После ухода мальчика Генриетта сказала графу:
   – Счета в порядке: извините, что приношу их вам только сегодня. Мама, должно быть, сказала вам, что мне нездоровилось.
   Герсель выразил надежду, что она совсем поправилась. Генриетта подтвердила, что теперь, в самом деле, силы вернулись к ней, а затем решительно развязала креповую вуаль, упавшую ей на плечи, расстегнула черное пальто, положила то и другое на кресло, вернулась к Герселю и сказала:
   – Ну, вот… я готова.
   Она в ожидании остановилась перед Герселем тонкая, высокая, с талией, почти чересчур стянутой, с бюстом, который в вызывающей прелести обрисовывался корсажем из черной тафты, с черными волосами, свернутыми простым жгутом, с белым воротничком на шее, с неподвижным взглядом бледного лица, вся кровь которого как бы сбежала к губам.
   Граф хотел подвинуть кресло.
   – Спасибо, – сказала Генриетта, – я предпочитаю стул.
   Она взяла его сама, уселась на краю продолговатого стола, развязала пачки бумаг, отыскала среди книг маленькую клеенчатую тетрадь и открыла ее. Герсель уселся в кресло маркиза де Бро.
   – Я разделила счета на две части, – начала Генриетта. – В первой, разумеется, очень короткой, я собрала все то, что сделано во время моего непосредственного управления после смерти отца… Теперь я представляю вам положение, поскольку оно выясняется из счетов отца… словом, баланс его управления.
   Она говорила, не поднимая глаз, голосом, умышленно лишенным всякого выражения. Герсель слушал ее, слушал цифры, не вслушиваясь в них… Что ему было до всей это отчетности? Разве он не знал, что все теперешние собственники теряют на землевладении деньги, а все управители жиреют за счет хозяина? Но зато он с нежным любопытством смотрел на эту прелестную девушку, склонившуюся под лампой, наслаждался чистым рисунком лица, тяжелым клубком волос, глядел, как двигаются по рядам строчек, которые она читала, ее темно-синие зрачки, как движутся ресницы, как отчеканивает рот слоги, как, следуя ритму дыхания, движется под корсажем такая вызывающая молодая грудь… Острый, сильный запах темных волос временами достигал его ноздрей, – запах для большинства неощутимый, но чувствуемый таким женолюбцем, как Герсель, в воздухе и воспринимаемый им, как любителем.
   – Заплачено по счету Ликсандра в Роморантене шестьдесят восемь франков, – читала Генриетта. – Получено за продажу пяти мешков овса от Паренту девяносто франков. Починка окна в сторожке двадцать девять франков семьдесят пять…
   А граф в это время думал: «Прелестная девушка!.. И сказать, что какой-то там Бурген будет обнимать этот бюст амазонки, будет целовать эти глаза, эти волосы, эти губы!»
   Ему хотелось стать для Генриетты источником счастья, нескольких радостных дней в жизни, даже не обладая ею, чтобы, по крайней мере, никто другой не был первым обладателем ее! Он чувствовал желание оказать ей отцовское покровительство, ощущал смутно волнующуюся нежность, желание держать ее в объятиях, чувствовать, что она вся отдается, вся доверяется ему.
   Генриетта подводила счета:
   – Получено: четыре тысячи семьсот девяносто девять франков, девяносто; израсходовано: семь тысяч шестьсот семьдесят семь франков, тридцать пять; на дебете счета остаются две тысячи девятьсот семьдесят семь франков, сорок пять… Теперь я дам вам оправдательные документы, чтобы вы могли сверить цифры с моей записью.
   – О, – ответил Герсель, – это не нужно, я верю и так.
   – Я прошу вас, – сказала Генриетта.
   Их взгляды встретились, и Герселя поразила внезапная перемена в лице девушки. Несмотря на скуку проверки он, чтобы не спорить с ней, согласился перелистать документы, бросая взгляд на тетрадку, и наконец, произнес:
   – Совершенно верно!
