Марсель Прево
Шоншетта

   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
 
   © Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Глава 1

   В этой комнате было холодно даже летом.
   Шоншетта уже целый час, как проснулась и нежилась в теплой постели, следя за тем, как находившиеся в комнате предметы постепенно выплывали из утреннего сумрака. Сегодня, наверное, чудная погода – яркое, солнечное сентябрьское утро; но сквозь тусклые стекла высокого окна, завешанного серыми штофными занавесями, едва проникал слабый отблеск дневного света. Девочка очень любила это сумеречное освещение. Это позволяло ей еще немножко продлить сладкое дремотное состояние после двенадцатичасового отдыха, полного чудных снов, на огромной кровати в стиле Людовика XV, где свободно могло уместиться целое семейство. Притом дивная, сказочная обстановка комнаты, постепенно выступавшая из мрака, могла заставить ее подумать, что ее сон еще продолжается.
   В огромной комнате была наставлена в хаотическом беспорядке такая масса безделушек и мебели, что только маленькая, ловкая фигурка Шоншетты могла двигаться среди них, ничего не опрокидывая. Тут были и огромные старинные шкафы с медными украшениями вокруг замков и деревянной резьбой на дверцах; и громадные кресла в стиле Генриха II, со спинками из тисненой кожи; и мягкие, глубокие диванчики Помпадур; и массивные бронзовые часы, возвышавшиеся на консолях, и крошечные часики, вделанные в алебастр. Стены были увешаны оружием, старинными тарелками, картинами, гравюрами. У окна стояла вторая кровать в стиле Ренессанс, с четырехугольным балдахином, покрытая стеганым одеялом.
   Шоншетта с наслаждением разглядывала все эти предметы. Она знала наизусть каждую вещицу, любила на них каждую пылинку, каждую червоточинку. Не была ли она сама старинной безделушкой, забытой среди всех этих вещей?
   Однако ей скоро надоело лежать без сна. Она одним прыжком, соскочила с постели и стала голыми ножками на старинный смирнский ковер, местами прожженный и продырявленный, наверное, украшавший в былые дни какой-нибудь восточный сераль и еще сохранивший запах табачного дыма. По этим поблекшим узорам ступали когда-то маленькие ножки султанши с розовыми ногтями, но таких очаровательных ножек, как ножки Шоншетты, старый ковер, наверное, еще никогда не видел. Девочка и сама не могла не улыбнуться, видя, какие они беленькие – точно две лилии; потом она оделась и, налив в японское блюдо, разрисованное крупными желтыми и пунцовыми тюльпанами, воды из турецкого кувшина, начала мыться. Сначала она нерешительно омочила только кончик носа, но потом храбро принялась тереть лицо и шею мыльной водой, слабо вскрикивая и дрожа, как люди, которым очень холодно. Докончив свой туалет, она наскоро помолилась, склонившись в ногах своей кровати, – потом толкнула дверь и исчезла, как тень.
   Она пошла по длинному коридору. Его полукруглые окна, завешанные разрисованными японскими шторами, пропускали неверный свет, дозволявший различать стены, увешанные коврами, сквозь дыры которых виднелся камень. В конце коридор поворачивал, и лестница круто сбегала вниз, точно вела в недра земли. На ней царил полный мрак, но девочка храбро съехала вниз по железным перилам. Через несколько ступеней лестница кончилась, впереди мелькнул яркий свет, и Шоншетта, словно бомба, влетела в огромную кухню.
   – Здравствуй, моя старая Дина!
   Мулатка, мешавшая огонь в очаге и не слышавшая приближения девочки, быстро обернулась, выпустила из рук щипцы, обняла Шоншетту и расцеловала ее шейку, темные волосы и глаза под трепетавшими ресницами, похожими на розовые лепестки. Девочка позволяла целовать себя без всякого отвращения к толстым, сероватым губам мулатки, к едкому запаху, распространяемому ее кожей, к длинным рукам с жесткими ладонями.
