Страница:
О том, что ушел от погони, ему стало ясно на вторые или третьи сутки, когда зачесались собачьи царапины и он услышал рокот летевшего вдалеке самолета. «Пошел на Усть-Кут», – подумал Мамрук. Спад горячки начался с мыслей: вот поймают живьем или мертвым, разодранным собаками, привезут и бросят у лагерной столовой. И будут сами же зэки потешаться: «Дурак: не верил, что от ментов не уйдешь, никто не уходил». Кто-нибудь возразит: «Неправда, уходили». И завяжется глупый разговор-базар «уходили – не уходили». От этих дум Мамруку хотелось, чтобы мысли были с ним, а тело куда-нибудь запропастилось, исчезло напрочь. Оно ему мешало. Он даже бросил ошейник, но потом почему-то вернулся, нашел его и от этого вдруг стало радостно: «Ушел, все же ушел!!!»
Зона неделю не работала, потом собрали завхозов и сказали: «Мамрука взяли живьем, сейчас он при смерти, порванный собаками подыхает в лагерной больнице на Вихоревке. От нас, известно, запомните, не уйдешь!»
На ловца и зверь бежит. Около Илимска ребятишки-рыбаки и в самом деле обнаружили утопленника. Вызвали для опознания и офицера из зоны, и тот, кривя душой, или спасая начальственную честь, заявил: «Это зэк Мамруков Николай Степанович: опасный преступник». В эти же дни освободили и братьев, неожиданно подвергшихся приводу в КПЗ. Они поняли: из-за Николая. Освобождая, мент сказал: «Мамрук из лагеря бежал, был пойман и порван начисто собаками». Братья, выйдя из каталажки, посетили родителей, пригласили дружков и сделали отходную-отпевную по давнему обычаю сибиряков, а когда изрядно перепились, стали петь «Бродяга Байкал переехал», «Далеко в стране Иркутской», «Ох, ты горе, мое горе, злая мачеха Сибирь» и другие песни тайги. Дружки не ушли дальше крыльца, их, обблеванных, аккуратно облизали, отмыв шершавыми языками, балаганские псы-бродяги. Не пропадать же хмельному добру. Это, при размышлении и толковании примет, посчитали за хорошее предзнаменование и, опохмелившись самогончиком, закусили огурчиками.
Мамрук через месяц пути вышел в долину Лены. Тут и кедры были другие, однобокие, как облезлые при линьке петухи, но разнотравье бурно клокотало в жарковом оперенье. Спал Мамрук по-боярски – в кедровых и сосновых лапах. Разжигал костер и, когда он прогорал, убирал и тушил дымящиеся головешки и на прогретую землю в пух-золу клал душистые охапки веток – получался здоровый, теплый ночлег с подогревом. От вшей и подобной зэковской нечисти он отделался по давнему обычаю бурят-путешественников к святым местам Тибета. Нашел хороший, крепкий муравейник и, сам, прогуливаясь голышом по опушке, всю одежду туда засунул. Мураши начисто ее дезинфицировали от паразитов. Пищи хватало – попадались прошлогодняя брусника и клюква, кедровая падалка, часто пил терпкий брусничный чай. Из кедровых орехов он умудрился делать молоко, давя и размешивая их в ключевой воде. Из иголок Мамрук понаделал крючков, и рыба шла на личинки короедов и даже шерстяные обрывки. Хлеба хотелось до смерти и рыбу он ел с растертой берестой, так питались в древности русские первопроходцы Сибири. Попадалось много черемши – сладкогорькие коренья ее бодрили и сбивали пот. Что удручало, так это одежда; как он ее ни латал – она трепалась и расползалась. Сукно неизвестно от чего гнило, сапоги от мокроты рассыпались и держались, как говорится, на соплях. Он их и берестой вареной обкладывать пробовал, наступал осторожно, но кожа разбухала. В таком виде Мамрук пробился, вышел на селение.
Советская шпиономания довела людей, забывших не только свою национальность, но и вообще кто они и где живут, до того, что селения стали безмолвными и безымянными. Все объявления и верстовые столбы поубирали. Не ведаешь, где въезд, а где выезд. То же самое сделали и с мостами – не поймешь, через какую они реку. Но надо сказать, что все, кто учился у историка Терентия Тонких, помимо истории Сибири знали ее географию и по вкусу могли бичуринский хлеб отличить от бийского. Ведал о ней и Мамрук. Набредя на селение, он ночью, продув себя вениками полыни для ликвидации «чужого» запаха, что так чувствуют собаки, прошел к большому зданию – дореволюционному правлению какого-то товарищества. Это оказался сельсовет, совмещенный с дирекцией совхоза. Но какой сельсовет и какая дирекция, было неведомо.
«Черт с ними, с названиями, надо приодеться, хоть в собачьи шкуры. Только как?» – подумал Мамрук. Люди так обнищали, девушки и женщины трусы проволокой прикручивали, ноги мешками обворачивали, – а груди крест-накрест старыми тряпками перетягивали. Белье сушили под присмотром во дворе, отвязывая для страховки собак. Только на третью ночь Мамрук заприметил висевшие на кольях широченные байковые рейтузы. Он уже разбирался в домах – этот, рейтузный, принадлежал директору совхоза. Сидя в кустах, по обрывкам речи он узнал, что в совхозе живут сибиряки и спецпереселенцы. Комендант ходит в военной форме, да и все остальные мужики «под Микояна» – в гимнастерках. Никогда не воровал Мамрук, а тут пришлось утырить рейтузы. Что с этой парой делать, он не знал.
Голод он утолял овсянкой. Коллективизация научила его бабушку и он вспомнил и по ее опыту выбирал непереработанный желудком лошади овес из конского помета, промывая его. Помет приходилось тоже воровать и искать на пастбищах, наблюдая за полетами воробьев. Пришлось также придушить парочку бродячих шавок, ему доверившихся. Мамрук видно в рубашке родился: ни разу не натыкался на людей, проживая на чердаке таежного амбара в стороне от села. Выяснил, что недалеко расположен большой поселок Качуг. Он мечтал верхом Лены пройти и достичь ее истоков, а там Байкалом спуститься до Онгурена – бурятского селения. По-бурятски он говорил и надеялся пристроиться к людям и попасти там скот. Буряты крепкий народ – своих и чужих властям не выдают. А там видно будет.
