Геннадий МАШКИН
СИНЕЕ МОРЕ, БЕЛЫЙ ПАРОХОД
1
– Пешком до театра военных действий нам не добраться, – сказал я ребятам в тот день, когда наши войска уже штурмовали Южный Сахалин.
– Главное – из города вырваться, – произнес Скулопендра, и кончики его рыжих волос вспыхнули в бруске дневного света. Из квадратной бойницы в стенке пещеры бил этот пучок.
– Может, уведем коляску отца? – посоветовал Борька.
– На инвалидной тарахтелке застрянешь в первой луже, – возразил Скулопендра.
– Над-до еще раз н-написать т-твоему отцу, – сказал Лесик, размахивая в полутьме пещеры белыми руками. – Он п-привезет «мерседес».
– И так должен привезти, – отозвался я. – Губную гармошку прислал? Прислал.
Трофейную эту гармошку мы получили в посылке. Что стоило отцу привезти с собой какой-нибудь «мерседес»? Отец как раз демобилизовался и скоро должен был приехать домой из Германии. Об этом он написал в письме, которое вложил в посылку с гармошкой. В ответ я ему написал, чтобы он постарался привезти мне легковушку, какой-нибудь завалящий «мерседес». Она нам с ребятами очень бы пригодилась.
– Жалко гармошку, – сказал Борька и затилинькал на балалайке грустный вальс «Над волнами». – Был бы оркестрик… Я – на балалайке, ты – на гармошке, Скулопендра – на свистульке, Лесик пел бы…
Да, гармошку нам с мамой пришлось отнести на базар и обменять на галеты. Размоченные в молоке галеты любит мой больной брат Юрик. Иначе бы я не отдал гармошку маме. Отец прислал ее нам с Юриком.
– Мы на фронте раздобудем целый духовой оркестр! – выпалил Скулопендра. – Я буду играть на самой здоровой трубе. – Он приставил ко рту кулак и надул щеки: – Бум-туру-рум…
– Перестаньте! – оборвал я их. – Надо думать о главном…
– М-мне отец с-снился вч-чера, – тихо сказал Лесик.
Мы наклонили головы. Отец Лесика погиб в битве с японцами на озере Хасан. И мы собирались мстить за него так же, как за моего деда, партизана. Дед такой бравый на фотографии, что висит у нас на стене. Усы вверх подкручены. И на эфесе сабли рука с крупными костяшками пальцев. Японцы сожгли деда в топке паровоза в двадцатом году. Я читал об этом в книжке про партизан Дальнего Востока. Было так… Вначале оккупанты делали вид, что борются за мир и поддержание порядка в Хабаровске и на всем Дальнем Востоке. Но когда партизаны накостыляли по шее колчаковцам и выперли их из Хабаровска, японцы оскалили зубы. Они решили утопить советскую власть в партизанской крови. И вот генерал Сиродзу написал в хабаровской тогдашней газете, что японские войска покидают город.
Я наизусть помню две строчки из его брехни: «Жалко покидать население Дальнего Востока, с которым мы познакомились так близко, так кровно, питая к нему самую теплую дружбу. Желаем полного успеха в строительстве и сохранении мира и порядка».
А утром японцы ударили из пушек по городу.
Бабушка рассказывала, как отступали партизаны. Дед забежал домой проститься, и это сгубило его. Он не догнал свой отряд, который залег в тайге за пеньками. Японцы ранили деда в ногу и схватили его. А потом раненого деда японцы кинули в раскаленные глубины паровозной топки… У бабушки в узелке на дне сундучка хранится шлак из топки того паровоза… Я не могу спокойно глядеть на дверцу горящей печи. У меня начинают зябнуть плечи, когда я вижу красные колосники…
– Оркестром не отомстишь, – сказал я и стукнул кулаком по столу.
– Тогда завтра надо выходить, – сказал Скулопендра, шоркнув носом. – Придется пёхом…
– Может, еще немного подождем, ребята? – пошел я на попятный. – Должен отец вот-вот подъехать.
– Надо рискнуть, – заявил Скулопендра. – Будем-будем ждать этот «мерседес», а войне и конец!
– Н-на наш век х-хватит, – пробормотал Лесик. Глаз его блеснул, как кончик штыка.
– А вдруг войны больше вообще не будет? – сказал Борька и заиграл на своей балалайке «Светит месяц».
– Ну да… – недоверчиво протянул Лесик.
– Все может быть, – решил Скулопендра и подвинул мне тряпицу с нашим оружием, – потому и надо спешить.
– Завтра утром, в девять ноль-ноль, быть здесь как штык, – объявил тогда я и еще раз перебрал наше оружие: патрон от крупнокалиберного пулемета, самопал с свинцовой рукояткой, новенькие рогатки, для которых мы изрезали противогаз, и две самострельные ракеты, изготовленные Лесиком. Небогато, конечно, однако на первый случай есть. Я завернул все снова в тряпицу и встал.
– Сайонара, – попрощался я по-японски.
– Пока.
– До завтра.
– С-смерть яп-понским самураям!
Уже два года мы занимались в школьном кружке японского языка. И в штаб-пещере я ввел порядок – как можно больше говорить по-японски: партизаны должны знать язык врага. Но ребята ленились.
Раздвигая заросли паслена, я дошел до нашего огорода и поднялся по меже к дому. Я хотел уже заскочить в сенцы, но остановился. Калитка с улицы была распахнута. Она криво качалась на брезентовых петлях. Что такое? Мама за калитку всегда нас ругала. Оставь открытой – заберется коза в огород и таких бед натворит…
Я закинул веревочную петлю калитки на кол и вошел в дом.
Посреди комнаты сидел на венском стуле человек в кителе под цвет табака и таких же брюках с напуском на сапоги «джимми». Китель на груди его обтягивали ордена и медали. На погонах – широкая серебряная полоска. Это отец сидел передо мной, старший сержант.
У него была сморщена правая щека, будто ему больно улыбаться. Стальные зубы сжимали трофейную сигарету в правом углу рта. У отца курчавились синеватые волосы. Бугры его глаз были до половины прикрыты веками, словно отец очень устал и ему хочется спать. Я сразу отметил про себя, что мы с отцом не очень-то друг на друга похожи. Я на деда похож и маму. Лицо у меня круглое, волосы прямые, цвета сосновой коры. И только носы у нас с отцом оказались одинаковые – острые, с горбиком.
– Ну, сынок, подойди ко мне, – сказал отец голосом, похожим на скрип новых сапог. У военных, я замечал, такие голоса.
У меня засвербило в носу. Наконец-то «мерседес». Но где он?.. Может, стоит на станции, на платформе?
