– Существует очень хорошая пословица: «чего хочет женщина, того хочет Бог», – хрипло сказал Робеспьер. – Но ведь мы, французы, – галантный народ! Мы не прибавляем: «любимая женщина», хотя это подразумевается… Ну, так что же ты молчишь, Ремюза? Если бы ты был мужем Люси, ты мог бы еще думать. Но ведь ты – жених, а ведь в этом состоянии у рядового человека страсть затемняет все остальное!
– Ты не прав, Робеспьер, – тихо ответил Ремюза. – Я люблю Люси больше всего на свете, но только не больше долга и чести. И даже ее любовь не могла бы заставить меня отступить. Только я и сам думаю, как она, я и сам вижу, что ты пошел неправильным путем.
– Вот как! – с горечью перебил его Робеспьер. – Давно ли ты увидел это? А мне кажется, что «гражданин Азюмер» в своей брошюре страстно оправдывал террор! И как недавно еще мне пришлось слышать из твоих собственных уст, что «исключительное время требует исключительных мер». А теперь ты уже готов отречься от всего ради красивого лица глупой женщины! – Он закрыл лицо руками и отвернулся, бормоча: – Сколько разочарований! Сколько разочарований!
– Повторяю, что ты неправ, Робеспьер! – грустно ответил Ремюза, тронутый той трагедией, которую он ясно чувствовал в душе одинокого диктатора. – Я оправдывал и оправдываю террор как временную меру. Когда лошади взбесились и понесли, всякая мера хороша для кучера, если эта мера способна сдержать испуганных лошадей и спасти их самих, колесницу и кучера от гибели. Но где же у нас конец временному, где начало постоянному? Я понимаю, что, прежде чем начать строить новое здание, надо разрушить и снести старое. Но вот старое снесено, пора приступать к строительству, а ты… ты продолжаешь ломать и крушить все без разбора, ты сметаешь прочь даже то, что могло бы служить опорой возводимому зданию. Робеспьер, я верил в тебя, как в Бога! Но теперь ужас охватывает меня! Мне начинает казаться, что ты неспособен к творческому строительству. Я знаю, что ты искренен, ты веришь в свою работу. Но могу ли я принимать в ней участие, раз сам-то я не верю в нее. Идти с тобой рука об руку, значит, оправдывать все, что ты сделал и делаешь. Могу ли я оправдывать твои действия, раз в моих глазах казнь геберистов была неосторожностью, казнь дантонистов – преступлением, а то, что творится теперь, кажется мне кошмаром больного мозга. Всего только несколько часов провел я в Париже, Робеспьер, а ведь я уже совершенно болен, болен от запаха крови, от воплей ужаса, которыми пропитан парижский воздух. Я не могу больше! Я не хочу этих трупов! Я схожу с ума!
– Как и я! – тихо уронила Люси.
– Я шел к тебе с тем, чтобы откровенно признаться в невозможности дальнейшей совместной работы! – продолжал Ремюза. – Скажу честно, я дорого дал бы, чтобы отсрочить этот разговор. Я боялся, что Люси, как близкая тебе, станет в нашем разногласии на твою сторону и что мне придется потерять бесконечно любимую девушку. Но поверь, Робеспьер, все равно, даже, если бы Люси не поставила мне тех условий, на которых она только и согласна стать моей, ты услышал бы из моих уст те же слова!
– Чего же ты хочешь? – спросил диктатор, резко оборачиваясь к Ремюза.
– Я прошу освободить меня ото всех официальных обязанностей!
– Отечество не может освободить граждан от обязанности служить ему! Только служением отечеству и определяются все значение, весь смысл слова «гражданин»! Отказывающийся трудиться на благо родины не лучше изменяющего ей. А изменникам… – Робеспьер сделал резкое, отсекающее движение ладонью.
– Что ж, я готов даже и к этому! – с грустной улыбкой ответил Ремюза. – В последнее время в Париже головы так подешевели, что их теряют на каждом шагу! Но я предпочитаю скорее потерять голову, чем любовь Люси и собственное уважение. Только не верится мне, Робеспьер, чтобы ты действительно пошел на это! Или, по-твоему, было бы лучше, если бы я, не говоря ни слова лично тебе, остался здесь и стал исподтишка интриговать против тебя, как какой-нибудь Фушэ? А ведь я говорю тебе: «Отпусти меня из Парижа, потому что не считаю себя вправе ни бороться против настоящего правительства, ни идти с ним рука об руку!»
На лице Робеспьера отразилась краткая борьба, но, видно, непривычная мягкость продолжала еще владеть его сердцем. Помолчав немного, он резко спросил:
– Где ты будешь жить, если республика освободит тебя от обязанностей по отношению к ней?
– У меня в Пикардии уцелело имение… Там, в трудах и заботах о земле, мы с Люси… – ответил Ремюза, но вдруг умолк, охваченный глубоким волнением.
Робеспьер встал и несколько раз прошелся по комнате. Вдруг, подойдя вплотную к Ремюза и взяв его за пуговицу фрака, он резко спросил:
– Можешь ли ты дать мне слово, что не будешь из сельской глуши интриговать против меня, что заживешь там как частное лицо?
– Робеспьер, ты обижаешь меня!
– Да? А не я ли обижен тобою? Но теперь не время считаться личными обидами. Отвечай!
– Даю тебе слово, что против тебя и твоей власти я никогда интриговать не буду!
– Хорошо! – сказал Робеспьер, отпуская пуговицу Ремюза. – Ты свободен! Ступай и будь счастлив!
Он отвернулся. Но было что-то настолько горькое в его тоне, что Ремюза невольно остался стоять на месте. Наступила минута молчания. Ее нарушила Люси.
– Ремюза, – сказала она, – я иду к себе, чтобы привести себя в порядок и собрать кое-какие вещи. О, только свои собственные и притом самые необходимые! Я хочу все с самого начала получить от тебя, пусть ничто не напоминает мне о…
– Люси! – стоном вырвалось у Робеспьера. – Мы расстаемся навсегда! Неужели у тебя не найдется ни слова для меня на прощанье?
– Нет, Робеспьер, – жестко ответила Люси, – все слова уже сказаны, нам больше не о чем говорить.
– Ну, а у тебя, Ремюза? – с горечью спросил Робеспьер. – У тебя тоже не найдется для меня слова на прощанье?