Как все же раздобыть одежду? Случай с рейтузами прошел незаметно, жена директора побоялась огласки. Как ни разглядывал, ни мял рейтузы Мамрук, но применения им не находил. Не будешь же в них разгуливать по тайге. Позор даже перед зверьем! Однажды ночью, пробираясь селом, он приметил в дупель пьяного, который брел в неизвестном направлении. Им оказался начальник спецкомендатуры. Мамрук подошел к коменданту, взял его под мышки. Пьяный мент лез целоваться, обниматься. Была ни была, Мамрук завлек его в кусты, осмотрел: одежда – гимнастерка, брюки, сапоги, нательное белье – что надо. Но заметят, поднимут шум, начнут прочесывать лес. Что делать? Пьяного мента-забулдыгу он привязал его же ремнем к дереву и сбегал за рейтузами, по пути прихватив кострового уголька. Раздел коменданта, не особо церемонясь, мент не сопротивлялся, считая, что его раздевает в постели жена. И напялил на него вальтом рейтузы – внизу вместо штанов, вверху вместо гимнастерки, затянул крепко резинки, а лицо и рейтузы разрисовал под черта и оголенную даму, конечно, второпях-впопыхах. Живи, мурло, и радуйся!
Добыча была солидная – деньги, ножевой набор, спички, швейцарские часы, два ремня, нательное белье. Под утро, уничтожив улики, Мамрук перемахнул на другой берег Лены и пошел вверх по течению к Байкальскому хребту.
Не надо обладать большой фантазией, чтобы представить события наступившего дня. Захмелевшего коменданта обнаружили не рабочие, а один шустрый бычок. Он от неожиданности аж подпрыгнул, все стадо встрепенулось и окружило коменданта. Поднялся горе-выпивоха и не соображая, босиком пошел по направлению к дому. Спецпереселенцы литовцы и немцы, эстонцы и персы, бывшие кулаки и подкулачники так зашлись в интернациональном смехе, что досмеивались дома, катаясь кто по полу, кто на кровати. Комендантша оторопела при виде своегов облике черта-русалки. Муж, даже опохмелившись, ничего сказать не мог вразумительного. Вскоре пришла толстушка-директорша и строго потребовала вернуть ее, ею прописанные рейтузы – дорогой подарок мужа в честь пятидесятилетия. Поселок смеялся, а мент на несколько дней лишился речи, и сник, став тихим, покладистым комендантишкой. Это всех успокоило и слух, судя по всему, не дошел до высших инстанций. Шла молва, что директор по пьянке избивает подругу жизни и товарища по партии за разбазаривание подарков, но жена на это не обижалась, а даже гордилась, считая это проявлением ревности, что есть тоже любовь. Комендант от выпивок не отказался, только стал пригублять в одиночку дома, прося жену предварительно крепко-накрепко привязывать его за талию к потолочному качальному крюку.
Уже два месяца продолжались бега Мамрука, парик он сжег, бороду подправил ножницами, оказавшимися в ножевом наборе коменданта. Разогрев горячими камнями в брошенной лодке воду, Мамрук набросал туда баданьих кореньев, сам омылся и покрасил всю ворованную одежду, которая стала серо-коричневой. Из голенищ зэковских сапог сшил калоши-накидки на комендантские сапоги, чтобы их подольше сберечь. Донимали частенько начавшиеся июльские дожди и нехватка хлеба. Хлеб мучил, стоило только о нем подумать, снился его запах, вид, горбушки маячили, как золотые купола иркутских храмов. Мамрук боялся, что сорвется, нападет на человека, ограбит. В Качуге зашел на понтонный мост, изображая рыбака, разговорился с пацанами, попросил как бы невзначай купить ему хлеба и соли. Пацаны тотчас же принесли. Он отдал им всю пойманную рыбу, ушел в тайгу и стал есть кусочками хлеб, смакуя, растирая его по языку.
Он почувствовал, что к нему нет настороженности, что его принимают за геолога и тут подвалило настоящее счастье: подошел мужик и попросил помочь погрузить при наличии свободного времени баржу. Грузили мукой, салом, сахаром для слюдяных приисков Мамы. Ему заплатили, не спросив ни фамилию, ни имя. Спал он прямо на баржах. Но вдруг утром на рассвете что-то кольнуло в бок: надо рвать когти. Мамрук встал и сказал не то себе, не то спавшим вповалку грузчикам, что его ждут дома, и исчез. Решил продолжить поход к бурятам или пробираться в Иркутск. Кругом шел покос – на островах, берегах, в падях. С едой все было в норме – была мука, которую он перемешал с американским лярдом – свиным салом, была соль, хорошо шел предрассветный клев рыбы, только стала очень донимать мошка и комарье. В Качуге к нему привязался шаловливый щенок, который прямо на глазах, питаясь рыбой, превращался в пса. Много ли надо собаке – погладь, покорми, перенеси через студеный ручей и друг на всю жизнь, только вольную. За деревней Бирюлькой, в тайге Мамрук обнаружил зимовье. Он стал думать и решил, что лучше перебраться в Иркутск и там раствориться.
В один из дней к зимовью подошла молодая женщина с косой, пес залаял, но не злобно. Он вышел и почему-то испуганно громко сказал: «Что вам здесь надо?» «Ничего не надо, – ответила она отрешенно. – Мне тут председатель отвел место для покоса, совсем, подлец, изжить хочет.» Они сели рядом на поваленную лесину, словно давно были знакомы. «Вы, верно, старатель и голодны», – сказала она, подумав. От сердца отлегло. «Старатель, старатель, – радуясь душой, произнес-подумал Мамрук. – Как это ему раньше не пришло в голову стать старателем?»
Женщина рассказала, что муж погиб, живет с сыном в колхозе. Председатель ходу не дает, хочет, чтоб стала его любовницей, а она не может лечь под эту падаль, предателя, виновника смерти многих односельчан. На трудодни ничего не получает, живут хозяйством – огородом и коровой с телком. Вот председатель и выделил покос на самых дальних заимках – здесь ей опасно, страшно, хоть вешайся. Женщину звали Инной. В том же разговоре нашла на Мамрука несносная, всепоглощающая жалость. Всех стало жалко, даже скулящих при смерти Артура и Брата, секретаря обкома, которого опозорил перед всеми. Этого он в себе не терпел. И сказал Мамрук нарочито грубо незнакомой приятной бабенке: «Мамзель, сено я вам здесь поставлю, но только пришлите своего короеда и пусть он стережет вход в долину, не хочу видеть лишних людей. Он может держать язык за зубами?» «Он весь в отца – замок, я ручаюсь», – сказала Инна. Мамрук стал тут же примерять к рукам и росту размаху литовку.
Никогда он не ел такого вкусного хлеба и не пил такого парного молока. Он ушел в покос, который вернул его к бытию, к жизни, а Инну к спокойному общению с председателем. Копны получились словно игрушки, сено пахучее, не моченное дождями. Собрав их, сметал три хороших зарода.
Короед Кеша не подвел и заранее оповестил о подходе гостя. Приехавший председатель опешил – он не ожидал такой прыти от Инки. – Вот за это я тебя люблю, Инка-картинка, выполнила норму. По две палочки получишь в день. Один зарод в колхоз оформим, другой купим у тебя в обмен на дрова, третий твой, кровный. Что стоишь хмурая, радуйся. Завтра прошу в правление на расписку.