У мамы горел блин на сковородке. Бабушка сидела рядом с отцом на табуретке и выспрашивала его насчет погоды в Германии. На ее коленях ёрзал Юрик. Он доставал рукой, похожей на росток картошки, медаль «За отвагу». Никто не догадывался спросить отца, что он привез с фронта.
– Папка, за что тебе дали такие красивые? – Юрик забренчал медалями. Он картавил, и вместо «красивые» получалось «класивые».
– За отвагу, сынок, – ответил отец и погладил его по головке. Пальцы у отца были темные, с глубокими бороздками в суставах.
Ну и подлиза мой братец! Уже называет этого фронтовика папой. У меня язык не повернется… А мне надо было позарез его спросить о самом главном.
Выручил меня Юрик. Он пересел на отцовские колени и сказал, подлиза:
– Папка, а ты Герке привез этот самый… э-э-э… «мерседес»?
– Письмо, в котором он просил «мерседес», я не получил, – ответил отец, и все засмеялись. – Но подарок есть. – Он наклонился к своему фанерному чемодану и вынул оттуда большое яблоко с коричневой вмятиной на боку.
Яблоко славно пахло, но я отвернул голову. Вместо «мерседеса» – яблоко. Я сжал губы, чтобы они не задрожали, потом все-таки взял яблоко.
– А ты говорил, что папка привезет тебе легковушку, – залопотал брат.
– Молчи, а то не получишь яблока, – ответил я ему тихо.
Я любил своего хилого брата. Мог часами возиться с ним, играть в его игры, и доходило до того, что вместо «р» говорил «л», как он. С Юриком я как бы вновь становился маленьким, когда еще не знаешь ни о войне, ни о школе, ни о карточках на хлеб… Юрик и узнавал-то обо всем этом от меня, хотя я ему старался рассказывать только сказки. Но как-то само собой получалось, что он узнавал и все остальное. Братец мой знал про нашу штаб-пещеру и наши планы.
Юрик посмотрел на меня умильными глазами. Свое яблоко он съел – семечки валялись на столе. Но и моего хотелось попробовать.
Я взял на кухне нож и разрезал яблоко на четыре части. Одну – маме, другую – бабушке, третью – Юрику, четвертую – себе.
– Зачем тебе «мерседес»? – Отец выбросил окурок и достал новую сигаретку из блестящего портсигара.
Но бабушка не дала ему больше курить заграничные. Она встала и принесла из сеней мешочек с самосадом.
Мы сажали много табаку и сами резали его. На табак можно было выменять что угодно. Мы берегли для отца мешочек табаку еще со старого урожая. И вот он закурил наш табак.
– Нужен «мерседес», – ответил я, впиваясь зубами в белую сладкую мякоть яблока.
– Они хотели с ребятами удрать… – выдал меня Юрик и прижался к отцовской груди. Он знал, что я поколочу его за ябеду.
– Куда удрать? – Отец сдвинул к переносью брови, похожие на сапожные щетки.
– С японцами сражаться, – ответил Юрик.
Я не бил брата. Он у нас туберкулезник. Но тут я показал ему кулак. Я ему как брату, под секретом, а он запросто выкладывает наш план.
– Чтоб я больше не слышала! – вмешалась мама в наш разговор, со скрежетом разворачивая сковородку на плите. Ее лицо охватил малиновый пыл. – Нашли тоже игру – в войну. Нет, чтоб в дом играть, в хозяйство…
– Да богу молиться за отца, – подбавила бабушка.
– Еще чего, – нахмурился отец. – И то гляжу – иконами обвешались. Клопов, наверно, под ними…
– Господь милостив, Василь, – вздохнула бабушка и перекрестилась на иконы в углу. – Дошли наши молитвы…
Отец поглядел на сумрачные иконы, и правая щека его сморщилась.
– Мне повезло, и все, – сказал он, вдыхая крепкий дым самосада. – Я видел простреленные иконки. – Он ткнул себя пальцем в грудь. – Вот тут…
– Все от бога, – пробормотала бабушка.
Плохо, что бабушка сваливает все на бога. Она даже против того, чтобы я отомстил японцам за деда. Они-де не виноваты. Так бог хотел… И все же бабушку я люблю больше даже, чем маму. Сколько раз ходили мы с бабушкой в лес за орехами, ягодами, щавелем, разными целебными травками и корешками! Она называла в лесу травы, цветы, жуков, бабочек, птиц и деревья. А недавно бабушка вылечила мне зубы. Отчего они заболели? Стали шататься и гнить. Боль такая, хоть по земле катайся. И бабушка стала меня поить отваром из трав и кореньев, а потом заговаривать зубы.
Мы садились ночью перед окном и глядели на луну, которая напоминала очищенную картофелину. Бабушкино лицо с бугристыми скулами окаменевало, седые волосы отсвечивали, как фольга. Она напоминала колдунью. Меня мороз пощипывал по лопаткам, когда бабушка начинала заговор: «На море-окияне, на острове Буяне, на песках сыпучих дуб стоит дремучий, в дубе том дупло, в дупле – темно. Изыди, болезнь, из Геры-отрока на остров Буян, в дуб дремучий, в дупло вонючее». И я повторял за бабушкой заговор по семь раз. И к концу он выпевался во мне. Я видел явственно свою болезнь – паучка с крыльями, который летит от меня в столбе лунного света.
И вот теперь зубы не мучают меня. Я могу спокойно удрать из дому, чтобы отомстить за деда.
– Без тебя замучилась с детишками, – сказала мама и подула на обожженный палец. – Накорми их, обуй, одень, в школу отправь… Герка плохо учится. Учителя говорят: способный, да не тем занят. Войною бредит, оружьем, штабами. Раз снаряд взорвали какой-то, чуть всех на клочья не разнесло!.. А Юрика чем только не лечила! И медвежий жир давала, и мама заговаривала, и собачку ел, и к знаменитой травнице водила… Врачи говорят: питанье улучшить надо и к морю повезти на годик-другой. Да где ж его взять, море-то?..
У отца появилась на переносье треугольная складочка.
– Все будет. – Он прижал Юрика к своим медалям. – Море – тоже. – Подмигнул мне цыганским глазом: – А тебе никакого «мерседеса» не надо. Далеко ли на нем укатишь?
– Перво-наперво корова… – Мама обернулась и взмахнула ножом: блин чадил на сковороде. – Молоко свое будет – быстро Юрку на ноги поставим.
– А что бы ты сказала насчет переезда? – спросил отец.
– Куда это? – насторожилась мама.
– Южный Сахалин-то освобождается, – ответил отец.
– Корову заводить надо, – сказала мама и шлепнула черный блин в стопку. – В крайнем случае коз.
– А моря ты не желаешь? – спросил отец, прищурившись.
Мама замерла, прижав к груди руку с ножом. Ее глаза устремились мимо нас, вдаль, а уголки губ дрогнули. Она будто увидела это далекое море. Но тут же почуяла гарь и бросилась к сковородке.
