«Например, – размышлял Герсель, – эта левантиночка… Ее тесть был биржевым маклером; муж торгует кожей – это правда. Но это не отнимает у нее достойного обожания изящества. Ее свекровь, жена биржевого маклера, особа с прекрасными манерами, набожная, благотворительница. Особняк на улице Христофора Колумба – чудо вкуса. Я не знаю, где, я не знаю, когда Фуше-Дегар продает свои кожи, но он находит время собирать самый лучший фарфор, лучшие эмали, лучшую мебель в стиле Людовика XV, какую я только знаю в Париже. И его крошка-жена прелестна со своим очаровательным любопытством и беззастенчивой жаждой любви. Вот уже третьего дня как я получил от нее письмо, на которое еще не ответил. Это крайне невежливо».
   Граф подошел к бюро из красного дерева, стоявшему против камина, и написал следующее письмо:
   «Ла Фуршеттери, 2-го апреля
   Дорогой друг! Не браните меня очень за то, что я опаздываю с ответом. С самого начала приезда в Фуршеттери деревенские инстинкты так властно овладели мною, что вот уже несколько дней, как я могу вести только чисто животную жизнь, вставая с зарей, проводя день на охоте, или занималась верховой ездой и ложась, как мужики, вместе с солнцем. О, нежная Люси, такой превосходный, такой утонченный образец современной парижанки! Как я предчувствую, что вы отвергнете этого человека полей и лесов, плохо одетого, замазанного грязью и тиной, который вечером возвращается в свой пустой дом, сопровождаемый сторожем, похожим на него, словно брат! «Никогда, – воскликнули бы вы, – никогда я не могла бы принадлежать этому первобытному человеку… И не правда, что я принадлежала ему!». И все-таки вы, маленькая белокурая и образованная особа, соблаговолили отдать этому некультурному мужику свою юную божественность и позволили ему обожать ее. Воспоминание этого часа преследует его теперь в его одиночестве. Вспомните ли и вы тоже нашу встречу? Вспомните ли с тем волнением, с каким я сам предался воспоминаниям в этой деревенской комнате, которую, наверное, еще не занимал гость, одержимый такими распутными мыслями? Люси мой превосходный друг, дайте и вы тоже свободу своему воображению которое, как я убедился, достаточно извращено. Припомните… Я хочу, чтобы демоны ночи мучили вас в той пышной кровати, которая принадлежала госпоже Полиньяк, как преследуют они меня в кровати из красного дерева, принадлежавшей моей бедной тете. Отчего вас нет около меня! Любите меня!.. Я не замедлю возвратиться в Париж. Хотите уделить мне послеобеденное время восьмого апреля? Это будет через шесть дней – срок очень долгий, но необходимый, чтобы покончить со скучными делами, вызвавшими меня сюда. Напишите мне сюда, мой очаровательный друг: напишите мне письмо столь же безумное, как и ваши разговоры после глотка портвейна… Помните? Целую ваши дивные ручки, ваши фиолетовые глаза и губы… и прижимаю вас к себе, о, бесконечно более редкий и красивый фарфор, чем вся коллекция вашего супруга…»
   Написав это письмо Герсель перечел его и ему показалось, что оно бледно вдохновением и написано с пылкостью настолько искусственной, что это было сразу видно. Может быть, в первый раз в своей жизни он испытал некоторое отвращение к тем избитым путям, которыми пользуются профессиональные соблазнители: атаковать в женщине прямо ее женскую стыдливость, так сказать «обестыживать» ее. Он знал по опыту, насколько этот путь верен, безошибочен; но на этот раз в нем поднималось какое-то омерзение против подлости обезоружить слабейшего, прежде чем поразить его.
   «Сколько таинственного в нравственности и безнравственности любви! – думал он. – Есть ли во всем этом, в конце концов, добро или зло? Рассудок говорит – нет… То, что протестует против разума, – это не более, как пережиток, как религиозные и социальные традиции… Ведь, в конце концов, что может измениться в мировом порядке от того, что крошка Фуше-Дегар, муж которой половину жизни проводит в коллекционерстве, а другую – в забавах с легкими дамочками, поиграет в любовь с тем или другим из своих друзей?»
   Герсель погрузился в монографию маркиза де Бро, прочел рассказ о его посланничестве в Вене, интересный полным отсутствием каких-нибудь происшествий. Он лег поздно, значительно умиротворенный этим чтением. Перед тем как лечь спать, он еще раз пробежал только что написанное письмо к госпоже Фуше-Дегар, и еще более, чем в первый раз, оно показалось ему глупым и скверным.
