Страница:
В Шотландии Мариины французские дядья, Гизы, охмуряли ее сына, малолетнего короля Якова — сколько ему, почти двадцать? Не такой и малолетка, и Бог весть, долго ли еще можно полагаться на этого шотландского юнца. А тем временем по ту сторону Ла-Манша привычного дьявола Альбу сменил новый, злейший — единокровный брат Филиппа, ублюдок дон Хуан.
Бастард по рождению и по природе, кровавый ублюдок, как мы вскорости убедились. Нам пришлось послать одного из ближайших помощников Уолсингема, надежного Дэвисона, с золотом, чтобы ободрить и вместе с тем припугнуть добрых голландских бюргеров, стонущих под пятой испанца. Однако Мария ловко переманила его на свою сторону, как узнали мы из первого же перехваченного Уолсингемом письма. «Обнимаю Вас, — писала она, — и молю Бога приблизить день, когда смогу в качестве английской королевы приветствовать вас в Англии!»
— Измена! — кричали Уолсингем и Робин.
— Для суда мало, — убивались Бэкон и Берли. — Поскольку вы бездетны, она может подразумевать свое возможное право унаследовать ваш трон.
— Кит, вы — судейский! — взывала я к Хаттону. — Помогите мне!
Он покачал головой:
— Увы, теперь я только танцор Вашего Величества. Однако можно испросить мнение Коллегии.
— Так испросите!
Испросил. И все согласились с лордом-хранителем печати — «недостаточно измены».
В ту ночь я снова рыдала в оконной нише, выла на луну. Черт побери Марию, лопни ее глаза! Проклятье ее цветисто-уклончивым фразам, тому хитроумию, с которым она, желая меня свергнуть, никогда не высказывается напрямик!
Однако, если…
Если мы поймаем ее с поличным, уличим в заговоре против моей жизни, докажем, что ее перо обагрено моей кровью, — что тогда?
Я не смогу ее казнить.
Потому что я видела то, чего не видели другие, — Мария должна жить. Покуда она жива, можно не бояться Филиппа, он не станет свергать меня ради Марии, всей душой тяготеющей к враждебной ему Франции. Однако я не обольщалась касательно его чувств к Англии, понимала — он спит и видит нас покоренными.
Он прислал нового посла, дона Бернардино де Мендосу, известить о перемене в своем настроении. Я возненавидела его с первого взгляда — от пульсирующей жилки на виске до черных каблуков его кордовской кожи башмаков.
О, как намеренно холоден был его поклон!
— Ваше Светлейшее Величество, мой великий король просит меня приветствовать в вашем лице его любезнейшую младшую сестру.
Ха! Вот он теперь как, короткозадый пеликан!
— И доводит до вашего сведения два своих желания, в коих рассчитывает на ваше содействие. Он желал бы возвращения истинной римской веры по всему миру, и прежде всего — в его собственных владениях! А также требует, чтобы прекратились бесчинства ваших каперов на Испанском материке.
Я слушала его в аудиенц-зале и обмахивалась веером, дабы остудить расходившиеся нервы. Под корсажем, расшитым оправленными в серебро сапфирами и бирюзой, бешено колотилось сердце, под модным головным убором лихорадочно работал мозг.
В его собственных владениях — то есть в Нидерландах, которые все сильнее волнуются под его жестокой и отдаленной державой, и где ни Альба, ни дон Хуан, ни кто другой не может сдержать наступление Реформации.
Однако мои каперы?
— Кто нападает на испанские галионы, дон Мендоса, кто с моего ведома грабит сокровища вашего повелителя? Это джентльмены удачи, пираты, голодранцы, отребье! — подавшись вперед, выпалила я ему в лицо. Господи, как густо напомажены его волосы, воняет, словно папистским ладаном, на щуплой груди папистский крест в полфута длиной. Я постучала веером по инкрустированному каменьями распятию. — Мы не поддерживаем их, правда, Берли?
Берли сплел длинные пальцы, словно его возмутило самое предположение.
— Конечно не поддерживаем! — с жаром вскричал он. — Мы чтим международные законы и здесь, и в международных водах.
Я хихикнула про себя. Это верно, по крайней мере в отношении Берли, самого законопослушного из людей. Однако я уже некоторое время втайне от него приглядывала за своими купцами, мало того, запускала палец, если не руку, во все ими добытое. Когда Робин убедил меня вложить средства в этих энтузиастов из западных графств — Хоукинса и иже с ним, — я и не знала, какую получу выгоду. Но их набеги на корабли, везущие Филиппу добытое в Вест-Индии серебро, оказались вернейшим способом ослабить его и обогатить меня.
Однако я, разумеется, поддакивала Берли, ну, просто сама невинность.
— Нет, нет, мы ничего не знаем, — с праведным гневом уверяла я.
— Как Вашему Величеству угодно!
Само собой, Мендоса, уходивший шипя от ярости и распространяя вокруг запах желчи, мне не поверил. Но что ему было делать — назвать королеву Англии лгуньей? И вот поди ж ты, солги — кому бы в эту самую минуту войти в лондонские воды, как не этому разбойнику Фрэнсису Дрейку!
Дрейк! Знаю, когда станут описывать мое царствование, его назовут в числе моих величайших героев. А кто вспомнит моего доброго седобородого Сассекса и моего лорда-хранителя печати, толстого Ника Бэкона, тех, кто служил мне денно и нощно со дня моего восшествия, четверть столетия, и, к моей величайшей скорби, умерших той осенью? На меня наседали, чтобы я назначила преемника Бэкону, и, внимательно осмотревшись, я остановила выбор на верном сэре Джоне Пакеринге. Но Дрейк? Я его почти и не знала. Он был полезен, и все.
— Мадам, «Лань», «Лань»! «Золотая Лань» стоит в лондонском порту!
Лондон обезумел от радости, подмастерья улизнули с работы, женщины и дети, вельможи и купцы — все бежали в доки смотреть на героев, смотреть на чудо.
— Дрейк? После стольких лет? Черт возьми! — осадила я Робина, когда тот принес новость. — Его так долго не было, что я и позабыла про его существование!
Когда он покидал Англию, я еще и не видела свою последнюю любовь, монсеньера, и считала, что Робин мне верен…
Довольно! В том месяце предстояло справлять мой день рожденья. Дева снова восходила, Робин был со мной, я и без Дрейка считала это подарком.
Робин улыбнулся:
— Ваши слуги вас любят. Сойдя на берег, он первым делом спросил: «Как королева?» И он умоляет вас посетить его корабль и выбрать из добычи, чего ваша душа пожелает, — он говорит, что привез баснословные сокровища.
