Марина Нуровская
Супружеские игры

   У нее были желтые глаза, в жизни ничего подобного не видела. Потом, когда я вспоминала о ней, лежа в ночной темноте, меня вдруг осенило – похожие глаза бывают у хищных зверей. Золотистые, с темными крапинками на радужке, непроницаемые. Глаза пумы или гепарда.
   – Приветствую в нашем бабьем царстве, – сказала она низким голосом с хрипотцой. Сосебедница, очевидно, много курила – такая хрипотца характерна для заядлых курильщиков. Я была слегка разочарована. Почему-то казалось, что у женщины, на которую я сейчас смотрела, не должно быть вредных привычек: она не пьет, не травит себя никотином, и вообще, воплощает собой естественность. Конечно, подобная мысль могла показаться абсурдной, потому что встретились мы с ней в месте, которое по определению не имело ничего общего ни с естественностью, ни тем более с моральной чистотой. Она склонилась над лежавшей перед ней папкой, перелистала несколько страниц, потом выпрямилась и снова взглянула на меня. А я в это время задумалась, можно ли назвать ее красивой. Худощавая, с прекрасной фигурой, которую не мог испортить даже форменный грязно-серый мундир. Лицо с матово-белой кожей могло показаться плосковатым, если бы не выступающие скулы, ну и, само собой, эти неимоверные глаза, которые сразу приковывали к себе внимание. Поражал не только их неправдоподобный желтый цвет, но и раскосый, как у дикой кошки, разрез. Она была натуральной блондинкой. Прямые, чуть подкрученные на концах волосы падали ей на плечи. Когда она встряхивала головой, по ним словно пробегали змейки молний.
   – Писательница, значит… – сказала она с расстановкой и потянулась за пачкой сигарет на столе, которую я сначала не заметила.
   Вынула из кармана зажигалку и, задумчиво поднеся сигарету ко рту, медленно прикурила, забавно сморщив при этом нос. Глубоко затянулась, так что я почти физически ощутила, как наполняются дымом ее легкие.
   – Писательница, – повторила она. – Не слишком ли дорогой ценой? И не проще было бы развестись? Самое золотое твое времечко – коту под хвост. Предположим, отсидишь половину из девяти лет и выйдешь досрочно. Здесь ведь год идет за два. Ты когда родилась? – Она заглянула в папку с моим делом. – В пятьдесят третьем… Выглядишь моложе. После четырех-пяти лет отсидки – если, конечно, не выкинешь какой-нибудь фортель и освободишься раньше – тебе уже будет сорок два или сорок три… А вот какой ты выйдешь отсюда, будет зависеть только от тебя. Сумеешь сохранить в себе надежду, точно могу сказать, человеком выйдешь…
   Я молча смотрела на нее.
   – Тебе ни на секунду нельзя забывать, куда ты попала. Хотя… теперь тут скорее цирк, а не тюрьма: новый генеральный директор распорядился камеры не запирать и велел нам стучаться перед тем, как войти. Версаль, да и только. А вообще, мало что изменилось. Правда, теперь бабам, которым приспичит переспать со своим благоверным, по очереди разрешают интимные свидания. Для этого тут имеется специальная комната с диваном. Ведерка под сперму только не хватает…
   Ее слова резали слух. Я едва сдержалась, чтоб не зажать ей ладонью рот. Словно прочитав мои мысли, она сказала:
   – Да, я тоже закончила институт, но за пару-тройку лет, проведенных здесь, стала жестче. Что и тебе советую, иначе не выдержишь. Ты должна создать вокруг себя защитное пространство и никого в него не пускать. Если сразу так не сделаешь – пропадешь. С виду здесь все гладко – тюремный персонал уважает заключенных и наоборот, но отношения те еще. Такие же паршивые, как и были. Попадешь в разряд фраерш – на каждом шагу придется защищаться. Больше половины наших «клиенток» – лесбиянки. Им только дай почувствовать слабинку – сами возьмут, что захотят.
   Этот разговор был невыносим.
   – До суда я два года отсидела в СИЗО, и ничего, справлялась как-то, – порывисто возразила я.
   Она иронически усмехнулась.