– Не до большого теперь уж, – ответила она. – И то море не наше…
– Теперь наше, – сказал отец и стал подбрасывать Юрика на коленях.
– Войну человек прошел, а ума, как у Герки, – пробурчала мама.
– Картошка там не родит, поди, на этом Сахалине, – сказала бабушка. – Без картошки как жить-то?
– А мы хотим к морю. Так, ребятишки? – спросил отец.
Я кивнул головой.
– И я! – заверещал Юрик, дрыгая белыми ногами.
– Главное – из города вырваться, – произнес Скулопендра, и кончики его рыжих волос вспыхнули в бруске дневного света. Из квадратной бойницы в стенке пещеры бил этот пучок.
– Может, уведем коляску отца? – посоветовал Борька.
– На инвалидной тарахтелке застрянешь в первой луже, – возразил Скулопендра.
– Над-до еще раз н-написать т-твоему отцу, – сказал Лесик, размахивая в полутьме пещеры белыми руками. – Он п-привезет «мерседес».
– И так должен привезти, – отозвался я. – Губную гармошку прислал? Прислал.
Трофейную эту гармошку мы получили в посылке. Что стоило отцу привезти с собой какой-нибудь «мерседес»? Отец как раз демобилизовался и скоро должен был приехать домой из Германии. Об этом он написал в письме, которое вложил в посылку с гармошкой. В ответ я ему написал, чтобы он постарался привезти мне легковушку, какой-нибудь завалящий «мерседес». Она нам с ребятами очень бы пригодилась.
– Жалко гармошку, – сказал Борька и затилинькал на балалайке грустный вальс «Над волнами». – Был бы оркестрик… Я – на балалайке, ты – на гармошке, Скулопендра – на свистульке, Лесик пел бы…
Да, гармошку нам с мамой пришлось отнести на базар и обменять на галеты. Размоченные в молоке галеты любит мой больной брат Юрик. Иначе бы я не отдал гармошку маме. Отец прислал ее нам с Юриком.
– Мы на фронте раздобудем целый духовой оркестр! – выпалил Скулопендра. – Я буду играть на самой здоровой трубе. – Он приставил ко рту кулак и надул щеки: – Бум-туру-рум…
– Перестаньте! – оборвал я их. – Надо думать о главном…
– М-мне отец с-снился вч-чера, – тихо сказал Лесик.
Мы наклонили головы. Отец Лесика погиб в битве с японцами на озере Хасан. И мы собирались мстить за него так же, как за моего деда, партизана. Дед такой бравый на фотографии, что висит у нас на стене. Усы вверх подкручены. И на эфесе сабли рука с крупными костяшками пальцев. Японцы сожгли деда в топке паровоза в двадцатом году. Я читал об этом в книжке про партизан Дальнего Востока. Было так… Вначале оккупанты делали вид, что борются за мир и поддержание порядка в Хабаровске и на всем Дальнем Востоке. Но когда партизаны накостыляли по шее колчаковцам и выперли их из Хабаровска, японцы оскалили зубы. Они решили утопить советскую власть в партизанской крови. И вот генерал Сиродзу написал в хабаровской тогдашней газете, что японские войска покидают город.
Я наизусть помню две строчки из его брехни: «Жалко покидать население Дальнего Востока, с которым мы познакомились так близко, так кровно, питая к нему самую теплую дружбу. Желаем полного успеха в строительстве и сохранении мира и порядка».
А утром японцы ударили из пушек по городу.
Бабушка рассказывала, как отступали партизаны. Дед забежал домой проститься, и это сгубило его. Он не догнал свой отряд, который залег в тайге за пеньками. Японцы ранили деда в ногу и схватили его. А потом раненого деда японцы кинули в раскаленные глубины паровозной топки… У бабушки в узелке на дне сундучка хранится шлак из топки того паровоза… Я не могу спокойно глядеть на дверцу горящей печи. У меня начинают зябнуть плечи, когда я вижу красные колосники…
– Оркестром не отомстишь, – сказал я и стукнул кулаком по столу.
– Тогда завтра надо выходить, – сказал Скулопендра, шоркнув носом. – Придется пёхом…
– Может, еще немного подождем, ребята? – пошел я на попятный. – Должен отец вот-вот подъехать.
– Надо рискнуть, – заявил Скулопендра. – Будем-будем ждать этот «мерседес», а войне и конец!
– Н-на наш век х-хватит, – пробормотал Лесик. Глаз его блеснул, как кончик штыка.
– А вдруг войны больше вообще не будет? – сказал Борька и заиграл на своей балалайке «Светит месяц».
– Ну да… – недоверчиво протянул Лесик.
– Все может быть, – решил Скулопендра и подвинул мне тряпицу с нашим оружием, – потому и надо спешить.
– Завтра утром, в девять ноль-ноль, быть здесь как штык, – объявил тогда я и еще раз перебрал наше оружие: патрон от крупнокалиберного пулемета, самопал с свинцовой рукояткой, новенькие рогатки, для которых мы изрезали противогаз, и две самострельные ракеты, изготовленные Лесиком. Небогато, конечно, однако на первый случай есть. Я завернул все снова в тряпицу и встал.
– Сайонара, – попрощался я по-японски.
– Пока.
– До завтра.
– С-смерть яп-понским самураям!
Уже два года мы занимались в школьном кружке японского языка. И в штаб-пещере я ввел порядок – как можно больше говорить по-японски: партизаны должны знать язык врага. Но ребята ленились.
Раздвигая заросли паслена, я дошел до нашего огорода и поднялся по меже к дому. Я хотел уже заскочить в сенцы, но остановился. Калитка с улицы была распахнута. Она криво качалась на брезентовых петлях. Что такое? Мама за калитку всегда нас ругала. Оставь открытой – заберется коза в огород и таких бед натворит…
Я закинул веревочную петлю калитки на кол и вошел в дом.
Посреди комнаты сидел на венском стуле человек в кителе под цвет табака и таких же брюках с напуском на сапоги «джимми». Китель на груди его обтягивали ордена и медали. На погонах – широкая серебряная полоска. Это отец сидел передо мной, старший сержант.
У него была сморщена правая щека, будто ему больно улыбаться. Стальные зубы сжимали трофейную сигарету в правом углу рта. У отца курчавились синеватые волосы. Бугры его глаз были до половины прикрыты веками, словно отец очень устал и ему хочется спать. Я сразу отметил про себя, что мы с отцом не очень-то друг на друга похожи. Я на деда похож и маму. Лицо у меня круглое, волосы прямые, цвета сосновой коры. И только носы у нас с отцом оказались одинаковые – острые, с горбиком.
– Ну, сынок, подойди ко мне, – сказал отец голосом, похожим на скрип новых сапог. У военных, я замечал, такие голоса.