Баснословные? Вернее будет сказать, сказочные!
Когда я взошла на его кораблик, он преклонил колена, маленький, румяный, широкоплечий, с глазами, как далекий окоем. По обе стороны меня приветствовали открытые зевы сундуков с серебром, золотом и самоцветами. Я запрокинула голову и втянула соленый воздух.
«Благодарение Богу!»
Дрейк вскочил на ноги и, словно фокусник, принялся извлекать сокровища.
— Смотрите, Ваше Величество! Золотые и серебряные монеты без счета! Золото и серебро в слитках, кроны и полумесяцы, ангелы-нобли и эскудо. Вот, гляньте! — Он играючи запустил руки по локоть в сверкающие цацки. — Ожерелье из алмазов чистой воды? Нет, слишком бедно для королевы… Может быть, оплечье из желтых алмазов и красных рубинов в виде цветов жимолости? — Еще одна безделушка сверкнула в воздухе, короткие заскорузлые пальцы ухватили ее, как рыбешку — чайка. Это был кораблик из изумрудов, с парусами-жемчужинами, плывущий по сапфировому морю. — Вам нравится, госпожа?
Я с трудом выговорила:
— Мне… нравится.
Его обветренное лицо расплылось в улыбке.
— Тогда я смею надеяться, что мой скромный дар обретет в ваших очах расположение!
Он поклонился и хлопнул в ладоши. Тут же подскочил крохотный мичман с обшитой бахромой подушкой чуть не больше себя ростом — на ней лежала корона чистого золота, украшенная изумрудами, из которых самый маленький был больше моего мизинца.
Я окончательно онемела. Однако к тому времени, когда Дрейк прибыл в Гринвич с другими безделицами вроде алмазного креста, серебряной с золотом шкатулки, кушака из черных рубинов и тройной нити жемчуга, я уже обрела дар речи.
— Правда ли, сэр, что вы обогнули земной шар? Совершили кругосветное путешествие?
Никогда не слышала я такой гордости, как в голосе этого кривоногого коротышки.
— Мадам, во имя Вашего Величества и во имя Англии мы это совершили. И, благодарение Богу, первые в мире!
А теперь при мне был не только мой голос, но и церемониальный меч.
— Встаньте, сэр Фрэнсис Дрейк, наш новопосвященный и возлюбленный рыцарь…
— У него столько серебряных слитков?!
Столько золота?! Полтора миллиона дукатов?
Это разбой, пиратство, грабеж! — вопили Берли и Мендоса.
— Это честно добытые трофеи, закон океана, добыча! — возмущались Робин и Уолсингем.
— Мы должны ее вернуть! — кричал Берли, дай ему Бог здоровья.
— Никогда! — рычал Робин, и я еще искренней пожелала здоровья ему.
И все это время Мендоса обивал мои пороги, настаивая на аудиенции, чтобы потребовать назад сокровища своего повелителя, а я отговаривалась тем, что больна, что лежу в постели, что у меня болят зубы — последнее, по крайней мере, было правдой.
А тайком я послала сказать Дрейку, Хоукинсу и другим моим мореплавателям: «Продолжайте свое доброе начинание! Грабьте испанские галионы, пусть их король нищает, а я — богатею!»
Однако нельзя было бесконечно отказывать Мендосе в аудиенции, как ни страшилась я его заранее известных мне слов.
Впрочем, когда он их произнес, я постаралась заткнуть уши.
— Значит, мадам, вы не хотите прислушаться к пожеланиям моего владыки, всемогущего короля Испанского, от имени которого я говорю? Что ж, посмотрим, прислушаетесь ли вы к голосу наших пушек, что разнесут вашу маленькую Англию на тысячу кусочков и рассеют их по всему нашему прекрасному земному шару!
Тогда ли я впервые поняла? Поняла, что будет война? Я слышала это в его голосе, читала в его глазах, глазах Филиппа.
Так что радость от великой победы Дрейка омрачили растущие страхи — теперь и мы, как мужественные маленькие Нидерланды, жили под тенью львиной пяты.
Медленно подкрадывался Великий пост; в тот год вредные поверья грянули необычно рано: для мертвецов еще не приготовили ям с негашеной известью; мяса нельзя, невкусная рыба, сухие коренья, старые яблоки, сморщенные, как кожа у моих глаз, и пустые внутри, как мое сердце; третье воскресенье перед постом, второе, масленица отмечали скорбный путь к Пепельной среде[11]. Тем мартовским утром я в окаменелом бесчувствии несла пепел своих надежд в Вестминстерское аббатство сквозь пепельно-серый от непрекращающейся мороси день. Даже церковь Святой Маргариты, которую я всегда любила и чьи серые камни были уже стары, когда аббатство переживало свою первую молодость, не могла снять с моих плеч покров смертельного страха.
В зябком пространстве церкви голос проповедника доносился словно из адской бездны:
«Обратитесь ко Мне всем сердцем своим в посте, плаче и рыдании. Раздирайте сердца ваши…
…Пощади, Господи, народ Твой, не предай наследия Твоего на поругание, чтобы не издевались над ним народы; для чего будут говорить между народами: где Бог их?»[12].
На поругание народам…
На поругание Филиппу?
Паписты окружили нас, предатели подкапываются под нас.
Дождь барабанил по крыше, словно беспокойные Божьи пальцы. Я знала, что сегодня еще двум священникам из Дуэ суждено предстать перед своим Создателем, палачи-живодеры уже точат свои ножи. Душа моя возмущалась при мысли о чудовищной казни. Но нельзя же отдавать им свою страну! В Испании Филиппова инквизиция по его приказу жжет на костре любого чужестранца, даже не еретика, если тот на улице не преклонил колена перед Святыми Дарами. У нас в Англии можно проспать всю службу, и никто не полезет тебе в душу с расспросами.
— Прах их всех побери! — в сердцах вскричала я, когда служба окончилась, не принеся мне душевного покоя. Впереди — долгий пост, а за ним еще более долгие лето, осень, зима.
Моя притихшая свита тянулась из церковных дверей, возле которых, как всегда, толпились слепые, прокаженные, увечные, умалишенные со своими плачевными, жуткими язвами. Господи, почему созданное Тобою так безобразно и гнусно? Или это цена, которую мы продолжаем платить за великий грех в Саду, грех праматери Евы?
Мерзкий ливень оставил по всему двору церкви Святой Маргариты лужи стоячей воды.