– Робеспьер! – ответил Ремюза, подойдя к недавнему другу и во внезапном порыве положив ему руки на плечи. – Я готов бы жизнь отдать, чтобы этой минуты не было! Но что делать, если и это невозможно… Будь счастлив, Робеспьер, если можешь! До свиданья!
Невольно их губы сомкнулись в последнем дружеском поцелуе. Затем, мягко освобождаясь из его объятий, Робеспьер сказал:
– До свиданья? Нет, прощай, друг Ремюза! Наши дороги разошлись, чтобы не встретиться никогда! Я иду своим тяжелым, тернистым… одиноким путем, ступай и ты своим! Прощай! Прощай! – и Максимилиан, нежно подтолкнув Ремюза к дверям, долго смотрел ему вслед. Уже давно замерли шаги Люси и Ремюза, а Робеспьер все стоял и смотрел. Потом он тяжело опустился на диван и, хватаясь за голову, простонал: – Один! Один!
– Один? – нежной укоризной прозвучал над его ухом голос Терезы, и ее мягкие руки охватили его шею. – А я? Разве я не с тобою?
Вместо ответа Робеспьер схватил Терезу и судорожно привлек ее к себе.
Волна долго сдерживаемой страсти нахлынула на его мозг и все смыла, все затопила в этот миг, когда бесконечное страдание от ощущения полного одиночества сломило волю.
Забыто было все, все великие идеи, все гордое самообольщение власти духа над презренной материей. Только природа пела свой извечный победный гимн о торжестве непреложных законов, которым – неволей, добром ли – подчинено все живое на земле. И вся охваченная радостью обладания, вся пронизанная трепетом страсти, Тереза приникла к любимому, тогда как ее губы шептали:
– Наконец-то!
Одна из самых страдальческих минут в жизни Робеспьера стала для Терезы минутой высшего счастья. Такова жизнь!
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
II
– Ты не прав, Робеспьер, – тихо ответил Ремюза. – Я люблю Люси больше всего на свете, но только не больше долга и чести. И даже ее любовь не могла бы заставить меня отступить. Только я и сам думаю, как она, я и сам вижу, что ты пошел неправильным путем.
– Вот как! – с горечью перебил его Робеспьер. – Давно ли ты увидел это? А мне кажется, что «гражданин Азюмер» в своей брошюре страстно оправдывал террор! И как недавно еще мне пришлось слышать из твоих собственных уст, что «исключительное время требует исключительных мер». А теперь ты уже готов отречься от всего ради красивого лица глупой женщины! – Он закрыл лицо руками и отвернулся, бормоча: – Сколько разочарований! Сколько разочарований!
– Повторяю, что ты неправ, Робеспьер! – грустно ответил Ремюза, тронутый той трагедией, которую он ясно чувствовал в душе одинокого диктатора. – Я оправдывал и оправдываю террор как временную меру. Когда лошади взбесились и понесли, всякая мера хороша для кучера, если эта мера способна сдержать испуганных лошадей и спасти их самих, колесницу и кучера от гибели. Но где же у нас конец временному, где начало постоянному? Я понимаю, что, прежде чем начать строить новое здание, надо разрушить и снести старое. Но вот старое снесено, пора приступать к строительству, а ты… ты продолжаешь ломать и крушить все без разбора, ты сметаешь прочь даже то, что могло бы служить опорой возводимому зданию. Робеспьер, я верил в тебя, как в Бога! Но теперь ужас охватывает меня! Мне начинает казаться, что ты неспособен к творческому строительству. Я знаю, что ты искренен, ты веришь в свою работу. Но могу ли я принимать в ней участие, раз сам-то я не верю в нее. Идти с тобой рука об руку, значит, оправдывать все, что ты сделал и делаешь. Могу ли я оправдывать твои действия, раз в моих глазах казнь геберистов была неосторожностью, казнь дантонистов – преступлением, а то, что творится теперь, кажется мне кошмаром больного мозга. Всего только несколько часов провел я в Париже, Робеспьер, а ведь я уже совершенно болен, болен от запаха крови, от воплей ужаса, которыми пропитан парижский воздух. Я не могу больше! Я не хочу этих трупов! Я схожу с ума!
– Как и я! – тихо уронила Люси.
– Я шел к тебе с тем, чтобы откровенно признаться в невозможности дальнейшей совместной работы! – продолжал Ремюза. – Скажу честно, я дорого дал бы, чтобы отсрочить этот разговор. Я боялся, что Люси, как близкая тебе, станет в нашем разногласии на твою сторону и что мне придется потерять бесконечно любимую девушку. Но поверь, Робеспьер, все равно, даже, если бы Люси не поставила мне тех условий, на которых она только и согласна стать моей, ты услышал бы из моих уст те же слова!
– Чего же ты хочешь? – спросил диктатор, резко оборачиваясь к Ремюза.
– Я прошу освободить меня ото всех официальных обязанностей!
– Отечество не может освободить граждан от обязанности служить ему! Только служением отечеству и определяются все значение, весь смысл слова «гражданин»! Отказывающийся трудиться на благо родины не лучше изменяющего ей. А изменникам… – Робеспьер сделал резкое, отсекающее движение ладонью.
– Что ж, я готов даже и к этому! – с грустной улыбкой ответил Ремюза. – В последнее время в Париже головы так подешевели, что их теряют на каждом шагу! Но я предпочитаю скорее потерять голову, чем любовь Люси и собственное уважение. Только не верится мне, Робеспьер, чтобы ты действительно пошел на это! Или, по-твоему, было бы лучше, если бы я, не говоря ни слова лично тебе, остался здесь и стал исподтишка интриговать против тебя, как какой-нибудь Фушэ? А ведь я говорю тебе: «Отпусти меня из Парижа, потому что не считаю себя вправе ни бороться против настоящего правительства, ни идти с ним рука об руку!»
На лице Робеспьера отразилась краткая борьба, но, видно, непривычная мягкость продолжала еще владеть его сердцем. Помолчав немного, он резко спросил:
– Где ты будешь жить, если республика освободит тебя от обязанностей по отношению к ней?
– У меня в Пикардии уцелело имение… Там, в трудах и заботах о земле, мы с Люси… – ответил Ремюза, но вдруг умолк, охваченный глубоким волнением.