   Он бросил его в огонь и с удовольствием смотрел, как оно чернело, коробилось, словно в ослепительном блеске, от которого на мгновение заплясали тени в комнате.

Глава 5

   Был уже день, когда Виктор открыл все три окна. Герсель не собирался охотиться в это утро, так как запланировал его на разговоры с фермерами и подрядчиком.
   – Почему вы не разбудили меня раньше? – спросил он у Виктора.
   – Господин граф не изволили распорядиться. Поэтому я вошел в комнату в то же время, как и в Париже.
   – Кто-нибудь ждет меня?
   – Сын фермера из Риньи приходил в семь часов. Ему сказали, что господин почивает, и он пошел пока прогуляться до сыроварни… Там внизу нет никого, кроме молодого Бургена из Тейльи, который приехал в своей английской тележке. У него ливрейный лакей, словно как у госпожи.
   – Что этому-то нужно от меня? – проворчал Герсель.
   Без всякого основания, может быть, просто оттого, что он не любил всех выскочек вообще, он не имел ни малейшего желания знакомиться с молодым Бургеном. Тем не менее, он поторопился позавтракать и спустился в кабинет.
   Небольшого роста, немножко коренастый для своих двадцати шести лет, молодой Бурген имел классический вид француза из среднего класса, тот вид, о котором Ла Брюйер сказал: «Его видно на календарях». У него были овальное лицо с подстриженной темной бородой, правильные черты без тонкости, довольно красивые серые глаза, выражение здеровья и доброты. Он был одет в костюм из синей саржи; в галстук-пластрон была воткнута камея. Появление графа, казалось, привело его в сильнейшее замешательство.
   – Месье, – залепетал он, – я помешал вам?
   – Нисколько, господин Бурген, – сказал Герсель, которому понравились манеры и скромное обращение молодого соседа. – Садитесь, прошу вас, и рассказывайте, что вам угодно. Я к вашим услугам.
   Мишель Бурген повиновался и, осторожно касаясь правой рукой фетра своего котелка, чтобы придать себе бодрости, начал:
   – Боже мой, месье… я буду с вами откровенен. Хотя я и не имел чести быть знакомым с вами, но знаю вас с детства. Мое семейство из тех же мест, что и ваше: мои деды служили вашим. И я прихожу просить у вас помощи, как мой предок Дезирэ Бурген, фермер из Виллемора, мог приходить просить ее у вашего двоюродного дедушки, маркиза де ла Фуршеттери.
   Граф протянул руку молодому человеку и произнес:
   – Месье, вы можете рассчитывать на меня.
   Ловкий подход помещика из Тейльи коснулся его слабого места. Ему была особенно ненавистна в современном строе мания равенства, в присутствии же низшего, сознающего отделяющее их расстояние, он наоборот был склонен к снисходительности, к сближению.
   Мишель Бурген продолжал свою речь после некоторого раздумья и на этот раз глядя прямо в лицо Герселю. Он как бы подыскивал слова, но под словами, иногда и медлительными, запинающимися, чувствовались сосредоточенная мысль, воля упрямого крестьянина.
   – Вот… может быть, вы знаете, господин граф, что мои отец и мать, занимавшиеся коммерцией в Ненг-Сюр-Беврон, оставили мне кое-какое состояние. Они мечтали сделать из меня помещика, и эта идея поддерживала моих бедных стариков в работе. «У тебя будут имение и дворец, и ты будешь охотиться со всеми этими господами!» – говорили они. Они воспитывали меня в маленькой семинарии в Шапелл-Сэнт-Месмен, где и я на самом деле познакомился со всеми молодыми помещиками окрестностей: мы были на «ты». Только после студенчества, когда каждый вернулся в свои семейства, я заметил, что еще не достаточно учиться вместе, чтобы стать человеком одного круга. Я попробовал поддержать отношения с теми из товарищей, которые нравились мне больше всего. Увы! одни сторонились меня, а у тех, которые меня приняли, я чувствовал себя тоже не на месте. Многие были беднее меня, но все-таки их дома были иначе убраны, чем мой, с такой уютностью, с тем духом старины, которых не было у меня. Люди, о которых они говорили, были их родственниками или друзьями их родственников, а я в лучшем случае знал по имени кого-нибудь из них. Короче говоря, я не настаивал на дальнейшей близости отношений и перестал видеться с ними; они забыли меня, и я продолжал довольствоваться посещениями друзей моих родственников.