У меня засвербило в носу. Наконец-то «мерседес». Но где он?.. Может, стоит на станции, на платформе?
У мамы горел блин на сковородке. Бабушка сидела рядом с отцом на табуретке и выспрашивала его насчет погоды в Германии. На ее коленях ёрзал Юрик. Он доставал рукой, похожей на росток картошки, медаль «За отвагу». Никто не догадывался спросить отца, что он привез с фронта.
– Папка, за что тебе дали такие красивые? – Юрик забренчал медалями. Он картавил, и вместо «красивые» получалось «класивые».
– За отвагу, сынок, – ответил отец и погладил его по головке. Пальцы у отца были темные, с глубокими бороздками в суставах.
Ну и подлиза мой братец! Уже называет этого фронтовика папой. У меня язык не повернется… А мне надо было позарез его спросить о самом главном.
Выручил меня Юрик. Он пересел на отцовские колени и сказал, подлиза:
– Папка, а ты Герке привез этот самый… э-э-э… «мерседес»?
– Письмо, в котором он просил «мерседес», я не получил, – ответил отец, и все засмеялись. – Но подарок есть. – Он наклонился к своему фанерному чемодану и вынул оттуда большое яблоко с коричневой вмятиной на боку.
Яблоко славно пахло, но я отвернул голову. Вместо «мерседеса» – яблоко. Я сжал губы, чтобы они не задрожали, потом все-таки взял яблоко.
– А ты говорил, что папка привезет тебе легковушку, – залопотал брат.
– Молчи, а то не получишь яблока, – ответил я ему тихо.
Я любил своего хилого брата. Мог часами возиться с ним, играть в его игры, и доходило до того, что вместо «р» говорил «л», как он. С Юриком я как бы вновь становился маленьким, когда еще не знаешь ни о войне, ни о школе, ни о карточках на хлеб… Юрик и узнавал-то обо всем этом от меня, хотя я ему старался рассказывать только сказки. Но как-то само собой получалось, что он узнавал и все остальное. Братец мой знал про нашу штаб-пещеру и наши планы.
Юрик посмотрел на меня умильными глазами. Свое яблоко он съел – семечки валялись на столе. Но и моего хотелось попробовать.
Я взял на кухне нож и разрезал яблоко на четыре части. Одну – маме, другую – бабушке, третью – Юрику, четвертую – себе.
– Зачем тебе «мерседес»? – Отец выбросил окурок и достал новую сигаретку из блестящего портсигара.
Но бабушка не дала ему больше курить заграничные. Она встала и принесла из сеней мешочек с самосадом.
Мы сажали много табаку и сами резали его. На табак можно было выменять что угодно. Мы берегли для отца мешочек табаку еще со старого урожая. И вот он закурил наш табак.
– Нужен «мерседес», – ответил я, впиваясь зубами в белую сладкую мякоть яблока.
– Они хотели с ребятами удрать… – выдал меня Юрик и прижался к отцовской груди. Он знал, что я поколочу его за ябеду.
– Куда удрать? – Отец сдвинул к переносью брови, похожие на сапожные щетки.
– С японцами сражаться, – ответил Юрик.
Я не бил брата. Он у нас туберкулезник. Но тут я показал ему кулак. Я ему как брату, под секретом, а он запросто выкладывает наш план.
– Чтоб я больше не слышала! – вмешалась мама в наш разговор, со скрежетом разворачивая сковородку на плите. Ее лицо охватил малиновый пыл. – Нашли тоже игру – в войну. Нет, чтоб в дом играть, в хозяйство…
– Да богу молиться за отца, – подбавила бабушка.
– Еще чего, – нахмурился отец. – И то гляжу – иконами обвешались. Клопов, наверно, под ними…
– Господь милостив, Василь, – вздохнула бабушка и перекрестилась на иконы в углу. – Дошли наши молитвы…
Отец поглядел на сумрачные иконы, и правая щека его сморщилась.
– Мне повезло, и все, – сказал он, вдыхая крепкий дым самосада. – Я видел простреленные иконки. – Он ткнул себя пальцем в грудь. – Вот тут…
– Все от бога, – пробормотала бабушка.
Плохо, что бабушка сваливает все на бога. Она даже против того, чтобы я отомстил японцам за деда. Они-де не виноваты. Так бог хотел… И все же бабушку я люблю больше даже, чем маму. Сколько раз ходили мы с бабушкой в лес за орехами, ягодами, щавелем, разными целебными травками и корешками! Она называла в лесу травы, цветы, жуков, бабочек, птиц и деревья. А недавно бабушка вылечила мне зубы. Отчего они заболели? Стали шататься и гнить. Боль такая, хоть по земле катайся. И бабушка стала меня поить отваром из трав и кореньев, а потом заговаривать зубы.
Мы садились ночью перед окном и глядели на луну, которая напоминала очищенную картофелину. Бабушкино лицо с бугристыми скулами окаменевало, седые волосы отсвечивали, как фольга. Она напоминала колдунью. Меня мороз пощипывал по лопаткам, когда бабушка начинала заговор: «На море-окияне, на острове Буяне, на песках сыпучих дуб стоит дремучий, в дубе том дупло, в дупле – темно. Изыди, болезнь, из Геры-отрока на остров Буян, в дуб дремучий, в дупло вонючее». И я повторял за бабушкой заговор по семь раз. И к концу он выпевался во мне. Я видел явственно свою болезнь – паучка с крыльями, который летит от меня в столбе лунного света.
И вот теперь зубы не мучают меня. Я могу спокойно удрать из дому, чтобы отомстить за деда.
– Без тебя замучилась с детишками, – сказала мама и подула на обожженный палец. – Накорми их, обуй, одень, в школу отправь… Герка плохо учится. Учителя говорят: способный, да не тем занят. Войною бредит, оружьем, штабами. Раз снаряд взорвали какой-то, чуть всех на клочья не разнесло!.. А Юрика чем только не лечила! И медвежий жир давала, и мама заговаривала, и собачку ел, и к знаменитой травнице водила… Врачи говорят: питанье улучшить надо и к морю повезти на годик-другой. Да где ж его взять, море-то?..
У отца появилась на переносье треугольная складочка.
– Все будет. – Он прижал Юрика к своим медалям. – Море – тоже. – Подмигнул мне цыганским глазом: – А тебе никакого «мерседеса» не надо. Далеко ли на нем укатишь?
– Перво-наперво корова… – Мама обернулась и взмахнула ножом: блин чадил на сковороде. – Молоко свое будет – быстро Юрку на ноги поставим.
– А что бы ты сказала насчет переезда? – спросил отец.
– Куда это? – насторожилась мама.
– Южный Сахалин-то освобождается, – ответил отец.