   Генриетта положила левый локоть на стол и оперлась лбом на руку. Она не изменила позы, но повернулась лицом к графу. Теперь было видно все ее внутреннее волнение, несмотря на усилие, которое она прикладывала, чтобы сдержать его.
   Граф не преминул спросить:
   – Вы не устали? Если хотите мы можем сделать перерыв в работе или отложить ее до завтра.
   Она отрицательно покачала головой, открыла другую счетную книгу, взяла новую связку счетов и развязала ее.
   – Вот, – сказала она, устремив взор на линии цифр, – я должна вам сказать, что при жизни отца помогала ему в управлении; иногда мне приходилось даже расплачиваться за него по счетам; но никогда, ни одного раза мне не пришлось иметь в руках всю сводку его отчетности. Когда он… умер, внезапно, как вы знаете, мне пришлось, как можно скорее разобраться с его бумагами… Я знала, что он пускался в спекуляции, на которых понес большие потери. С изумлением я констатировала, что он ничего не должен. Отец не записывал регулярно своих расходов, но хранил все письма и ответы. И я убедилась, что он платил достаточно крупные суммы самым разным промышленным агентам Парижа…
   По мере того как Генриетта говорила, ее голос, сначала слабый и запинающийся, становился все тверже; но Герсель чувствовал, что его тембр меняется, что, так сказать, он превращается в другой голос, голос, которым говорят во сне, которым бредят в горячке. Ее маленькая, бледная, хорошо выхоленная рука с крошечными ноготками дрожала, лежа перед самыми глазами графа на красном бюваре.
   – Когда я увидела, что у отца нет никаких долгов, – продолжала девушка, – мое беспокойство нисколько не улеглось, а даже, наоборот, усилилось! Он никогда не говорил нам о своих спекуляциях, ни матери, ни мне, но до меня дошли скверные слухи… я угадывала причину его озабоченности и в течение двух лет я жила под страхом катастрофы. Он умер – но ни один кредитор не явился, а я не находила дефицита! Откуда же взялись деньги, которыми была оплачена разница?
   Она замолчала. Прошло в молчании несколько секунд, трагичность которых еще более подчеркивалась тишиной, простотой убранства комнаты, коммерческими выражениями произнесенных фраз. Герсель искал, но не находил способа не дать ей высказать то, что она собиралась. Однако Генриетта начала говорить это в уверенных выражениях, продуманность которых ясно чувствовалась:
   – Я сейчас же подумала, что объяснение найдется в счетах по имению… Они были далеко не в порядке… Если бы они были в порядке, может быть, мне ничего и не удалось бы открыть: поэтому-то в счетах до мая позапрошлого года… я не нашла никакой неправильности. Я подозреваю ее, но не могу доказать. Ведь так легко при небольшой опытности заставить цифры лгать!.. Но только отец имел неосторожность в течение последних двух лет охранить и официальные счета, более или менее точные, и личные записки, и большинство писем, которыми он обменивался с поставщиками и клиентами имения. Он ждал до последней минуты, перед вашим приездом, чтобы состряпать балансы, предоставляемые вам, и кое-как подогнать их по своим личным заметкам и счетам… Потом он сейчас же запирал эти заметки и счета в свой сундук. А так как вы никогда не занимались проверкой…
   Она не закончила. Герсель слегка пожал плечами и сделал движение губами, которое обозначало: «к чему».