   – Здравствуй, моя маленькая козочка, – говорила, улыбаясь Дина, а когда Шоншетта высвободилась из ее объятий, она поставила на огромный кухонный стол прибор для девочки, не прерывая по ее адресу восторженных восклицаний на своем диковинном языке, смеси французского с негритянским.
   Шоколад, кипевший в эмалированной кастрюльке, распространял чудесный запах; а Шоншетта, грея руки у огня, рассказывала Дине свои сны.
   – Представь себе, Ди, я видела себя на старой белой лошади, знаешь – на той, что на ковре в коридоре, – еще она похожа на медведя.
   Дина благоговейно слушала. Шоншетта всегда видела удивительные сны: образы старинных предметов, среди которых она жила, наполняли ее грезы. То она видела себя мчавшейся на каком-нибудь фантастическом животном через синеющие равнины; то среди рощ и храмов с высокими куполами она, обнаженная, с полумесяцем надо лбом, погружалась в воды пруда, окутанного глубокою тенью, не прорезанной ни единым лучом дневного света. И вдруг из листвы выглядывала рогатая голова с козлиной бородой, – и Шоншетта просыпалась от волнения.
   Мулатка вылила шоколад в большую чашку; подняла девочку и посадила ее на стул с высокой спинкой. Шоншетта больше всего любила этот утренний завтрак: мясо было ей противно, запах соусов часто вызывал у нее тошноту; но вкусный шоколад она выпивала до последней капли, макая в него гренки, подрумяненные на углях.
   Дина стучала своими деревянными башмаками, шмыгая из кухни в кладовую и обратно и останавливаясь, время от времени, чтобы наградить девочку звонким поцелуем в ушко или в шейку. Тогда Шоншетта, не переставая есть, говорила:
   – Как ты мне, надоела, Ди! Неужели, ты не можешь подождать, пока я кончу?
   Облизывая ложку своим розовым язычком, она все время поглядывала на огромный колокольчик, висевший в углу около камина, над вертелом, на длинной веревке, исчезавшей где-то под самым потолком. Дина, словно против воли, также взглядывала на звонок каждый раз, как проходила мимо. И вдруг обе они вздрогнули от страха, хотя и приготовились к оглушительному звонку, раздававшемуся каждый день в один и тот же час. Он всегда производил на них одно и то же впечатление, и они на одно мгновение замерли неподвижно; Шоншетта – бледная, со взором, опущенным в пустую чашку, Дина – прижав руки к своей косынке, точно хотела удержать громко забившееся сердце.
   – Нельзя так звонить! – заворчала она, – хоть бы вы сказали ему!
   Шоншетта встала и, сложив салфетку, смотрела, как Дина наливала шоколад в великолепную чашку из руанского фарфора и укладывала на тарелку румяные гренки. Если бы она только смела, она тотчас побежала бы вперед, на призыв властного звонка; но теперь, когда он уже отзвонил, и эхо замерло под сводами подвала, – она не решалась идти одна и поднялась наверх вместе с Диной, держась за ее юбки.
   Они прошли длинные коридоры, переднюю, уставленную старинными диковинными предметами, комнаты, непохожие ни на гостиные, ни на спальни, ни на столовые, в них никого не было, но все они были битком набиты мебелью. Перед одной запертой дверью они остановились в нерешимости.
   – Постучите, моя Шоншетточка!
   – Нет, старая Ди, постучи сама!
   – Я не могу; вы сами видите, что у меня руки заняты.
   – Нет, пожалуйста! Дай, я подержу чашку!
   Наконец мулатка решилась и робко постучалась.
   Из комнаты ей ответил звон колокольчика, и она вошла вместе с Шоншеттой, стараясь легко ступать по толстой ткани ковра.
   Комната была большая, в два окна, гораздо светлее других покоев, и в ней было меньше вещей: несколько картин, кровать с задернутым пологом, бюро, письменный стол. Перед бюро сидел мужчина с седыми волосами и читал.