Бледное солнце серебрило неприглядную картину, которую я озирала с порога, и особенно грязь, скопившуюся там, где я собиралась пройти.
— Ваше Величество, позвольте мне.
Я резко вздрогнула. Этого мягкого девонского выговора я не слышала со смерти моей милой Кэт.
Кто это?
Голубые глаза обычно бывают серовато-зеленоватые, или бледно-бирюзовые, или цвета неба после дождя. Эти же были синие-прссиние, как августовские васильки, только не такие невинные: глаза мужчины, который смотрит на женщин и находит в этом зрелище удовольствие.
Лайковые сапожки, рост добрых шесть футов, лет, с виду, двадцать шесть, не больше.
Кудри и ухоженная бородка необычно темные для ярко-синих глаз и матовой бледной кожи.
Камзол голубовато-зеленый, цвета можжевельника. Плащ, подбитый плюшем, богато расшит стеклярусом и миланским шнуром. И при этом во всем облике что-то от голодранца, оборванца, забияки; может быть, это воскресное платье — его единственная приличная одежда?
Раздвинув толпу, он сдернул плащ с великолепных плеч и с размаху — какой жест! — больше я такого не увижу — швырнул мне под ноги. Словно парящий орел, плащ медленно опустился на самую большую лужу, как раз там, где мне предстояло ступить. Незнакомец сорвал шляпу, спутанные кудри рассыпались по лицу. Поклон был изящнее и ниже, чем у вельможного француза Симье, а уж тигриная грация — и говорить нечего.
— Вашего Величества преданный слуга до последнего вздоха.
И он исчез, оставив в воздухе отголосок тягучего, картавого девонского говорка. Я обернулась к своим людям:
— Пусть мне сейчас же скажут, кто это!
Глава 6
— Позвать сюда!
— Наглый выскочка! — буркнул у меня за спиной Хаттон. — Конечно, он это нарочно придумал — швырнуть в грязь такой чудесный плащик.
Робин, по другую руку от меня, недовольно рассмеялся:
— Ручаюсь, ваш посыльный недолго пробегает — сами увидите. Ваше Величество, он недалеко ушел.
Племянник Робина, бледный юный Филипп Сидни, глядел Робину в рот, словно услышал тонкую остроту. Я ждала беглеца. Что правда, то правда, мой посыльный в два счета привел его обратно.
— Так значит, Рели? — я рассмеялась в ревнивые лица своих спутников. — Ну, сэр, я только что выслушала о вас самые нелестные реляции!
Нимало не смущенный, он засмеялся, показывая крепкие белые зубы.
— Однако я хорошо служил вам в Ирландии и послужу еще, гораздо лучше — такой владычице!
Опять картавит, мягко и сильно.
— У вас особый выговор, сэр.
Он гордо вскинул голову:
— Я говорю на родном языке, мадам. Моя мать — урожденная Чампернаун, из западных краев.
— Чампернаун? И моя старая наставница, Кэт…
— Была сестра моей матушки.
О, милая, милая Кэт.
Чуть дрожа, я взглянула в дерзкие синие очи:
— Чтобы служить мне, вам, сэр, понадобится новый плащ.
— Будь я хоть нищий оборванец, я буду служить вам до последнего издыхания!
Я опять засмеялась:
— Неужели? Тогда приходите ко мне завтра.
Могла ли я быть благосклоннее?
Но каков наглец! Он не пришел, а прислал подарок, золотой полумесяц, усыпанный мелким жемчугом. При подарке был стишок, рифмованный вопрос «Что есть любовь?», и письмо.
«Не могу прибыть по Вашему велению, светлая луна, и не дерзнет смиренная моя звезда вступить в столь высокие сферы, доколе не будет готов заказанный мною новый плащ: стыжусь явиться пред богиней, пред нашей Дианой в чем-либо недостойном лобзания нежных ее лучей».
Мне понравилось.
Я решила приблизить его.
И когда он наконец соизволил явиться, его ждала щедрая награда — довольно, чтоб оплачивать трех портных в течение года.
А они все ехали, миссионеры, мученики, радостные, отважные, навстречу нашей ужасной жестокости — и наша жестокость становилась все ужаснее, а они все ехали.
И Мария все плела бесконечную паутину, писала бесконечные письма, протягивала нити от испанского наместника дона Хуана к своим родичам Гизам во Францию и Шотландию, от них к Ватикану и вновь в Испанию. Во тьме, бесшумно и незримо, словно Пенелопа, мы распускали пряжу предательства, нить за нитью… а она все пряла, день за днем.
А Филипп все сидел пауком в Испании, все вымышлял и вымаливал, как бы ему раз и навсегда подчинить испанскому господству Нидерланды и, заодно, Англию.
И все три нити свивали в одну три Серые Пряхи, три древние Судьбы, прядущие пряжу рока.
— Мадам, шкатулка — мастер Рели оставил.
Душистый сандал, и вырезано «ER?»! Прелесть!
А что внутри?
Сей взор, что манит руки всех сердец,
Рука, что манит сердце в каждом взоре,
Рука и взор, ум и небесный гений
Владычицы моей превыше восхвалений.
— Верни его! Бегом!
— Мадам, он недалеко!
Рели первый из моих фаворитов любил меня истинно поэтично — да, в чудесных стихах. О, другие тоже умели закрутить катрен и сообразить сонет, любой недоучка, даже многие женщины. Но овладеть словами, чтобы они летели к моему сердцу, как поцелуи, порхали вокруг, словно купидончики, скакали и ластились, умел только мой Рели.
И не в последнюю очередь за это к нему и ревновали.
— Лауреат Вашего Величества! — ехидно величал его Робин. — Если вам угодна истинная поэзия, миледи, позвольте рекомендовать вам моего племянника, чей редкий дар…
— Что, мальчика Филиппа? Нет, Робин, не позволяю!
— И это — поэзия? — фыркнул красный от злости Хаттон, сгребая сегодняшнее подношение. С издевкой он прочел второй станс:
Взор испытует чистоту сердец,
Рука сердца светлейшие пленяет…
— Довольно! — оборвала я, награждая его самым нелюбезным взглядом. Эти строки я уже выучила наизусть и ни в какой критике не нуждалась, коль скоро мне самой нравится — а мне нравилось, особенно заключительное:
Небесная с небес небесною хранима властью,
О, дай тебе служить хоть бессловесной страстью.
Да! В эти новые трудные времена мне нужны были новые служители! Нидерланды стенали под свирепым испанским гнетом, и в роковой час миру явился муж.