Робеспьер встал и несколько раз прошелся по комнате. Вдруг, подойдя вплотную к Ремюза и взяв его за пуговицу фрака, он резко спросил:
– Можешь ли ты дать мне слово, что не будешь из сельской глуши интриговать против меня, что заживешь там как частное лицо?
– Робеспьер, ты обижаешь меня!
– Да? А не я ли обижен тобою? Но теперь не время считаться личными обидами. Отвечай!
– Даю тебе слово, что против тебя и твоей власти я никогда интриговать не буду!
– Хорошо! – сказал Робеспьер, отпуская пуговицу Ремюза. – Ты свободен! Ступай и будь счастлив!
Он отвернулся. Но было что-то настолько горькое в его тоне, что Ремюза невольно остался стоять на месте. Наступила минута молчания. Ее нарушила Люси.
– Ремюза, – сказала она, – я иду к себе, чтобы привести себя в порядок и собрать кое-какие вещи. О, только свои собственные и притом самые необходимые! Я хочу все с самого начала получить от тебя, пусть ничто не напоминает мне о…
– Люси! – стоном вырвалось у Робеспьера. – Мы расстаемся навсегда! Неужели у тебя не найдется ни слова для меня на прощанье?
– Нет, Робеспьер, – жестко ответила Люси, – все слова уже сказаны, нам больше не о чем говорить.
– Ну, а у тебя, Ремюза? – с горечью спросил Робеспьер. – У тебя тоже не найдется для меня слова на прощанье?
– Робеспьер! – ответил Ремюза, подойдя к недавнему другу и во внезапном порыве положив ему руки на плечи. – Я готов бы жизнь отдать, чтобы этой минуты не было! Но что делать, если и это невозможно… Будь счастлив, Робеспьер, если можешь! До свиданья!
Невольно их губы сомкнулись в последнем дружеском поцелуе. Затем, мягко освобождаясь из его объятий, Робеспьер сказал:
– До свиданья? Нет, прощай, друг Ремюза! Наши дороги разошлись, чтобы не встретиться никогда! Я иду своим тяжелым, тернистым… одиноким путем, ступай и ты своим! Прощай! Прощай! – и Максимилиан, нежно подтолкнув Ремюза к дверям, долго смотрел ему вслед. Уже давно замерли шаги Люси и Ремюза, а Робеспьер все стоял и смотрел. Потом он тяжело опустился на диван и, хватаясь за голову, простонал: – Один! Один!
– Один? – нежной укоризной прозвучал над его ухом голос Терезы, и ее мягкие руки охватили его шею. – А я? Разве я не с тобою?
Вместо ответа Робеспьер схватил Терезу и судорожно привлек ее к себе.
Волна долго сдерживаемой страсти нахлынула на его мозг и все смыла, все затопила в этот миг, когда бесконечное страдание от ощущения полного одиночества сломило волю.
Забыто было все, все великие идеи, все гордое самообольщение власти духа над презренной материей. Только природа пела свой извечный победный гимн о торжестве непреложных законов, которым – неволей, добром ли – подчинено все живое на земле. И вся охваченная радостью обладания, вся пронизанная трепетом страсти, Тереза приникла к любимому, тогда как ее губы шептали:
– Наконец-то!
Одна из самых страдальческих минут в жизни Робеспьера стала для Терезы минутой высшего счастья. Такова жизнь!
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
и последняя – не только в этом повествовании, но и в жизни самого Робеспьера
I
Старуха Тео
«Мы готовим празднество в честь Высшего Существа!» – сказал Кутон на следующий день после казни Дантона. Конвент, а за ним и Париж облегченно перевели дух. Празднество в честь Высшего Существа? Значит, кровожадность Робеспьера хоть на время утолена? Значит, можно будет хоть на время отдохнуть от всех этих ужасов?
Первые дни казалось, что надежды на отдых имеют основания. Но это только казалось. После нескольких дней затишья оргия кровавого пира возгорелась снова, и притом с небывалой ожесточенностью. Голос цифр убедительнее всего может доказать, в какую страшную форму вылилась диктатура Робеспьера после того, как он избавился от стеснявших его свободу умеренных элементов. За четырнадцать месяцев – от 3 апреля 1793 года до 1 июня 1794 года – смертных приговоров было вынесено 505, а с 1 июня по 30 июля 1794 года их было 2158. Таким образом, если на первый период в среднем приходилось по одной казни в день, во второй казнили в день по тридцать шесть человек!
И вдруг среди всего этого ужаса конвент был потрясен известием, которое показалось чудовищным даже в то страшное время: Робеспьер не оставил мысли об устройстве празднества в честь Высшего Существа!
Это показалось таким богохульством, перед которым отступали и терялись все ребячливые попытки геберистов. Действительно ведь, отвергая Бога и уничтожая религию, геберисты поступали, как дети, которые, отправляясь в шкаф уворовать шоколадку, поворачивают портреты родителей лицом к стене, чтобы «папа и мама не видели». Робеспьер, заставляя между двумя массовыми казнями декретировать, что французский народ признает бытие Высшего Существа и бессмертие души, а между двумя другими – чествовать это Высшее Существо, не отвергая Бога, глумился над Ним. И невольно во время речи диктатора некоторые из членов конвента с опасением посматривали вверх, как бы ожидая, что небесный гром уложит на месте дерзкого богохульника.
Но Небо молчало, и притихший конвент смиренно декретировал все, что пожелал Робеспьер. Никто не помышлял оказать сопротивление кровавому диктатору. Правда, где-то в самой глуби, в самых недрах, уже копошилась мысль о необходимости положить предел этой страшной власти и остановить «телегу, которая готова подвезти к гильотине всю Францию». Барэр, Фушэ, Тальян, Фрерон, Бурдон, Лекуантер, Лежандр, Колло, Билло и многие другие работали, не покладая рук, над подготовкой 9 термидора[15]. Но никто из них не хотел подставлять первым свою голову. Их работа шла в тиши и тайне. Снаружи Робеспьер встречал только покорность и угодливость. Конвент беспрекословно декретировал все, что приказывал комитет общественного спасения, а Робеспьер, передавая эти приказы, сплошь да рядом даже не спрашивал, хотя бы для вида, согласия того комитета, от имени которого он выступал! Таким образом все органы власти сосредоточились в одном Робеспьере. Конвент собирался только для декорации, его заседания почти не посещались. Из более чем пятисот членов конвента на заседания зачастую не являлось и сотни, да и из явившихся многие ускользали перед подачей голосов. Тем непривычнее казалась картина заседания 4 июня, когда собралось 485 членов конвента и когда все они, как один человек, вотировали одно и то же. Но ведь в этот день производилась баллотировка Робеспьера в президенты конвента. Решился ли бы кто-нибудь не явиться на выборы, а явившись – голосовать против его кандидатуры? Робеспьер оказался выбранным единогласно!