   Взяв из рук мулатки чашку, он поставил ее возле своей книги, в то же время, указывая Шоншетте деревянный стул рядом со своим креслом.
   Дина вышла и, как только очутилась за дверью, принялась ворчать.
   Шоншетта вскарабкалась на стул и смотрела, как Дюкатель завтракал. Он делал это необыкновенно серьезно, и не отрывая взора от своей книги. Его черные с сильной проседью волосы падали на воротник; сгорбившаяся над столом фигура выражала усталость. Время от времени он поднимал на Шоншетту свои серые, несколько дикие глаза, освещавшие лицо, изрытое редкими, но глубокими морщинами.
   – Ну, Шоншетта, – вдруг резко спросил он, откидываясь на спинку кресла, – что же мы выучили за вчерашний день?
   – Милый папа, – нерешительно ответила девочка, – я выучила таблицу умножения на восемь, потом занималась диктовкой с мадемуазель Лебхафт и… прочла четыре страницы из истории Франции.
   – И сколько времени заняло у тебя все это?
   Шоншетта не умела лгать.
   – Около двух часов, – призналась она.
   – Два часа? – строго повторил Дюкатель, – да это почти ничего! Когда мне, как тебе теперь, было десять лет, я занимался по двенадцать часов в сутки! А ты предпочитаешь мечтать, уткнувшись носом в оконное стекло… Я ведь видел…
   Шоншетта опустила голову. От Дюкателя ничто не могло укрыться, хотя он и не покидал своей комнаты.
   – Ступай вон! – приказал он.
   Девочка сползла со стула и тихо пошла к двери, чувствуя непреодолимую потребность заплакать. На пороге у нее вырвалось подавленное рыдание.
   – Ну вот! Теперь мы плачем? – раздался голос Дюкателя. – Ну, слушай, малютка! Поди ко мне… ну, скорей!..
   Шоншетта вернулась. Теперь она плакала уже навзрыд.
   Старик посадил ее к себе на колени и стал гладить ее густые волосы. Теперь он казался почти добряком, сердившимся на себя за то, что причинил такое сильное горе. Под влиянием его ласки девочка успокоилась и тихонько, пока он сидел в глубокой задумчивости, соскользнула с его колен и опустилась на пол, у его ног. Крепко держа обеими руками руку отца, она прислонилась затылком к его коленям и подняла на него глаза, в которых еще блестели слезы.
   В продолжение нескольких минут Дюкатель рассеянно гладил ее волосы; потом внезапно опомнился, увидел ее у своих ног и, стремительно вскочив с места, вырвал свою руку и оттолкнул Шоншетту, крикнув:
   – Убирайся вон! Вон!!!
   Он задыхался; его глаза неестественно выкатывались из орбит, на губах выступала пена. Пораженная ужасом, девочка убежала, рыдая, а Дюкатель еще долго мерил свою комнату большими, неровными шагами. Иногда он останавливался, махал руками, громко говорил сам с собой, наконец, упал в кресло перед столом и уронил голову на руки.
   Ах, как часто видела подобные сцены эта большая комната, особенно в это время года! Даже если утреннее свидание обходилось без таких инцидентов, минуты, проведенные в обществе отца, казались Шоншетте невообразимо долгими. Впрочем, вне его комнаты она пользовалась полной свободой. Весь этот дом на Университетской улице, с его бесчисленными покоями, старинными обивками, библиотеками, картинами, и маленький сад, совершенно заглохший за высокими стенами, отделявшими его от улицы, – все это безраздельно принадлежало ей, Шоншетте. Она могла все осматривать, перелистывать все книги, открывать все ящики и шкафы, переводить стрелки старинных часов, – никто не бранил ее.