   – Вы не занимались проверкой, – начала снова Генриетта, – и, позвольте мне сказать вам это, господин граф, это было большим несчастьем… Вы слишком проницательны, да и у отца было слишком много врагов, чтобы вы не были уведомлены… Ну, и… было чем-то в роде… скверного поощрения давать этому человеку возможность представлять вам подогнанные балансы, которые даже не сходились, в которых с первого взгляда можно было видеть недочеты… – Она воодушевилась. Необходимость сидеть между столом и стулом стала для нее невыносимой. Она встала и, положив руку на спинку стула и глядя в землю, продолжала, отчеканивая слова: – Отец обкрадывал вас… и вы знали, что он обкрадывал, но вы давали ему возможность делать это… по некоторой инертности, или, вернее, презрению большого вельможи к маленьким людям, которые в счет не идут. Ах, господин граф!.. Конечно, этот несчастный был виноват… но вы были в значительной части ответственны за его несдержанность в злоупотреблениях. Если бы вы остановили его при первой же сделке, даже простив на первый раз, что было вашим правом, да и обязанностью, разве решился бы он в другой раз? Тридцать три тысячи франков!.. Вот та громадная сумма, которую мой отец украл у вас за два с половиной года, главным образом благодаря перестройке ферм, на что было потрачено более чем триста тысяч франков. Тридцать три тысячи франков!.. Где взять их, чтобы отдать вам? О, я хорошо понимаю, – ответила она на жест графа, – вы не требуете их у меня… вы дарите их мне… Но я не хочу, не хочу этих ворованных денег!.. Ну уж нет, извините!.. О, нет!..
   Она должна была остановиться. Ее рот пересох, высохшие губы и язык нервно передернулись несколько раз.
   Герсель сам чувствовал живейшее беспокойство и некоторое раздражение против противника, причинившего ему это беспокойство, но сказал очень спокойным тоном:
   – Мне кажется, что вы немножко неосторожно волнуетесь и, простите за выражение, лишены хладнокровия.
   О, как она вскинула голову, чтобы возразить! Но Герсель не дал ей сделать это и тотчас же продолжал свою речь:
   – Да, у вас нет хладнокровия. То, что вы представили мне сверх отчета о вашем коротком управлении, об управлении вашего отца вплоть до последнего его подсчета со мной – не оставляет желать ничего лучшего. Но почему вы осмеливаетесь идти далее, возвращаться к тем счетам, правильность которых я уже скрепил своей подписью? Вы сравниваете заметки и счетные книги, находите между ними несогласованность и заключаете, что ваш отец обманывал меня. Что вы можете знать об этом? Вы присутствовали при наших подсчетах? Вы можете засвидетельствовать, что между нами не было никаких сделок? Во всяком случае, разве я не имею права просить вас оставить то, что уже прошло, и заниматься только настоящим? Я подписал свое имя под балансами, выведенными вашим отцом, и никому не позволю оспаривать мою подпись.
   Лицо Генриетты передернулось словно в безмолвном смехе.
   – Вот как раз то, чего я ждала, – начала она. – Щепетильность графа Герселя страдает, когда ему говорят: «Вы позволили обокрасть себя», когда ему говорят о возмещении отнятого у него. А я, в силу того, что бедна и не ношу титулов, должна весело жить около вас, на вашей службе, когда я знаю, и когда вы знаете, что мой отец украл у вас тридцать три тысячи франков?! Вы на моем месте могли бы вынести эту мысль? Нет? не правда ли? Но вы думаете, что я должна выносить ее, и думаете это потому, что считаете меня существом низшим, более скверным, менее чистым, чем вы сами. Не возражайте, это – сама очевидность… И все вы таковы… Все прошлое, все революции ничему не научили вас, и вы оскорбляете нас всегда, даже тогда, когда воображаете себя великодушными, а после этого еще удивляетесь, что в народе образуется группа ненавидящих…
   Она снова села и лихорадочно вытерла платком глаза, ставшие влажными.
   «Но она невыносима! – подумал граф. – Что за отчаянную якобиночку выростили Дерэмы! К счастью для нее, она очень красива»…
   И действительно Генриетта была более чем когда-нибудь красива в своем «неглиже», как когда-то говорили. Ее волосы, слишком тяжелые, распустились; бюст волновался от рыданий; все тело содрогалось в резких, непроизвольных движениях. Но Герсель слишком наслаждался этим «неглиже», чтобы хоть сколько-нибудь сердиться на ее слова.