   – Предварительное заключение – это чистилище, – сказала она. – Теперь ты попала на самое дно ада. На комиссии мы долго решали, что с тобой делать. С твоим приговором и речи не может быть о выходе за пределы тюрьмы, по крайней мере в первые несколько лет. Ты можешь работать только в ее стенах. К примеру, в прачечной. Мне кажется, лучше всего определить тебя на работу в библиотеку. Есть еще неплохая синекура в радиоузле, но тебя туда никто не пустит. По мнению уважаемого ареопага[1], ты еще не прошла соответствующую проверку. Ареопаг все тот же, что и при коммунистах, и, говоря языком той эпохи, он неохотно внедряет в жизнь новые директивы. Здешняя библиотека литературными шедеврами не блещет, зато там тебе будет спокойно. Такая работа – своего рода привилегия, и, по негласным тюремным правилам, это означает, что тебе придется оказывать кое– какие услуги. Тебя автоматически занесут в группу сотрудничающих с администрацией. Учти, что за этой категорией особенно пристально наблюдают остальные заключенные. Здесь царит особая иерархия и свои понятия. Они своеобразные, однако сейчас не время вдаваться в подробности. Один только совет: постарайся удержаться на этой работе любой ценой, потому что другого места я для тебя здесь не вижу. Итак, писатели, перья вам в руки! – со смехом закончила она.
   Интересно, сколько ей лет? Она явно моложе меня. На вид лет тридцать, не больше. Во время нашего разговора она курила одну сигарету за другой. Тесная и душная комнатенка фактически превратилась в газовую камеру: от сигаретного дыма першило в горле и слезились глаза.
   – Может, у тебя есть вопросы?
   – Ага, есть, – кивнула я. – Сколько тебе лет?
   Ее глаза сузились.
   – Не твоего ума дело, – отрезала она. – Запомни раз и навсегда, что для тебя я – пани Воспитательница. Ко мне следует обращаться только так. От меня в первую очередь будет зависеть, какую характеристику ты получишь. Поэтому не стоит умничать – это не в твоих интересах.
   – Мне все равно.
   Энергичным движением загасив сигарету в пепельнице, она встала и открыла дверь в соседнее помещение. Там ждала надзирательница, которая конвоировала меня сюда. Она была одета в такой же форменный мундир, как и моя пани Воспитательница, но на ней он болтался как на вешалке. Ее невыразительное мышиное личико обрамляли вытравленные химией волосы. Своим видом она больше напоминала почтальона, нежели человека, способного в случае опасности применить оружие. Даже странно, что у нее нет при себе большой почтальонской сумки. Когда дверь распахнулась, она вскочила, демонстрируя служебное рвение. Однако моя собеседница решила продолжить нашу аудиенцию и снова села за стол.
   – Кстати, пару слов о твоих сокамерницах. Кроме тебя в камере еще четыре женщины. Две из них, так называемая парочка, заняты только собой и опасности не представляют, обе воровки-рецидивистки. Третья, как мы ее окрестили – пани Счетоводша, совершила нетипичную растрату. Сидит здесь месяца три. Тетка уже в годах, никто к ней не пристает. А вот последней, четвертой, остерегайся – законченная лесбиянка. Недавно вышла на волю ее любимица, и она из-за этого бесится, как осенняя муха. У нее здесь целый гарем, но ту, которая освободилась, она, кажется, по-настоящему любила. С ней держи ухо востро. Веди себя так, как я тебе советовала: близко не подпускай, о себе ничего не рассказывай. И никогда никому из персонала не жалуйся – капо[2] тебя же и обвинят во всем. Выйдет себе дороже.
   На этот раз она решительным жестом распахнула дверь.
   – В камеру, – приказала она мышке-охраннице.
   При этом ее рука задержалась на дверной ручке, и мне пришлось протискиваться мимо нее. Повеяло запахом дорогих духов, таким же ошеломляющим, как и сама их обладательница. Интересно, что это за духи? Я не очень-то разбиралась в духах и редко ими пользовалась, хотя Эдвард мне постоянно дарил красивые коробочки по случаю очередных годовщин. Грустных годовщин, добавлял он при этом. «Как подумаю, что за время нашего супружества мы с тобой только несколько раз занимались любовью, на душе становится так тоскливо». Интересно все-таки, что это за духи? Может, «Chanel № 5»? У меня когда-то такие были…
   Вообще, непонятно, почему я обращала внимание на такие мелочи. Ну какое, к примеру, имело значение, какими духами пользовалась женщина, проводившая допрос? Впрочем, трудно было назвать наш разговор допросом. Скорее это была воспитательная беседа. За два года пора было бы уже привыкнуть к разным людям в форме, которые постоянно мучили меня вопросами и требовали на них ответы, не забывая давать советы. В этом она была совсем неоригинальна. А вот ее облик… Он никак не вязался ни с этим мундиром, ни с окружающим интерьером. Впрочем, то же самое можно было сказать и обо мне. В какой-то момент в голове даже мелькнула мысль, будто мы обе стоим на сцене и играем написанные кем-то для нас роли. Вот-вот кончится спектакль, потухнут огни рампы, и мы снимем костюмы. Она – свой мундир, а я – тюремную робу. Только это был не театр, все происходило на самом деле.