   Около часа она завтракала вдвоем с Диной, предварительно подававшей завтрак Дюкателю в его комнату; потом она занималась с мадемуазель Лебхафт, старой девой, которой она командовала по своему усмотрению, заставляя ее рассказывать истории о ее родине – Германии, После урока она до обеда, то есть до вечера, снова бродила по огромному дому; потом ложилась спать. Она не боялась спать одна в своей огромной комнате: ей казалось, что старые, верные предметы, среди которых она привыкла жить, взяли ее под свою защиту.
   Так шла жизнь девочки в последние шесть лет, то есть приблизительно с тех пор, как она себя помнила. Иногда перед сном, сидя на краю постели и свесив свои маленькие ножки, она рылась в своем прошлом, но, сколько ни старалась припомнить, ничего более ясного не могла восстановить в своей памяти.
   Однако Шоншетта была уверена, что не всегда жила в этом большом доме, – она жила в другом, вокруг которого расстилался сад, и этому саду конца не было. И «это», вероятно, было еще тогда, когда с ними была ее мать; но мать умерла, и они вернулись в Париж.
   Иногда Шоншетта обращалась с расспросами к Дине, но мулатка неизменно отвечала: «Я ничего не знаю», – а потом обнимала ее, прибавляя:
   – Только ни слова про это папаше, мой козленочек!

Глава 2

   – Тише, радость моя! Не шумите, чтобы папа не услышал!
   Шоншетта не могла удержаться от легкого крика, когда, открыв глаза, увидала в ногах своей постели Дину со свечой в руке.
   – Что ты, старая Ди? Что ты пристаешь ко мне? Который теперь час?
   – Пора вставать, моя милочка… Ну, пожалуйста, встаньте поскорее, порадуйте старую Дину!
   Но девочка смотрела на темные окна, видела, что на дворе еще ночь, с инеем на стеклах и снегом на улицах. Мулатке пришлось самой вынуть из постели теплое маленькое тельце в длинной ночной рубашечке. Она покрыла неподвижную фигурку поцелуями. Полусонная Шоншетта не сопротивлялась, ее хорошенькая головка с бледным личиком и спутанными черными волосами тяжело клонилась на плечо Дины. Тогда мулатка принялась напевать низким гортанным голосом креольскую песню, в которой говорилось о любви и о сердцах, верных и неверных. При звуках знакомой песни Шоншетта наконец проснулась и с улыбкой открыла глаза. Для нее не было ничего прелестнее этих печальных мелодий, этих слов – насмешливых и в то же время наивных. И, пока Дина шнуровала ей корсетик, она напевала вместе с нею:
 
Les coeu'interesses —
Daile
Sont bons mepriser.
 
   Наконец, совсем проснувшись, она спросила:
   – Разве мы пойдем к обедне в такую рань?
   Дина ответила, расчесывая ей волосы:
   – Нет, радость моя, – сегодня не воскресенье, и мы не пойдем к обедне, – мы поедем кататься в карете… вы увидите, как это будет занятно…
   Шоншетта задумалась.
   – Это папа захотел, чтобы мы поехали кататься?
   Мулатка колебалась, потом поцеловала девочку и тихо-тихо шепнула ей на ухо:
   – Нет, моя козочка, не папа… нет… но все-таки надо ехать… ведь вы не хотите огорчить вашу старую Ди?
   – Нет, – серьезно сказала Шоншетта, – едем!
   Она больше не удивлялась неожиданной поездке, несмотря на необычайность последней; ее одинокие мечты уже приготовили ее к внезапному отъезду, к длинному путешествию в неведомые страны.
   Одев Шоншетту, Дина взяла ее за руку, и они вышли из дома через калитку, выходившую на улицу Пуатье. Было страшно холодно. Свет газовых рожков красными пятнами ложился на белый снег. Прохожих не было, только метельщики чистили улицы.
   Дина и Шоншетта сели в ожидавшую карету. Кучер окинул их любопытным взглядом и запер за ними дверцу; потом экипаж покатился через Сен-Жерменское предместье, погруженное в ночное безмолвие. Прижавшись к Дине, Шоншетта старалась и никак не могла согреть свои руки; ей очень хотелось плакать.