Муж Судьбы: Вильгельм Молчаливый звали его. «Человек столь непреклонный, мадам, что скорее откроет шлюзы и затопит страну, нежели отдаст ее на попрание пестрым испанским каблукам! — восхищался Берли. — Ему нужна помощь: мы малы, но Штаты, как они себя называют, еще меньше… Впрочем…»
Вы уже знаете, что я отвечала, что я твердила своим лордам, так что уже и преданнейших тошнило от вечного припева…
Деньги! Деньги! Деньги!
Где люди и деньги?
Не хватает!
Всегда не хватает людей и денег!
Но мы должны отвратить сонмища мидян[13] от наших врат! Если позволить Испании безнаказанно свирепствовать в Нидерландах, то близок и наш час.
— Благодарение Богу, у вас надежный флот, мадам, — мрачно промолвил Рели, теребя бородку. Твердый, синий, требовательный взгляд. — Но нужно строить еще корабли…
— Будет война, мадам, — сказал Робин, устало потирая лоб. — Нужно создавать армию.
Деньги, Боже мой!
Amor et pecunia… любовь и деньги…
«Любовь спит с деньгами», — сказал Марциал, и сказал верно — где одни, там и другая, водой не разольешь. Рели завоевал мою любовь, когда на деньги, дар любви, построил не городской дом для себя, а морской дворец, не модную одежду завел, а вооруженную четырехмачтовую шхуну. Он назвал ее «Ковчег Рели», а потом, в час моей нужды, подарил мне — поистине королевский дар — и дал новое имя «Ковчег королевы».
Робин отбивался другим оружием, словами, как Рели, но не своими: он нанял актеров, назвал их «труппой лорда Лестера» и велел разыгрывать всякие милые пустячки и дурачества, чтобы хоть ненадолго отвлечь меня от бремени растущих забот.
И за это я его снова полюбила.
А Рели, любила я его, спросите?
Конечно, он мне нравился. Пусть ему не было тридцати, а я содрогалась под тяжестью полустолетия — что с того? Пусть он обхаживал меня за деньги, а не только за красивые глаза — что с того? Все такие!
Даже Робин? Если честно?
Даже он.
А мой Уолтер, моя живая вода, моя aqua vitae?
Гладкие щеки и кудрявая бородка, твердые руки, заливистый смех, неутомимые ноги.
И ничего общего с моим отцом!
Однако государственные заботы подтачивали мои силы. А покуда я просиживала за полночь со стариками и писарями, юные играли и плясали, как им и надлежит.
Как-то этим летом я поздно вышла в присутствие.
— Пусть веселятся! — велела я лорду-гофмейстеру, занимая место на возвышении. Виолы вздохнули, лютни заплакали, танцы возобновились. Послышался девичий смех, блеснул голубой с золотом наряд, тоненькая стройная фигура вступила в круг. Золотые волосы, черные глаза, смелый взгляд — Пенелопа Девере, одна из дочерей графа Эссекса, погибшего за меня в Ирландии. В брачной поре, подумала я тогда — теперь, судя по ее виду, в пору плакать! Ее брат, молодой Эссекс, на попечении Берли — а кто отвечает за сестер?
— Где граф Хантингдон?
— Здесь, ваша милость!
— Хантингдон, старый друг!
Улыбка верного и скромного служаки. Я указала на Девере:
— Ваша воспитанница до сих пор не замужем. Кто-нибудь просил ее руки?
Он с печальной усмешкой кивнул в дальний конец зала. Там в углу щуплый одинокий юноша в глубокой задумчивости следил за кружащимися в ярком свете парами.
— Сэр Филипп Сидни пылко ухаживает за ней и воспевает в стихах. Но она над ним смеется.
Да, конечно… маленький, бледный, весь рябой… хуже того, лишен единственного, что сполна возместило бы любые недостатки.
— У него нет денег!
Хантингдон вздохнул:
— Истинная правда, мадам. Также ее домогается лорд Рич…
— Богатый лорд Рич?
Он хмыкнул:
— Очень богатый лорд Рич.
Я призадумалась. Рич. Да, я его знаю — сын, нет, конечно, внук того Рича, что в моем беспомощном девичестве всячески помогал ненавистному Паджету в стремлении меня уничтожить и собственными голыми руками пытал Анну Эскью. Нынешний лорд в этом неповинен, но рассудил заблага жить потихоньку, не высовываться, приберегать денежки.
— Подходящая пара. Она его любит?
Хантингдон чуть вздохнул:
— Увы, нет.
— Неважно. — Я приняла решение. — Так и будет. Рич ее получит. А я подумаю о младшей.
Я действительно собиралась о ней позаботиться. Но если я думала пристроить этих своевольных девиц и ради блага Филиппа спасти его от старшей, как же я просчиталась! Сидни все так же как по бессердечной Пенелопе, она оказалась недостойной женою Ричу, Доротея сбежала с каким-то глупым рыцарем, а тут еще дочь Уолсингема вбила себе в голову, что выйдет за Сидни или умрет.
— Хватит! — кричала я. — Этого не будет.
Но Уолсингем ради любимой дочки был согласен на все — не могла же я запретить отцу пристроить дитя. Я вообще была не в лучшем расположении духа: как раз обнаружилось, что лорд Оксфорд, лучший мой танцор, нарушил брачные клятвы, изменил жене, дочери моего доброго Берли, с молоденькой девочкой, только что из пеленок! Хуже того, любовницей была Анна Вавасур, одна из моих фрейлин, то есть я за нее отвечала, а ублюдочек был уже на подходе. Кузен и покровитель Вавасур вызвал Оксфорда на дуэль, они дрались, все их приближенные тоже, несколько человек были убиты…
— Проклятие! — гремела я в ярости. — Всех в Тауэр!
Ужели весь мир помешался, кроме меня?
Как я благодарила Бога за моего Рели, он хранил верность, он не смотрел на этих шлюшек, вся его любовь, до последней капли, принадлежала мне одной.
Ну и пусть весь мир смеется в кулак, что, мол, старуха увлеклась молодым красавчиком, — возле этого светлого костра я грелась в сгущающейся тьме.
Ирландия снова восстала — Ирландия! Всегда Ирландия! — и с Рели пришлось расстаться, послать его с армией прикрыть, как он выразился, «нашу заднюю дверь». А Испания ломилась в переднюю: опять, как в те времена, когда грозил брак Норфолка и Марии, свечи у нас выгорали до повечников; только теперь нам грозили легионы у самых врат. Но им еще предстояло пересечь светлое кольцо воды, наш ров, канал, первую, последнюю и лучшую нашу оборону.