   Меня привезли сюда из СИЗО в тюремном фургоне сразу после вступления приговора в силу. Вместе со мной прикатили и мои документы, которые теперь лежали перед пани Воспитательницей. Несколько дней и ночей я провела в камере– одиночке, что было своего рода карантином. Казалось, что меня уже ничем не удивишь, но когда надзирательница, обыскав меня, грубо пригнула мою голову и пятерней начала прочесывать волосы, я вырвалась и прижалась спиной к стене.
   – В мои обязанности входит проверить, нет ли у тебя вшей, – бесстрастно пояснила она.
   – Нет у меня вшей.
   – Есть или нет, это я тебе скажу, – объявила она тоном служащей, делающей клиенту выговор за неправильно заполненный формуляр.
   – Не смейте ко мне прикасаться! – закричала я в истерике. – Не выношу, когда кто-то чужой меня трогает!
   – А своего мужа перед смертью ты не спросила, нравится ли ему землю грызть?
   Я кинулась на нее с кулаками, но удар в солнечное сплетение мгновенно парализовал меня. Согнувшись пополам, я хватала ртом воздух, пытаясь сделать вздох.
   – Не выпендривайся, – услышала я сквозь боль, – с кем ты вздумала тягаться?
   Камеру, куда меня должны были поместить, определяла пенитенциарная комиссия. На тюремном языке я называлась уголовницей, то есть была лицом, лишившим жизни другого человека. Тюремное начальство в основном придерживалось правила, что в одной камере могло находиться одновременно не более одной уголовницы.
   Впервые на меня надели наручники, когда выводили из зала суда. Мои опасения, что в коридоре на меня налетят фоторепортеры, слава богу, не подтвердились – поблизости не оказалось ни одного. Мое дело перешло в разряд уже отгремевшей сенсации – с того самого дня прошло два года. Про себя я его так и называю: тот день. Пани Воспитательница, просматривая папку с моим делом, оставила ее открытой на том месте, куда был подшит рапорт, составленный в день преступления неким Антонием Паёнком, сержантом.
 
   В 22.15 я получил приказ от дежурного офицера центрального отделения милиции отправиться на место предполагаемого убийства мужчины, согласно полученному телефонному звонку. По прибытии на место я обнаружил следующее: квартира расположена в коттедже на улице Мальчевского… Дверь мне открыла женщина в нижнем белье – гражданка Дарья Калицкая-Конечная. В комнате на полу я увидел лежащего мужчину, рядом с ним валялся пистолет системы «вальтер» калибра 7.65.
   Мною было установлено, что мужчина не подает признаков жизни. Он был полураздет, на рубашке виднелись следы крови. По рации я вызвал оперативную группу и до момента ее приезда осуществлял дополнительный осмотр помещения, а также предупредил женщину о необходимости оставаться на месте до приезда опергруппы. По документам, предъявленным гражданкой, мною была установлена личность не подающего признаков жизни мужчины. Им оказался муж женщины, Эдвард Конечный, сотрудник Института литературы Польской академии наук, если судить по печати в его удостоверении личности. Гражданка Дарья Конечная сообщила, что не имеет постоянного места работы и является по профессии писателем.