   – На, я хочу знать, куда мы едем. Скажи! – воскликнула она.
   Тогда мулатка запинаясь начала объяснять ей: они ехали навестить одну даму, старого друга Шоншеттиной мамы; эта дама больна и хочет видеть их.
   – И она скоро умрет? – быстро спросила девочка.
   – Надо молить святого Петра и Пресвятую Деву, чтобы она не умерла, – ответила Дина. – Если вы хорошенько помолитесь, она, может быть, и выздоровеет. Но она очень больна.
   И крупные слезы потекли по щекам мулатки.
   Шоншетта замолчала и задумалась, и в ее маленькой серьезной головке закружились тысячи соображений. Она вспомнила, что весь последний месяц Дина была какая-то странная. Она выпросила у Дюкателя позволение взять себе помощницу и почти каждый день отлучалась куда-то часа на два, умалчивая о том, куда уходит, но по возвращении обнимала Шоншетту нежнее, чем обыкновенно.
   Тут Шоншетте пришло на ум, что эта больная дама хотела, может быть, подарить ей что-нибудь: ведь Новый год уже недалеко!
   Потом эти мысли рассеялись, и Шоншетта, согревшаяся в объятиях Дины, развлеклась тем, что, дыша на замерзшее стекло, проделала в покрывавшем его инее отверстие и через него принялась разглядывать улицу.
   День уже наступил, и на тротуарах виднелись пешеходы, то догонявшие карету, ехавшую шагом, то пересекавшие ей путь. Шоншетта с любопытством смотрела в окно. Какой странный квартал! Она так привыкла к уединенному предместью, которое проходила по воскресеньям, направляясь к церкви святого Фомы Аквинского! На одно мгновение она подумала даже, что они заехали в какую-то чужую страну, и спросила у Дины:
   – Париж ведь очень большой? Правда?
   – Да, мое золото, – ответила мулатка. – Париж больше всего на свете.
   Фиакр остановился у тротуара. Дина выглянула в окно и сказала Шоншетте:
   – Выйдем!
   Улицу, на которой они вышли, окаймляли узкие высокие дома, с лавками в нижних этажах; они, казалось, толкали друг друга к бульвару, который пересекал их впереди, являясь ярким просветом, озаренным солнечными лучами, и представлял резкий контраст с самой улицей, черной от растаявшего снега, мрачной от тумана. Кругом почти не было видно экипажей, зато пешеходов было очень много: женщин с синими или красными платками, накинутыми на голову, торопившихся в лавку; неряшливо одетых мужчин с густыми шапками волос; работниц – с лицами, разрумянившимися от холода; министерских чиновников в пальто и цилиндрах. В воздухе несмолкаемо раздавались разнообразнейшие крики разносчиков, которые слышит по утрам Париж; торговцы овощами мерным шагом катили вверх по улице тележки со своим товаром.
   Как все это не походило на Сен-Жерменское предместье! На голубой дощечке, прямо против того места, где они сошли, Шоншетта прочла: «Улица Мучеников». Они стояли перед решеткой большого двора, окруженного мрачными зданиями, походившими на казармы.
   – Скорее, радость моя! – сказала Дина, – вы простудитесь!
   Обе они вошли во двор через узкую калитку.
   Женщина, подметавшая двор, завидев их, прервала свою работу. По-видимому, Дина уже была с нею знакома, потому что тотчас же подошла к ней и сказала без всяких предисловий:
   – Вот и мы. Ничего нового?
   – Ничего, – ответила привратница. – Сегодня утром я видела сестру, – все по-прежнему. Это и есть малютка?
   – Да, – ответила Дина.
   – Очень хорошенькая! И как похожа на нее! Просто удивительно… Можно вас поцеловать, душечка?
   – Нет, сударыня, – ответила Шоншетта.