   – Во всяком случае, месье – прервал его Герсель, – вы всегда будете здесь желанным человеком, и я очень прошу вас охотиться у меня по-соседски, сколько вам угодно.
   Бурген сделал неопределенный жест благодарности, жест, обозначавший (Герсель понял это): «Вот слова, за которые я вам благодарен, но, в сущности, вы – такой же, как и другие, и я сильно стеснил бы вас, если бы вздумал ловить на слове».
   Затем Бурген продолжал:
   – Таким образом, я живу одиноким в «собственном замке», как мечтали мои старики, и вожу знакомство с несколькими скромными собственниками да окрестными мещанами. Но я не жалуюсь, так как не чувствую себя несчастным. Земледелие интересует меня. Я люблю охоту, менее страстно, чем вы, господин граф, и большинство ваших друзей, но для меня это – все-таки удовольствие. Я много читаю, немного играю на скрипке, словом умею занять свое время. И, уверяю вас, меня нисколько не мучает, что не исполнились мечты моих родных о связях с помещиками и женитьбе на знатной особе. И я хотел бы все-таки жениться, иметь собственную семью. О, разумеется, я легко нашел бы выгодную партию или красивую девушку, желающую поселиться в Тейльи… Но дело в том, что уже есть кое-кто, кто нравится мне… Вы знаете кто? – Граф улыбнулся. – Да… об этом говорили здесь… Поверите ли, – Бурген воодушевился, – я думал о ней уже тогда, когда был еще только учеником и приезжал в Тейльи на каникулы! Сколько раз я подкарауливал ее вокруг Ла Фуршеттери… Ей было пятнадцать-шестнадцать лет. Весь свет считал ее уродом, но я находил, что она прелестна. Теперь весь свет согласен со мной. Она ни на кого не похожа, не правда ли?…
   Он замолчал, сконфуженный этим прямым вопросом, который сорвался у него с языка и на который граф не ответил. Между обоими мужчинами воцарилось достаточно тягостное молчание. Герсель испытывал сложное чувство, в котором смешивались и действительные симпатии к искреннему чувству и полной откровенности этого Бургена, и тайная враждебность самца к самцу, раздражение от того, что Бурген говорит о Генриетте Дерэм с такой легкостью и жаром. Очевидно, Бургену и в голову не приходило, что граф де Герсель может с вожделением взглянуть на Генриетту Дерэм, но в то же время он лопнул бы от смеха при мысли, что Генриетта Дерэм может любить графа де Герселя. Герсель угадывал это чувство и раздражался.
   Между тем его гость тихо продолжал:
   – Я два раза просил руки у мадемуазель Дерэм. Ее мать была за меня, с ее отцом можно было поладить, но сама девушка не захотела этого, и мне ответили, что она еще слишком молода. Тогда ей было восемнадцать лет – теперь с того момента прошло уже четыре года – и я не настаивал. Она была и в самом деле несколько молода, чтобы выбирать мужей. Но в последнем месяце, зная, что старик Дерэм пустился в досадные спекуляции, и, предвидя его огорчение, я возобновил свое предложение. О, на этот раз и отец, и мать соединились, чтобы заставить Генриетту уступить: они были бы очень довольны пристроить ее. Однако и тут Генриетта ответила: «Поблагодарите господина Бургена, но я не хочу выходить замуж…» Возможно ли, чтобы молодая девушка двадцати двух лет, здоровая и крепкая, которой не очень-то хорошо живется у себя, упорно отказывалась выйти замуж? Это, по меньшей мере, поразительно, не правда ли? Тем более, что я представлял собою прекрасную партию для нее. Пусть я и не очень соблазнителен, но все же всякая девушка может без стыда сказать о таком человеке, как я: «Вот мой суженый!» Уверяю вас, оба эти отказа показались мне подозрительными. Я сделал ужасное предположение: Генриетта Дерэм не выходит замуж потому, что у нее… – Он запнулся перед словом, а потом сказал: – что у нее был уже кто-то. Вы знаете, что в последние годы она помогала отцу в управлении поместьем. Ей приходилось уезжать по делам имения, отправляться одной в Ненг, в Ла-Мотт-Беврон, иногда в Орлеан и даже в Париж. Я не мог оставаться в сомнении: я шпионил за мадемуазель Дерэм сам и приказал шпионить за ней. Это мерзко, отвратительно, все, что угодно, но мне это все равно, я хотел знать. Но, представьте себе, я ничего не открыл, я ничего не нашел… Мадемуазель Дерэм – самая честная, самая чистая из всех девушек. Ни малейшей интрижки в жизни!