 
   Трагедия двухлетней давности под пером сержанта Паёнка стала гротеском. Писательница в нижнем белье и не подающий признаков жизни полураздетый мужчина на полу… В действительности это была настоящая трагедия, напряжение которой с годами только нарастало, пока все не закончилось смертью одного из ее участников. Уже в тот день я отдавала себе отчет, какой жестокой насмешкой обернулся мой поступок. Тогда меня ничто не могло остановить. Одна только мысль об этом, само предвкушение давало удовлетворение, очищало наш союз от грязи, спасало нашу любовь. Но сам поступок стал лишь жалкой карикатурой этой мысли. В нем не было ничего возвышенного, он оказался результатом минутного помутнения рассудка, помешательства. Я тогда четко осознавала лишь то, что превращаюсь в кокон. С этого момента моя жизнь уже не будет похожа на ту, которую я вела в течение тридцати восьми лет. Возможно, она будет хуже, безобразнее, но наконец-то станет другой. Во мне всегда жило это страстное желание стать другой, бежать как можно дальше от женщины, которой я была до сих пор. Но, желая освободиться от себя прежней, я должна была устранить причину, из-за которой я стала такой. И этой причиной был он, Эдвард. Никогда прежде мне не приходила в голову мысль о подобном освобождении. Даже в самые страшные минуты гнева, когда не хватало воздуха и казалось, что я вот-вот задохнусь. Я ощущала это физически – комок в горле рос и уплотнялся. Вслед за этим меня охватывал панический страх, что еще минута – и мои легкие разорвет. Тогда мне хотелось только одного: чтобы человек, который был причиной моих мук, исчез навсегда. Только бы никогда больше не слышать его голос! В тот момент это было моим самым главным желанием. Возможно, оттого, что больней всего меня ранили его слова.
   Однако я не предполагала, что отважусь на такой шаг, который прокурор, потребовавший приговорить меня к пятнадцати годам лишения свободы, позже назвал «предумышленное деяние», в чем мой адвокат не без успеха пытался разубедить состав суда.
   – Высокий суд, – надрывался он на весь зал (наверняка слышно было даже в коридоре – ничего не скажешь, умелый оратор), – рано или поздно это должно было случиться. Моя подзащитная слишком часто подвергалась унижениям как моральным, так и физическим, – тут мэтр многозначительно поднял вверх указательный палец, – со стороны покойного, пока не наступил тот момент, когда в ней что-то сломалось.
   Откровенно говоря, его защитная речь звучала наигранно, но, наверное, так и надо было, ведь все, что взято непосредственно из жизни, выглядит неправдоподобно. Чего стоили его метафоры типа: «Если человек приносит домой оружие, то он обязан считаться с тем, что это оружие когда-нибудь выстрелит. Об этом говорил еще в свое время великий русский драматург Антон Чехов!» Адвокат пытался таким образом сообщить, что оружие принес в дом именно Эдвард. Меня воротило от его высокопарных слов. Хотя я была подавлена, но не смогла отделаться от своей привычки оценивать сказанное с литературной точки зрения. Сидя на скамье подсудимых в окружении двух конвоиров, я все время ощущала себя участницей низкопробной комедии в постановке неведомого мне режиссера, решившего позабавиться за мой счет. Только кто был этим режиссером? Судьба? Бог? В буквальном смысле этого слова верующей я не была. По сути, это означало, что у моего Бога не было определенного лица. Он существовал скорее в виде световой энергии. Но зачем Он усадил меня на эту скамью? Почему не предостерег заранее? Я не отдавала себе отчета в том, что происходит на самом деле, хотя на первый взгляд все мои действия выглядели логичными. Пройдя из спальни в кабинет, я вынула из тайника пистолет, вернулась обратно и, сняв его с предохранителя, нажала на курок. Все это, проделанное в строгой очередности, не попадало под формулировку «действие в состоянии аффекта». Однако именно так и было – только звук выстрела и расплывающееся на рубашке Эдварда красное пятно заставили меня осознать, что произошло в действительности. Швырнув пистолет на пол, я бросилась к нему, чтоб спасти. Зажимая ладонью рану на его груди, пыталась остановить кровь. Он медленно опустился на колени, а потом как-то неловко, боком, упал на спину. Его зрачки вдруг расширились, в глазах мелькнул животный страх, который в ту же секунду стал моим страхом. Так происходило все восемнадцать лет, которые мы прожили вместе. Все рождавшиеся в этом человеке чувства и эмоции тотчас передавались мне.
   Он хотел что-то сказать. Но это давалось ему нелегко. Я не отнимала своей ладони, боясь, что кровь хлынет ручьем. Что– то человеческое появилось в его взгляде, мне никогда еще не приходилось видеть у него такого выражения лица.