   – Она, знаете, боится, – поторопилась вступиться Дина, – до свидания! Мы пойдем наверх! – и она повела девочку через двор.
   Конечно, Дина знала этот дом, так как ни разу не запуталась среди многочисленных дверей с черными буквами над входом: «Лестница А», «Лестница В»… Они поднялись по узкой деревянной лестнице, бедной, но чистой, как весь этот дом. На третьем этаже Дина остановилась перед низкой дверью, сказав:
   – Здесь!
   Они постучали, но никто не ответил. Дина и Шоншетта ждали с замирающим сердцем. За дверью слышался чей-то кашель, но Дина не решалась постучать вторично. Они ясно слышали, как чей-то голос произнес: «Сестра!» Никто не откликнулся. Тогда Дина отворила дверь и вошла.
   Комната была залита светом; на окнах не было занавесей, и после царившего на лестнице полумрака белый свет яркого морозного утра казался еще резче, еще ослепительнее.
   Шоншетта прижалась к Дине. В большом кресле спала сестра милосердия, измученная бессонной ночью; у стены, как раз против двери, стояла постель; на подушке девочка увидела восковое лицо с горящими глазами, утопавшее в волнах густых черных волос. Заметив девочку, больная воскликнула дрожащим от волнения голосом:
   – Елена! О, я уверена, что это – Елена! Не правда ли, Дина, это – она? О, как я счастлива! Подойди ко мне, моя маленькая Шоншетта!
   Больная приподнялась на постели и раскрыла девочке свои объятия. Дина слегка подталкивала ребенка. Шоншетта почувствовала вдруг глубокую жалость. Она выпустила из рук платье Дины, за которое цеплялась, и бросилась к постели. Сестра милосердия все так же мирно, спала.
   – Это – ты, моя Шоншетта? – сказала больная, прижимая девочку к груди и нежно перебирая пальцами ее каштановые кудри. – Какая ты стала большая! Я не видела тебя шесть лет, знаешь ли ты это, моя любимая? Шесть лет! Боже мой! Шесть лет полного одиночества! Тебя отняли у меня, моя бедняжечка… и тебя… и всех… У тебя были светлые волосики тогда… Ты была совсем крошкой. Ты играла с «Дианой» на лужайках в Супизе… Ты помнишь?
   «Диана»?.. Супиз?.. Нет, Шоншетта ничего этого не помнила. Ей казалось, что она скорее припоминает ту даму, которая сейчас ласкает ее. Только она видела ее тогда совсем в другой обстановке… эта больничная палата, сестра милосердия, – все это так чуждо и незнакомо ей.
   – Скажи мне, моя крошка, твой отец говорил с тобой иногда обо мне? – спросила больная.
   – О вас?.. Нет, никогда… я вас не знаю.
   Шоншетта сказала это совсем просто, с той жестокой искренностью, которая свойственна детям; но сейчас же пожалела об этом: голова бедной женщины опять упала на подушку; все ее тело судорожно вздрагивало от приступов кашля.
   Сестра милосердия проснулась, отстранила Дину и Шоншетту и подала питье.
   Больная лежала с минуту, неподвижно вытянувшись на спине, а потом снова заговорила, с трудом произнося слова:
   – Это – правда, что она меня не знает. О, это ужасно!.. Для, меня не могло быть более ужасного наказания… Боже мой!
   Шоншетта приблизилась к постели, обняла своими руками голову больной и стала покрывать поцелуями ее темные волосы, в которых серебрилась седина. В ее памяти мгновенно ожили воспоминания далекого детства.
   – Мама… мама!.. – прошептала она, едва сдерживая подступившие рыдания, – я узнаю тебя… Поедем с нами!
   Бедная больная мать! При этих словах дочери в ее глазах засветилось невыразимое счастье.