   Наконец девушка сделала решительный жест, как бы желая пожурить самою себя, и снова начала:
   – Я позволила себе наговорить вам много ненужных вещей… которые могут показаться вам грубыми… Это не входило в мои намерения. Уверяю вас, я чувствую доброту ваших отношений к отцу и ко мне… милосердие, если хотите, и очень обязана вам. Но справедливость я предпочитаю милосердию, которое всегда принижает того, на кого падает. Милосердие по отношению к низшему – это доказательство превосходства. Если бы в тот день, когда вы заметили первую проделку отца, вы поговорили с ним, как с человеком вашего круга, смошенничавшим в игре. Потому что есть ведь такие, которые мошенничают, не правда ли? Может быть, вы остановили бы его с первого шага…
   – Не думаю! – не мог удержаться, чтобы не сказать, Герсель, рассерженный настойчивостью девушки.
   – Почему?
   – Потому что… вы право заставляете меня сказать это… У вашего отца не было этого чувства ответственности, чувства долга, настолько же чуткого, как у вас, а словами этого не вдолбишь.
   Однако он сейчас же пожалел о своих словах: Генриетта разразилась рыданиями, неподвижно сидя на стуле и спрятав лицо в платок.
   Тогда граф подошел к ней.
   – Мадемуазель… Прошу вас… не ищите в моих словах ничего, кроме необходимого ответа на ваши сомнения, и не усмотрите в них чего-нибудь оскорбительного для памяти вашего отца!
   Она открыла заплаканное лицо и промолвила:
   – Вы сказали правду, а правда никогда не оскорбляет меня. Только… прошу вас быть добрым и справедливым до конца. Уверяю вас, я более, чем кто-нибудь, знаю слабости своего отца. Но не забывайте, что отец и мать были уже на службе у ваших родителей; что с отцовской стороны можно найти вплоть до семнадцатого столетия слуг господ ла Фуршеттери, де Герсель и де Бро… И вот я обращаюсь к вашей справедливости… Как вы думаете: были ли все эти господа, ваши предки, хорошими воспитателями совести моих предков, ваших слуг? Вы ответите мне, что ничего не знаете, что это не касается вас? А я скажу вам, что ваши предки держали моих более или менее сознательно в моральной нищете, худшей, чем нищета денежная, убедили их, что они происходят из более низшей расы, созданной жить милостями великих, которых терпят, как домашних животных, если хотите… Любимая собачка вашей тетки, графини Гортензии, время от времени крала чайное печенье; ее бранили ради проформы, но в сущности это находили очень смешным и забавлялись этим. Так вы в своем кругу относитесь к порокам низших. Сколько раз я скрепя сердцем слышала, как ваши родители, ваши гости, даже вы сами говорили про того, кого презирали: «У него лакейская душа». У прислуги душа такова, какой ее сделали господа. Правда, среди них царит особая кургузая мораль, по которой красть у хозяина не считается преступным. Не забудьте, что именно в такой среде воспитывался мой отец: в среде, в которой все надежды на благосостояние основываются на грабеже и разорении имения… Как только он становится управляющим, искушение растет: со всех сторон искушают управляющего. С тех пор как я наследовала от отца управление имением, мне пришлось оттолкнуть десяток предложений смошенничать… – Она остановилась, чтобы вытереть влажные глаза, а потом продолжала: – но в конце концов ведь мы здесь не для того, чтобы рассуждать о социальной ответственности: наверное мы думаем не одинаково и нам не убедить друг друга. Важно вот что: благодаря своему характеру и беззаботности хозяев, мой отец украл у вас тридцать три тысячи франков. У меня их нет, вы знаете, следовательно я не могу из отдать вам. Первой мыслью у меня, когда я открыла все это, было отказаться от службы у вас и идти с матерью на нужду и бедствия, но затем подумав я решила, что именно здесь, находясь у вас на службе, я могу расквитаться с вами. Во-первых, из трех тысяч франков, которые вы платите мне, я постараюсь отдавать вам от полутора до двух тысяч каждый год, а потом я уверена, что экономией в расходах и увеличением доходности имений я сумею возместить вам то, что мой отер, заставил вас потерять. Я прошу вас только, господин граф, чтобы вы оставили меня у себя на службе, несмотря на злоупотребления отца.