   – Тебя посадят, – отчетливо произнес он.
   Его веки начали судорожно подергиваться. Я чувствовала, что он умирает. Не знаю, сколько времени я просидела возле него, час или два. Потом подошла к телефону.
   – Я убила своего мужа. – Меня саму удивило, каким спокойным тоном я это произнесла.
   Милиционер, как потом выяснилось – сержант Паёнк, ходил по квартире, что-то выискивая, а я сидела в столовой на стуле, сосредоточенно глядя на свои руки, бессильно лежащие на коленях. Они выглядели мертвыми. На лестнице послышались шаги, и в квартиру вошли несколько мужчин. На одном из них был белый халат, из их разговора я поняла, что он – врач из «скорой помощи». Был среди них и тип с фотоаппаратом. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания, как будто меня вовсе не было. Меня это устраивало – внутренне я больше всего боялась, что придется войти в спальню, где лежал Эдвард, распростертый на полу. Я предчувствовала, что, если войду туда, мне больше не удастся сохранять спокойствие, которое было чем-то необъяснимым и для меня самой. Казалось, будто мне сделали холодный компресс изнутри. Я ничего не чувствовала. Не понимала, тепло или холодно в квартире. Не осознавала, в каком положении я оказалась. Моя голова, мой мозг были в каком-то заторможенном состоянии.
   Наконец ко мне подошел один из приехавших со следственной группой и бесстрастным голосом сообщил, что я задержана на сорок восемь часов до выяснения всех обстоятельств преступления. Мне велели одеться и взять необходимые личные вещи. Только тут до меня дошло, что на мне надеты лишь короткая маечка на бретельках и трусики. Раньше я этого как– то не замечала. Мне стало стыдно. Мучительно стыдно оттого, что все эти посторонние мужчины видели меня раздетой. Не пойму, как можно было такое допустить. Я поплелась в ванную, но дверь мне закрыть не позволили. Видно, боялись, что я захочу покончить с собой. Один из них стоял и смотрел, как я одеваюсь, мечусь в поисках косметички, а потом кладу в нее пудреницу, зубную щетку, начатый тюбик пасты. Я спросила, нужно ли брать с собой мыло, на что карауливший меня мужчина никак не отреагировал, будто не слышал вопроса. Из ванной я вышла одетой в черный свитер и шерстяную юбку – в те вещи, которые до этого бросила в стирку. Не знаю, почему я натянула именно их. Почему не надела что-нибудь другое. Например, вещи, которые были на мне в тот день. Они лежали на полу в кабинете, рядом с брюками Эдварда: юбка и блузка. Наверно, я этого не сделала потому, что не хотела туда входить. Они спросили, не нуждаюсь ли я во врачебной помощи, не больна ли диабетом или астмой. Я ответила отрицательно. Наконец мы вышли на лестничную площадку. Я хотела запереть квартиру на ключ, как делала это сотни раз до этого, но один из них схватил меня за руку. Внезапно я ощутила себя бездомной. Мне показалось, что я всегда себя так чувствовала. Я жила в разных квартирах, но ни одна из них не принадлежала мне. Даже та, в которой мы жили с Эдвардом. Это был его дом, в котором он жил задолго до нашей свадьбы.
   Меня отвезли в комиссариат. Там человек в форме велел следовать за ним. Мы спустились по ступенькам в полуподвал. Он распахнул дверь в крохотное помещение. Там был только настил из досок, похожий на продолговатый ящик. В двери – запирающееся снаружи окошко. Под потолком горела голая, засиженная мухами лампочка. Помню, меня это сильно удивило, потому что самих мух нигде не было видно. Может, попрятались, а может, слились с серо-буро-малиновым цветом стен и стали невидимыми. Теперь-то я знаю, почему у стен моей камеры был такой странный цвет: внутри помещение ни с чем не должно было ассоциироваться. Обезличенный кубик пространства.
   – А… попить что-нибудь можно? – спросила я, когда охранник принес одеяло.
   В горле пересохло, я с трудом ворочала шершавым, как деревяшка, языком.
   – В семь получишь завтрак, – коротко бросил он.
   Меня удивило, что он говорит мне «ты». Другие обращались ко мне на «вы». «Другие» – это люди из следственной группы, которую по рации вызвал сержант Паёнк. Он, в свою очередь, называл меня гражданкой.