В силу декрета о праздновании признания бытия Верховного Существа и бессмертия души функции первосвященника должен был исполнять президент конвента. Только ради этого и выставил Робеспьер свою кандидатуру. Жадные до зрелищ парижане, воображение которых уже давно дразнило затейливое празднество, с нетерпением ожидали исхода голосования в Тюильрийском саду. Ведь все отлично понимали, что Робеспьер не уступит никому чести выступить в качестве первого жреца им же самим созданной религии. А вдруг Робеспьера «прокатят»? Тогда и празднеству не бывать! А ведь гильотина начинала приедаться, кроме нее давно уже не было других развлечений!
Толпа с нетерпением ожидала решения, волнуясь, споря, смеясь и оживленно жестикулируя. Это была все та же парижская толпа, живость и жизнерадостность которой не могли подавить никакие ужасы.
Несколько в стороне от толпы, прямо на земле, сидела странного вида старуха. Босоногая, вся в лохмотьях, с головой, увенчанной копной седых волос, с выцветшими безумными глазами, в которых читались безысходная скорбь и напряженный поиск, она казалась существом не от мира сего, древней пророчицей, сошедшей с полотна старого мастера. Видно было, что эта старуха внушает толпе, особенно женщинам, чувство суеверного ужаса. Ей почтительно кланялись, но спешили пройти мимо, так что, несмотря на тесноту, вокруг старухи всегда оставалось свободное место. Она же напряженно всматривалась в лица проходивших мужчин, и ее губы скорбно шептали:
– Не Он!.. Опять не Он!
Но вот в толпе поднялось какое-то движение. «Выбрали! Выбрали!» – передавалось из уст в уста, и толпа двинулась вперед, к выходу, у которого появилось несколько конвенционелов.
Теперь старуха осталась совершенно одна.
– И здесь я не нашла Его! – скорбно прошептала она, глядя вслед бегущей толпе. – Нигде… нигде!.. – и, облокотившись о скамейку, возле которой она сидела, старуха запела тихим, старческим голосом, тогда как из ее глаз катились крупные слезы:
– Да, да, друзья мои, – говорил Фушэ, разводя руками и поворачивая голову во все стороны. – Выбрали, конечно, выбрали! Но что прикажете делать? Робеспьеру мало было стать французским королем, ему нужно сделаться Господом Богом!
Громкий смех покрыл эту фразу, и добрая половина из окружавших Фушэ отпрянула от него, чтобы поскорее сообщить новое словцо своим знакомым. Париж любит меткую шутку – и к вечеру весь город со смехом твердил пущенную расстригой крылатую фразу!
Удовлетворив, как мог, любопытство окружающих, Фушэ сказал:
– Ну-с, господа, а теперь до свиданья! Мне нужно сказать два слова гражданину Дюрану!
Он взял толстяка под руку и пошел с ним дальше, тогда как остальные повернули обратно.
При приближении обоих старуха подняла голову и пытливо впилась взором в лицо Фушэ. В этот момент Дюран сказал:
– Да, кстати, Фушэ… Ты ведь всегда все знаешь! Правда ли, что…
При этих словах старуха вскочила с легкостью, какой трудно было ждать от ее немощности и возраста, и, подбежав к Фушэ, сказала с выражением бесконечной мольбы:
– Добрый господин! Я слышала, что вы всегда все знаете, так не можете ли вы сказать мне, где мой Сын?
– Твой сын? – улыбаясь спросил Фушэ, – Нет, мое всезнайство не простирается так далеко! Я не знаю, кто – ты, могу ли я знать, где твой сын?
– Да, да… – пробормотала старуха, отходя обратно на свое место и вновь опускаясь на землю. – Нас теперь уже никто не знает… никто… Ах! – Ее глаза наполнились слезами. – Сколько земель уже исходила я в поисках Его! Я выплакала все слезы, я истерла ноги до крови, и нигде… нигде…
Ее бормотанье перешло в душу надрывающий плач.
– Бедная женщина! – сказал Фушэ. – Наверное, ее сын погиб в одной из фурнэ?
– Как, да ты действительно не знаешь ее? – удивился Дюран. – Ну, ну, я первый раз вижу, что Фушэ чего-нибудь не знает! Да, ты прав! Старуха Тео ищет Кое-Кого, Кто погиб в одной из фурнэ, но только это было очень давно… так лет более тысячи семисот тому назад! И Погибшего трудно найти теперь во Франции, которая стала истинным царством дьявола из-за этого проклятого Робеспьера!
– Я ровно ничего не понимаю, друг мой! – ответил Фушэ, пожимая плечами.
Тогда Дюран рассказал ему историю старухи Тео.
Она была родом из Прованса, принадлежала к зажиточной крестьянской семье, промышлявшей рыболовством. Наряду с редким счастьем, ее преследовало страшное несчастье. Никто во всем селении не мог похвастаться таким богатым уловом, как мужчины в ее семье. В самое бедное время года их сети бывали полны рыбой, и самые крупные, самые ценные экземпляры попадались непременно у мужа или сыновей Тео. Но за это море брало с нее страшную контрибуцию: один за другим гибли все, кого любила Тео. Утонули муж, затем старший сын, второй, третий. Наконец остался только младшенький, Жак, которого Тео любила больше всех. Теперь эта любовь перешла в обожание. Тео тряслась над Жаком, заставила его отказаться от рыболовства и не позволяла ему выходить в море: она имела сбережения, проживут и так. Но море требовало своего. Однажды Жак купался с товарищами близ берега в совершенно безветренную погоду. Вдруг он вскрикнул и исчез под водой. Его трупа так и не нашли. Разум Тео не выдержал, а тут еще местный кюре, желая утешить несчастную женщину, привел ей в пример Богоматерь, которая тоже убивалась по Своем Сыне. И вот в померкшем разуме старухи родилась безумная мысль, что она – Богородица. Слова старой легенды, в которой описывается, как Христос опять сошел к людям, чтобы вразумить заблудшее человечество, и как Богоматерь в виде бедной странницы исходила всю землю, разыскивая Его, придали окончательную форму ее помешательству.