   Шоншетта, взволнованная, потрясенная, упала на кровать и продолжала шептать матери на ухо:
   – Поедем! У подъезда нас ждет экипаж. Дина укутает тебя одеялом, и мы поедем в большой дом… ты не знаешь, сколько там комнат… больше пятидесяти кроватей… Я дам тебе свою комнату… и лягу на маленькую кроватку подле тебя… Дина будет варить тебе шоколад, а я буду закрывать тебе рукою рот, чтобы ты не кашляла…
   Она тихо тянула мать за руку, как бы желая увлечь ее за собой; но больная отрицательно покачала головой.
   – Благодарю тебя, моя маленькая Шоншетта, ты утешила меня в мои последние минуты… Но все это невозможно… Я должна умереть… Не плачь, так будет лучше… ты вернешься в большой дом и будешь молиться за свою бедную маму, которая боится того, что ждет ее за гробом… А теперь, моя крошечка, поди на минутку к сестре Анжели; мне нужно поговорить с Диной. Иди, моя деточка!
   Сестра Анжель отвела плачущую девочку к окну.
   Тогда мать Шоншетты сказала мулатке:
   – Дина, я чувствую, что теперь уже настал конец… я больше не увижу тебя, моя добрая старушка. Поручаю тебе Елену… Будь ей предана, как ты была предана мне, и постарайся баловать ее поменьше!.. Сделай из нее, прежде всего честную женщину… Если когда-нибудь… ты понимаешь меня?.. Удержи ее… Сделай все, чтобы удержать ее… Вот видишь ли, перед лицом смерти все вещи представляются в ином свете… Будь верна ее отцу так же, как и ей самой. Если можешь, постарайся убедить его, что она – его собственная дочь; пусть он не наказывает ее из ненависти ко мне… Ты знаешь, что это – правда, Дина. Ты знаешь, что Елена, мое дорогое, невинное дитя, родилась в то время, когда я ни в чем не могла упрекнуть себя… Но он не захотел поверить мне, как я ни молила его тогда… Сказала ли ты ему, по крайней мере, что это – правда?
   – Джульетта моя, – ответила мулатка, – с ним нельзя говорить об этом: он приходит в бешенство при одном воспоминании и способен уничтожить в такие минуты меня и Шоншетту.
   – Ах! – вздохнула больная, – как тяжела жизнь! Много ли она дала мне счастья? Когда мое сердце было пусто, я жила спокойно; но пришла любовь – и разбила мою жизнь… Шоншетта!
   Девочка подбежала к постели.
   – Бедняжка моя! – продолжала больная, прижимая дочь к груди и задыхаясь от душивших ее слез. – Если тебе когда-нибудь придется выбирать между любовью и душевным покоем, пожертвуй любовью, выбери спокойствие… Не люби никогда, дитя мое, никогда, никогда!
   Истощив в этом последнем порыве все свои силы, она опять в изнеможении упала на подушку.
   Сестра милосердия подошла к постели и прошептала:
   – Мне, кажется, что все кончено.
   Дина хотела увести девочку, но Шоншетта судорожно цеплялась за постель; через минуту ее ручки вдруг бессильно повисли, и ей показалось, что вся комната – окна, белое одеяло на кровати, сестра милосердия – все это завертелось вокруг нее в каком-то неудержимом вихре. И в глубоком обмороке она упала на руки Дины.

Глава 3

   Когда Шоншетта очнулась, она увидела, что лежит в карете на коленях Дины.
   Перепуганная мулатка, боясь опоздать, завернула бесчувственную девочку в платок и снесла ее на руках в экипаж. Холодная струя воздуха привела Шоншетту в чувство.
   – Где мама? – был ее первый вопрос.
   – Мама ушла, мое сокровище, – ответила Дина, целуя ее, – ушла. Мы больше никогда не увидим ее!
   В порыве острого горя девочка спрятала свою голову на груди мулатки.
   – Слушайте, мой козленочек, – сказала Дина, не зная, как успокоить плачущего ребенка, все тельце которого подергивалось от судорожных рыданий. – Не плачьте! У меня есть для вас одна вещь от мамы.