— В каком состоянии флот? Нужно провести опись! Кому бы это поручить?
Бастард по рождению и по природе, кровавый ублюдок, как мы вскорости убедились. Нам пришлось послать одного из ближайших помощников Уолсингема, надежного Дэвисона, с золотом, чтобы ободрить и вместе с тем припугнуть добрых голландских бюргеров, стонущих под пятой испанца. Однако Мария ловко переманила его на свою сторону, как узнали мы из первого же перехваченного Уолсингемом письма. «Обнимаю Вас, — писала она, — и молю Бога приблизить день, когда смогу в качестве английской королевы приветствовать вас в Англии!»
— Измена! — кричали Уолсингем и Робин.
— Для суда мало, — убивались Бэкон и Берли. — Поскольку вы бездетны, она может подразумевать свое возможное право унаследовать ваш трон.
— Кит, вы — судейский! — взывала я к Хаттону. — Помогите мне!
Он покачал головой:
— Увы, теперь я только танцор Вашего Величества. Однако можно испросить мнение Коллегии.
— Так испросите!
Испросил. И все согласились с лордом-хранителем печати — «недостаточно измены».
В ту ночь я снова рыдала в оконной нише, выла на луну. Черт побери Марию, лопни ее глаза! Проклятье ее цветисто-уклончивым фразам, тому хитроумию, с которым она, желая меня свергнуть, никогда не высказывается напрямик!
Однако, если…
Если мы поймаем ее с поличным, уличим в заговоре против моей жизни, докажем, что ее перо обагрено моей кровью, — что тогда?
Я не смогу ее казнить.
Потому что я видела то, чего не видели другие, — Мария должна жить. Покуда она жива, можно не бояться Филиппа, он не станет свергать меня ради Марии, всей душой тяготеющей к враждебной ему Франции. Однако я не обольщалась касательно его чувств к Англии, понимала — он спит и видит нас покоренными.
Он прислал нового посла, дона Бернардино де Мендосу, известить о перемене в своем настроении. Я возненавидела его с первого взгляда — от пульсирующей жилки на виске до черных каблуков его кордовской кожи башмаков.
О, как намеренно холоден был его поклон!
— Ваше Светлейшее Величество, мой великий король просит меня приветствовать в вашем лице его любезнейшую младшую сестру.
Ха! Вот он теперь как, короткозадый пеликан!
— И доводит до вашего сведения два своих желания, в коих рассчитывает на ваше содействие. Он желал бы возвращения истинной римской веры по всему миру, и прежде всего — в его собственных владениях! А также требует, чтобы прекратились бесчинства ваших каперов на Испанском материке.
Я слушала его в аудиенц-зале и обмахивалась веером, дабы остудить расходившиеся нервы. Под корсажем, расшитым оправленными в серебро сапфирами и бирюзой, бешено колотилось сердце, под модным головным убором лихорадочно работал мозг.
В его собственных владениях — то есть в Нидерландах, которые все сильнее волнуются под его жестокой и отдаленной державой, и где ни Альба, ни дон Хуан, ни кто другой не может сдержать наступление Реформации.
Однако мои каперы?
— Кто нападает на испанские галионы, дон Мендоса, кто с моего ведома грабит сокровища вашего повелителя? Это джентльмены удачи, пираты, голодранцы, отребье! — подавшись вперед, выпалила я ему в лицо. Господи, как густо напомажены его волосы, воняет, словно папистским ладаном, на щуплой груди папистский крест в полфута длиной. Я постучала веером по инкрустированному каменьями распятию. — Мы не поддерживаем их, правда, Берли?
Берли сплел длинные пальцы, словно его возмутило самое предположение.
— Конечно не поддерживаем! — с жаром вскричал он. — Мы чтим международные законы и здесь, и в международных водах.
Я хихикнула про себя. Это верно, по крайней мере в отношении Берли, самого законопослушного из людей. Однако я уже некоторое время втайне от него приглядывала за своими купцами, мало того, запускала палец, если не руку, во все ими добытое. Когда Робин убедил меня вложить средства в этих энтузиастов из западных графств — Хоукинса и иже с ним, — я и не знала, какую получу выгоду. Но их набеги на корабли, везущие Филиппу добытое в Вест-Индии серебро, оказались вернейшим способом ослабить его и обогатить меня.
Однако я, разумеется, поддакивала Берли, ну, просто сама невинность.
— Нет, нет, мы ничего не знаем, — с праведным гневом уверяла я.
— Как Вашему Величеству угодно!
Само собой, Мендоса, уходивший шипя от ярости и распространяя вокруг запах желчи, мне не поверил. Но что ему было делать — назвать королеву Англии лгуньей? И вот поди ж ты, солги — кому бы в эту самую минуту войти в лондонские воды, как не этому разбойнику Фрэнсису Дрейку!
Дрейк! Знаю, когда станут описывать мое царствование, его назовут в числе моих величайших героев. А кто вспомнит моего доброго седобородого Сассекса и моего лорда-хранителя печати, толстого Ника Бэкона, тех, кто служил мне денно и нощно со дня моего восшествия, четверть столетия, и, к моей величайшей скорби, умерших той осенью? На меня наседали, чтобы я назначила преемника Бэкону, и, внимательно осмотревшись, я остановила выбор на верном сэре Джоне Пакеринге. Но Дрейк? Я его почти и не знала. Он был полезен, и все.
— Мадам, «Лань», «Лань»! «Золотая Лань» стоит в лондонском порту!
Лондон обезумел от радости, подмастерья улизнули с работы, женщины и дети, вельможи и купцы — все бежали в доки смотреть на героев, смотреть на чудо.
— Дрейк? После стольких лет? Черт возьми! — осадила я Робина, когда тот принес новость. — Его так долго не было, что я и позабыла про его существование!
Когда он покидал Англию, я еще и не видела свою последнюю любовь, монсеньера, и считала, что Робин мне верен…
Довольно! В том месяце предстояло справлять мой день рожденья. Дева снова восходила, Робин был со мной, я и без Дрейка считала это подарком.
Робин улыбнулся:
— Ваши слуги вас любят. Сойдя на берег, он первым делом спросил: «Как королева?» И он умоляет вас посетить его корабль и выбрать из добычи, чего ваша душа пожелает, — он говорит, что привез баснословные сокровища.
Баснословные? Вернее будет сказать, сказочные!
Когда я взошла на его кораблик, он преклонил колена, маленький, румяный, широкоплечий, с глазами, как далекий окоем. По обе стороны меня приветствовали открытые зевы сундуков с серебром, золотом и самоцветами. Я запрокинула голову и втянула соленый воздух.
«Благодарение Богу!»
Дрейк вскочил на ноги и, словно фокусник, принялся извлекать сокровища.
— Смотрите, Ваше Величество! Золотые и серебряные монеты без счета! Золото и серебро в слитках, кроны и полумесяцы, ангелы-нобли и эскудо. Вот, гляньте! — Он играючи запустил руки по локоть в сверкающие цацки. — Ожерелье из алмазов чистой воды? Нет, слишком бедно для королевы… Может быть, оплечье из желтых алмазов и красных рубинов в виде цветов жимолости? — Еще одна безделушка сверкнула в воздухе, короткие заскорузлые пальцы ухватили ее, как рыбешку — чайка. Это был кораблик из изумрудов, с парусами-жемчужинами, плывущий по сапфировому морю. — Вам нравится, госпожа?
Я с трудом выговорила:
— Мне… нравится.
Его обветренное лицо расплылось в улыбке.
— Тогда я смею надеяться, что мой скромный дар обретет в ваших очах расположение!
Он поклонился и хлопнул в ладоши. Тут же подскочил крохотный мичман с обшитой бахромой подушкой чуть не больше себя ростом — на ней лежала корона чистого золота, украшенная изумрудами, из которых самый маленький был больше моего мизинца.
Я окончательно онемела. Однако к тому времени, когда Дрейк прибыл в Гринвич с другими безделицами вроде алмазного креста, серебряной с золотом шкатулки, кушака из черных рубинов и тройной нити жемчуга, я уже обрела дар речи.
— Правда ли, сэр, что вы обогнули земной шар? Совершили кругосветное путешествие?
Никогда не слышала я такой гордости, как в голосе этого кривоногого коротышки.
— Мадам, во имя Вашего Величества и во имя Англии мы это совершили. И, благодарение Богу, первые в мире!
А теперь при мне был не только мой голос, но и церемониальный меч.
— Встаньте, сэр Фрэнсис Дрейк, наш новопосвященный и возлюбленный рыцарь…
— У него столько серебряных слитков?!
Столько золота?! Полтора миллиона дукатов?
Это разбой, пиратство, грабеж! — вопили Берли и Мендоса.
— Это честно добытые трофеи, закон океана, добыча! — возмущались Робин и Уолсингем.
— Мы должны ее вернуть! — кричал Берли, дай ему Бог здоровья.
— Никогда! — рычал Робин, и я еще искренней пожелала здоровья ему.
И все это время Мендоса обивал мои пороги, настаивая на аудиенции, чтобы потребовать назад сокровища своего повелителя, а я отговаривалась тем, что больна, что лежу в постели, что у меня болят зубы — последнее, по крайней мере, было правдой.
А тайком я послала сказать Дрейку, Хоукинсу и другим моим мореплавателям: «Продолжайте свое доброе начинание! Грабьте испанские галионы, пусть их король нищает, а я — богатею!»
Однако нельзя было бесконечно отказывать Мендосе в аудиенции, как ни страшилась я его заранее известных мне слов.
Впрочем, когда он их произнес, я постаралась заткнуть уши.
— Значит, мадам, вы не хотите прислушаться к пожеланиям моего владыки, всемогущего короля Испанского, от имени которого я говорю? Что ж, посмотрим, прислушаетесь ли вы к голосу наших пушек, что разнесут вашу маленькую Англию на тысячу кусочков и рассеют их по всему нашему прекрасному земному шару!
Тогда ли я впервые поняла? Поняла, что будет война? Я слышала это в его голосе, читала в его глазах, глазах Филиппа.
Так что радость от великой победы Дрейка омрачили растущие страхи — теперь и мы, как мужественные маленькие Нидерланды, жили под тенью львиной пяты.
Медленно подкрадывался Великий пост; в тот год вредные поверья грянули необычно рано: для мертвецов еще не приготовили ям с негашеной известью; мяса нельзя, невкусная рыба, сухие коренья, старые яблоки, сморщенные, как кожа у моих глаз, и пустые внутри, как мое сердце; третье воскресенье перед постом, второе, масленица отмечали скорбный путь к Пепельной среде[11]. Тем мартовским утром я в окаменелом бесчувствии несла пепел своих надежд в Вестминстерское аббатство сквозь пепельно-серый от непрекращающейся мороси день. Даже церковь Святой Маргариты, которую я всегда любила и чьи серые камни были уже стары, когда аббатство переживало свою первую молодость, не могла снять с моих плеч покров смертельного страха.
В зябком пространстве церкви голос проповедника доносился словно из адской бездны:
«Обратитесь ко Мне всем сердцем своим в посте, плаче и рыдании. Раздирайте сердца ваши…
…Пощади, Господи, народ Твой, не предай наследия Твоего на поругание, чтобы не издевались над ним народы; для чего будут говорить между народами: где Бог их?»[12].
На поругание народам…
На поругание Филиппу?
Паписты окружили нас, предатели подкапываются под нас.
Дождь барабанил по крыше, словно беспокойные Божьи пальцы. Я знала, что сегодня еще двум священникам из Дуэ суждено предстать перед своим Создателем, палачи-живодеры уже точат свои ножи. Душа моя возмущалась при мысли о чудовищной казни. Но нельзя же отдавать им свою страну! В Испании Филиппова инквизиция по его приказу жжет на костре любого чужестранца, даже не еретика, если тот на улице не преклонил колена перед Святыми Дарами. У нас в Англии можно проспать всю службу, и никто не полезет тебе в душу с расспросами.
— Прах их всех побери! — в сердцах вскричала я, когда служба окончилась, не принеся мне душевного покоя. Впереди — долгий пост, а за ним еще более долгие лето, осень, зима.
Моя притихшая свита тянулась из церковных дверей, возле которых, как всегда, толпились слепые, прокаженные, увечные, умалишенные со своими плачевными, жуткими язвами. Господи, почему созданное Тобою так безобразно и гнусно? Или это цена, которую мы продолжаем платить за великий грех в Саду, грех праматери Евы?
Мерзкий ливень оставил по всему двору церкви Святой Маргариты лужи стоячей воды.
Бледное солнце серебрило неприглядную картину, которую я озирала с порога, и особенно грязь, скопившуюся там, где я собиралась пройти.
— Ваше Величество, позвольте мне.
Я резко вздрогнула. Этого мягкого девонского выговора я не слышала со смерти моей милой Кэт.
Кто это?
Голубые глаза обычно бывают серовато-зеленоватые, или бледно-бирюзовые, или цвета неба после дождя. Эти же были синие-прссиние, как августовские васильки, только не такие невинные: глаза мужчины, который смотрит на женщин и находит в этом зрелище удовольствие.
Лайковые сапожки, рост добрых шесть футов, лет, с виду, двадцать шесть, не больше.
Кудри и ухоженная бородка необычно темные для ярко-синих глаз и матовой бледной кожи.
Камзол голубовато-зеленый, цвета можжевельника. Плащ, подбитый плюшем, богато расшит стеклярусом и миланским шнуром. И при этом во всем облике что-то от голодранца, оборванца, забияки; может быть, это воскресное платье — его единственная приличная одежда?
Раздвинув толпу, он сдернул плащ с великолепных плеч и с размаху — какой жест! — больше я такого не увижу — швырнул мне под ноги. Словно парящий орел, плащ медленно опустился на самую большую лужу, как раз там, где мне предстояло ступить. Незнакомец сорвал шляпу, спутанные кудри рассыпались по лицу. Поклон был изящнее и ниже, чем у вельможного француза Симье, а уж тигриная грация — и говорить нечего.
— Вашего Величества преданный слуга до последнего вздоха.
И он исчез, оставив в воздухе отголосок тягучего, картавого девонского говорка. Я обернулась к своим людям:
— Пусть мне сейчас же скажут, кто это!
Глава 6
— Он из западных краев, мадам, — сказал Берли, провожая взглядом удаляющуюся фигуру. — Родич сэра Хэмфри Гилберта, что водил ваши полки в Ирландию. Стишки пописывает, но, говорят, вояка неплохой. Звать Рели.
Что есть любовь, молю, скажите мне?
Колодец потайной, где в глубине
Восторг и сокрушенье спят на дне.
Набат, гремящий в гулкой тишине
О безднах ада, райской вышине, -
И это все любовь, сказали мне.
— Позвать сюда!
— Наглый выскочка! — буркнул у меня за спиной Хаттон. — Конечно, он это нарочно придумал — швырнуть в грязь такой чудесный плащик.
Робин, по другую руку от меня, недовольно рассмеялся:
— Ручаюсь, ваш посыльный недолго пробегает — сами увидите. Ваше Величество, он недалеко ушел.
Племянник Робина, бледный юный Филипп Сидни, глядел Робину в рот, словно услышал тонкую остроту. Я ждала беглеца. Что правда, то правда, мой посыльный в два счета привел его обратно.
— Так значит, Рели? — я рассмеялась в ревнивые лица своих спутников. — Ну, сэр, я только что выслушала о вас самые нелестные реляции!
Нимало не смущенный, он засмеялся, показывая крепкие белые зубы.
— Однако я хорошо служил вам в Ирландии и послужу еще, гораздо лучше — такой владычице!
Опять картавит, мягко и сильно.
— У вас особый выговор, сэр.
Он гордо вскинул голову:
— Я говорю на родном языке, мадам. Моя мать — урожденная Чампернаун, из западных краев.
— Чампернаун? И моя старая наставница, Кэт…
— Была сестра моей матушки.
О, милая, милая Кэт.
Чуть дрожа, я взглянула в дерзкие синие очи:
— Чтобы служить мне, вам, сэр, понадобится новый плащ.
— Будь я хоть нищий оборванец, я буду служить вам до последнего издыхания!
Я опять засмеялась:
— Неужели? Тогда приходите ко мне завтра.
Могла ли я быть благосклоннее?
Но каков наглец! Он не пришел, а прислал подарок, золотой полумесяц, усыпанный мелким жемчугом. При подарке был стишок, рифмованный вопрос «Что есть любовь?», и письмо.
«Не могу прибыть по Вашему велению, светлая луна, и не дерзнет смиренная моя звезда вступить в столь высокие сферы, доколе не будет готов заказанный мною новый плащ: стыжусь явиться пред богиней, пред нашей Дианой в чем-либо недостойном лобзания нежных ее лучей».
Мне понравилось.
Я решила приблизить его.
И когда он наконец соизволил явиться, его ждала щедрая награда — довольно, чтоб оплачивать трех портных в течение года.
А они все ехали, миссионеры, мученики, радостные, отважные, навстречу нашей ужасной жестокости — и наша жестокость становилась все ужаснее, а они все ехали.
И Мария все плела бесконечную паутину, писала бесконечные письма, протягивала нити от испанского наместника дона Хуана к своим родичам Гизам во Францию и Шотландию, от них к Ватикану и вновь в Испанию. Во тьме, бесшумно и незримо, словно Пенелопа, мы распускали пряжу предательства, нить за нитью… а она все пряла, день за днем.
А Филипп все сидел пауком в Испании, все вымышлял и вымаливал, как бы ему раз и навсегда подчинить испанскому господству Нидерланды и, заодно, Англию.
И все три нити свивали в одну три Серые Пряхи, три древние Судьбы, прядущие пряжу рока.
— Мадам, шкатулка — мастер Рели оставил.
Душистый сандал, и вырезано «ER?»! Прелесть!
А что внутри?
Сей взор, что манит руки всех сердец,
Рука, что манит сердце в каждом взоре,
Рука и взор, ум и небесный гений
Владычицы моей превыше восхвалений.
— Верни его! Бегом!
— Мадам, он недалеко!
Рели первый из моих фаворитов любил меня истинно поэтично — да, в чудесных стихах. О, другие тоже умели закрутить катрен и сообразить сонет, любой недоучка, даже многие женщины. Но овладеть словами, чтобы они летели к моему сердцу, как поцелуи, порхали вокруг, словно купидончики, скакали и ластились, умел только мой Рели.
И не в последнюю очередь за это к нему и ревновали.
— Лауреат Вашего Величества! — ехидно величал его Робин. — Если вам угодна истинная поэзия, миледи, позвольте рекомендовать вам моего племянника, чей редкий дар…
— Что, мальчика Филиппа? Нет, Робин, не позволяю!
— И это — поэзия? — фыркнул красный от злости Хаттон, сгребая сегодняшнее подношение. С издевкой он прочел второй станс:
Взор испытует чистоту сердец,
Рука сердца светлейшие пленяет…
— Довольно! — оборвала я, награждая его самым нелюбезным взглядом. Эти строки я уже выучила наизусть и ни в какой критике не нуждалась, коль скоро мне самой нравится — а мне нравилось, особенно заключительное:
Небесная с небес небесною хранима властью,
О, дай тебе служить хоть бессловесной страстью.