– Корову заводить надо, – сказала мама и шлепнула черный блин в стопку. – В крайнем случае коз.
– А моря ты не желаешь? – спросил отец, прищурившись.
Мама замерла, прижав к груди руку с ножом. Ее глаза устремились мимо нас, вдаль, а уголки губ дрогнули. Она будто увидела это далекое море. Но тут же почуяла гарь и бросилась к сковородке.
– Не до большого теперь уж, – ответила она. – И то море не наше…
– Теперь наше, – сказал отец и стал подбрасывать Юрика на коленях.
– Войну человек прошел, а ума, как у Герки, – пробурчала мама.
– Картошка там не родит, поди, на этом Сахалине, – сказала бабушка. – Без картошки как жить-то?
– А мы хотим к морю. Так, ребятишки? – спросил отец.
Я кивнул головой.
– И я! – заверещал Юрик, дрыгая белыми ногами.
2
Время шло, а корову мы не купили. Даже козы не появилось у нас во дворе. Отец не находил в Хабаровске работы по душе. Рыбаком на Амуре он больше не мог работать из-за ранения. С утра до вечера отец искал работу и вечером приходил выпивши.
– Разведчика хотят кастеляном сделать, – выговаривал он и глядел исподлобья.
– Дурака валяешь, – отвечала мама и скрещивала свои тонкие руки на груди. – Разбаловались на фронте. Раньше глядеть на спиртное не мог, а теперь дня не бываешь трезвым.
– Двадцать четыре «языка» взял, – говорил отец, – и – кастеляном, ха-ха-ха!..
– Все бы с дружками пил да балясы точил.
Мама нервничала и уходила в спальню.
А я был рад, что отец не соглашается кастеляном. Мы с ребятами давно изменили план… Теперь я ехал с отцом на Южный Сахалин, к японцам. Я обязан был написать оттуда ребятам письмо с подробным объяснением, как попасть на Южный Сахалин. Получив письмо, они должны были добраться до меня зайцами. И тогда уж мы отомстим японцам и за деда, и за Лесикова отца, и вообще за все.
Однако отец медлил с отъездом на Сахалин всю зиму. Я уже свободно переговаривался по-японски с учительницей, которая вела наш кружок японского языка, а отец всё тянул. Тогда я начал поторапливать его, но мама два раза огрела меня за это ремнем.
И все-таки мы с отцом победили.
Однажды в конце марта, когда мы с Юриком вылезли греться на завалинку, он вернулся раньше обычного. Полы его длинной распахнутой шинели колыхались, как серое знамя. Мы соскочили с завалинки и пошагали в дом по обе стороны отца.
Мамы не было дома, и я спросил его:
– Когда мы поедем на Сахалин?
– Через неделю, – ответил он. – Завербовался я, подъемные получил на всю семью. Продадим дом и поедем.
– Я тебе продам! – закричала мама, появившаяся на пороге. – Я тут по крошке собирала… И одеяло без тебя справила, и стулья венские выменяла на табак, и крышу новой толью покрыла!.. А ты хочешь всё по ветру пустить?
Отец набычился, раздвинул нас в стороны и закричал так, что жила на шее задергалась:
– Меня, разведчика, хотите куркулем сделать?! Не выйдет! Я морем буду дышать, а не навозом!
Мы с Юриком разбежались по углам.
Отец встал на цыпочки, сорвал икону Николая-чудотворца и разломил ее о коленку. Сверкнула белая древесина на сломе. Он кинул обе половинки в печку через загнетку. Только треск пошел.
Отец вернулся в угол, достал вторую икону и понес ее к печке двумя пальцами, словно паршивого котенка.
Мама загородила дорогу к печи. Она была сильная и могла постоять за порядок в своем доме против кого угодно. Но отец легонько задел маму, и она пошатнулась.
– Мама-а-а! – закричал Юрик, и я вздрогнул.
Отец вернулся за последней иконой. Это была любимая бабушкина богородица.
Я бросился в спальню и помахал бабушке в окно. Она возилась в старом парнике под окном. Бабушка вытерла руки о заплатанный передник и засеменила в дом.
Отец не мог затолкать богородицу в загнетку. Мама плакала в углу.
Бабушка вошла и сказала отцу:
– Уймись, сокол ясный.
Отцовы глаза отражали огненный круг загнетки. Медали звенели. «Сокол ясный» поднял глаза, и огонь в них исчез. Но казалось, он хочет клюнуть кого-то горбатым носом. Однако бабушка не испугалась, подошла к нему, отобрала икону и тут же спрятала в свой сундучок.
– Добра ждать теперь нечего, – сказала бабушка и покачала головой над сундучком.
– Я научу вас море любить, – скрипнув зубами, пробормотал отец и хлопнул дверью. Он промелькнул мимо окна. Из-под сапог летела грязь.
Мама заплакала сильнее. Голос ее разрывался и булькал. Тело вздрагивало. Не верилось, что плачет наша мама, командир дома. Даже во время путины на Амуре ее ставили бригадиром над красноармейками, которые помогали рыбакам… Но тут же я стиснул челюсти. Нет, я не должен паниковать. Как решили в штабе, так и надо держаться.
И я вышел на улицу, чтобы не слышать всхлипов матери.
Вскоре отец вернулся с двумя фронтовиками. Они так кричали, что взбудоражили всех собак на нашей улице. И за столом не сбавили голоса.
– Ты, Зимин, отъездился, – сказал отец дружку с деревянной колодкой вместо ноги. – А вот с Чумы я не слезу. – И он легко ударил в плечо второго фронтовика с очень впалыми щеками. – Поедем на море рыбачить, слышь, Чума?
Чума заболтал головой в разные стороны:
– Надоело.
– Ты счастливчик, Васька, счастливчик, – бормотал Зимин и пристукивал деревянной ногой. – Четыре года воевать, и все цело!
– Даже лишнее есть, – отозвался отец и завернул рукав кителя выше локтя. – Пощупай.
Дружки по очереди пробовали что-то под белой кожей отца ниже локтя.
– А ну, сынок… – сказал отец и протянул мне руку. Фронтовики только тут обратили на меня внимание.
Один потрепал меня по плечу, другой сунул в рот кусок американской колбасы.
Отец взял мою ладонь и прижал пальцы к своей руке. Я ощутил под кожей непродавимые мускулы и твердый, как кость, плоский осколок.
– Больно, пап? – спросил я, еле выговорив последнее слово.
– Нет, – ответил отец. И пожаловался дружкам: – Только воды стала бояться… Чуть что – отнимается. Ну, на Сахалине в порту мне место обещано.
Юрик бросил маму в спальне и притопал к нам. Он залез к отцу на колени.
– Счастливчик ты, Васька, счастливчик, – повторил Зимин и вздохнул. – Побегаешь еще по свету. На Сахалине, говорят, хорошо. Селедка идет – черпай ведром.
– Хитрого мало. – Отец составил кружки в кучу и разлил водку. – Море – не наш Амур.
Друзья лязгнули кружками, выпили не морщась. Закусили розовыми шматками колбасы. Отец приказал мне принести из-за печки мешочек с табаком. Я исполнил приказание. Щепотки фронтовиков ткнулись в зеленое крошево, словно голодные птицы в зерно. Фронтовики свернули цигарки. Щепотки их чуть дрожали. Отец обнес дружков огоньком. У него была зажигалка – маленький снаряд.
– И ты заживешь хорошо в моих хоромах, – сказал отец Зимину. – Как другу и инвалиду Отечественной войны отдаю тебе дом задаром.
– Ты один дому хозяин, да? – выкрикнула мама из спальни звенящим голосом.
– Я строил дом, – громко ответил отец. – Хочу – спалю, хочу – отдам… – Он снизил голос и вытянул шею к дружкам: – Трудно, братва, семьей командовать. Взводом – куда легче…
– Опасно сейчас ехать на Сахалин, – сказал Чума и втянул дым так, что щеки стали двумя глубокими чашками. – В море мины… Японец злющий… Самураи не сдавались. Расстреляет патроны и носовой платок – на штык. Подбежишь к нему, а он гранату под ноги… Санька Чириков под Хайларом и попался так.
– Доверчивый был, помните какой? – сказал отец и окаменел.
– На руках у меня помер, – добавил Чума.
– Эсэсовцы тоже поначалу не сдавались. – Отец сжал кружку так, что она хрустнула.
– Ну, самурай куда хитрее эсэсовца, – ответил Чума. – До сих пор постреливает…
– А сыновьям ничего не страшно, – сказал отец и больно провел рукой по моему «боксу». Волосы вздыбились. – Вот он, надёжа отца, растет. Хочет японцам дать по шее…
Я расправил плечи, подтянул живот. Но Чума поглядел на меня так, что захотелось спрятаться. Однако в следующий же миг я склонил голову к плечу и выдвинул нижнюю губу. Я хотел показать, что ничего не боюсь.
– Ух и табак у тебя, Васька, гхм, гхм!.. – Щетинистое лицо Зимина скрылось в терпком дыму.
– И табаку тебе оставлю с полкуля, – ответил отец и настороженно обернулся к спальне.
Мама, конечно, не замедлила ответить.
– Табак ты не сажал! – крикнула она, и в горле у нее словно булькнул стальной шарик.
– А-а-а… – Отец махнул рукой в сторону спальни: не обращайте, мол, внимания – и предложил дружкам: – Набивай кисеты, ребята.
Но я знал, что табак мама не отдаст. Он нам тяжело доставался. Наши ладони покрывались кровяными мозолями, пока мы вскапывали огород. А сколько приходилось возить нам вдвоем навозу в ручной тележке, чтобы удобрить землю. Потом прополка и окучивание. А еще надо было следить, чтобы коровы или козы в огород не забрались. И для этого мы возили с металлической свалки индиговую змеевидную стружку и обтягивали ею редкие колья ограды. Сколько раз мы руки резали этой стружкой… На полкуля табаку можно было долго жить не тужить.
Фронтовики неуверенно зачерпнули по горсти самосаду.
– Бывало, пайку хлеба отдашь за осьмушку махры, – сказал Чума, сунул утиный нос в горсть и чихнул.
– Хитрого мало, – ответил отец, закрывая глаза от крепкого дыма, – нервы убивает. – Он кашлянул и запел:
Мне было не до песен. Я выскользнул в сенцы и побежал через огород в темный овраг. Ребята ждали меня.
– Разведчика хотят кастеляном сделать, – выговаривал он и глядел исподлобья.
– Дурака валяешь, – отвечала мама и скрещивала свои тонкие руки на груди. – Разбаловались на фронте. Раньше глядеть на спиртное не мог, а теперь дня не бываешь трезвым.
– Двадцать четыре «языка» взял, – говорил отец, – и – кастеляном, ха-ха-ха!..
– Все бы с дружками пил да балясы точил.
Мама нервничала и уходила в спальню.
А я был рад, что отец не соглашается кастеляном. Мы с ребятами давно изменили план… Теперь я ехал с отцом на Южный Сахалин, к японцам. Я обязан был написать оттуда ребятам письмо с подробным объяснением, как попасть на Южный Сахалин. Получив письмо, они должны были добраться до меня зайцами. И тогда уж мы отомстим японцам и за деда, и за Лесикова отца, и вообще за все.
Однако отец медлил с отъездом на Сахалин всю зиму. Я уже свободно переговаривался по-японски с учительницей, которая вела наш кружок японского языка, а отец всё тянул. Тогда я начал поторапливать его, но мама два раза огрела меня за это ремнем.
И все-таки мы с отцом победили.
Однажды в конце марта, когда мы с Юриком вылезли греться на завалинку, он вернулся раньше обычного. Полы его длинной распахнутой шинели колыхались, как серое знамя. Мы соскочили с завалинки и пошагали в дом по обе стороны отца.
Мамы не было дома, и я спросил его:
– Когда мы поедем на Сахалин?
– Через неделю, – ответил он. – Завербовался я, подъемные получил на всю семью. Продадим дом и поедем.
– Я тебе продам! – закричала мама, появившаяся на пороге. – Я тут по крошке собирала… И одеяло без тебя справила, и стулья венские выменяла на табак, и крышу новой толью покрыла!.. А ты хочешь всё по ветру пустить?
Отец набычился, раздвинул нас в стороны и закричал так, что жила на шее задергалась:
– Меня, разведчика, хотите куркулем сделать?! Не выйдет! Я морем буду дышать, а не навозом!
Мы с Юриком разбежались по углам.
Отец встал на цыпочки, сорвал икону Николая-чудотворца и разломил ее о коленку. Сверкнула белая древесина на сломе. Он кинул обе половинки в печку через загнетку. Только треск пошел.
Отец вернулся в угол, достал вторую икону и понес ее к печке двумя пальцами, словно паршивого котенка.
Мама загородила дорогу к печи. Она была сильная и могла постоять за порядок в своем доме против кого угодно. Но отец легонько задел маму, и она пошатнулась.
– Мама-а-а! – закричал Юрик, и я вздрогнул.
Отец вернулся за последней иконой. Это была любимая бабушкина богородица.
Я бросился в спальню и помахал бабушке в окно. Она возилась в старом парнике под окном. Бабушка вытерла руки о заплатанный передник и засеменила в дом.
Отец не мог затолкать богородицу в загнетку. Мама плакала в углу.
Бабушка вошла и сказала отцу:
– Уймись, сокол ясный.
Отцовы глаза отражали огненный круг загнетки. Медали звенели. «Сокол ясный» поднял глаза, и огонь в них исчез. Но казалось, он хочет клюнуть кого-то горбатым носом. Однако бабушка не испугалась, подошла к нему, отобрала икону и тут же спрятала в свой сундучок.
– Добра ждать теперь нечего, – сказала бабушка и покачала головой над сундучком.
– Я научу вас море любить, – скрипнув зубами, пробормотал отец и хлопнул дверью. Он промелькнул мимо окна. Из-под сапог летела грязь.
Мама заплакала сильнее. Голос ее разрывался и булькал. Тело вздрагивало. Не верилось, что плачет наша мама, командир дома. Даже во время путины на Амуре ее ставили бригадиром над красноармейками, которые помогали рыбакам… Но тут же я стиснул челюсти. Нет, я не должен паниковать. Как решили в штабе, так и надо держаться.
И я вышел на улицу, чтобы не слышать всхлипов матери.
Вскоре отец вернулся с двумя фронтовиками. Они так кричали, что взбудоражили всех собак на нашей улице. И за столом не сбавили голоса.
– Ты, Зимин, отъездился, – сказал отец дружку с деревянной колодкой вместо ноги. – А вот с Чумы я не слезу. – И он легко ударил в плечо второго фронтовика с очень впалыми щеками. – Поедем на море рыбачить, слышь, Чума?
Чума заболтал головой в разные стороны:
– Надоело.
– Ты счастливчик, Васька, счастливчик, – бормотал Зимин и пристукивал деревянной ногой. – Четыре года воевать, и все цело!
– Даже лишнее есть, – отозвался отец и завернул рукав кителя выше локтя. – Пощупай.
Дружки по очереди пробовали что-то под белой кожей отца ниже локтя.
– А ну, сынок… – сказал отец и протянул мне руку. Фронтовики только тут обратили на меня внимание.
Один потрепал меня по плечу, другой сунул в рот кусок американской колбасы.
Отец взял мою ладонь и прижал пальцы к своей руке. Я ощутил под кожей непродавимые мускулы и твердый, как кость, плоский осколок.
– Больно, пап? – спросил я, еле выговорив последнее слово.
– Нет, – ответил отец. И пожаловался дружкам: – Только воды стала бояться… Чуть что – отнимается. Ну, на Сахалине в порту мне место обещано.
Юрик бросил маму в спальне и притопал к нам. Он залез к отцу на колени.
– Счастливчик ты, Васька, счастливчик, – повторил Зимин и вздохнул. – Побегаешь еще по свету. На Сахалине, говорят, хорошо. Селедка идет – черпай ведром.
– Хитрого мало. – Отец составил кружки в кучу и разлил водку. – Море – не наш Амур.
Друзья лязгнули кружками, выпили не морщась. Закусили розовыми шматками колбасы. Отец приказал мне принести из-за печки мешочек с табаком. Я исполнил приказание. Щепотки фронтовиков ткнулись в зеленое крошево, словно голодные птицы в зерно. Фронтовики свернули цигарки. Щепотки их чуть дрожали. Отец обнес дружков огоньком. У него была зажигалка – маленький снаряд.
– И ты заживешь хорошо в моих хоромах, – сказал отец Зимину. – Как другу и инвалиду Отечественной войны отдаю тебе дом задаром.
– Ты один дому хозяин, да? – выкрикнула мама из спальни звенящим голосом.
– Я строил дом, – громко ответил отец. – Хочу – спалю, хочу – отдам… – Он снизил голос и вытянул шею к дружкам: – Трудно, братва, семьей командовать. Взводом – куда легче…
– Опасно сейчас ехать на Сахалин, – сказал Чума и втянул дым так, что щеки стали двумя глубокими чашками. – В море мины… Японец злющий… Самураи не сдавались. Расстреляет патроны и носовой платок – на штык. Подбежишь к нему, а он гранату под ноги… Санька Чириков под Хайларом и попался так.
– Доверчивый был, помните какой? – сказал отец и окаменел.
– На руках у меня помер, – добавил Чума.
– Эсэсовцы тоже поначалу не сдавались. – Отец сжал кружку так, что она хрустнула.
– Ну, самурай куда хитрее эсэсовца, – ответил Чума. – До сих пор постреливает…
– А сыновьям ничего не страшно, – сказал отец и больно провел рукой по моему «боксу». Волосы вздыбились. – Вот он, надёжа отца, растет. Хочет японцам дать по шее…
Я расправил плечи, подтянул живот. Но Чума поглядел на меня так, что захотелось спрятаться. Однако в следующий же миг я склонил голову к плечу и выдвинул нижнюю губу. Я хотел показать, что ничего не боюсь.
– Ух и табак у тебя, Васька, гхм, гхм!.. – Щетинистое лицо Зимина скрылось в терпком дыму.
– И табаку тебе оставлю с полкуля, – ответил отец и настороженно обернулся к спальне.
Мама, конечно, не замедлила ответить.
– Табак ты не сажал! – крикнула она, и в горле у нее словно булькнул стальной шарик.
– А-а-а… – Отец махнул рукой в сторону спальни: не обращайте, мол, внимания – и предложил дружкам: – Набивай кисеты, ребята.
Но я знал, что табак мама не отдаст. Он нам тяжело доставался. Наши ладони покрывались кровяными мозолями, пока мы вскапывали огород. А сколько приходилось возить нам вдвоем навозу в ручной тележке, чтобы удобрить землю. Потом прополка и окучивание. А еще надо было следить, чтобы коровы или козы в огород не забрались. И для этого мы возили с металлической свалки индиговую змеевидную стружку и обтягивали ею редкие колья ограды. Сколько раз мы руки резали этой стружкой… На полкуля табаку можно было долго жить не тужить.
Фронтовики неуверенно зачерпнули по горсти самосаду.
– Бывало, пайку хлеба отдашь за осьмушку махры, – сказал Чума, сунул утиный нос в горсть и чихнул.
– Хитрого мало, – ответил отец, закрывая глаза от крепкого дыма, – нервы убивает. – Он кашлянул и запел:
Отец пел натужно, скрипучим голосом, но с душой. Юрик начал ему подпевать. Подхватили песню и дружки.
Лесом, поляной, дорогой степной
Парень идет на побывку домой.
Ранили парня, но что за беда —
Сердце играет и кровь молода…
Мне было не до песен. Я выскользнул в сенцы и побежал через огород в темный овраг. Ребята ждали меня.
3
Большой чайник пришлось нести Юрику, так как наши руки были заняты чемоданами, бельевой корзиной и узлами с табаком. Крышка на шпагатике громыхала, как тарелки в духовом оркестре. Из всех дворов лаяли собаки. Соседи глядели на нас из-под руки. Их, видно, слепил чайник, отражавший солнце, словно зеленое зеркало. Мама хотела и в чайник засыпать табак. Но Юрик тогда бы не донес его.
Отец нагрузился так, что еле передвигался. Куча узлов на блестящих сапогах «джимми». Отцу пришлось забрать весь табак, какой был у нас, иначе мама ни в какую не хотела ехать. Она плакала и приговаривала, что отец нас по миру пустить хочет. Она никак не желала понять, что табак нам теперь не нужен. Раньше он как бы заменял нам отца. А теперь отец сам будет нас кормить, обувать, одевать. Не нужно выменивать за табак шинели и шить нам из них штаны, рубахи, телогрейки… Но мама не понимала этого. И отцу, в конце концов, пришлось нагрузиться.
Нас провожали дружки отца и соседка Василиса. Борька, Скулопендра и Лесик тоже гнулись под чемоданами. Мне оттягивали руки узлы с табаком, а карманы штанов и шинели – самопал, патрон от крупнокалиберного пулемета, рогатка, две самострельные ракеты и леска с бронзовым крючком. Леску подарил мне Борька. Через плечо у меня была перекинута школьная матерчатая сумка, набитая учебниками для шестого класса, альбомом и русско-японским разговорником, которым меня наградила руководительница кружка за усердие. Она, старенькая наша Марья Павловна, думала, что я изучаю японский язык ради будущей дружбы с японцами. Она любила поговорить о том времени, когда кончится война. Она зажмуривалась и рассказывала, как мы будем ездить в гости к ним, а они к нам. Совсем запросто, словно соседка Василиса к моей матери на чай. И читала нараспев Марья Павловна короткие японские стихи – танки.
– Как приедешь, сразу пиши, – напоминал Борька всю дорогу до вокзала.
– Ты с японцами не рассусоливай, – советовал Скулопендра, вытирая пот со лба рукавом телогрейки. – Чуть чего – бей! Нас не дожидайся.
– Я б-бы их… – сказал Лесик и чуть не уронил бабушкин сундук в грязь.
На вокзале я хотел устроить последнее совещание нашего штаба. Но старая труба из духового оркестра расстроила все мои планы.
Бронзовой улиткой прильнула она к железной ограде вокзала. Ее золотистый, с легкими вмятинами бок отражал солнце сильнее, чем наш чайник. Люди проходили мимо, но никому до трубы не было дела. Наверное, поломалась труба во время марша, и военные выбросили ее.
Мы окружили трубу. Борька оглянулся, поднял ее и надел на себя. Никто не окликал нас. Значит, труба была ничейная. Борька подул в мундштук, давя на клапаны. Труба не играла. Ребята побросали чемоданы и стали по очереди надувать щеки. Но труба только сипела.
– Починим, – сказал Борька, и они пошли назад. Они торопились, чтобы кто-нибудь не отобрал трубу.
– Ребята! – крикнул я.
Они повернули головы.
– Вот что, Гера, – Борька перебрал клапаны трубы, – если там подвернется флейта какая-нибудь, пришли. Создадим оркестрик…
– Знаешь, Борька, – ответил я, сдвигая брови, как отец, – я еду не флейты собирать!
Они посмотрели себе под ноги, потом по сторонам, помахали мне торопливо и зашагали дальше. Труба колыхалась на прямой Борькиной спине, обтянутой перелицованной шинелью. У нас с Борькой одинаковые шинельки.
Отец нагрузился так, что еле передвигался. Куча узлов на блестящих сапогах «джимми». Отцу пришлось забрать весь табак, какой был у нас, иначе мама ни в какую не хотела ехать. Она плакала и приговаривала, что отец нас по миру пустить хочет. Она никак не желала понять, что табак нам теперь не нужен. Раньше он как бы заменял нам отца. А теперь отец сам будет нас кормить, обувать, одевать. Не нужно выменивать за табак шинели и шить нам из них штаны, рубахи, телогрейки… Но мама не понимала этого. И отцу, в конце концов, пришлось нагрузиться.
Нас провожали дружки отца и соседка Василиса. Борька, Скулопендра и Лесик тоже гнулись под чемоданами. Мне оттягивали руки узлы с табаком, а карманы штанов и шинели – самопал, патрон от крупнокалиберного пулемета, рогатка, две самострельные ракеты и леска с бронзовым крючком. Леску подарил мне Борька. Через плечо у меня была перекинута школьная матерчатая сумка, набитая учебниками для шестого класса, альбомом и русско-японским разговорником, которым меня наградила руководительница кружка за усердие. Она, старенькая наша Марья Павловна, думала, что я изучаю японский язык ради будущей дружбы с японцами. Она любила поговорить о том времени, когда кончится война. Она зажмуривалась и рассказывала, как мы будем ездить в гости к ним, а они к нам. Совсем запросто, словно соседка Василиса к моей матери на чай. И читала нараспев Марья Павловна короткие японские стихи – танки.
У меня от них сладко свербило в носу. Но провести меня было не так-то просто. Я помнил про танки, которые нацелены в нас с той стороны границы.
Ах, не топчи, постой!
Здесь светляки сияли
Вчера ночной порой…
– Как приедешь, сразу пиши, – напоминал Борька всю дорогу до вокзала.
– Ты с японцами не рассусоливай, – советовал Скулопендра, вытирая пот со лба рукавом телогрейки. – Чуть чего – бей! Нас не дожидайся.
– Я б-бы их… – сказал Лесик и чуть не уронил бабушкин сундук в грязь.
На вокзале я хотел устроить последнее совещание нашего штаба. Но старая труба из духового оркестра расстроила все мои планы.
Бронзовой улиткой прильнула она к железной ограде вокзала. Ее золотистый, с легкими вмятинами бок отражал солнце сильнее, чем наш чайник. Люди проходили мимо, но никому до трубы не было дела. Наверное, поломалась труба во время марша, и военные выбросили ее.
Мы окружили трубу. Борька оглянулся, поднял ее и надел на себя. Никто не окликал нас. Значит, труба была ничейная. Борька подул в мундштук, давя на клапаны. Труба не играла. Ребята побросали чемоданы и стали по очереди надувать щеки. Но труба только сипела.
– Починим, – сказал Борька, и они пошли назад. Они торопились, чтобы кто-нибудь не отобрал трубу.
– Ребята! – крикнул я.
Они повернули головы.
– Вот что, Гера, – Борька перебрал клапаны трубы, – если там подвернется флейта какая-нибудь, пришли. Создадим оркестрик…
– Знаешь, Борька, – ответил я, сдвигая брови, как отец, – я еду не флейты собирать!
Они посмотрели себе под ноги, потом по сторонам, помахали мне торопливо и зашагали дальше. Труба колыхалась на прямой Борькиной спине, обтянутой перелицованной шинелью. У нас с Борькой одинаковые шинельки.