   Он сделал паузу.
   А Герсель в это время думал: «Почему доверчивые признания этого бездельника доставляют мне такое удовольствие? Какое мне дело до физической и нравственной целости Генриетты Дерэм?»
   Но непогрешимое предчувствие, которое дается постоянной привычкой жить около женщины и для женщин, все-таки наполняло радостью его сердце. Потому что Генриетта Дерэм была порядочна? Нет. Эта странная радость возвещает великое счастье; Герсель никогда не почувствовал ее, без того, чтобы она безошибочно не предвещала ему покорения желаемого существа. Однако он не хотел признаться, что относится, таким образом, к словам Мишеля Бургена; это было абсурдом перед рассудком: какая логическая связь может быть между ним, Герселем, и добродетелью Генриетты Дерэм! И его лицо хранило полнейшее безучастие, пока молодой человек продолжал:
   – Таковы были обстоятельства, когда старик Дерэм умер. Немногого стоил это старик Дерэм, теперь можно смело сказать вам это, раз он умер. Да никто и не жалел о нем. Я, сознаюсь, сейчас же подумал: «Мать и дочь теперь без средств; мои шансы увеличиваются…» Когда старика похоронили, я стал готовиться к возобновлению своего предложения, вдруг… пожалуйте!., узнаю, что Генриетта наследует от отца управление вашим имением и что следовательно она не нуждается во мне. Ах, господин граф… Конечно, вы хорошо поступили, ну, а все-таки, узнав об этом, я не очень-то добрым словом помянул вас!
   «Однако этот маленький плебей становится все фамильярнее!» – подумал Герсель и тотчас же насторожился, решив оградить себя от фамильярности.
   Молодой человек без сомнения заметил перемену, хотя граф не сказал ни одного слова (это случилось так же, как иногда вдруг чувствуется холод в воздухе), и не будучи глупым, сейчас же снова перешел на почтительный тон:
   – Я подхожу, господин граф, к цели своего визита и извиняюсь, что пустился в такое длинное отступление. Мадемуазель Дерэм – ваш управляющий! Сначала это привело меня в отчаяние, но потом, раздумав, я сказал себе, что еще не все потеряно, что хотя она и храбрая, но для молодой девушки управление Фуршетерри будет слишком тяжелым бременем, что при таком занятии приходится иметь дело с людьми, которые не уважают женщин и менее дерзки с мужчинами, чем с женщинами. Действительно, в интересах самого имения, я думаю, что муж в роде меня не будет бесполезен Генриетте. Я понимаю кое-что в земледелии, как уж говорил вам… Если вы через месяц будете иметь случай проезжать по моим землям, то увидите такую рожь и такой овес, которым в Фуршеттери, наверное, нет равных, так же, как и моим свиньям и индюшкам, премированным на всех выставках. Разумеется, господин граф, за помощь, которую я окажу, я не прошу ровно ничего; я не ищу денежных выгод: мне достаточно мадемуазель Дерэм. Я предпочел бы, чтобы она не занималась никаким специальным делом, но раз у нее уже есть профессия, то я примирюсь с ней, совершенно откровенно обещаю вам это… И, если вы захотите помочь мне, господин граф, я верю, вы не будете раскаиваться. Конечно, в планы моих родителей не входило, чтобы я управлял соседним имением… Но мне это все равно. У меня нет честолюбия или, вернее, у меня есть одно только: спокойно и счастливо жить с женщиной, которая нравится мне, и без которой я не могу обойтись. Не откажите мне ни в своем согласии, ни в поддержке, вы сделаете доброе дело! Протежируйте мне, как ваши предки протежировали моим.
   – Честное слово, – возразил ему Герсель, – вы должны согласиться, что, нанимая мадемуазель Дерэм в управляющие, я не собирался предписывать ей безбрачие. Но точно так же я не могу предписать ей взять того или другого мужа. Что же я могу сделать для вас?
   – Уж и того много, что вы не протестуете. Значит, вы примете меня? О, как я признателен вам за это? Ну, что ж, если я вам нравлюсь… усугубите свою доброту… замолвите за меня словечко перед Генриеттой! Убедите ее!.. У меня есть предчувствие, что перед вами она не устоит… И уверяю вас, господин граф, что ни одна женщина не будет счастливее ее, если она согласится. А потом у вас будет одним преданным слугой больше! Вы увидите!
   Герсель задумался на мгновенье. На задворках души, где наши желания бродят с помощью элементов того, что называют волей, и подготавливают наши поступки, он обнаружил стыдливое желание сделать то, о чем его просили, и сделать не ради сочувствия к Бургену, но из эгоистического любопытства. Молодая девушка не раскрывает своей души в разговорах о счетах фермеров и подрядчиков; гораздо действительнее будет поговорить с ней о замужестве. Вот ключ, который ему дают, чтобы открыть маленькую мятежную душу. Потом искренне, лояльно Герсель обещал себе сделать все, чтобы его труды закончились женитьбой Бургена на Генриетте. Он видел в этом высший нравственный долг, одну из тех специальных обязанностей, которыми он никогда не пренебрегал и которых никогда не упускал.
   – Решено, – сказал он, – я постараюсь услужить вам. Вы понимаете сами, что я должен действовать с большим тактом, и именно потому, что мадемуазель Дерэм служит у меня. Кроме того она – очень сдержанная молодая особа и всегда начеку. Но я скажу ей, какого я хорошего мнения о вас, а также то, что, по моему мнению, она сделала бы очень умно, если бы приняла ваше предложение.
   Бурген рассыпался в смущенных благодарностях; он уже считал успех гарантированным.
   Однако Герсель поднявшись, оборвал его излияния и, подавая руку, сказал без всякой горячности, но таким тоном, который не оставлял сомнений:
   – Положитесь на меня! Я сделаю все, что могу.
   Остаток утра граф посвятил приемам фермеров, подрядчика из Виллемора и различных поставщиков. После полудня он не взял Дениса на охоту, а с ружьем за плечами и с Пуфом, обнюхивавшим кусты и дорожки то спереди хозяина, то сзади, довольствовался долгой прогулкой по парку, занимавшему тридцать гектаров. Он подстрелил нескольких кроликов, убил несколько маленьких птичек. Но сегодня он не был в настроении охотиться. Это был один из его «дней отчаянья»; но, несмотря на это данное подобным дням имя, он не старался удержаться от наслаждения их горькой прелестью. В такие дни все являлось для него источником меланхолии: и время года, которое напоминало ему так много других времен, и места, по которым он проходил и где его взгляд, изобретательный в выискивании причин грусти, останавливался в созерцании полумертвого дуба, развалившейся скамьи, инструмента, забытого и изъеденного плесенью и ржавчиной, всех знаков разрушения, остающихся на этапах всеобщей жизни; и встреча с лакеем, которого он знавал когда-то маленьким боязливым мальчишкой, цепляющимся за юбки матери, и который стал теперь здоровенным парнем, вернувшимся на родину после окончания срока воинской повинности; и встреча с не имеющей возраста бабой, с пасмурным, изрезанным морщинами лицом, которую он видел двадцать лет тому назад в числе первых причастниц на приеме у маркизы де ла Фуршеттери.
   День был мрачным и сырым, словно предвестник осени, когда по краям дорожек растут кучки маленьких белых грибов. Небо было закрыто непроницаемой завесой, не слышно было даже ветерка. Леса были полны трогательной тишины.
   Герсель с ружьем за плечами шел медленным шагом. Пуф безропотно следовал по его пятам; ему были известны привычки хозяина и он знал, что в подобные моменты было совершено бесполезно беспокоить кроликов.
   Герсель думал: «Мне сорок три года, но я ни в каком отношении не чувствую себя менее молодым, в полном значении этого слова, чем в двадцать пять лет; однако восемнадцать лет, прошедших с двадцать пятой годовщины, уже не отделяют моей теперешней бодрости от момента, когда я стану стариком. И пусть все во мне протестует против этой мысли о старости, но настанет минута, когда надлом скажется: часть меня начнет умирать, как вот эта ветка клена, как этот истлевший угол скамейки…»
   Какое непреодолимое отвращение испытывал он сам перед старостью! Ему приходилось так же принуждать себя при разговорах с состарившимися существами, чтобы оставаться около кого-нибудь, чей запах беспокоил его. И вот однажды он сам станет старым, вокруг него будет сиять почтение к смерти и распространяться омерзительный, запах ветхости! Ему пришла на память одна фраза Генриха Гейне из «Барабанщика Леграна», та, где поэт, вообразив собственную смерть, воскликнул: «Благодарю Бога, я еще живу! В моих жилах бродит красный сок жизни, под ногами моими содрогается земля!» – И так же, как поэт, он подумал: «Я еще не стал добычей отвратительной старости… И если быть старым так ужасно, то надо наслаждаться тем, что еще не стал им».