– И вот, – закончил свой рассказ Дюран, – с тех пор она все ходит и ищет Христа. Народ относится к ней с суеверным… – он вдруг остановился, заметив, какой сатанинской радостью осветилось лицо Фушэ, и, перебивая сам себя, сказал: – Бьюсь о заклад, что ты что-то надумал и что я недаром рассказал тебе эту историю!
– Да, ты прав, милый мой Дюран, – ответил Фушэ; затем он подошел к старухе и, наклонившись к ней, сказал: – Пойдем со мной, добрая женщина! Кажется, я все-таки сумею помочь твоему горю!
Первые дни казалось, что надежды на отдых имеют основания. Но это только казалось. После нескольких дней затишья оргия кровавого пира возгорелась снова, и притом с небывалой ожесточенностью. Голос цифр убедительнее всего может доказать, в какую страшную форму вылилась диктатура Робеспьера после того, как он избавился от стеснявших его свободу умеренных элементов. За четырнадцать месяцев – от 3 апреля 1793 года до 1 июня 1794 года – смертных приговоров было вынесено 505, а с 1 июня по 30 июля 1794 года их было 2158. Таким образом, если на первый период в среднем приходилось по одной казни в день, во второй казнили в день по тридцать шесть человек!
И вдруг среди всего этого ужаса конвент был потрясен известием, которое показалось чудовищным даже в то страшное время: Робеспьер не оставил мысли об устройстве празднества в честь Высшего Существа!
Это показалось таким богохульством, перед которым отступали и терялись все ребячливые попытки геберистов. Действительно ведь, отвергая Бога и уничтожая религию, геберисты поступали, как дети, которые, отправляясь в шкаф уворовать шоколадку, поворачивают портреты родителей лицом к стене, чтобы «папа и мама не видели». Робеспьер, заставляя между двумя массовыми казнями декретировать, что французский народ признает бытие Высшего Существа и бессмертие души, а между двумя другими – чествовать это Высшее Существо, не отвергая Бога, глумился над Ним. И невольно во время речи диктатора некоторые из членов конвента с опасением посматривали вверх, как бы ожидая, что небесный гром уложит на месте дерзкого богохульника.
Но Небо молчало, и притихший конвент смиренно декретировал все, что пожелал Робеспьер. Никто не помышлял оказать сопротивление кровавому диктатору. Правда, где-то в самой глуби, в самых недрах, уже копошилась мысль о необходимости положить предел этой страшной власти и остановить «телегу, которая готова подвезти к гильотине всю Францию». Барэр, Фушэ, Тальян, Фрерон, Бурдон, Лекуантер, Лежандр, Колло, Билло и многие другие работали, не покладая рук, над подготовкой 9 термидора[15]. Но никто из них не хотел подставлять первым свою голову. Их работа шла в тиши и тайне. Снаружи Робеспьер встречал только покорность и угодливость. Конвент беспрекословно декретировал все, что приказывал комитет общественного спасения, а Робеспьер, передавая эти приказы, сплошь да рядом даже не спрашивал, хотя бы для вида, согласия того комитета, от имени которого он выступал! Таким образом все органы власти сосредоточились в одном Робеспьере. Конвент собирался только для декорации, его заседания почти не посещались. Из более чем пятисот членов конвента на заседания зачастую не являлось и сотни, да и из явившихся многие ускользали перед подачей голосов. Тем непривычнее казалась картина заседания 4 июня, когда собралось 485 членов конвента и когда все они, как один человек, вотировали одно и то же. Но ведь в этот день производилась баллотировка Робеспьера в президенты конвента. Решился ли бы кто-нибудь не явиться на выборы, а явившись – голосовать против его кандидатуры? Робеспьер оказался выбранным единогласно!
В силу декрета о праздновании признания бытия Верховного Существа и бессмертия души функции первосвященника должен был исполнять президент конвента. Только ради этого и выставил Робеспьер свою кандидатуру. Жадные до зрелищ парижане, воображение которых уже давно дразнило затейливое празднество, с нетерпением ожидали исхода голосования в Тюильрийском саду. Ведь все отлично понимали, что Робеспьер не уступит никому чести выступить в качестве первого жреца им же самим созданной религии. А вдруг Робеспьера «прокатят»? Тогда и празднеству не бывать! А ведь гильотина начинала приедаться, кроме нее давно уже не было других развлечений!
Толпа с нетерпением ожидала решения, волнуясь, споря, смеясь и оживленно жестикулируя. Это была все та же парижская толпа, живость и жизнерадостность которой не могли подавить никакие ужасы.
Несколько в стороне от толпы, прямо на земле, сидела странного вида старуха. Босоногая, вся в лохмотьях, с головой, увенчанной копной седых волос, с выцветшими безумными глазами, в которых читались безысходная скорбь и напряженный поиск, она казалась существом не от мира сего, древней пророчицей, сошедшей с полотна старого мастера. Видно было, что эта старуха внушает толпе, особенно женщинам, чувство суеверного ужаса. Ей почтительно кланялись, но спешили пройти мимо, так что, несмотря на тесноту, вокруг старухи всегда оставалось свободное место. Она же напряженно всматривалась в лица проходивших мужчин, и ее губы скорбно шептали:
– Не Он!.. Опять не Он!
Но вот в толпе поднялось какое-то движение. «Выбрали! Выбрали!» – передавалось из уст в уста, и толпа двинулась вперед, к выходу, у которого появилось несколько конвенционелов.
Теперь старуха осталась совершенно одна.
– И здесь я не нашла Его! – скорбно прошептала она, глядя вслед бегущей толпе. – Нигде… нигде!.. – и, облокотившись о скамейку, возле которой она сидела, старуха запела тихим, старческим голосом, тогда как из ее глаз катились крупные слезы:
Звук громких голосов заставил старуху вздрогнуть и поднять глаза. По дорожке опять шла кучка народа. Это был Фушэ, окруженный жаждущими узнать последние новости, которых у расстриги всегда бывал свеженький запас.