   Генриетта выговорила эти последние слова стоя, стараясь быть спокойной. Ее глаза высохли, но горели лихорадочным огнем, и Герсель, в результате жизненного опыта приученный наблюдать и знать женские эмоции, видел, что ее нервы с трудом выдерживают напряжение, что она готова при малейшем толчке упасть в обморок. Поэтому он не стал противоречить ей, а просто ответил:
   – Это решено, все будет так, как вы желаете. Теперь присядьте, пожалуйста, и отдохните немного… Вот в это кресло… здесь вам будет удобнее.
   Он подвинул ей одно из зеленых репсовых кресел. Генриетта, застигнутая врасплох этим согласием, которого она не ожидала так скоро, повиновалась и села. Ее смущало снисходительное и вежливое обращение графа; но она была слишком умна и проницательна, чтобы не различать, где видна снисходительность к женщине, а где – к служащей. И эта двойная снисходительность, обезоруживая ее, сердила ее и как слабую женщину, и как мятежную слугу.
   Герсель заметил, что ее лицо стало натянутым, черты становились все суровее, а темно-синие зрачки, ничего не видя, уставились куда-то в угол, словно у молодой, пугливой кобылицы, и подумал: «Ну, вот, она опять разводит пары, чтобы начать снова. Здорово, черт возьми! Моя «управляющая» не из удобных, и если бы только не было такого удовольствия смотреть на нее».
   Женские слезы для женолюбцев полны волшебных чар. Они внушают им желание схватить, словно страдающего ребенка, в свои объятия это женское тело, которое сотрясается в рыданиях, и силой поцелуев высушить источник огорчения. Так и тогда, когда Генриетта плакала, Герсель должен был сдерживаться, чтобы не подойти к ней, не прижать ее к себе, не убаюкать нежными словами и ласками. Теперь, смущенный более чем он готов был признаться самому себе, он чувствовал непреодолимое желание принудить девушку совершенно раскрыть перед ним свое сердце, желание видеть ее в волнении от других страстей, чем от стыда, гордости или злобы. Он думал, как и большинство мужчин, выслушавших исповедь многих женщин, что ни одна страсть, кроме любви, не в состоянии бурно всколыхнуть женское существо и что когда женщина кажется взволнованной гордостью, то это – все-таки любовь, которая бродит под взрывами гордости. Что за любовь у этой? Он хотел это знать. Генриетта пришла к нему сегодня со слишком явным желанием поссориться с ним, крикнуть ему в лицо несколько истин, которые заставили бы его потерять терпение. И она крикнула ему кое-какие из них, но ловким маневром вежливости он позаботился предотвратить сцену. Теперь, собравшись с силами, девушка снова закусила удила; Герсель чувствовал, что если отпустить ее, то она уйдет, не говоря ни слова, домой, где неминуемо разразится нервным припадком. Он хотел, чтобы зрелище этого припадка произошло перед его глазами, сейчас. Скрепив подписью правильность последнего счета, он закрыл расчетные книги, сложил в порядок бумаги, чтобы дать понять, что коммерческие дела все покончены, и он не желает возобновлять их, а потом, заняв место в кресле маркиза де Бро, обратился к Генриетте Дерэм таким естественным голосом, как будто между ними никогда не происходило ни малейшего спора:
   – Теперь, когда мы покончили с денежными делами, мадемуазель, я хочу поговорить с вами о другом… Может быть, я и не решился бы, если бы вы мне только что не напомнили обязанности руководства, которое, по-вашему, надо иметь над теми, чьим трудом пользуешься.