   Таким образом, почти всегда оканчивались «дни отчаяния» этого сильного организма, – реакцией энергии, страстной жаждой жизни; и в сущности из-за этого он только и не старался избегать этих кризисов.
   В замок Герсель вошел более веселым шагом, наслаждаясь собственной крепостью, с сердцем настороже, точно предчувствуя что-то счастливое.
   «Чего же я жду?.. Ах, да… Генриетта Дерэм, ведь она должна прийти с отчетом в девять часов…»
   Граф снова энергично напряг свою волю, чтобы не впасть в соблазн, чтобы даже не смотреть на Генриетту, как на женщину, к тому же женщину желанную.
   «Это – просто мой управляющий! – старался внушить он себе, но тут же подумал:
   – а я все-таки попробую заглянуть к ней в душу».
   Чтобы быть уверенным, что никто не помешает им и не услышит, как он будет разговаривать с Генриеттой, граф распорядился, как только вошел, развести хороший огонь в библиотеке, находящейся по соседству с комнатой в красном репсе, и приготовить там на столе бумаги, чернила, перья и на всякий случай что-нибудь освежительное.
   Сам он сейчас же после обеда прошел в библиотеку, чтобы удостовериться, что все его приказания исполнены в точности. Большая продолговатая комната представлялась взору испещренной по стенам рядами томов в темных переплетах; все это была серьезная литература, собранная когда-то маркизом де Бро. Посредине комнаты на столе находились две сильные лампы с зеленым, подбитым белой подкладкой, абажуром и освещали оливковую суконную скатерть, относившуюся, как и книги, и сами лампы, ко временам любознательного маркиза. Кресла, украшавшие библиотеку, равно как и занавески, были из зеленого репса. Против стола находился очень тяжелый диван из зеленой кожи.
   На этом столе при свете этих ламп дипломат де Бро сочинял те «уважаемые сочинения», названия и разбор которых де Герсель читал накануне и за день до этого. Огонь, танцевавший в камине, «огонь хрупкий и вечный, который на самом деле никогда не угасает, а только засыпает в очаге, будучи оставленным до следующего дня, когда человек снова будит его, – огонь этого самого камина играл тенями и бросал отблески на важный силуэт аристократического парламентария, который, как говорила его биография, походил на Ламартина». Герсель представил его себе сидящим за зеленым столом и покрывавшим листки медлительным, мелким письмом. Его сердце сжалось, как тогда, когда он видел скамейку, наполовину истлевшую, заржавевший инструмент, омертвевший клен…
   «Огонь, который говорит в этом камине, – тот же самый огонь, который горел и в те времена, – подумал Герсель, – но он не чувствует этого. Моя жизнь – та же жизнь моего двоюродного дедушки; но я не чувствую этой логической связи, в которую верит мой рассудок. Ах, зачем умирать?.. Почему не продлится жизнь, переходя последовательно на сознающие это существа так же, как горение этого неугасимого огня?..»
   Вошел Виктор и доложил:
   – Господин граф, мадемуазель Дерэм ожидает внизу.
   – Хорошо. Попросите войти!
   Вошла Генриетта. Ее белое лицо казалось еще бледнее благодаря черному пальто и вуали из черного крепа. Ее сопровождал мальчишка с фермы, который нес книги и связки бумаг. Герсель, почтительно поздоровавшийся с ней, ощутил неприятное чувство при мысли, что мальчишка будет присутствовать при их разговоре, но Генриетта сейчас же отпустила его:
   – Ты придешь завтра в замок забрать все это, а теперь ступай спать. Спасибо тебе!
   Она казалась в очень хорошем расположении духа. Но Герсель, проницательность которого во всем, что касалось женщин, было довольно трудно обмануть, заметил, что она была в слишком хорошем расположении духа, что она хотела быть в хорошем расположении духа. Он был убежден в этом и новое подтверждение этому видел в слишком упорной неподвижности ее взгляда, уставившегося на него.