Громко плачет в небе Богоматерь,
Льет на землю чистые слезинки…
Ах, опять сошел Христос на землю,
Чтоб спасти заблудшихся и грешных.
«Ты вернись, вернись, о, Сыне милый!
Люди злы, Твоих забот не стоят,
Вновь они Тебя со злобой встретят,
Осмеют, подвергнут истязаньям!»
Но не внял Божественный Страдалец
Безутешной Матери моленьям,
И Она Сама на землю сходит,
Отыскать следы Его стараясь.
Ходит, плачет, ищет… не находит…
Всюду кровь, неправда и распутство…
Отлетели ангелы в испуге
От земли, погрязшей в гнусной скверне.
«Ой, вы, люди, злые, злые люди!
Вы скажите Матери несчастной,
Где Мой Сын, где Мой Христос Пречистый?
Или снова вы Его убили?»
Но в ответ смеются злобно люди,
Ведь они Христа совсем не знают
На престоле, кровью обагренном,
Сатана ликуя восседает!
Так в слезах и ходит Богоматерь,
Средь людей Христа найти стараясь…
Ступит где – цветы там вырастают,
Где слезу уронит, там – источник.
– Да, да, друзья мои, – говорил Фушэ, разводя руками и поворачивая голову во все стороны. – Выбрали, конечно, выбрали! Но что прикажете делать? Робеспьеру мало было стать французским королем, ему нужно сделаться Господом Богом!
Громкий смех покрыл эту фразу, и добрая половина из окружавших Фушэ отпрянула от него, чтобы поскорее сообщить новое словцо своим знакомым. Париж любит меткую шутку – и к вечеру весь город со смехом твердил пущенную расстригой крылатую фразу!
Удовлетворив, как мог, любопытство окружающих, Фушэ сказал:
– Ну-с, господа, а теперь до свиданья! Мне нужно сказать два слова гражданину Дюрану!
Он взял толстяка под руку и пошел с ним дальше, тогда как остальные повернули обратно.
При приближении обоих старуха подняла голову и пытливо впилась взором в лицо Фушэ. В этот момент Дюран сказал:
– Да, кстати, Фушэ… Ты ведь всегда все знаешь! Правда ли, что…
При этих словах старуха вскочила с легкостью, какой трудно было ждать от ее немощности и возраста, и, подбежав к Фушэ, сказала с выражением бесконечной мольбы:
– Добрый господин! Я слышала, что вы всегда все знаете, так не можете ли вы сказать мне, где мой Сын?
– Твой сын? – улыбаясь спросил Фушэ, – Нет, мое всезнайство не простирается так далеко! Я не знаю, кто – ты, могу ли я знать, где твой сын?
– Да, да… – пробормотала старуха, отходя обратно на свое место и вновь опускаясь на землю. – Нас теперь уже никто не знает… никто… Ах! – Ее глаза наполнились слезами. – Сколько земель уже исходила я в поисках Его! Я выплакала все слезы, я истерла ноги до крови, и нигде… нигде…
Ее бормотанье перешло в душу надрывающий плач.
– Бедная женщина! – сказал Фушэ. – Наверное, ее сын погиб в одной из фурнэ?
– Как, да ты действительно не знаешь ее? – удивился Дюран. – Ну, ну, я первый раз вижу, что Фушэ чего-нибудь не знает! Да, ты прав! Старуха Тео ищет Кое-Кого, Кто погиб в одной из фурнэ, но только это было очень давно… так лет более тысячи семисот тому назад! И Погибшего трудно найти теперь во Франции, которая стала истинным царством дьявола из-за этого проклятого Робеспьера!
– Я ровно ничего не понимаю, друг мой! – ответил Фушэ, пожимая плечами.
Тогда Дюран рассказал ему историю старухи Тео.
Она была родом из Прованса, принадлежала к зажиточной крестьянской семье, промышлявшей рыболовством. Наряду с редким счастьем, ее преследовало страшное несчастье. Никто во всем селении не мог похвастаться таким богатым уловом, как мужчины в ее семье. В самое бедное время года их сети бывали полны рыбой, и самые крупные, самые ценные экземпляры попадались непременно у мужа или сыновей Тео. Но за это море брало с нее страшную контрибуцию: один за другим гибли все, кого любила Тео. Утонули муж, затем старший сын, второй, третий. Наконец остался только младшенький, Жак, которого Тео любила больше всех. Теперь эта любовь перешла в обожание. Тео тряслась над Жаком, заставила его отказаться от рыболовства и не позволяла ему выходить в море: она имела сбережения, проживут и так. Но море требовало своего. Однажды Жак купался с товарищами близ берега в совершенно безветренную погоду. Вдруг он вскрикнул и исчез под водой. Его трупа так и не нашли. Разум Тео не выдержал, а тут еще местный кюре, желая утешить несчастную женщину, привел ей в пример Богоматерь, которая тоже убивалась по Своем Сыне. И вот в померкшем разуме старухи родилась безумная мысль, что она – Богородица. Слова старой легенды, в которой описывается, как Христос опять сошел к людям, чтобы вразумить заблудшее человечество, и как Богоматерь в виде бедной странницы исходила всю землю, разыскивая Его, придали окончательную форму ее помешательству.
– И вот, – закончил свой рассказ Дюран, – с тех пор она все ходит и ищет Христа. Народ относится к ней с суеверным… – он вдруг остановился, заметив, какой сатанинской радостью осветилось лицо Фушэ, и, перебивая сам себя, сказал: – Бьюсь о заклад, что ты что-то надумал и что я недаром рассказал тебе эту историю!
– Да, ты прав, милый мой Дюран, – ответил Фушэ; затем он подошел к старухе и, наклонившись к ней, сказал: – Пойдем со мной, добрая женщина! Кажется, я все-таки сумею помочь твоему горю!
II
Празднество в честь Высшего Существа
С утра восьмого июня парижане, принарядившись и разодевшись в лучшие одежды, толпой повалили к тем местам, где должен был проходить кортеж. Но больше всего народа собралось около Тюильри, где для членов конвента была выстроена эстрада и где и должна была произойти главная часть торжества.
Был чудный день; солнце светило ярко и радостно с безоблачного неба, и, казалось, что Париж никогда не был ареной тех ужасов, что уже второй год свершались в нем. Лица зрителей дышали беззаботной радостью; гильотина была убрана с площади Революции, и народ, вопреки всякой логике, готов был верить, что она не появится там более. Впрочем, вернее будет сказать, что парижане вообще не думали о гильотине и казнях. Они изголодались по празднествам и торжествам и теперь стремились лишь к тому, чтобы не упустить хоть какую-нибудь деталь из развернувшейся перед ними картины.