   Генриетта почувствовала иронию под вежливостью фразы и выпрямилась, готовая к отпору. Но граф спокойно продолжал:
   – Правда ли, мадемуазель, что вы отказались от всех брачных проектов?
   – Но, месье…
   – Не говорите мне, пожалуйста, что мой вопрос нескромен. Вы впадете в противоречие с самой собою. Или господа и слуги – люди совершенно различные, связанные только общими интересами, или они образуют тип семьи, где хозяева играют как бы отеческую роль. Вы стоите за последнюю систему, я тоже. Затем, – продолжал Герсель, как бы не замечая раздражения Генриетты, – инициатива этого разговора принадлежит не мне. Меня просили походатайствовать перед вами… Вы наверно догадываетесь, кто именно: это – мой молодой сосед из Тейльи, Мишель Бурген…
   Генриетта передернула плечами.
   – Я хорошо знаю, что вы дважды отвергли его предложение: в первый раз, как он сказал мне, под предлогом того; что вы еще слишком молоды, а во второй раз просто потому, что «вы не хотите выходить замуж». Я обещал похлопотать за него. Если я делаю это, то потому, что нахожу, что он – славный юноша, с хорошим сердцем, которым он действительно любит вас, и здравым рассудком, правильно смотрящим на вещи. Воспитанный родителями в наивных идеях мещанской мании величия, он сам избавился от этого недостатка. Все его честолюбие действительно заключается в желании стать вашим мужем, не мешая вам управлять Фуршеттери; он сказал, что поможет вам авторитетом мужчины и опытностью земледельца. По-моему, при ваших современных идеях, мадемуазель, вы должны найти, что это будет идеальный союз. Уверяю вас, он найдет мое полное одобрение. И, хотя месье Бурген объявил, что не потребует увеличения жалованья, я готов удвоить ваше, если этот проект осуществится. Генриетта, потупившись на этот раз, ответила:
   – Я не хочу выходить замуж за господина Бурген, и то, чего он попросил у вас, отдаляет меня от него еще более. Я отказала ему два раза, пусть оставит меня в покое!
   Сдерживаемое бешенство все еще бледнило лицо девушки. Герсель, который находил смутное удовольствие в этом бешенстве, пустил в ход последнюю шпильку:
   – Но позвольте мне все-таки настаивать, мадемуазель, вследствие искреннего желания видеть вас счастливой…
   Не сдерживаясь больше, она вскочила перед самым его креслом и воскликнула:
   – Довольно, прошу вас, господин граф. Буду ли я счастлива, или нет, это вам совершенно безразлично… И как это естественно! О, я не дура, вы это знаете, я ясно вижу… Вы хотите проучить меня за то, что я только что говорила с вами таким тоном, который вам не нравится. Я имела дерзость критиковать ваш способ действий, чтобы уменьшить отцовскую вину! Вы мстите, унижая меня и третируя со сладенькими улыбочками, словно горничную…
   – Сударыня!
   – Я вам не горничная! С этого момента я отказываюсь от службы; но, я думаю, вы сами можете понять, что, когда я просила ее у вас, я не собиралась жертвовать своей свободой. Моя служба стоит более тех трех тысяч франков, которые вы мне платили: вы убедитесь в этом, когда меня не будет. Мой заместитель обойдется вам дороже отца… Ведь около отца, который крал, была я и защищала ваши интересы так, как и свои не могла бы лучше защищать… Поймите же теперь, что если я хотела оставаться на вашей службе, то прежде всего ради того, чтобы исправить прегрешения своего несчастного отца, виновность которого я подозревала даже раньше, чем имела доказательства… Это нужно было и затем, чтобы никто посторонний не мог обнаружить злоупотребления, которые я подозревала… Иначе… ах, я убежала бы на следующий же день после похорон из этой страны, из этого дома… особенно из этого дома, где в течение сотен лет, ваши родители эксплуатировали, притесняли, оскорбляли моих. Я проклинаю ваш дом, слышите ли, проклинаю его!.. Я убегу из него, как если бы он был объят пламенем. И пусть мне будет труднее заработать те деньги, которые я вам должна и которые я хочу вам отдать, но вы ничего не потеряете, уверяю вас!..