Влюбилась Инка в Мамрука, который вдруг пустился в хвастовство, рассказал как искупал прошлым летом секретаря обкома, как из зоны уходил, как рейтузы напяливал на коменданта МВД. И порешили – он будет жить здесь в зимовье до снега, затем она его перевезет к себе в копне сена. Зимой она съездит к родственнику в Иркутск, он работает на мясокомбинате гуртовщиком – гоняет из Монголии сарлыков, человек бывалый, ушлый, что-нибудь придумает. Она же Николаю принесет ружье, порох, дробь. Так все и вышло, как загадали, кого надо подмазали, достали документы, непойманный Мамрук перебрался в Иркутск. Ходил в Монголию, затем они с Инной обвенчались и он вырвал ее из колхоза вместе с сыном. Открылся братьям в конце пятидесятых, уже семейным, с детьми, квартирой и достатком. Все Мамруковы приехали в Иркутск – закатили выпивон-гулянье. По старым обычаям перегонщиков скота начали с «Байкала», что на Большой улице, и закончили в «Сибири», что на Дворянской. Мать устала и только один ресторан посетила, с Инной уехала домой, а отец с сыновьями до конца был и пил, твердо на ногах стоял и поднимал тост за Сибирскую республику Краснощекова. Подавая в очередной раз жареные пельмени, официант шепнул Николаю: «Выйди на минутку». Мамрук вышел и мэтр подносов и бокалов, известнейший Фрол, протянул ему руку и сказал: «Мамрук, вспомни Мерзлотную, мы верили в тебя и знали, что ты ушел, ушел. Секретарь-то по пристани голяком бегал. Каково?!» И они обнялись и расцеловались, что среди зэков бывает очень редко…
Побеги вообще дело жуткое, но особенно страшны побеги малолеток. Стрелять в них без приказа нельзя. Вылетают они словно саранча, как лемминги безоглядно бегут – вся младая генная злость уходит на разрушение – разбой, ограбления, изнасилования. Ужас и страх охватывает население от движущихся как-то бочком, в испуге беглецов, этой серятины, похожей на мошку, на крыс, на разрастающуюся плесень, на все пожирающий рак. Никого и ничто не щадят малолетки: ни женщин, ни стариков, бьют все, что движется и колышется и, наглотавшись этила, валяются, слепнут в блеске последнего солнца жизни, в страхе юного угасания, с криком раздавленных падают, как подкошенные, без стрельбы. Жутки побеги из спецзон для малолетних – спецПТУ. От заведений не остается ничего, даже стены крошатся, все гибнет, включая преподавателей, воспитателей, невзначай попавшихся на их пути. Идет-бредет кипиш малолеток.
Есть много нелепых, по-черному романтических легенд, рассказываемых любителями почесать языки. Одна из них о том, что зэки, ударившись в бега, берут с собой упитанного дурачка-бычка и потом натощак им закусывают. Групповой побег – считайте, побег раскрытый, ибо, как подметил Норберт Винер – человеческое общество подобно волчьей стае, оно глупее, чем отдельный человек. Каннибализмом занимаются уже свихнувшиеся, чокнутые люди, а такие в бега не уходят. Тайга не допускает подобного глумления над моралью.
Беглецы гибнут от усталости, болезней, отравлений, развалившейся одежды и людского отчуждения. Раньше в деревянной сибирской архитектуре предусматривалась такая деталь – в домашней пристройке делалось оконце с широким подоконником и туда на каждую ночь ставили крынку с молоком, клали кусок хлеба и сала, а то и дорогой сахар с солью. Протянет беглец с улицы руку, возьмет незаметно крынку, опорожнит, и поставит, проведя пальцем по горлышку, чтобы слизнуть сметану и идет дальше. Хозяева утром радуются – богоугодное дело сотворили. Вот и шли хорошо и сытно, потому что сибиряки были щедры на подаяние, а ночью беглецы сами находили на подоконьях краюхи хлеба и молоко в туесах: обыватели по принятому обычаю нарочно выставляют то и другое на уличную сторону изб, в особенности в крайних домах селений, для прохожих, как пишет Александр Черкасов о прошлых днях Сибири (А.А. Черкасов. «Из записок сибирского охотника». Иркутск. Восточно-Сибирское книжное издательство, 1987. С. 396). Ныне другие времена и нравы – социалистические, советские. Ушел зэк из зоны Плишкино к девушке, с которой переписывался, виделся с ней на свиданке. Убежал от тоски и любви к ней, жившей недалеко, в Худяково. Она не принимает, испугалась, иди, говорит, назад, разыщут. И такую закатила истерику человеку, жившему одной любовью к ней! Он выбежал из барака, не помня как очутился в лесу с ее косынкой в кулаке. Бродил, ходил, сколько дней неизвестно, и повесился на ее косынке. Прочная оказалась косынка, менты не нашли, а труп обнаружили следующим летом – изъеденный зверьем, исклеванный птицей. И не стали люди в этих местах больше бруснику собирать, так как она по поверью кровью погибших наполняется.
Ходит по селам, весям и городам другая байка с большим философским подбрюшьем, сдобренная росказнями и слухами, пущенными в обиход сотрудниками НКВД-МВД. В них неудачи побегов из зон сваливаются на коренных жителей Сибири – эвенков, нанайцев, эвенов, юкагиров, ульчей, нивхов, что якобы несли и сейчас потомственно несут внешнюю охрану и вылавливают бежавших. Их, дескать, убивают и обрубленные кисти рук любезно приносят лагерному начальству. За это им идет отоварка дефицитными во все времена коммуняг продуктами, а также порохом, дробью. Все это бред сивой кобылы.
Был ли кто из вас хотя бы денек в марях – в одуряющем запахе голубики и перегнивших мхов, трав, лишайников, в нудящем жужжании гнуса, в болотах с коричневой водой, сверху затянутых мутной пеленой плесени, в ручьях с ледяным дном-ложем и самое жуткое – в этой бесконечности без всяких ориентиров? По воздействию на психику мари сродни зыбучим пустыням. День-два пройдешь, уже жить не хочется, и сам становишься похожим на одиночные, корявые лиственницы, которые не поймешь – живые они или давно уже скручены ветрами насмерть. Начнешь летом такую, еще листвой не опушенную, качать-раскачивать и вдруг вырвешь неожиданно, а под корнями – снег, лед-леденец.
Приходилось ли вам ходить по курманам – стотонным глыбам, одетым в мох, кедрач, рододендрон? Они, эти глыбы, все еще раскачиваются и каждый промах-провал дает ощущение последнего в жизни вздоха. Лезешь, лезешь по таким глыбам, хватаясь за кедрач и, наконец, вершина. Спасение видишь в следующей долине. Не тут-то было – вершины-то зияющие, закутанные холодом, косо обрезанные, как жерди в ограде, с недосягаемыми озерами внутри. Если и пройдешь сквозь эти горы тайными тропами, то для этого надо выбрать какую-то неделю в году, остальное время – стужа, метели, снегопады, плотные туманы оберегают их. В этих карманах, как называют их аборигены хребтов – Байкальского, Яблоневого, Черского, ходят байки, что пасутся стада мамонтов. Очевидцы, испытавшие такие переходы, уверяют, что сами видели мамонтов, кутались в их разбросанную по тайге шерсть, заваривали для мягкости воды чай с кусочками бивней, которые валяются там всюду, ноги отогревали в мамонтовом горячем навозе, пугались трубного гласа великанов. Не вступайте в спор с этими людьми – они, возможно, на самом деле лицезрели мохнатых исполинов Севера. Когда эвенк или другой абориген сибирской Тайги, Тундры, Севера заметит человека, идущего по его земле, он никогда не станет его убивать. Он знает, что через день, два, три бредущий сникнет, сядет на корточки, как все бездомные на земле, привалится к теплой, такой шершавой, словно материнская рука и слезливой, как бабушкины щеки, коре лиственницы и уйдет в мир иных измерений. И сидеть он так будет долго, годами в одной позе и это место все будут обходить, аргиши не станут останавливаться.
Бежали от власти к свободе русские люди, создавая государства и сословия, уходили в прошлых веках и нынешнем. Сатану сразу увидели во власти большевиков староверы, в чьих генах не испарился дух мордвина Аввакума и ярость боярыни Морозовой. Исчезли в море тайги.
«Наша небольшая партия вошла в алтайскую деревню, не отмеченную на карте. Из домов повыходили люди – угрюмыми рядами, опустив головы, по обе стороны улицы стояли дети, старики, женщины. Мы даже побоялись попросить воды. Возвращаясь тем же путем, через месяц, деревни мы не нашли. На ее месте буйно росли крапива, полынь, светилась лебеда».
Так описывает геолог Николай Киряхин встречу со староверами в тайге в середине 20-х годов. Бежавшие в горы, леса, строили деревни. Подземными, где дома соединялись друг с другом, ходами, дым от печей выводили в сгнившие дупла деревьев. Тайными тропами общались друг с другом, передавая вести. В подземельях при свете лучин переписывали Священное Писание на расщепленную бересту, которую заготовляли с приречных берез в июльские дни. Береста тогда с них снимается словно венчальное платье с невесты в брачную ночь. Саянская, Кемь-Кетская, Енисейская тайга изрыта была подземельями беглецов. Они молились, целуя Янтарную икону Божьей Матери, и просили избавить мир от Красного Сатанинства. Такое уединение народа не сравнишь даже с бегством первых христиан в катакомбы Рима и в пустыни Кумрана. В земле, скованной морозами и засыпанной снегами, люди жили, рожали сыновей и дочерей, молились и верили в Бога. Хакасы, эвенки, чулымские татары тайно доставляли им топоры, ножи, порох, соль, семена. В глубине таежных гор и непроходимых болот, там, где мошка шевелящимся ковром покрывает одежды, лица, морды лошадей и собак, беглецы выращивали картофель, гречку, капусту и рожь. Они жили десятки лет в христианском смирении и евангелической красоте человеческих отношений.
Уже подходила к концу Вторая мировая война и солдат, поставивших пол-Европы на колени и вогнавших эту ее часть в комсталинское ярмо, послали то же творить в Азии. Их загнали в Китай принимать в плен пораженную коварством северного соседа маньчжурскую армию Японии.
Проживавший в Тянцзине родственник, так он себя считал, по крайней мере, академика Евгения Тарле Исаак Дашинский наладил изголодавшемуся без ППЖ (походно-передвижных жен) генералитету, поставок красавиц китаянок в фарфоровых вазах. Ставился такой сосуд вроде бы для украшения в китайском стиле в углу кабинета, в сосуде огромный букет роз. По хлопку, красавица, отбросив букет, прыгала на колени и в объятия бравого генерала. Дашинскому это изобретение зачли в подвиг и позволили перекраситься из белогвардейца в красноармейца, получить офицерское звание и медаль «За победу над Японией».
Однажды нарочные передали старикам-староверам тревожную весть – на них, кемь-кетских и енисейских праведников Божьих, не пожелавших покориться Советской власти и разметавшихся по тайге, брошена армия, готовят катера, которые в июне забросят солдат к устьям рек и они пойдут берегами стрелять и ловить противников Советской власти, трусливо бежавших от защиты отечества, как каких-нибудь дезертиров-власовцев или фашистов. Весть шла от подземелья к подземелью, от Басаргиных до Сазоновых. Сутками пребывали убегшие в посте и молитве, смотрели на лик Янтарной иконы Божьей Матери, пока не потекли ее слезы и не молвила им, якобы, она: «Конец миру, конец жизни, бегите и не соприкасайтесь с сатаной, с дьяволом кровососущим, уходите в пламя Бога и свободы».
Тайга была еще бескомарная, когда стали сносить к скитам сухостой, бересту, щепку смолистую клали к щепке. И на каждой щепе – слеза янтарная Божьей Матери. Обнимались девушки с юношами, целовались и любили друг друга, ожидая перехода в вечную жизнь через вьюгу пламени. Молились, молились последние свои дни на Земле, готовясь предстать перед судом праведным Божьим.
…Офицеру Дашинскому достался взвод сибиряков, обутых еще в портянки китайского шелка. Портянки были, что надо, холодили ноги в походе. Пароход прошел старинный Енисейск и причалил к Усть-Кеми, небольшой, в несколько улиц деревне. Тут в прошлом веке действовал судоходный канал, соединяющий Обь с Енисеем, однако с постройкой Транссиба его забросили и им иногда пользовались только лодочники.
Спустили катера и взвод приступил к прочесыванию тайги. На вторые сутки Исаак в бинокль увидел в одной из проток группу людей в белом, с детьми на руках. Катера повернули в их сторону. Услышав рокот моторов, люди не стали разбегаться, а пали на колени, помолились, а затем обнявшись и подбадривая друг друга, побежали в скит. Последний из вошедших взял в обе руки свертки горящей бересты и стал поджигать избу.
– Что это такое? Нажимай, нажимай, греби ребята, творится что-то неладное! – кричал Исаак Дашинский. Когда они выскочили на берег, скит полыхал и пламя смешивалось с пением, многоголосым, неземным. Солдаты начали веслами разбрасывать поленья, но от них шел такой жар, что стали гореть не только весла, но и сапоги. Кто-то бегал к протоке, кто-то, отойдя, кружился от боли, как очумелый. Когда все же приподняли с одной стороны верхний венец сруба, то им в лицо брызнули глаза. Глаза потекли по гимнастеркам.
Дашинский бессильно опустился на траву. От увиденного – поседел. Горели, полыхали в мареве огня сплетенные тела. Невиданный шел жар… Вспыхнула тайга. Спасенных не было. Иногда ловили тех, кто не успел уйти в пламя. Их спешно скручивали, увозили не разговаривая, а потом судили. Армия встала. Солдаты отказывались идти в глубь тайги, писали липовые донесения о якобы выполненных заданиях и пройденных маршрутах. Офицеры стрелялись. У тех, кто был в шелковых портянках, с ног сошли ногти и они на всю жизнь стали калеками, ходили теперь ковыляя и прихрамывая.
Зона неделю не работала, потом собрали завхозов и сказали: «Мамрука взяли живьем, сейчас он при смерти, порванный собаками подыхает в лагерной больнице на Вихоревке. От нас, известно, запомните, не уйдешь!»
На ловца и зверь бежит. Около Илимска ребятишки-рыбаки и в самом деле обнаружили утопленника. Вызвали для опознания и офицера из зоны, и тот, кривя душой, или спасая начальственную честь, заявил: «Это зэк Мамруков Николай Степанович: опасный преступник». В эти же дни освободили и братьев, неожиданно подвергшихся приводу в КПЗ. Они поняли: из-за Николая. Освобождая, мент сказал: «Мамрук из лагеря бежал, был пойман и порван начисто собаками». Братья, выйдя из каталажки, посетили родителей, пригласили дружков и сделали отходную-отпевную по давнему обычаю сибиряков, а когда изрядно перепились, стали петь «Бродяга Байкал переехал», «Далеко в стране Иркутской», «Ох, ты горе, мое горе, злая мачеха Сибирь» и другие песни тайги. Дружки не ушли дальше крыльца, их, обблеванных, аккуратно облизали, отмыв шершавыми языками, балаганские псы-бродяги. Не пропадать же хмельному добру. Это, при размышлении и толковании примет, посчитали за хорошее предзнаменование и, опохмелившись самогончиком, закусили огурчиками.
Мамрук через месяц пути вышел в долину Лены. Тут и кедры были другие, однобокие, как облезлые при линьке петухи, но разнотравье бурно клокотало в жарковом оперенье. Спал Мамрук по-боярски – в кедровых и сосновых лапах. Разжигал костер и, когда он прогорал, убирал и тушил дымящиеся головешки и на прогретую землю в пух-золу клал душистые охапки веток – получался здоровый, теплый ночлег с подогревом. От вшей и подобной зэковской нечисти он отделался по давнему обычаю бурят-путешественников к святым местам Тибета. Нашел хороший, крепкий муравейник и, сам, прогуливаясь голышом по опушке, всю одежду туда засунул. Мураши начисто ее дезинфицировали от паразитов. Пищи хватало – попадались прошлогодняя брусника и клюква, кедровая падалка, часто пил терпкий брусничный чай. Из кедровых орехов он умудрился делать молоко, давя и размешивая их в ключевой воде. Из иголок Мамрук понаделал крючков, и рыба шла на личинки короедов и даже шерстяные обрывки. Хлеба хотелось до смерти и рыбу он ел с растертой берестой, так питались в древности русские первопроходцы Сибири. Попадалось много черемши – сладкогорькие коренья ее бодрили и сбивали пот. Что удручало, так это одежда; как он ее ни латал – она трепалась и расползалась. Сукно неизвестно от чего гнило, сапоги от мокроты рассыпались и держались, как говорится, на соплях. Он их и берестой вареной обкладывать пробовал, наступал осторожно, но кожа разбухала. В таком виде Мамрук пробился, вышел на селение.
Советская шпиономания довела людей, забывших не только свою национальность, но и вообще кто они и где живут, до того, что селения стали безмолвными и безымянными. Все объявления и верстовые столбы поубирали. Не ведаешь, где въезд, а где выезд. То же самое сделали и с мостами – не поймешь, через какую они реку. Но надо сказать, что все, кто учился у историка Терентия Тонких, помимо истории Сибири знали ее географию и по вкусу могли бичуринский хлеб отличить от бийского. Ведал о ней и Мамрук. Набредя на селение, он ночью, продув себя вениками полыни для ликвидации «чужого» запаха, что так чувствуют собаки, прошел к большому зданию – дореволюционному правлению какого-то товарищества. Это оказался сельсовет, совмещенный с дирекцией совхоза. Но какой сельсовет и какая дирекция, было неведомо.
«Черт с ними, с названиями, надо приодеться, хоть в собачьи шкуры. Только как?» – подумал Мамрук. Люди так обнищали, девушки и женщины трусы проволокой прикручивали, ноги мешками обворачивали, – а груди крест-накрест старыми тряпками перетягивали. Белье сушили под присмотром во дворе, отвязывая для страховки собак. Только на третью ночь Мамрук заприметил висевшие на кольях широченные байковые рейтузы. Он уже разбирался в домах – этот, рейтузный, принадлежал директору совхоза. Сидя в кустах, по обрывкам речи он узнал, что в совхозе живут сибиряки и спецпереселенцы. Комендант ходит в военной форме, да и все остальные мужики «под Микояна» – в гимнастерках. Никогда не воровал Мамрук, а тут пришлось утырить рейтузы. Что с этой парой делать, он не знал.
Голод он утолял овсянкой. Коллективизация научила его бабушку и он вспомнил и по ее опыту выбирал непереработанный желудком лошади овес из конского помета, промывая его. Помет приходилось тоже воровать и искать на пастбищах, наблюдая за полетами воробьев. Пришлось также придушить парочку бродячих шавок, ему доверившихся. Мамрук видно в рубашке родился: ни разу не натыкался на людей, проживая на чердаке таежного амбара в стороне от села. Выяснил, что недалеко расположен большой поселок Качуг. Он мечтал верхом Лены пройти и достичь ее истоков, а там Байкалом спуститься до Онгурена – бурятского селения. По-бурятски он говорил и надеялся пристроиться к людям и попасти там скот. Буряты крепкий народ – своих и чужих властям не выдают. А там видно будет.
Как все же раздобыть одежду? Случай с рейтузами прошел незаметно, жена директора побоялась огласки. Как ни разглядывал, ни мял рейтузы Мамрук, но применения им не находил. Не будешь же в них разгуливать по тайге. Позор даже перед зверьем! Однажды ночью, пробираясь селом, он приметил в дупель пьяного, который брел в неизвестном направлении. Им оказался начальник спецкомендатуры. Мамрук подошел к коменданту, взял его под мышки. Пьяный мент лез целоваться, обниматься. Была ни была, Мамрук завлек его в кусты, осмотрел: одежда – гимнастерка, брюки, сапоги, нательное белье – что надо. Но заметят, поднимут шум, начнут прочесывать лес. Что делать? Пьяного мента-забулдыгу он привязал его же ремнем к дереву и сбегал за рейтузами, по пути прихватив кострового уголька. Раздел коменданта, не особо церемонясь, мент не сопротивлялся, считая, что его раздевает в постели жена. И напялил на него вальтом рейтузы – внизу вместо штанов, вверху вместо гимнастерки, затянул крепко резинки, а лицо и рейтузы разрисовал под черта и оголенную даму, конечно, второпях-впопыхах. Живи, мурло, и радуйся!
Добыча была солидная – деньги, ножевой набор, спички, швейцарские часы, два ремня, нательное белье. Под утро, уничтожив улики, Мамрук перемахнул на другой берег Лены и пошел вверх по течению к Байкальскому хребту.
Не надо обладать большой фантазией, чтобы представить события наступившего дня. Захмелевшего коменданта обнаружили не рабочие, а один шустрый бычок. Он от неожиданности аж подпрыгнул, все стадо встрепенулось и окружило коменданта. Поднялся горе-выпивоха и не соображая, босиком пошел по направлению к дому. Спецпереселенцы литовцы и немцы, эстонцы и персы, бывшие кулаки и подкулачники так зашлись в интернациональном смехе, что досмеивались дома, катаясь кто по полу, кто на кровати. Комендантша оторопела при виде своегов облике черта-русалки. Муж, даже опохмелившись, ничего сказать не мог вразумительного. Вскоре пришла толстушка-директорша и строго потребовала вернуть ее, ею прописанные рейтузы – дорогой подарок мужа в честь пятидесятилетия. Поселок смеялся, а мент на несколько дней лишился речи, и сник, став тихим, покладистым комендантишкой. Это всех успокоило и слух, судя по всему, не дошел до высших инстанций. Шла молва, что директор по пьянке избивает подругу жизни и товарища по партии за разбазаривание подарков, но жена на это не обижалась, а даже гордилась, считая это проявлением ревности, что есть тоже любовь. Комендант от выпивок не отказался, только стал пригублять в одиночку дома, прося жену предварительно крепко-накрепко привязывать его за талию к потолочному качальному крюку.
Уже два месяца продолжались бега Мамрука, парик он сжег, бороду подправил ножницами, оказавшимися в ножевом наборе коменданта. Разогрев горячими камнями в брошенной лодке воду, Мамрук набросал туда баданьих кореньев, сам омылся и покрасил всю ворованную одежду, которая стала серо-коричневой. Из голенищ зэковских сапог сшил калоши-накидки на комендантские сапоги, чтобы их подольше сберечь. Донимали частенько начавшиеся июльские дожди и нехватка хлеба. Хлеб мучил, стоило только о нем подумать, снился его запах, вид, горбушки маячили, как золотые купола иркутских храмов. Мамрук боялся, что сорвется, нападет на человека, ограбит. В Качуге зашел на понтонный мост, изображая рыбака, разговорился с пацанами, попросил как бы невзначай купить ему хлеба и соли. Пацаны тотчас же принесли. Он отдал им всю пойманную рыбу, ушел в тайгу и стал есть кусочками хлеб, смакуя, растирая его по языку.
Он почувствовал, что к нему нет настороженности, что его принимают за геолога и тут подвалило настоящее счастье: подошел мужик и попросил помочь погрузить при наличии свободного времени баржу. Грузили мукой, салом, сахаром для слюдяных приисков Мамы. Ему заплатили, не спросив ни фамилию, ни имя. Спал он прямо на баржах. Но вдруг утром на рассвете что-то кольнуло в бок: надо рвать когти. Мамрук встал и сказал не то себе, не то спавшим вповалку грузчикам, что его ждут дома, и исчез. Решил продолжить поход к бурятам или пробираться в Иркутск. Кругом шел покос – на островах, берегах, в падях. С едой все было в норме – была мука, которую он перемешал с американским лярдом – свиным салом, была соль, хорошо шел предрассветный клев рыбы, только стала очень донимать мошка и комарье. В Качуге к нему привязался шаловливый щенок, который прямо на глазах, питаясь рыбой, превращался в пса. Много ли надо собаке – погладь, покорми, перенеси через студеный ручей и друг на всю жизнь, только вольную. За деревней Бирюлькой, в тайге Мамрук обнаружил зимовье. Он стал думать и решил, что лучше перебраться в Иркутск и там раствориться.
В один из дней к зимовью подошла молодая женщина с косой, пес залаял, но не злобно. Он вышел и почему-то испуганно громко сказал: «Что вам здесь надо?» «Ничего не надо, – ответила она отрешенно. – Мне тут председатель отвел место для покоса, совсем, подлец, изжить хочет.» Они сели рядом на поваленную лесину, словно давно были знакомы. «Вы, верно, старатель и голодны», – сказала она, подумав. От сердца отлегло. «Старатель, старатель, – радуясь душой, произнес-подумал Мамрук. – Как это ему раньше не пришло в голову стать старателем?»
Женщина рассказала, что муж погиб, живет с сыном в колхозе. Председатель ходу не дает, хочет, чтоб стала его любовницей, а она не может лечь под эту падаль, предателя, виновника смерти многих односельчан. На трудодни ничего не получает, живут хозяйством – огородом и коровой с телком. Вот председатель и выделил покос на самых дальних заимках – здесь ей опасно, страшно, хоть вешайся. Женщину звали Инной. В том же разговоре нашла на Мамрука несносная, всепоглощающая жалость. Всех стало жалко, даже скулящих при смерти Артура и Брата, секретаря обкома, которого опозорил перед всеми. Этого он в себе не терпел. И сказал Мамрук нарочито грубо незнакомой приятной бабенке: «Мамзель, сено я вам здесь поставлю, но только пришлите своего короеда и пусть он стережет вход в долину, не хочу видеть лишних людей. Он может держать язык за зубами?» «Он весь в отца – замок, я ручаюсь», – сказала Инна. Мамрук стал тут же примерять к рукам и росту размаху литовку.
Никогда он не ел такого вкусного хлеба и не пил такого парного молока. Он ушел в покос, который вернул его к бытию, к жизни, а Инну к спокойному общению с председателем. Копны получились словно игрушки, сено пахучее, не моченное дождями. Собрав их, сметал три хороших зарода.
Короед Кеша не подвел и заранее оповестил о подходе гостя. Приехавший председатель опешил – он не ожидал такой прыти от Инки. – Вот за это я тебя люблю, Инка-картинка, выполнила норму. По две палочки получишь в день. Один зарод в колхоз оформим, другой купим у тебя в обмен на дрова, третий твой, кровный. Что стоишь хмурая, радуйся. Завтра прошу в правление на расписку.
Влюбилась Инка в Мамрука, который вдруг пустился в хвастовство, рассказал как искупал прошлым летом секретаря обкома, как из зоны уходил, как рейтузы напяливал на коменданта МВД. И порешили – он будет жить здесь в зимовье до снега, затем она его перевезет к себе в копне сена. Зимой она съездит к родственнику в Иркутск, он работает на мясокомбинате гуртовщиком – гоняет из Монголии сарлыков, человек бывалый, ушлый, что-нибудь придумает. Она же Николаю принесет ружье, порох, дробь. Так все и вышло, как загадали, кого надо подмазали, достали документы, непойманный Мамрук перебрался в Иркутск. Ходил в Монголию, затем они с Инной обвенчались и он вырвал ее из колхоза вместе с сыном. Открылся братьям в конце пятидесятых, уже семейным, с детьми, квартирой и достатком. Все Мамруковы приехали в Иркутск – закатили выпивон-гулянье. По старым обычаям перегонщиков скота начали с «Байкала», что на Большой улице, и закончили в «Сибири», что на Дворянской. Мать устала и только один ресторан посетила, с Инной уехала домой, а отец с сыновьями до конца был и пил, твердо на ногах стоял и поднимал тост за Сибирскую республику Краснощекова. Подавая в очередной раз жареные пельмени, официант шепнул Николаю: «Выйди на минутку». Мамрук вышел и мэтр подносов и бокалов, известнейший Фрол, протянул ему руку и сказал: «Мамрук, вспомни Мерзлотную, мы верили в тебя и знали, что ты ушел, ушел. Секретарь-то по пристани голяком бегал. Каково?!» И они обнялись и расцеловались, что среди зэков бывает очень редко…
Побеги вообще дело жуткое, но особенно страшны побеги малолеток. Стрелять в них без приказа нельзя. Вылетают они словно саранча, как лемминги безоглядно бегут – вся младая генная злость уходит на разрушение – разбой, ограбления, изнасилования. Ужас и страх охватывает население от движущихся как-то бочком, в испуге беглецов, этой серятины, похожей на мошку, на крыс, на разрастающуюся плесень, на все пожирающий рак. Никого и ничто не щадят малолетки: ни женщин, ни стариков, бьют все, что движется и колышется и, наглотавшись этила, валяются, слепнут в блеске последнего солнца жизни, в страхе юного угасания, с криком раздавленных падают, как подкошенные, без стрельбы. Жутки побеги из спецзон для малолетних – спецПТУ. От заведений не остается ничего, даже стены крошатся, все гибнет, включая преподавателей, воспитателей, невзначай попавшихся на их пути. Идет-бредет кипиш малолеток.
Есть много нелепых, по-черному романтических легенд, рассказываемых любителями почесать языки. Одна из них о том, что зэки, ударившись в бега, берут с собой упитанного дурачка-бычка и потом натощак им закусывают. Групповой побег – считайте, побег раскрытый, ибо, как подметил Норберт Винер – человеческое общество подобно волчьей стае, оно глупее, чем отдельный человек. Каннибализмом занимаются уже свихнувшиеся, чокнутые люди, а такие в бега не уходят. Тайга не допускает подобного глумления над моралью.
Беглецы гибнут от усталости, болезней, отравлений, развалившейся одежды и людского отчуждения. Раньше в деревянной сибирской архитектуре предусматривалась такая деталь – в домашней пристройке делалось оконце с широким подоконником и туда на каждую ночь ставили крынку с молоком, клали кусок хлеба и сала, а то и дорогой сахар с солью. Протянет беглец с улицы руку, возьмет незаметно крынку, опорожнит, и поставит, проведя пальцем по горлышку, чтобы слизнуть сметану и идет дальше. Хозяева утром радуются – богоугодное дело сотворили. Вот и шли хорошо и сытно, потому что сибиряки были щедры на подаяние, а ночью беглецы сами находили на подоконьях краюхи хлеба и молоко в туесах: обыватели по принятому обычаю нарочно выставляют то и другое на уличную сторону изб, в особенности в крайних домах селений, для прохожих, как пишет Александр Черкасов о прошлых днях Сибири (А.А. Черкасов. «Из записок сибирского охотника». Иркутск. Восточно-Сибирское книжное издательство, 1987. С. 396). Ныне другие времена и нравы – социалистические, советские. Ушел зэк из зоны Плишкино к девушке, с которой переписывался, виделся с ней на свиданке. Убежал от тоски и любви к ней, жившей недалеко, в Худяково. Она не принимает, испугалась, иди, говорит, назад, разыщут. И такую закатила истерику человеку, жившему одной любовью к ней! Он выбежал из барака, не помня как очутился в лесу с ее косынкой в кулаке. Бродил, ходил, сколько дней неизвестно, и повесился на ее косынке. Прочная оказалась косынка, менты не нашли, а труп обнаружили следующим летом – изъеденный зверьем, исклеванный птицей. И не стали люди в этих местах больше бруснику собирать, так как она по поверью кровью погибших наполняется.
Ходит по селам, весям и городам другая байка с большим философским подбрюшьем, сдобренная росказнями и слухами, пущенными в обиход сотрудниками НКВД-МВД. В них неудачи побегов из зон сваливаются на коренных жителей Сибири – эвенков, нанайцев, эвенов, юкагиров, ульчей, нивхов, что якобы несли и сейчас потомственно несут внешнюю охрану и вылавливают бежавших. Их, дескать, убивают и обрубленные кисти рук любезно приносят лагерному начальству. За это им идет отоварка дефицитными во все времена коммуняг продуктами, а также порохом, дробью. Все это бред сивой кобылы.
Был ли кто из вас хотя бы денек в марях – в одуряющем запахе голубики и перегнивших мхов, трав, лишайников, в нудящем жужжании гнуса, в болотах с коричневой водой, сверху затянутых мутной пеленой плесени, в ручьях с ледяным дном-ложем и самое жуткое – в этой бесконечности без всяких ориентиров? По воздействию на психику мари сродни зыбучим пустыням. День-два пройдешь, уже жить не хочется, и сам становишься похожим на одиночные, корявые лиственницы, которые не поймешь – живые они или давно уже скручены ветрами насмерть. Начнешь летом такую, еще листвой не опушенную, качать-раскачивать и вдруг вырвешь неожиданно, а под корнями – снег, лед-леденец.
Приходилось ли вам ходить по курманам – стотонным глыбам, одетым в мох, кедрач, рододендрон? Они, эти глыбы, все еще раскачиваются и каждый промах-провал дает ощущение последнего в жизни вздоха. Лезешь, лезешь по таким глыбам, хватаясь за кедрач и, наконец, вершина. Спасение видишь в следующей долине. Не тут-то было – вершины-то зияющие, закутанные холодом, косо обрезанные, как жерди в ограде, с недосягаемыми озерами внутри. Если и пройдешь сквозь эти горы тайными тропами, то для этого надо выбрать какую-то неделю в году, остальное время – стужа, метели, снегопады, плотные туманы оберегают их. В этих карманах, как называют их аборигены хребтов – Байкальского, Яблоневого, Черского, ходят байки, что пасутся стада мамонтов. Очевидцы, испытавшие такие переходы, уверяют, что сами видели мамонтов, кутались в их разбросанную по тайге шерсть, заваривали для мягкости воды чай с кусочками бивней, которые валяются там всюду, ноги отогревали в мамонтовом горячем навозе, пугались трубного гласа великанов. Не вступайте в спор с этими людьми – они, возможно, на самом деле лицезрели мохнатых исполинов Севера. Когда эвенк или другой абориген сибирской Тайги, Тундры, Севера заметит человека, идущего по его земле, он никогда не станет его убивать. Он знает, что через день, два, три бредущий сникнет, сядет на корточки, как все бездомные на земле, привалится к теплой, такой шершавой, словно материнская рука и слезливой, как бабушкины щеки, коре лиственницы и уйдет в мир иных измерений. И сидеть он так будет долго, годами в одной позе и это место все будут обходить, аргиши не станут останавливаться.