   Я осталась в одиночестве. Уселась на деревянный настил и только в тот момент обнаружила, что на мне нет колготок. Впопыхах я натянула сапоги прямо на босу ногу. От цементного пола тянуло пронизывающим холодом, лодыжки задеревенели. Поеживаясь, я обхватила себя руками. Когда я мерзла, то всегда так делала, но теперь в этом жесте было что-то еще – как будто я действительно обнимала себя. Во мне вдруг появилось неизвестное до сих пор чувство трогательной заботы о себе, что-то вроде примирения с собой. Неужели, чтобы испытать нечто подобное, надо было убить человека? Неприязнь к себе, порой даже ненависть возводили стену, которую ни я, ни Эдвард не в состоянии были разрушить. Теперь эта стена рухнула, разлетелась на куски. Я сидела скрючившись, обнимая руками то, что было мною. Слышала биение своего сердца, ощущала тепло своего тела. Я была, я существовала.

Дарья

   Я всегда считала, что такое имя должна носить красивая женщина. Я не считала себя красивой. Всю жизнь мне твердили, что я на кого-то похожа. То на какую-то актрису, то на зубную врачиху из районной поликлиники, то на проходившую в этот момент по улице незнакомую женщину, как будто я не имела права на собственное лицо. Однажды я даже одолжила его героине своего романа – это стало единственным способом, чтобы снова начать писать. Мне казалось, что я уже никогда не смогу взять перо – у меня его выбили из рук, и сделал это мой собственный муж… Книга, к написанию которой я приступила, скорее всего, не стала бы крупным успехом – такое ощущение у меня было с самого начала. Но я не в силах была сидеть без дела… И несмотря на то, что в моей голове пока не было ни одной стоящей мысли, я все же принялась кое– как склеивать сюжет своего будущего романа. Накануне введения военного положения ко мне заскочил знакомый фоторепортер и принес снимки, снятые скрытой камерой. На одном из них, сделанном в соборе Св. Яна, в толпе, я узнала себя. Так родился сюжет: американский журналист, разглядывая фотографии, останавливает свой взгляд на лице женщины, которое завораживает его до такой степени, что он решает ее отыскать и приезжает в Варшаву…
   Это было сразу после телепередачи, в которой Эдвард принимал участие, и повел он себя по отношению ко мне просто мерзко. Говоря о положении польской литературы после краха коммунизма, он заявил:
   – Ну что ж, в эпоху больших перемен истинные ценности уходят на второй план, таковы правила игры. Сейчас литературой стали баловаться писатели второразрядные, позвольте привести несколько имен…
   И среди прочих назвал меня. В первый момент я подумала, что ослышалась. Но, к сожалению, другие тоже это слышали. Когда Эдвард наконец появился у меня – мы давно уже не жили вместе, – я напрямую спросила, зачем он это сказал.
   Глядя мне прямо в глаза, кривя рот в усмешке, он сказал:
   – А разве не так? Ты не вносишь нового содержания в литературу. Ведь ни Гомбровичем[3], ни Виткацем[4] тебя не назовешь. Пожалуй, только одна твоя книга могла бы считаться новаторской – до этого никто так о матери не писал. Ты разрушила сложившийся стереотип «Матери-польки»[5].
   – Но об этом по телевизору ты не сказал!
   – А зачем, все это и так знают!
   Он хотел погладить меня по щеке в знак примирения, но я укусила его за руку. Эдвард побледнел и схватился за плащ.
   – Проявляется твой белорусский характер, – сказал он.
   Книга об американце у меня не шла. Неясное чувство тревоги, с которым я жила последнее время, нарастало. Телефон на моем столе молчал.
   Вскоре Эдвард позвонил мне.
   – Чем занимаешься? – спросил.
   – Пишу второразрядный роман.
   Он рассмеялся в трубку:
   – Чувство юмора тебя не изменяет, это хорошо.
   – К чувству юмора это никакого отношения не имеет, все дело в тебе.
   – Хочешь, чтобы я заскочил?
   – Совсем наоборот, – ледяным тоном ответила я и повесила трубку.
   Через минуту телефон зазвонил снова.
   – И все-таки я собирался зайти к тебе. Не убьешь же ты меня, в самом деле. Сама подумай, как бы это выглядело? Все скажут, что это месть автора своему суровому критику.