам какие-то там пластмассовые колпачки, якобы помогающие в 99 случаях. Ты знаешь, что твой случай в этом вопросе всегда сотый, но…
   Оказывается, сегодня последний день, врач выезжает на дом, но дома это невозможно. В таком случае тебя встретит в 11 вечера молодой человек в фиолетовой куртке. Станция метро… Какая? Разве такая есть? Уже месяц как открыли. И пожалуйста, без провожатых! Это неудобно. И ты звонишь подруге и просишь:
   – Запиши-ка телефончик этого кооператива. Скорее всего они там меня шлепнут, но, может быть, это лучший вариант решения проблемы.
   И, сделав вид, что идешь на свидание, пилишь на эту месяц как открытую станцию метро и ждешь молодого человека в фиолетовой куртке; но человек оказывается таким молодым, что ты 30 секунд размышляешь, обнаруживать себя или нет.
   – Скажите, а у вас есть диплом? – стыдливо спрашиваешь ты уже на эскалаторе.
   – У меня есть не только диплом, у меня даже есть жена и дочь, – отвечает он с таким вызовом, что ты понимаешь, что если диплом и есть, то с позавчерашнего дня.
   Метро окружено мрачной стройкой, и на шоссе надо пробираться по досточкам, романтично держась за руки. Потом долго ловится машина.
   – Я бы, парень, с тобой махнулся, – говорит шофер с сальными глазками. – Крути всю ночь баранку, делай капусту, пока другие с девушками? Где справедливость?
   Мы тяжело вздыхаем в ответ.
   – Я предупреждал, что у вас это сделать удобнее, – говорит молодой человек, волнуясь, когда открывает дверь ключом. – Квартира коммунальная.
   В коридоре на одной из калошниц сидят два унылых алкаша.
   – Витюха опять с бабой пришел, – говорит один из них, оживляясь. – Витюха, давай к нам, мы еще не допили.
   – Первая дверь направо, – шипит он мне в ухо и отрывает от себя цепкие соседские пальцы. Я вхожу в первую дверь направо. Небольшая комната освещена вспышками огня из «видика», в котором пылает стильный американский особняк, выплевывая из окон вопящих детей и женщин. Вплотную к «видику» придвинута детская кроватка, в которой спит малыш, и швейная машинка, за которой трудится девушка. Как можно спать в таком шуме и шить в такой темноте, остается для меня загадкой.