Бежали от власти к свободе русские люди, создавая государства и сословия, уходили в прошлых веках и нынешнем. Сатану сразу увидели во власти большевиков староверы, в чьих генах не испарился дух мордвина Аввакума и ярость боярыни Морозовой. Исчезли в море тайги.
«Наша небольшая партия вошла в алтайскую деревню, не отмеченную на карте. Из домов повыходили люди – угрюмыми рядами, опустив головы, по обе стороны улицы стояли дети, старики, женщины. Мы даже побоялись попросить воды. Возвращаясь тем же путем, через месяц, деревни мы не нашли. На ее месте буйно росли крапива, полынь, светилась лебеда».
Так описывает геолог Николай Киряхин встречу со староверами в тайге в середине 20-х годов. Бежавшие в горы, леса, строили деревни. Подземными, где дома соединялись друг с другом, ходами, дым от печей выводили в сгнившие дупла деревьев. Тайными тропами общались друг с другом, передавая вести. В подземельях при свете лучин переписывали Священное Писание на расщепленную бересту, которую заготовляли с приречных берез в июльские дни. Береста тогда с них снимается словно венчальное платье с невесты в брачную ночь. Саянская, Кемь-Кетская, Енисейская тайга изрыта была подземельями беглецов. Они молились, целуя Янтарную икону Божьей Матери, и просили избавить мир от Красного Сатанинства. Такое уединение народа не сравнишь даже с бегством первых христиан в катакомбы Рима и в пустыни Кумрана. В земле, скованной морозами и засыпанной снегами, люди жили, рожали сыновей и дочерей, молились и верили в Бога. Хакасы, эвенки, чулымские татары тайно доставляли им топоры, ножи, порох, соль, семена. В глубине таежных гор и непроходимых болот, там, где мошка шевелящимся ковром покрывает одежды, лица, морды лошадей и собак, беглецы выращивали картофель, гречку, капусту и рожь. Они жили десятки лет в христианском смирении и евангелической красоте человеческих отношений.
Уже подходила к концу Вторая мировая война и солдат, поставивших пол-Европы на колени и вогнавших эту ее часть в комсталинское ярмо, послали то же творить в Азии. Их загнали в Китай принимать в плен пораженную коварством северного соседа маньчжурскую армию Японии.
Проживавший в Тянцзине родственник, так он себя считал, по крайней мере, академика Евгения Тарле Исаак Дашинский наладил изголодавшемуся без ППЖ (походно-передвижных жен) генералитету, поставок красавиц китаянок в фарфоровых вазах. Ставился такой сосуд вроде бы для украшения в китайском стиле в углу кабинета, в сосуде огромный букет роз. По хлопку, красавица, отбросив букет, прыгала на колени и в объятия бравого генерала. Дашинскому это изобретение зачли в подвиг и позволили перекраситься из белогвардейца в красноармейца, получить офицерское звание и медаль «За победу над Японией».
Однажды нарочные передали старикам-староверам тревожную весть – на них, кемь-кетских и енисейских праведников Божьих, не пожелавших покориться Советской власти и разметавшихся по тайге, брошена армия, готовят катера, которые в июне забросят солдат к устьям рек и они пойдут берегами стрелять и ловить противников Советской власти, трусливо бежавших от защиты отечества, как каких-нибудь дезертиров-власовцев или фашистов. Весть шла от подземелья к подземелью, от Басаргиных до Сазоновых. Сутками пребывали убегшие в посте и молитве, смотрели на лик Янтарной иконы Божьей Матери, пока не потекли ее слезы и не молвила им, якобы, она: «Конец миру, конец жизни, бегите и не соприкасайтесь с сатаной, с дьяволом кровососущим, уходите в пламя Бога и свободы».
Тайга была еще бескомарная, когда стали сносить к скитам сухостой, бересту, щепку смолистую клали к щепке. И на каждой щепе – слеза янтарная Божьей Матери. Обнимались девушки с юношами, целовались и любили друг друга, ожидая перехода в вечную жизнь через вьюгу пламени. Молились, молились последние свои дни на Земле, готовясь предстать перед судом праведным Божьим.
…Офицеру Дашинскому достался взвод сибиряков, обутых еще в портянки китайского шелка. Портянки были, что надо, холодили ноги в походе. Пароход прошел старинный Енисейск и причалил к Усть-Кеми, небольшой, в несколько улиц деревне. Тут в прошлом веке действовал судоходный канал, соединяющий Обь с Енисеем, однако с постройкой Транссиба его забросили и им иногда пользовались только лодочники.
Спустили катера и взвод приступил к прочесыванию тайги. На вторые сутки Исаак в бинокль увидел в одной из проток группу людей в белом, с детьми на руках. Катера повернули в их сторону. Услышав рокот моторов, люди не стали разбегаться, а пали на колени, помолились, а затем обнявшись и подбадривая друг друга, побежали в скит. Последний из вошедших взял в обе руки свертки горящей бересты и стал поджигать избу.
– Что это такое? Нажимай, нажимай, греби ребята, творится что-то неладное! – кричал Исаак Дашинский. Когда они выскочили на берег, скит полыхал и пламя смешивалось с пением, многоголосым, неземным. Солдаты начали веслами разбрасывать поленья, но от них шел такой жар, что стали гореть не только весла, но и сапоги. Кто-то бегал к протоке, кто-то, отойдя, кружился от боли, как очумелый. Когда все же приподняли с одной стороны верхний венец сруба, то им в лицо брызнули глаза. Глаза потекли по гимнастеркам.
Дашинский бессильно опустился на траву. От увиденного – поседел. Горели, полыхали в мареве огня сплетенные тела. Невиданный шел жар… Вспыхнула тайга. Спасенных не было. Иногда ловили тех, кто не успел уйти в пламя. Их спешно скручивали, увозили не разговаривая, а потом судили. Армия встала. Солдаты отказывались идти в глубь тайги, писали липовые донесения о якобы выполненных заданиях и пройденных маршрутах. Офицеры стрелялись. У тех, кто был в шелковых портянках, с ног сошли ногти и они на всю жизнь стали калеками, ходили теперь ковыляя и прихрамывая.