А эта картина была в самом деле очень эффектна. Вот к эстраде потянулась вереница членов конвента с букетами в руках. Впереди всех шел Робеспьер. Он был одет во фрак небесно-голубого цвета при напудренном парике, а букет, находившийся у него в руках и составленный из колосьев, цветов и плодов, был значительно больше размерами и наряднее, чем букеты остальных его товарищей. Словом, все подчеркивало, что Робеспьер считает себя не «первым между равными», а высшим среди низших!
Взойдя на эстраду, Робеспьер поднялся на устроенную в ее центре трибуну, вокруг него расположились музыканты, и празднество началось. Сначала был исполнен торжественный хорал в честь Высшего Существа, затем Робеспьер произнес блестящую речь, прославляя бога, которого он дал Франции. Затем, при звуках музыки, он спустился в сад, сопровождаемый конвенционелами. Со всех сторон теснился народ, рукоплескавший и разражавшийся приветственными криками. Народ радовался давно невиданному зрелищу, выражал свой восторг перед блестящей картиной, а Робеспьер принимал все это на свой счет. Он шел, глубоко задумавшись, опьяненный всем этим шумом и блеском. На мгновение ему показалось, что он достиг всего, к чему стремился в мечтах. Да, словно огненный столп, ведший Израиль к обетованной земле, он мощно увлек Францию к идеалам правды и добра и, словно столп, высоко возносился над всем этим народом своей добродетелью и мудростью. Он – Божий избранник, он призван исполнить великую миссию, на нем – печать Духа.
Пронзительный крик, раздавшийся из толпы, и что-то черное, шарахнувшееся со стороны к нему под ноги, пробудили его от сна.
«Покушение?» – испуганным воплем пронеслось в его душе.
Робеспьер резко остановился, отшатываясь и простирая вперед руки. Произошло замешательство. Шедшие сзади сделали еще несколько шагов по инерции и расплылись вокруг Робеспьера широким полукругом. Музыканты, заквакав что-то несуразное, остановились на фальшивом аккорде, из цепи кинулись полицейские.
Но это не было покушение. У ног Робеспьера лежала, обнимая его колени, старуха Тео, которая плакала и смеялась, выкрикивая непонятные слова.
– Кто ты и что тебе нужно, добрая женщина? – спросил Робеспьер, оправившись от первого испуга.
– Неужели ты не узнал меня? – со скорбной укоризной воскликнула безумная. – Я исходила весь мир, отыскивая тебя, я выплакала море слез, я истерла до костей ноги, вот, когда я наконец нашла тебя, ты отрекаешься от меня? Но нет, это невозможно! Ты, всеблагой и всемилостивый, не вонзишь бедной матери меча в сердце! О, мой Христос, о, мой возлюбленный сын! Ты вновь спустился на землю, чтобы спасти заблудшее человечество! Слава тебе, всеблагой! – она благоговейно приложилась к кончику башмака Робеспьера, затем быстро вскочила и, подняв руку, обратилась к толпе: – Слушайте меня, люди, слушайте ту, которая родила вам Искупителя! Когда в первый раз Он пришел к вам с ветвью мира в руке и проповедью добра на устах, вы не признали Его! Он явился к вам кротким агнцем, а вы замучили Его! Ныне Он опять придет к вам! Вместо ветви мира – карающий меч в деснице Его и в устах Его грозное слово суда! Горе вам, если вы и теперь не признаете Его! Горе вам, если вы добровольно не дадите Ему огнем и железом исцелить вас от вашей скверны! Мера терпения Бога-Отца уже измерена, и переполнилась чаша гнева Его! Горе вам, мытари и фарисеи, матери и жены, отцы и дети, юноши и старцы! Горе вам всем! На всех изольет Господь гнев свой, и огненный дождь спалит вас, нераскаянных и неисправимых! Кайтесь, падите ниц перед Ним, или горе вам! – и, пламенно сверкая глазами, старуха с поднятой рукой двинулась прямо на расступавшуюся перед нею толпу, не переставая восклицать: – Горе вам, горе, горе, горе!
Робеспьер знаком подозвал к себе полицейского комиссара и спросил его:
– Кто эта женщина?
– Это – старуха Тео, гражданин! Она потеряла когда-то единственного сына и от горя сошла с ума. Воображает себя Богородицей!
– Бедная! – с сочувственным вздохом сказал Робеспьер, глядя в сторону, где виднелась поднятая высоко над головой изможденная рука старухи и слышался ее пронзительный, истерический голос. – Ее надо поместить в дом умалишенных.
– Осмелюсь доложить, гражданин… – начал Брусье, но Робеспьер, сделав нетерпеливое движение плечом, прошел дальше, не слушая объяснений комиссара.
Брусье вспыхнул и кинул вслед Робеспьеру злобный взгляд.
– Вот всегда он так! – тихо сказал он подошедшим к нему Фушэ и Билло Варену. – Взбредет ему что-нибудь на ум, так хоть кол на голове теши! Отправить в дом умалишенных! Да ведь у нас даже больницы обращены в тюрьмы, а не то что сумасшедший дом! Мне буйных помешанных девать некуда. Просто ума не приложу, что делать!
– А ничего не делать! – посоветовал Фушэ. – Пусть себе гуляет на здоровье старушка Божья! Оно и хорошо. Эк, подумаешь, человек карьеру сделал! Королем стал, так мало – папой парижским задумал стать! А дальше уже как по маслу: из пап его прямо в Спасители пожаловали! Погодите только, Робеспьер и в самом деле прикажет особым декретом признавать себя за Иисуса Христа! Сумасшедшая или нет – старуха Тео, ему дела нет! Знаете, как по пословице: «доброму вору все впору».
– Я даже думаю, что эта Тео – вовсе не сумасшедшая, – заметил Колло д'Эрбуа, подошедший к ним во время речи Фушэ. – Вернее всего, что Робеспьер подстроил всю комедию!
Был чудный день; солнце светило ярко и радостно с безоблачного неба, и, казалось, что Париж никогда не был ареной тех ужасов, что уже второй год свершались в нем. Лица зрителей дышали беззаботной радостью; гильотина была убрана с площади Революции, и народ, вопреки всякой логике, готов был верить, что она не появится там более. Впрочем, вернее будет сказать, что парижане вообще не думали о гильотине и казнях. Они изголодались по празднествам и торжествам и теперь стремились лишь к тому, чтобы не упустить хоть какую-нибудь деталь из развернувшейся перед ними картины.
А эта картина была в самом деле очень эффектна. Вот к эстраде потянулась вереница членов конвента с букетами в руках. Впереди всех шел Робеспьер. Он был одет во фрак небесно-голубого цвета при напудренном парике, а букет, находившийся у него в руках и составленный из колосьев, цветов и плодов, был значительно больше размерами и наряднее, чем букеты остальных его товарищей. Словом, все подчеркивало, что Робеспьер считает себя не «первым между равными», а высшим среди низших!
Взойдя на эстраду, Робеспьер поднялся на устроенную в ее центре трибуну, вокруг него расположились музыканты, и празднество началось. Сначала был исполнен торжественный хорал в честь Высшего Существа, затем Робеспьер произнес блестящую речь, прославляя бога, которого он дал Франции. Затем, при звуках музыки, он спустился в сад, сопровождаемый конвенционелами. Со всех сторон теснился народ, рукоплескавший и разражавшийся приветственными криками. Народ радовался давно невиданному зрелищу, выражал свой восторг перед блестящей картиной, а Робеспьер принимал все это на свой счет. Он шел, глубоко задумавшись, опьяненный всем этим шумом и блеском. На мгновение ему показалось, что он достиг всего, к чему стремился в мечтах. Да, словно огненный столп, ведший Израиль к обетованной земле, он мощно увлек Францию к идеалам правды и добра и, словно столп, высоко возносился над всем этим народом своей добродетелью и мудростью. Он – Божий избранник, он призван исполнить великую миссию, на нем – печать Духа.
Пронзительный крик, раздавшийся из толпы, и что-то черное, шарахнувшееся со стороны к нему под ноги, пробудили его от сна.
«Покушение?» – испуганным воплем пронеслось в его душе.
Робеспьер резко остановился, отшатываясь и простирая вперед руки. Произошло замешательство. Шедшие сзади сделали еще несколько шагов по инерции и расплылись вокруг Робеспьера широким полукругом. Музыканты, заквакав что-то несуразное, остановились на фальшивом аккорде, из цепи кинулись полицейские.
Но это не было покушение. У ног Робеспьера лежала, обнимая его колени, старуха Тео, которая плакала и смеялась, выкрикивая непонятные слова.
– Кто ты и что тебе нужно, добрая женщина? – спросил Робеспьер, оправившись от первого испуга.
– Неужели ты не узнал меня? – со скорбной укоризной воскликнула безумная. – Я исходила весь мир, отыскивая тебя, я выплакала море слез, я истерла до костей ноги, вот, когда я наконец нашла тебя, ты отрекаешься от меня? Но нет, это невозможно! Ты, всеблагой и всемилостивый, не вонзишь бедной матери меча в сердце! О, мой Христос, о, мой возлюбленный сын! Ты вновь спустился на землю, чтобы спасти заблудшее человечество! Слава тебе, всеблагой! – она благоговейно приложилась к кончику башмака Робеспьера, затем быстро вскочила и, подняв руку, обратилась к толпе: – Слушайте меня, люди, слушайте ту, которая родила вам Искупителя! Когда в первый раз Он пришел к вам с ветвью мира в руке и проповедью добра на устах, вы не признали Его! Он явился к вам кротким агнцем, а вы замучили Его! Ныне Он опять придет к вам! Вместо ветви мира – карающий меч в деснице Его и в устах Его грозное слово суда! Горе вам, если вы и теперь не признаете Его! Горе вам, если вы добровольно не дадите Ему огнем и железом исцелить вас от вашей скверны! Мера терпения Бога-Отца уже измерена, и переполнилась чаша гнева Его! Горе вам, мытари и фарисеи, матери и жены, отцы и дети, юноши и старцы! Горе вам всем! На всех изольет Господь гнев свой, и огненный дождь спалит вас, нераскаянных и неисправимых! Кайтесь, падите ниц перед Ним, или горе вам! – и, пламенно сверкая глазами, старуха с поднятой рукой двинулась прямо на расступавшуюся перед нею толпу, не переставая восклицать: – Горе вам, горе, горе, горе!
Робеспьер знаком подозвал к себе полицейского комиссара и спросил его:
– Кто эта женщина?
– Это – старуха Тео, гражданин! Она потеряла когда-то единственного сына и от горя сошла с ума. Воображает себя Богородицей!
– Бедная! – с сочувственным вздохом сказал Робеспьер, глядя в сторону, где виднелась поднятая высоко над головой изможденная рука старухи и слышался ее пронзительный, истерический голос. – Ее надо поместить в дом умалишенных.
– Осмелюсь доложить, гражданин… – начал Брусье, но Робеспьер, сделав нетерпеливое движение плечом, прошел дальше, не слушая объяснений комиссара.
Брусье вспыхнул и кинул вслед Робеспьеру злобный взгляд.
– Вот всегда он так! – тихо сказал он подошедшим к нему Фушэ и Билло Варену. – Взбредет ему что-нибудь на ум, так хоть кол на голове теши! Отправить в дом умалишенных! Да ведь у нас даже больницы обращены в тюрьмы, а не то что сумасшедший дом! Мне буйных помешанных девать некуда. Просто ума не приложу, что делать!
– А ничего не делать! – посоветовал Фушэ. – Пусть себе гуляет на здоровье старушка Божья! Оно и хорошо. Эк, подумаешь, человек карьеру сделал! Королем стал, так мало – папой парижским задумал стать! А дальше уже как по маслу: из пап его прямо в Спасители пожаловали! Погодите только, Робеспьер и в самом деле прикажет особым декретом признавать себя за Иисуса Христа! Сумасшедшая или нет – старуха Тео, ему дела нет! Знаете, как по пословице: «доброму вору все впору».
– Я даже думаю, что эта Тео – вовсе не сумасшедшая, – заметил Колло д'Эрбуа, подошедший к ним во время речи Фушэ. – Вернее всего, что Робеспьер подстроил всю комедию!