   Она остановилась без дыхания и сил. Она была совсем близко от графа, спокойствие которого, слегка ироническое, выводило ее из себя.
   Герсель понял, что она подыскивает что-нибудь оскорбительное, чтобы сказать ему этим охваченным судорогами ртом, который теперь едва выговаривал слова.
   Прошло несколько секунд, и Генриетта продолжала:
   – Вы получите свои деньги, господин граф, и для этого вам не придется выдавать меня замуж за человека, достаточно богатого, чтобы погасить долг. Вы получите их, получите, даже если бы мне пришлось ради этого умирать от голода. И если те деньги, которые я вам должна, я не сумею добыть головой и руками, то я заработаю их своим телом, слышите? Я уж подыщу людей вашего сорта из вашего круга, которые дорого заплатят мне, я уверена… По крайней мере, я буду выбирать среди них, и не вы продадите меня… за деньги… за деньги… вы… вы…
   Она стала заикаться, ее глаза метались в орбитах; она судорожно схватилась руками за сердце, потом взмахнула ими в воздухе и, как пьяная, сделав несколько шагов, покачнулась и потеряла равновесие. Руки Герселя успели схватить ее в тот момент, когда, опрокидываясь, она готова была удариться об угол библиотеки. Он схватил ее; одно мгновенье она сопротивлялась, потом дала себя отнести к кожаному дивану… Когда, чтобы сложить свою живую ношу, он нежно склонился к ней, она подняла голову и открыла глаза. Ее взгляд упал на глаза Герселя и последний больше не видел в них ненависти!..
   О, мистическое красноречие человеческих глаз! Как иногда они могут сказать то, и так ясно, что нельзя выразить словами! Герсель понял тайну этого сердца, которое с удвоенной скоростью билось около его сердца, и девушка тоже поняла, что ее тайна разгадана. Прилив крови окрасил ее лоб и щеки, Герсель прижал ее к себе; но это она искала дрожащими губами врага, которого пришла оскорбить, это она дала ему поцелуй, поцелуй ненависти, сосредоточивший в себе весь трепет существа, поцелуй, который говорил, в котором губы, казалось, страстно просили прощенья за только что выговоренные слова, поцелуй пылкий и неумелый, но полный сладострастия.
   Не выпуская Генриетты из рук, граф опустился вместе с заключенным в его объятия трепещущим ребенком на кожаный диван. Но тогда в ней заговорил девственный инстинкт, и она пробормотала: «Нет… умоляю… не теперь!» И этой слабой защиты оказалось достаточно. Герсель выпустил ее из своих объятий и стал на колени около нее. Он думал: «Раз я послушался ее, значит, я все-таки люблю ее?» – и он испугался этого неожиданно обнаруженного им несчастья.
   – Сядьте там, около меня! – сказала Генриетта. Он опять повиновался. Ему казалось, будто он только что получил откровение любви, не только в том изумительном волнении, которое охватило его, но и в виде этой действительно влюбленной женщины, в котором проявилась перед ним маленькая мятежница, безоружная в этом мятеже. Он взял в руки одну из бледных, как бы бескровных рук Генриетты; смотрел на ее странное лицо, которое теперь сила чувства украсила действительной красотой, и подумал: «Без сомнения все это волнует меня так потому, что я угадываю здесь свою последнюю удачу!.. Однако что же тут удивительного? И чем это приключение отличается от всех остальных? В конце концов все женщины одинаковы!»
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента