В первый момент Робеспьер хотел сам отправиться в дом священника, но он так боялся, что показания Плэло окажутся верными, что поручил сделать это Сен-Жюсту, а сам отправился домой. Там он стал с лихорадочным нетерпением ожидать результатов. Кому же верить, если отец Жером окажется предателем? Но нет, этому Робеспьер не мог, не смел даже поверить! Они так сошлись в последнее время, у них оказалась такая общность взглядов, идей… Да и вся жизнь, вся деятельность этого святого… Нет, нет! Что угодно, но только не это!
Однако действительность оказалась еще хуже, чем ожидал Робеспьер. Не веря своим ушам, выслушал он доклад Сен-Жюста о результатах обыска. Все так и оказалось, как говорил Плэло. Нашлись и тайник, и ларец, да и отец Жером на допросе подтвердил слово в слово всю часть показаний Плэло, касавшуюся получения наследства. Правда, тут оказались обстоятельства, смягчавшие вину отца Жерома. Он действовал так во исполнение клятвы, которой не мог не дать умирающей и которую не мог не сдержать по долгу пастыря. Зато при обыске раскрылась такая вещь, для которой нет и не может быть никаких смягчающих обстоятельств. В тайнике оказалась целая пачка роялистских прокламаций, компрометирующих писем, разных списков и планов, не оставляющих никаких сомнений.
– Как, и это еще? – воскликнул Робеспьер, хватаясь за голову. – Но что же говорит по этому поводу отец Жером?
– Что же он может сказать? – с грустной улыбкой ответил Сен-Жюст. – Только то же самое, что обыкновенно говорят все они! Он не знает, как к нему попали эти бумаги, так как не только не клал их туда, но и не видел никогда! Только разве его история с Плэло не доказывает, что хитрый поп, притворяясь убежденным республиканцем, под шумок исправно поддерживает сношения с роялистами?
– Сен-Жюст! – страдальчески прошептал Робеспьер, хватая за руки своего ближайшего друга и единомышленника. – Кому же верить после этого? Меня обвиняют в жестокости, в подозрительности! Какая насмешка! Я слишком доверчив, Сен-Жюст, слишком снисходителен! О, Жером, Жером, от тебя должен был я получить этот урок! – Он закрыл лицо руками и несколько секунд просидел в мучительной неподвижности. Затем провел рукой по лбу, словно отгоняя, стряхивая что-то с себя, и встав, заговорил обычным ледяным тоном, как будто только что не пережил одного из величайших страданий в жизни: – Значит, отец Жером подтвердил, что Плэло увез крупные деньги и драгоценности?
– Да, он подтвердил слово в слово его показание!
– Значит, и остальная часть показаний Плэло верна!
– Барэр де Вьезак…
Робеспьер прошелся несколько раз по комнате и ответил:
– Да, это – невероятно, невозможно, дико даже, но… чем можно теперь удивить нас с тобою, Сен-Жюст? Во всяком случае это обстоятельство необходимо проверить!
– Но как? Ведь здесь необходима величайшая осторожность, так как дело слишком щекотливо! К тому же участие Барэра кажется мне явно неправдоподобным. Зачем он стал бы называть себя? Разве он не понимал, чем рискует? Да и отлучался ли он на это время из Парижа? По-моему, кто-то просто хотел причинить ему неприятности!
– В таком случае остается одно: отправиться к Барэру и спросить его, не подозревает ли он кого-нибудь в интриге, направленной против него.
Так и сделали. Только вышло-то не совсем так. Робеспьер, несмотря на внешнее спокойствие, внутренне был слишком взволнован и не сумел облечь вопрос в надлежащую форму. А между ним и Барэром уже происходили легкие трения. Поэтому, когда Робеспьер без всяких околичностей сообщил Барэру об обвинении, вытекающем из показания Плэло, тот вскипел и потребовал немедленно очной ставки. Разумеется, Плэло не признал в Барэре того, кто являлся к нему под этим именем в Роане, но Барэр все же продолжал смотреть на все дело как на личное оскорбление со стороны Робеспьера. Он в тот же вечер забежал к своему другу и единомышленнику Било-Варену, и тот, выслушав всю историю, сказал, качая головой:
– Да, этому господину во что бы то ни стало хочется отправить на гильотину всех нас! Пора принимать свои меры!
От Било-Варена Барэр де Вьезак забежал к другим влиятельным членам конвента, и все согласились, что эта сказка просто придумана Робеспьером с целью кинуть тень на конвент и этим оправдать в глазах народа суровые меры, путем которых диктатор собирался избавиться от соперников.
А Робеспьер, не подозревавший, что из этого незначительного инцидента уже выпиливаются, как выразился Фушэ, «доски для его гроба», тщетно ломал голову над вопросом, как добиться истины. Но он мог придумать только следующее – отправить Сен-Жюста в Роан, где, по показаниям Плэло, его бумаги были неизвестно почему задержаны, узнать в силу чьего приказа это было сделано, а если приказ был письменный, то чья подпись стояла под ним? Может быть, хоть таким путем можно будет добраться до истины!
Сен-Жюст уехал, и на целую неделю приходилось запастись терпением. Тем временем Робеспьер ежедневно навещал Плэло и пытался из расспросов добыть хоть кончик нити. Но напрасно! Плэло не мог даже описать, каков был этот мнимый Барэр, так как своего «спасителя» он видел только один раз, да и то в полутьме.
Однажды у Робеспьера блеснула мысль.
– А не думаете ли вы, что всю эту комедию мог подстроить сам Крюшо? – спросил он Плэло.
– Крюшо? – с удивлением переспросил Плэло. – Кто это? Я его не знаю!
– Как не знаете? Это – агент, арестовавший вас!
– Ах, так его зовут теперь Крюшо? – рассмеялся граф. – Нет, этот Иуда слишком недалек для такой интриги, которая, надо отдать справедливость, была проведена очень чисто. Да и отдельные сопоставления совершенно не подходят…
– Простите, – остановил его Робеспьер, – вы говорите, что его зовут так «теперь». А разве раньше его звали иначе?
– Ну конечно! Его настоящее имя – шевалье де Бостанкур!
– Бостанкур! – крикнул Робеспьер, невольно всплескивая руками. – Теперь все понятно!
IX
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ,
I
Однако действительность оказалась еще хуже, чем ожидал Робеспьер. Не веря своим ушам, выслушал он доклад Сен-Жюста о результатах обыска. Все так и оказалось, как говорил Плэло. Нашлись и тайник, и ларец, да и отец Жером на допросе подтвердил слово в слово всю часть показаний Плэло, касавшуюся получения наследства. Правда, тут оказались обстоятельства, смягчавшие вину отца Жерома. Он действовал так во исполнение клятвы, которой не мог не дать умирающей и которую не мог не сдержать по долгу пастыря. Зато при обыске раскрылась такая вещь, для которой нет и не может быть никаких смягчающих обстоятельств. В тайнике оказалась целая пачка роялистских прокламаций, компрометирующих писем, разных списков и планов, не оставляющих никаких сомнений.
– Как, и это еще? – воскликнул Робеспьер, хватаясь за голову. – Но что же говорит по этому поводу отец Жером?
– Что же он может сказать? – с грустной улыбкой ответил Сен-Жюст. – Только то же самое, что обыкновенно говорят все они! Он не знает, как к нему попали эти бумаги, так как не только не клал их туда, но и не видел никогда! Только разве его история с Плэло не доказывает, что хитрый поп, притворяясь убежденным республиканцем, под шумок исправно поддерживает сношения с роялистами?
– Сен-Жюст! – страдальчески прошептал Робеспьер, хватая за руки своего ближайшего друга и единомышленника. – Кому же верить после этого? Меня обвиняют в жестокости, в подозрительности! Какая насмешка! Я слишком доверчив, Сен-Жюст, слишком снисходителен! О, Жером, Жером, от тебя должен был я получить этот урок! – Он закрыл лицо руками и несколько секунд просидел в мучительной неподвижности. Затем провел рукой по лбу, словно отгоняя, стряхивая что-то с себя, и встав, заговорил обычным ледяным тоном, как будто только что не пережил одного из величайших страданий в жизни: – Значит, отец Жером подтвердил, что Плэло увез крупные деньги и драгоценности?
– Да, он подтвердил слово в слово его показание!
– Значит, и остальная часть показаний Плэло верна!
– Барэр де Вьезак…
Робеспьер прошелся несколько раз по комнате и ответил:
– Да, это – невероятно, невозможно, дико даже, но… чем можно теперь удивить нас с тобою, Сен-Жюст? Во всяком случае это обстоятельство необходимо проверить!
– Но как? Ведь здесь необходима величайшая осторожность, так как дело слишком щекотливо! К тому же участие Барэра кажется мне явно неправдоподобным. Зачем он стал бы называть себя? Разве он не понимал, чем рискует? Да и отлучался ли он на это время из Парижа? По-моему, кто-то просто хотел причинить ему неприятности!
– В таком случае остается одно: отправиться к Барэру и спросить его, не подозревает ли он кого-нибудь в интриге, направленной против него.
Так и сделали. Только вышло-то не совсем так. Робеспьер, несмотря на внешнее спокойствие, внутренне был слишком взволнован и не сумел облечь вопрос в надлежащую форму. А между ним и Барэром уже происходили легкие трения. Поэтому, когда Робеспьер без всяких околичностей сообщил Барэру об обвинении, вытекающем из показания Плэло, тот вскипел и потребовал немедленно очной ставки. Разумеется, Плэло не признал в Барэре того, кто являлся к нему под этим именем в Роане, но Барэр все же продолжал смотреть на все дело как на личное оскорбление со стороны Робеспьера. Он в тот же вечер забежал к своему другу и единомышленнику Било-Варену, и тот, выслушав всю историю, сказал, качая головой:
– Да, этому господину во что бы то ни стало хочется отправить на гильотину всех нас! Пора принимать свои меры!
От Било-Варена Барэр де Вьезак забежал к другим влиятельным членам конвента, и все согласились, что эта сказка просто придумана Робеспьером с целью кинуть тень на конвент и этим оправдать в глазах народа суровые меры, путем которых диктатор собирался избавиться от соперников.
А Робеспьер, не подозревавший, что из этого незначительного инцидента уже выпиливаются, как выразился Фушэ, «доски для его гроба», тщетно ломал голову над вопросом, как добиться истины. Но он мог придумать только следующее – отправить Сен-Жюста в Роан, где, по показаниям Плэло, его бумаги были неизвестно почему задержаны, узнать в силу чьего приказа это было сделано, а если приказ был письменный, то чья подпись стояла под ним? Может быть, хоть таким путем можно будет добраться до истины!
Сен-Жюст уехал, и на целую неделю приходилось запастись терпением. Тем временем Робеспьер ежедневно навещал Плэло и пытался из расспросов добыть хоть кончик нити. Но напрасно! Плэло не мог даже описать, каков был этот мнимый Барэр, так как своего «спасителя» он видел только один раз, да и то в полутьме.
Однажды у Робеспьера блеснула мысль.
– А не думаете ли вы, что всю эту комедию мог подстроить сам Крюшо? – спросил он Плэло.
– Крюшо? – с удивлением переспросил Плэло. – Кто это? Я его не знаю!
– Как не знаете? Это – агент, арестовавший вас!
– Ах, так его зовут теперь Крюшо? – рассмеялся граф. – Нет, этот Иуда слишком недалек для такой интриги, которая, надо отдать справедливость, была проведена очень чисто. Да и отдельные сопоставления совершенно не подходят…
– Простите, – остановил его Робеспьер, – вы говорите, что его зовут так «теперь». А разве раньше его звали иначе?
– Ну конечно! Его настоящее имя – шевалье де Бостанкур!
– Бостанкур! – крикнул Робеспьер, невольно всплескивая руками. – Теперь все понятно!
IX
Развязка
Шевалье де Бостанкур, один из тех трех негодяев, которые совершили злодейское насилие над Люси! Так вот почему несчастная крикнула: «Это – он!»
Да, теперь все было понятно. И как только раньше не пришло этого в голову ни Робеспьеру, ни Ремюза? Но Робеспьеру все еще хотелось уверенности, и на его расспросы Плэло рассказал ему следующее.
Несколько лет тому назад он был по делам в Бельгии – это было как раз в ближайшие месяцы после того, как совершилось скверное дело над Люси – и попал проездом в маленький городок Намюр. Один из знакомых австрийских офицеров пригласил его зайти в игорный дом, где предстояла потеха: собирались поучить некоего шевалье де Бостанкура. Этот молодчик вот уже второй месяц обыгрывает всех, и барон фон Унгерн хотел дать сегодня доказательства, что Бостанкур – шулер. Доказательства были представлены, и Бостанкура действительно сильно побили.
Когда Робеспьер выслушал это, участь Крюшо была окончательно решена, и хоть одно таинственное дело получило свое объяснение. Зато другому – самому главному, по-видимому, так и не суждено было раскрыться.
А между тем, быть может, Робеспьеру было бы нетрудно добраться до смелого хищника, прикрывшегося личиной Барэра, если бы он как следует сразу же взялся за Крюшо. Стоило ему только приказать подробнее допросить агента об обстоятельствах, при которых протекало выслеживанье Плэло, и Крюшо непременно бы проговорился, упомянул бы имя Фушэ, и тогда дело приняло бы совершенно новый оборот.
На первый взгляд, казалось, вполне естественным, что, распутывая тайну, окружавшую один из эпизодов бегства Плэло, надо было обратиться за дополнительными разъяснениями к тому, кто этого Плэло арестовал. Но как ни просто было подобное соображение, на первых порах оно не пришло в голову Робеспьеру, а потом было уже поздно: Фушэ тоже не дремал!
Для Фушэ, который, как уже знают читатели, вел тонкую и опасную интригу против Робеспьера, было чрезвычайно важно находиться в постоянной связи с Парижем, чтобы иметь возможность вовремя предупреждать разные нежелательные осложнения. Поэтому перед своей командировкой в Лион он позаботился организовать между Парижем и Лионом частную почту, по которой известия передавались со сказочной для того времени быстротой. Считая, что всадник на короткой дистанции может без труда сделать четыре лье в час, он разделил весь путь на пятнадцать приблизительно равных участков и в каждом посадил по доверенному лицу. Как только его главному доверенному в Париже надо было передать в Лион спешное известие, из Парижа стремглав летел всадник с эстафетой. Он сдавал эстафету человеку, дежурившему на первой станции, тот вскакивал на лошадь и летел до второй станции, и таким образом известие почти безостановочно передавалось в Лион, прибывая туда через сутки с небольшим. Такая организация доставки стоила довольно дорого, но недаром же Фушэ, умерев, оставил своим сыновьям только четырнадцать миллионов франков: такой гениальный мошенник должен был оставить по крайней мере миллиард!
С помощью этой почты Фушэ очень скоро узнал, что Крюшо арестован. Это известие сильно взволновало его. Помимо опасений за целость собственной головы, ему, как истинному художнику, было бы жалко неудачным мазком испортить уже законченное великое произведение. Все так хорошо сложилось, и с таким успехом сбылись все предначертания Фушэ! Отец Жером арестован и будет осужден: этим Робеспьер лишается нравственной опоры, так как после «измены» отца Жерома подозрительность диктатора должна непременно возрасти и приблизить его к гибели. Барэр де Вьезак оскорблен тем, что его имя замешано в деле, и сумел взволновать весь конвент, так что Фушэ по возвращении в Париж уже нетрудно будет увеличить ряды своих тайных приверженцев. И вдобавок ко всему этому – целое состояние в виде премии! Как все хорошо сложилось! И вдруг неожиданный, непредвиденный арест Крюшо грозил испортить все. Нет, это надо было предупредить во что бы то ни стало.
Фушэ тут же решил, что надо внушить Крюшо уверенность в спасении, отнюдь не спасая его, однако: к чему оставлять лишнего бесполезного свидетеля? Кроме того, необходимо было ускорить казнь обвиняемых, так как – кто знает? – возможны всякие осложнения. Вдруг конвент вызовет Фушэ для чего-нибудь в Париж, и Плэло признает его?
Фушэ передал своему парижскому агенту все детальные инструкции, и они были в точности соблюдены. Крюшо получил весточку, что его друг стоит на страже и что спасение обеспечено. Время от времени он продолжал получать такие ободряющие весточки, и это вернуло ему надежду. Разве Фушэ не доказал уже своего всемогущества? О, он спасет его из-под самой гильотины!
Поэтому, когда Сен-Жюст вернулся ни с чем из поездки в Роан и Робеспьеру пришла запоздалая мысль допросить Крюшо, от него уже ничего нельзя было добиться. К тому же агенты Фушэ симулировали несколько раз попытки освободить Плэло, и Робеспьеру пришлось решить ускорить суд, не дожидаясь, пока будет выяснен один из героев этой темной истории.
В самом ближайшем времени состоялось заседание революционного трибунала. Скамью подсудимых заняли: безумная старуха Целестина, отец Жером, юная Мари, ее жених – наивный солдатик Огюст Лекорню, граф Плэло и шевалье де Бостанкур. Процесс отличался краткостью. Плэло отказался отвечать на вопросы, заявив, что не признает за какими-то голоштанниками права судить его. Отец Жером подтвердил в нескольких словах свое первоначальное показание и отказался от дальнейшей защиты. Бостанкур-Крюшо отвечал краткими «да» и «нет», ничего от себя не прибавляя. Мари и Огюсту было нечего говорить и не в чем защищаться. А Целестина совершенно не понимала, где она и что с ней происходит.
В восемь часов утра процесс начался, в девять всем обвиняемым был вынесен смертный приговор, а сама казнь должна была состояться через два часа.
Был чудный солнечный день. Легкий морозец подсушил грязь и придал улицам более нарядный вид. Со всех сторон на площадь стекались жадные до любимого зрелища зрители. На деревянном помосте у гильотины копошились палачи, а вокруг этого страшного орудия весело порхали птички, воссылавшие ликующие гимны к безоблачным, кротким небесам.
Осужденных ввели на помост. Первой была очередь старухи Целестины. Безумная никак не могла понять, что от нее требуют, и долго не соглашалась положить голову на плаху, пока рассерженный ее упорством палач не схватил ее за седые волосы и при гомерическом хохоте зрителей не толкнул ее под гильотину. Старуха упала, но так неудобно, что только в два приема удалось отделить ее голову от высохших, изможденных плеч.
Мари и Огюст слились в последнем поцелуе, в котором уже не было ничего земного. Глубокая скорбь читалась в глазах отца Жерома, когда он смотрел на юную парочку. Но палач спешил. При новом взрыве зрителей палач схватил солдатика за плечи и приказал ему приготовиться. Какой-то досужий остряк из толпы звонко крикнул:
– Ну-ка, брат, поцелуйся-ка теперь с тетушкой гильотиной!
Эта шутка была тоже покрыта одобрительным смехом толпы.
Увидев, что ее возлюбленного тащат под нож, Мари дико вскрикнула и сделала движение, готовая кинуться к нему. Один из помощников палача грубо схватил ее за плечи и так сжал, что лицо девушки потемнело от боли. А все тот же досужий остряк из толпы крикнул:
– Не торопись, красавица! Не всем же сразу! Погоди, успеешь и ты! Тетка гильотина никого не обижает!
Да, добрая «тетушка-гильотина» никого не обидела! Щелкнул нож, и вслед за головой Огюста в корзину полетела голова Мари. Пришла очередь отца Жерома.
Привычным жестом священника отец Жером благословил толпу. По рядам зрителей пробежала волна недовольства, послышался протестующий гул голосов:
– Уберите эту обезьяну, что он колдует! Он насылает на нас несчастья!
– Господи! Прости им! Не ведают, что творят! – страдальчески взмолился отец Жером, повторяя крестную молитву Спасителя, и покорно положил голову на плаху.
С надменной, пренебрежительно улыбкой подошел к гильотине граф Арман Плэло. И столько обидного презренья, столько дерзкого вызова было во всей его фигуре, что толпа зрителей взвыла, может быть, только теперь почувствовав, что из всех казненных лишь этот – ее действительный, исконный, прирожденный враг…
Крюшо, стоявший последним в этой страшной очереди, не смотрел на казнь. Его взгляд с безумной смесью отчаяния и надежды бегал по толпе, густо обступившей помост. Вдруг он увидел Гаво, стоявшего в первом ряду и смотревшего на него со спокойной, ободряющей улыбочкой. Вся кровь хлынула в голову Крюшо, он даже зашатался от волнения. Гаво здесь, он так спокойно стоит, так весело улыбается! Значит, помощь близка, значит, не о чем и беспокоиться!
Вдруг он почувствовал резкий толчок в бок.
– Ну ты, поторапливайся! – грубо крикнул ему палач, хватая за руку и подтаскивая к гильотине.
И вдруг сразу Крюшо понял все – понял, что не ждать ему пощады от Фушэ, что его обещания были сплошной комедией, что Фушэ только и надо было, чтобы он не проговорился.
– Постойте! – отчаянно крикнул он упираясь. – Я все скажу теперь, я…
– Ладно! Рассказывай на том свете, что хочешь! – грубо оборвал его палач и подтащил под нож.
Один нажим рычага – и голова Жозефа Крюшо-Бостанкура свалилась в ту же корзину, в которой уже валялись пять других голов. У корзины узенькой полоской тянулась кровавая лужа, от которой тоненькой струйкой к морозным небесам поднимался пар. Толпа медленно расходилась. Палач с помощниками деловито чистил и смазывал гильотину. Правосудие восторжествовало.
Когда Фушэ вернулся из Лиона, ему был устроен торжественный прием. Ведь ценою многих, очень многих ведер крови он восстановил в Лионе спокойствие, и каждая отрубленная голова была лишним лучом в его патриотической славе. Конвент декретировал ему благодарность за понесенные труды, клуб якобинцев избрал его своим председателем.
В один из первых дней по приезде Фушэ разыскал и навестил «вдову» казненного Крюшо. Карающий меч республиканского правосудия пощадил ее – по забывчивости ли или из уважения к Гаспару Лебефу, но Робеспьер не поднял вопроса о привлечении ее к суду, хотя налицо была такая тяжкая вина, как близость ее к Крюшо: ведь казнили же солдатика Огюста Лекорню лишь за то, что он был женихом Мари Батон. Но Адель отнюдь не питала за это особой благодарности к Робеспьеру. Даже наоборот – эта неблагодарная говорила о мести и возмездии. Поговорив с нею каких-нибудь четверть часа, Фушэ ушел, с довольным видом потирая руки. Ни один козырь не пропадал даром в его сложной игре. Даже непредвиденная казнь Крюшо должна была принести обильную жатву!
Совершая далее свой обход, Фушэ зашел к Било-Варену и Вьезаку, поговорил с ними о «прискорбном инциденте, в котором Робеспьер не побоялся замешать имя такого безукоризненного гражданина», будто вскользь кинул, что Робеспьер категорически высказал необходимость «почистить конвент, в котором завелось много вредных насекомых», посетовал о том, что «в такое трудное для государства время никто не может ручаться за целость своей головы», и ушел, оставив обоих в сильной тревоге.
Встретив на улице Сипьона Ладмираля, Фушэ довел его до неистовства, поддразнивая тем, что Робеспьер из-под самого носа юноши увел Терезу Дюплэ, а зайдя потом в кабачок папаши Рено, он со скорбной миной пожалел «бедную Терезу», которая приходит в полное отчаяние от холодности Робеспьера.
– Впрочем, – прибавил он, исподтишка любуясь, как вспыхивают глаза пламенной Сесили, – вот уж верно говорится, что «если кто-нибудь плачет, то другой тому же радуется»! Встретил я Ладмираля и подивился даже! Ожил совсем, молодчик! Видно, ему Тереза подала надежду. Да и то сказать: что ей ходить за Робеспьером, раз под рукой у нее имеется такое преданное, верное сердце.
И ходил, и ходил этот хитрый паук по Парижу, повсюду распуская свою паутину, в которой суждено было запутаться самому Максимилиану Робеспьеру!
Да, теперь все было понятно. И как только раньше не пришло этого в голову ни Робеспьеру, ни Ремюза? Но Робеспьеру все еще хотелось уверенности, и на его расспросы Плэло рассказал ему следующее.
Несколько лет тому назад он был по делам в Бельгии – это было как раз в ближайшие месяцы после того, как совершилось скверное дело над Люси – и попал проездом в маленький городок Намюр. Один из знакомых австрийских офицеров пригласил его зайти в игорный дом, где предстояла потеха: собирались поучить некоего шевалье де Бостанкура. Этот молодчик вот уже второй месяц обыгрывает всех, и барон фон Унгерн хотел дать сегодня доказательства, что Бостанкур – шулер. Доказательства были представлены, и Бостанкура действительно сильно побили.
Когда Робеспьер выслушал это, участь Крюшо была окончательно решена, и хоть одно таинственное дело получило свое объяснение. Зато другому – самому главному, по-видимому, так и не суждено было раскрыться.
А между тем, быть может, Робеспьеру было бы нетрудно добраться до смелого хищника, прикрывшегося личиной Барэра, если бы он как следует сразу же взялся за Крюшо. Стоило ему только приказать подробнее допросить агента об обстоятельствах, при которых протекало выслеживанье Плэло, и Крюшо непременно бы проговорился, упомянул бы имя Фушэ, и тогда дело приняло бы совершенно новый оборот.
На первый взгляд, казалось, вполне естественным, что, распутывая тайну, окружавшую один из эпизодов бегства Плэло, надо было обратиться за дополнительными разъяснениями к тому, кто этого Плэло арестовал. Но как ни просто было подобное соображение, на первых порах оно не пришло в голову Робеспьеру, а потом было уже поздно: Фушэ тоже не дремал!
Для Фушэ, который, как уже знают читатели, вел тонкую и опасную интригу против Робеспьера, было чрезвычайно важно находиться в постоянной связи с Парижем, чтобы иметь возможность вовремя предупреждать разные нежелательные осложнения. Поэтому перед своей командировкой в Лион он позаботился организовать между Парижем и Лионом частную почту, по которой известия передавались со сказочной для того времени быстротой. Считая, что всадник на короткой дистанции может без труда сделать четыре лье в час, он разделил весь путь на пятнадцать приблизительно равных участков и в каждом посадил по доверенному лицу. Как только его главному доверенному в Париже надо было передать в Лион спешное известие, из Парижа стремглав летел всадник с эстафетой. Он сдавал эстафету человеку, дежурившему на первой станции, тот вскакивал на лошадь и летел до второй станции, и таким образом известие почти безостановочно передавалось в Лион, прибывая туда через сутки с небольшим. Такая организация доставки стоила довольно дорого, но недаром же Фушэ, умерев, оставил своим сыновьям только четырнадцать миллионов франков: такой гениальный мошенник должен был оставить по крайней мере миллиард!
С помощью этой почты Фушэ очень скоро узнал, что Крюшо арестован. Это известие сильно взволновало его. Помимо опасений за целость собственной головы, ему, как истинному художнику, было бы жалко неудачным мазком испортить уже законченное великое произведение. Все так хорошо сложилось, и с таким успехом сбылись все предначертания Фушэ! Отец Жером арестован и будет осужден: этим Робеспьер лишается нравственной опоры, так как после «измены» отца Жерома подозрительность диктатора должна непременно возрасти и приблизить его к гибели. Барэр де Вьезак оскорблен тем, что его имя замешано в деле, и сумел взволновать весь конвент, так что Фушэ по возвращении в Париж уже нетрудно будет увеличить ряды своих тайных приверженцев. И вдобавок ко всему этому – целое состояние в виде премии! Как все хорошо сложилось! И вдруг неожиданный, непредвиденный арест Крюшо грозил испортить все. Нет, это надо было предупредить во что бы то ни стало.
Фушэ тут же решил, что надо внушить Крюшо уверенность в спасении, отнюдь не спасая его, однако: к чему оставлять лишнего бесполезного свидетеля? Кроме того, необходимо было ускорить казнь обвиняемых, так как – кто знает? – возможны всякие осложнения. Вдруг конвент вызовет Фушэ для чего-нибудь в Париж, и Плэло признает его?
Фушэ передал своему парижскому агенту все детальные инструкции, и они были в точности соблюдены. Крюшо получил весточку, что его друг стоит на страже и что спасение обеспечено. Время от времени он продолжал получать такие ободряющие весточки, и это вернуло ему надежду. Разве Фушэ не доказал уже своего всемогущества? О, он спасет его из-под самой гильотины!
Поэтому, когда Сен-Жюст вернулся ни с чем из поездки в Роан и Робеспьеру пришла запоздалая мысль допросить Крюшо, от него уже ничего нельзя было добиться. К тому же агенты Фушэ симулировали несколько раз попытки освободить Плэло, и Робеспьеру пришлось решить ускорить суд, не дожидаясь, пока будет выяснен один из героев этой темной истории.
В самом ближайшем времени состоялось заседание революционного трибунала. Скамью подсудимых заняли: безумная старуха Целестина, отец Жером, юная Мари, ее жених – наивный солдатик Огюст Лекорню, граф Плэло и шевалье де Бостанкур. Процесс отличался краткостью. Плэло отказался отвечать на вопросы, заявив, что не признает за какими-то голоштанниками права судить его. Отец Жером подтвердил в нескольких словах свое первоначальное показание и отказался от дальнейшей защиты. Бостанкур-Крюшо отвечал краткими «да» и «нет», ничего от себя не прибавляя. Мари и Огюсту было нечего говорить и не в чем защищаться. А Целестина совершенно не понимала, где она и что с ней происходит.
В восемь часов утра процесс начался, в девять всем обвиняемым был вынесен смертный приговор, а сама казнь должна была состояться через два часа.
Был чудный солнечный день. Легкий морозец подсушил грязь и придал улицам более нарядный вид. Со всех сторон на площадь стекались жадные до любимого зрелища зрители. На деревянном помосте у гильотины копошились палачи, а вокруг этого страшного орудия весело порхали птички, воссылавшие ликующие гимны к безоблачным, кротким небесам.
Осужденных ввели на помост. Первой была очередь старухи Целестины. Безумная никак не могла понять, что от нее требуют, и долго не соглашалась положить голову на плаху, пока рассерженный ее упорством палач не схватил ее за седые волосы и при гомерическом хохоте зрителей не толкнул ее под гильотину. Старуха упала, но так неудобно, что только в два приема удалось отделить ее голову от высохших, изможденных плеч.
Мари и Огюст слились в последнем поцелуе, в котором уже не было ничего земного. Глубокая скорбь читалась в глазах отца Жерома, когда он смотрел на юную парочку. Но палач спешил. При новом взрыве зрителей палач схватил солдатика за плечи и приказал ему приготовиться. Какой-то досужий остряк из толпы звонко крикнул:
– Ну-ка, брат, поцелуйся-ка теперь с тетушкой гильотиной!
Эта шутка была тоже покрыта одобрительным смехом толпы.
Увидев, что ее возлюбленного тащат под нож, Мари дико вскрикнула и сделала движение, готовая кинуться к нему. Один из помощников палача грубо схватил ее за плечи и так сжал, что лицо девушки потемнело от боли. А все тот же досужий остряк из толпы крикнул:
– Не торопись, красавица! Не всем же сразу! Погоди, успеешь и ты! Тетка гильотина никого не обижает!
Да, добрая «тетушка-гильотина» никого не обидела! Щелкнул нож, и вслед за головой Огюста в корзину полетела голова Мари. Пришла очередь отца Жерома.
Привычным жестом священника отец Жером благословил толпу. По рядам зрителей пробежала волна недовольства, послышался протестующий гул голосов:
– Уберите эту обезьяну, что он колдует! Он насылает на нас несчастья!
– Господи! Прости им! Не ведают, что творят! – страдальчески взмолился отец Жером, повторяя крестную молитву Спасителя, и покорно положил голову на плаху.
С надменной, пренебрежительно улыбкой подошел к гильотине граф Арман Плэло. И столько обидного презренья, столько дерзкого вызова было во всей его фигуре, что толпа зрителей взвыла, может быть, только теперь почувствовав, что из всех казненных лишь этот – ее действительный, исконный, прирожденный враг…
Крюшо, стоявший последним в этой страшной очереди, не смотрел на казнь. Его взгляд с безумной смесью отчаяния и надежды бегал по толпе, густо обступившей помост. Вдруг он увидел Гаво, стоявшего в первом ряду и смотревшего на него со спокойной, ободряющей улыбочкой. Вся кровь хлынула в голову Крюшо, он даже зашатался от волнения. Гаво здесь, он так спокойно стоит, так весело улыбается! Значит, помощь близка, значит, не о чем и беспокоиться!
Вдруг он почувствовал резкий толчок в бок.
– Ну ты, поторапливайся! – грубо крикнул ему палач, хватая за руку и подтаскивая к гильотине.
И вдруг сразу Крюшо понял все – понял, что не ждать ему пощады от Фушэ, что его обещания были сплошной комедией, что Фушэ только и надо было, чтобы он не проговорился.
– Постойте! – отчаянно крикнул он упираясь. – Я все скажу теперь, я…
– Ладно! Рассказывай на том свете, что хочешь! – грубо оборвал его палач и подтащил под нож.
Один нажим рычага – и голова Жозефа Крюшо-Бостанкура свалилась в ту же корзину, в которой уже валялись пять других голов. У корзины узенькой полоской тянулась кровавая лужа, от которой тоненькой струйкой к морозным небесам поднимался пар. Толпа медленно расходилась. Палач с помощниками деловито чистил и смазывал гильотину. Правосудие восторжествовало.
Когда Фушэ вернулся из Лиона, ему был устроен торжественный прием. Ведь ценою многих, очень многих ведер крови он восстановил в Лионе спокойствие, и каждая отрубленная голова была лишним лучом в его патриотической славе. Конвент декретировал ему благодарность за понесенные труды, клуб якобинцев избрал его своим председателем.
В один из первых дней по приезде Фушэ разыскал и навестил «вдову» казненного Крюшо. Карающий меч республиканского правосудия пощадил ее – по забывчивости ли или из уважения к Гаспару Лебефу, но Робеспьер не поднял вопроса о привлечении ее к суду, хотя налицо была такая тяжкая вина, как близость ее к Крюшо: ведь казнили же солдатика Огюста Лекорню лишь за то, что он был женихом Мари Батон. Но Адель отнюдь не питала за это особой благодарности к Робеспьеру. Даже наоборот – эта неблагодарная говорила о мести и возмездии. Поговорив с нею каких-нибудь четверть часа, Фушэ ушел, с довольным видом потирая руки. Ни один козырь не пропадал даром в его сложной игре. Даже непредвиденная казнь Крюшо должна была принести обильную жатву!
Совершая далее свой обход, Фушэ зашел к Било-Варену и Вьезаку, поговорил с ними о «прискорбном инциденте, в котором Робеспьер не побоялся замешать имя такого безукоризненного гражданина», будто вскользь кинул, что Робеспьер категорически высказал необходимость «почистить конвент, в котором завелось много вредных насекомых», посетовал о том, что «в такое трудное для государства время никто не может ручаться за целость своей головы», и ушел, оставив обоих в сильной тревоге.
Встретив на улице Сипьона Ладмираля, Фушэ довел его до неистовства, поддразнивая тем, что Робеспьер из-под самого носа юноши увел Терезу Дюплэ, а зайдя потом в кабачок папаши Рено, он со скорбной миной пожалел «бедную Терезу», которая приходит в полное отчаяние от холодности Робеспьера.
– Впрочем, – прибавил он, исподтишка любуясь, как вспыхивают глаза пламенной Сесили, – вот уж верно говорится, что «если кто-нибудь плачет, то другой тому же радуется»! Встретил я Ладмираля и подивился даже! Ожил совсем, молодчик! Видно, ему Тереза подала надежду. Да и то сказать: что ей ходить за Робеспьером, раз под рукой у нее имеется такое преданное, верное сердце.
И ходил, и ходил этот хитрый паук по Парижу, повсюду распуская свою паутину, в которой суждено было запутаться самому Максимилиану Робеспьеру!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ,
в которой Максимилиан Робеспьер тщетно старается распутать окутывающую его паутину
I
Ход событий
Десятого ноября празднество в честь Разума все-таки состоялось, хотя и не при такой скандальной обстановке, на которую рассчитывал Фушэ. В соборе Парижской Богоматери было устроено торжественное гражданское богослужение, во время которого стройный хор пел гимн на слова известного поэта Шенье и музыку Госсе. Богиню Разума изображала даровитая артистка Майльяр. Одета она была в белое платье, голубой плащ и красный фригийский «колпак свободы». Народ на триумфальной колеснице доставил ее в конвент, где «богиню Разума» торжественно приветствовал именем французского народа президент конвента.
Все это было очень невинно, вполне прилично и даже красиво. Богохульства тут тоже еще не было, потому что это празднество выражало собой не противорелигиозное, а лишь противокатолическое движение. Франция слишком много натерпелась от католического духовенства, которое традиционно отстаивало не народные, а свои и дворянские права. Но по форме все празднество напоминало прежние духовные игрища, совершавшиеся в церквах и на папертях с музыкой и драматическим действием, в котором Иисуса Христа, Деву Марию и прочих библейских персонажей представляли актеры, как теперь «богиню Разума» представляла актриса. Цель празднества была следующая: Франция хотела показать, что вместо традиции, правившей прежним государственным строем, в новом все будет нормироваться Разумом, и если бы республике действительно удалось сделать Разум своим богом, то история великой французской революции стала бы величайшими скрижалями мира. Но так как истинным богом Франции того времени была необходимость, зачастую ложно понятая, то все это обожествление Разума приобрело характер наивной, ребяческой буффонады.
Однако празднество взволновало Робеспьера несравненно более, чем даже рассчитывал сделать это Фушэ приданием торжеству оргиастического характера.
Для этого у диктатора было много причин. Прежде всего инициатива исходила от коммуны, а Робеспьер был уже серьезно озабочен той независимостью, которую все более старалась подчеркивать парижская коммуна по отношению к конвенту. Затем Робеспьер отлично учитывал, что младшие агенты власти неизбежно окажутся «более монархистами, чем сам монарх». Действительно необразованные, грубые конвентские комиссары в департаментах усмотрели в празднестве призыв к решительной борьбе против религиозных верований. До чего доходило их «рвение» в этом отношении, может дать понятие хотя бы такой факт: эльзасец Рауль собственноручно разбил сосуд с миром, принесенный, по преданию, голубем с неба святому Реми для коронования короля Хлодвига.
Робеспьер с ужасом смотрел на эти крайности, возмущаясь и как политик, и как ревностный христианин. Ведь в самый разгар террора благодаря ему в католических церквах не прекращались богослужения, а в соборе Парижской Богоматери постоянно совершались богослужения за его здравие. Робеспьер стал произносить громовые речи против атеизма, но, словно издеваясь над ним, – коммуна ответила на эти выступления постановлением о закрытии всех церквей в Париже.
Тут Робеспьер понял, как он в сущности одинок и как шатка та власть, на которую он думал опереться, а отсюда проистекала необходимость изыскать новые меры к ограждению этой власти.
Робеспьер напрасно ломал голову – он не мог найти никаких других мер, кроме усиления террора. Вокруг него царят распущенность, алчность, честолюбие, все преследуют свои личные, эгоистические цели, и никому нет дела до высоких идеалистических стремлений идейных вдохновителей переворота. При таких условиях он не мог допустить, чтобы все эти темные силы прикрылись щитом конституционных гарантий. Для установления истинного народоправия было еще слишком рано, конституции надо было сначала расчистить место кровью и железом. И, искренне скорбя душой об этой необходимости, Робеспьер должен был признаться в своем бессилии сделать что-либо без усиления репрессий.
Но ему грозила опасность с новой стороны: в Париж спешил популярный и влиятельный трибун – Дантон, который открыто ополчился против чрезмерной ретивости обоих комитетов (общественного спасения и общественной безопасности) и собирался разрушить их могущество.
Для Жоржа Жака Дантона история изготовила особый штамп, который постоянно прикладывался к его имени, и уже сколько исторических писателей, говоря о нем, неизменно называли его: «безнравственный, но талантливый Дантон». Был ли он действительно безнравствен? Для подобного утверждения не имеется ни малейших документальных данных. Враги обвиняли его в организации сентябрьских убийств, но факты доказывают, что Дантон не только не принимал участия в этом проявлении временного умопомешательства народных масс, но даже был бессилен предупредить и сдержать народ. Его обвиняли в подкупности и растратах народных денег. Привел ли кто-нибудь доказательства этому, легло ли в основу подобного обвинения что-нибудь, хоть на йоту превышавшее обычную злоречивую сплетню? Нет! Но это не помешало потомству заклеймить память Дантона дурной славой. Что же делать, и у истории бывают свои пасынки, и ее суд не всегда справедлив и нелицеприятен!
Жорж Жак Дантон происходил из уважаемой провинциальной семьи юристов. Он родился в 1759 году, готовился в Париже к адвокатуре и принимал горячее участие в масонстве. По политическим убеждениям он был первоначально «постепеновцем», верил в возможность проведения благодетельных реформ сверху и не одобрял насильственных, резких переворотов. Но жизнь с каждым днем предоставляла ему наглядные доказательства того, что от слабовольного Людовика XVI нечего ждать добровольных уступок народным требованиям, что при настоящем положении вещей отстаивать постепенную, медленную эволюцию государственного строя – значило самому рыть могилу своим идеалам.
С характерной для себя трезвостью Дантон отрекся от взглядов, неправильность которых осознал, и полностью отдался революционной деятельности. При этом, когда в 1791 году была уничтожена занимаемая им должность адвоката при совете короля, Дантон, чтобы оставаться совершенно свободным, не принял на себя никакой другой.
Ему удалось очень скоро выдвинуться, и Франция была сильно обязана Дантону умелой остановкой борьбы против роялистов и коалиции. Выбранный депутатом в конвент, Дантон сделал очень много для упорядочения внутреннего положения, насколько это было возможно при тогдашнем хаосе. Между прочим, он выработал и предсказал тот путь, по которому, как политик (не как завоеватель) повел впоследствии Францию Наполеон.
Подобно Робеспьеру, Дантон требовал решительных террористических мер, но в этом отношении сходство между ними было лишь поверхностным. Ведь Дантон обладал истинным государственным умом, тогда как Робеспьер был ограничен, как всякий настоящий фанатик. «Максимилиан Великий», как иронически называли Робеспьера враги, был безусловно честен и высоко добродетелен, но своей добродетелью он чрезмерно кичился, придавая ей слишком большое, совершенно не соответствующее значение. Он скорбел о внутреннем неустройстве Франции, но о пороках сограждан скорбел еще больше и считал себя призванным исправить нравы. Однако для последнего надо было больше времени и способностей, чем те, которыми располагал Робеспьер. Вот почему в своем бессилии он и обращался исключительно к обычному оружию прежнего строя – казням, не понимая, что вакханалия кровавых мер лишь растлевает нравы, а не облагораживает их. Нравы граждан всегда определяются их общественным устройством и политическим режимом. При кровавой диктатуре Робеспьера трудно было ожидать высоких проявлений общественной добродетели. А он все усиливал оргиастическое напряжение справляемого им кровавого пира, окончательно запутываясь в этом заколдованном кругу.
Все это было очень невинно, вполне прилично и даже красиво. Богохульства тут тоже еще не было, потому что это празднество выражало собой не противорелигиозное, а лишь противокатолическое движение. Франция слишком много натерпелась от католического духовенства, которое традиционно отстаивало не народные, а свои и дворянские права. Но по форме все празднество напоминало прежние духовные игрища, совершавшиеся в церквах и на папертях с музыкой и драматическим действием, в котором Иисуса Христа, Деву Марию и прочих библейских персонажей представляли актеры, как теперь «богиню Разума» представляла актриса. Цель празднества была следующая: Франция хотела показать, что вместо традиции, правившей прежним государственным строем, в новом все будет нормироваться Разумом, и если бы республике действительно удалось сделать Разум своим богом, то история великой французской революции стала бы величайшими скрижалями мира. Но так как истинным богом Франции того времени была необходимость, зачастую ложно понятая, то все это обожествление Разума приобрело характер наивной, ребяческой буффонады.
Однако празднество взволновало Робеспьера несравненно более, чем даже рассчитывал сделать это Фушэ приданием торжеству оргиастического характера.
Для этого у диктатора было много причин. Прежде всего инициатива исходила от коммуны, а Робеспьер был уже серьезно озабочен той независимостью, которую все более старалась подчеркивать парижская коммуна по отношению к конвенту. Затем Робеспьер отлично учитывал, что младшие агенты власти неизбежно окажутся «более монархистами, чем сам монарх». Действительно необразованные, грубые конвентские комиссары в департаментах усмотрели в празднестве призыв к решительной борьбе против религиозных верований. До чего доходило их «рвение» в этом отношении, может дать понятие хотя бы такой факт: эльзасец Рауль собственноручно разбил сосуд с миром, принесенный, по преданию, голубем с неба святому Реми для коронования короля Хлодвига.
Робеспьер с ужасом смотрел на эти крайности, возмущаясь и как политик, и как ревностный христианин. Ведь в самый разгар террора благодаря ему в католических церквах не прекращались богослужения, а в соборе Парижской Богоматери постоянно совершались богослужения за его здравие. Робеспьер стал произносить громовые речи против атеизма, но, словно издеваясь над ним, – коммуна ответила на эти выступления постановлением о закрытии всех церквей в Париже.
Тут Робеспьер понял, как он в сущности одинок и как шатка та власть, на которую он думал опереться, а отсюда проистекала необходимость изыскать новые меры к ограждению этой власти.
Робеспьер напрасно ломал голову – он не мог найти никаких других мер, кроме усиления террора. Вокруг него царят распущенность, алчность, честолюбие, все преследуют свои личные, эгоистические цели, и никому нет дела до высоких идеалистических стремлений идейных вдохновителей переворота. При таких условиях он не мог допустить, чтобы все эти темные силы прикрылись щитом конституционных гарантий. Для установления истинного народоправия было еще слишком рано, конституции надо было сначала расчистить место кровью и железом. И, искренне скорбя душой об этой необходимости, Робеспьер должен был признаться в своем бессилии сделать что-либо без усиления репрессий.
Но ему грозила опасность с новой стороны: в Париж спешил популярный и влиятельный трибун – Дантон, который открыто ополчился против чрезмерной ретивости обоих комитетов (общественного спасения и общественной безопасности) и собирался разрушить их могущество.
Для Жоржа Жака Дантона история изготовила особый штамп, который постоянно прикладывался к его имени, и уже сколько исторических писателей, говоря о нем, неизменно называли его: «безнравственный, но талантливый Дантон». Был ли он действительно безнравствен? Для подобного утверждения не имеется ни малейших документальных данных. Враги обвиняли его в организации сентябрьских убийств, но факты доказывают, что Дантон не только не принимал участия в этом проявлении временного умопомешательства народных масс, но даже был бессилен предупредить и сдержать народ. Его обвиняли в подкупности и растратах народных денег. Привел ли кто-нибудь доказательства этому, легло ли в основу подобного обвинения что-нибудь, хоть на йоту превышавшее обычную злоречивую сплетню? Нет! Но это не помешало потомству заклеймить память Дантона дурной славой. Что же делать, и у истории бывают свои пасынки, и ее суд не всегда справедлив и нелицеприятен!
Жорж Жак Дантон происходил из уважаемой провинциальной семьи юристов. Он родился в 1759 году, готовился в Париже к адвокатуре и принимал горячее участие в масонстве. По политическим убеждениям он был первоначально «постепеновцем», верил в возможность проведения благодетельных реформ сверху и не одобрял насильственных, резких переворотов. Но жизнь с каждым днем предоставляла ему наглядные доказательства того, что от слабовольного Людовика XVI нечего ждать добровольных уступок народным требованиям, что при настоящем положении вещей отстаивать постепенную, медленную эволюцию государственного строя – значило самому рыть могилу своим идеалам.
С характерной для себя трезвостью Дантон отрекся от взглядов, неправильность которых осознал, и полностью отдался революционной деятельности. При этом, когда в 1791 году была уничтожена занимаемая им должность адвоката при совете короля, Дантон, чтобы оставаться совершенно свободным, не принял на себя никакой другой.
Ему удалось очень скоро выдвинуться, и Франция была сильно обязана Дантону умелой остановкой борьбы против роялистов и коалиции. Выбранный депутатом в конвент, Дантон сделал очень много для упорядочения внутреннего положения, насколько это было возможно при тогдашнем хаосе. Между прочим, он выработал и предсказал тот путь, по которому, как политик (не как завоеватель) повел впоследствии Францию Наполеон.
Подобно Робеспьеру, Дантон требовал решительных террористических мер, но в этом отношении сходство между ними было лишь поверхностным. Ведь Дантон обладал истинным государственным умом, тогда как Робеспьер был ограничен, как всякий настоящий фанатик. «Максимилиан Великий», как иронически называли Робеспьера враги, был безусловно честен и высоко добродетелен, но своей добродетелью он чрезмерно кичился, придавая ей слишком большое, совершенно не соответствующее значение. Он скорбел о внутреннем неустройстве Франции, но о пороках сограждан скорбел еще больше и считал себя призванным исправить нравы. Однако для последнего надо было больше времени и способностей, чем те, которыми располагал Робеспьер. Вот почему в своем бессилии он и обращался исключительно к обычному оружию прежнего строя – казням, не понимая, что вакханалия кровавых мер лишь растлевает нравы, а не облагораживает их. Нравы граждан всегда определяются их общественным устройством и политическим режимом. При кровавой диктатуре Робеспьера трудно было ожидать высоких проявлений общественной добродетели. А он все усиливал оргиастическое напряжение справляемого им кровавого пира, окончательно запутываясь в этом заколдованном кругу.