Да! В эти новые трудные времена мне нужны были новые служители! Нидерланды стенали под свирепым испанским гнетом, и в роковой час миру явился муж.
Муж Судьбы: Вильгельм Молчаливый звали его. «Человек столь непреклонный, мадам, что скорее откроет шлюзы и затопит страну, нежели отдаст ее на попрание пестрым испанским каблукам! — восхищался Берли. — Ему нужна помощь: мы малы, но Штаты, как они себя называют, еще меньше… Впрочем…»
Вы уже знаете, что я отвечала, что я твердила своим лордам, так что уже и преданнейших тошнило от вечного припева…
Деньги! Деньги! Деньги!
Где люди и деньги?
Не хватает!
Всегда не хватает людей и денег!
Но мы должны отвратить сонмища мидян[13] от наших врат! Если позволить Испании безнаказанно свирепствовать в Нидерландах, то близок и наш час.
— Благодарение Богу, у вас надежный флот, мадам, — мрачно промолвил Рели, теребя бородку. Твердый, синий, требовательный взгляд. — Но нужно строить еще корабли…
— Будет война, мадам, — сказал Робин, устало потирая лоб. — Нужно создавать армию.
Деньги, Боже мой!
Amor et pecunia… любовь и деньги…
«Любовь спит с деньгами», — сказал Марциал, и сказал верно — где одни, там и другая, водой не разольешь. Рели завоевал мою любовь, когда на деньги, дар любви, построил не городской дом для себя, а морской дворец, не модную одежду завел, а вооруженную четырехмачтовую шхуну. Он назвал ее «Ковчег Рели», а потом, в час моей нужды, подарил мне — поистине королевский дар — и дал новое имя «Ковчег королевы».
Робин отбивался другим оружием, словами, как Рели, но не своими: он нанял актеров, назвал их «труппой лорда Лестера» и велел разыгрывать всякие милые пустячки и дурачества, чтобы хоть ненадолго отвлечь меня от бремени растущих забот.
И за это я его снова полюбила.
А Рели, любила я его, спросите?
Конечно, он мне нравился. Пусть ему не было тридцати, а я содрогалась под тяжестью полустолетия — что с того? Пусть он обхаживал меня за деньги, а не только за красивые глаза — что с того? Все такие!
Даже Робин? Если честно?
Даже он.
А мой Уолтер, моя живая вода, моя aqua vitae?
Гладкие щеки и кудрявая бородка, твердые руки, заливистый смех, неутомимые ноги.
И ничего общего с моим отцом!
Однако государственные заботы подтачивали мои силы. А покуда я просиживала за полночь со стариками и писарями, юные играли и плясали, как им и надлежит.
Как-то этим летом я поздно вышла в присутствие.
— Пусть веселятся! — велела я лорду-гофмейстеру, занимая место на возвышении. Виолы вздохнули, лютни заплакали, танцы возобновились. Послышался девичий смех, блеснул голубой с золотом наряд, тоненькая стройная фигура вступила в круг. Золотые волосы, черные глаза, смелый взгляд — Пенелопа Девере, одна из дочерей графа Эссекса, погибшего за меня в Ирландии. В брачной поре, подумала я тогда — теперь, судя по ее виду, в пору плакать! Ее брат, молодой Эссекс, на попечении Берли — а кто отвечает за сестер?
— Где граф Хантингдон?
— Здесь, ваша милость!
— Хантингдон, старый друг!
Улыбка верного и скромного служаки. Я указала на Девере:
— Ваша воспитанница до сих пор не замужем. Кто-нибудь просил ее руки?
Он с печальной усмешкой кивнул в дальний конец зала. Там в углу щуплый одинокий юноша в глубокой задумчивости следил за кружащимися в ярком свете парами.
— Сэр Филипп Сидни пылко ухаживает за ней и воспевает в стихах. Но она над ним смеется.
Да, конечно… маленький, бледный, весь рябой… хуже того, лишен единственного, что сполна возместило бы любые недостатки.
— У него нет денег!
Хантингдон вздохнул:
— Истинная правда, мадам. Также ее домогается лорд Рич…
— Богатый лорд Рич?
Он хмыкнул:
— Очень богатый лорд Рич.
Я призадумалась. Рич. Да, я его знаю — сын, нет, конечно, внук того Рича, что в моем беспомощном девичестве всячески помогал ненавистному Паджету в стремлении меня уничтожить и собственными голыми руками пытал Анну Эскью. Нынешний лорд в этом неповинен, но рассудил заблага жить потихоньку, не высовываться, приберегать денежки.
— Подходящая пара. Она его любит?
Хантингдон чуть вздохнул:
— Увы, нет.
— Неважно. — Я приняла решение. — Так и будет. Рич ее получит. А я подумаю о младшей.
Я действительно собиралась о ней позаботиться. Но если я думала пристроить этих своевольных девиц и ради блага Филиппа спасти его от старшей, как же я просчиталась! Сидни все так же как по бессердечной Пенелопе, она оказалась недостойной женою Ричу, Доротея сбежала с каким-то глупым рыцарем, а тут еще дочь Уолсингема вбила себе в голову, что выйдет за Сидни или умрет.
— Хватит! — кричала я. — Этого не будет.
Но Уолсингем ради любимой дочки был согласен на все — не могла же я запретить отцу пристроить дитя. Я вообще была не в лучшем расположении духа: как раз обнаружилось, что лорд Оксфорд, лучший мой танцор, нарушил брачные клятвы, изменил жене, дочери моего доброго Берли, с молоденькой девочкой, только что из пеленок! Хуже того, любовницей была Анна Вавасур, одна из моих фрейлин, то есть я за нее отвечала, а ублюдочек был уже на подходе. Кузен и покровитель Вавасур вызвал Оксфорда на дуэль, они дрались, все их приближенные тоже, несколько человек были убиты…
— Проклятие! — гремела я в ярости. — Всех в Тауэр!
Ужели весь мир помешался, кроме меня?
Как я благодарила Бога за моего Рели, он хранил верность, он не смотрел на этих шлюшек, вся его любовь, до последней капли, принадлежала мне одной.
Ну и пусть весь мир смеется в кулак, что, мол, старуха увлеклась молодым красавчиком, — возле этого светлого костра я грелась в сгущающейся тьме.
Ирландия снова восстала — Ирландия! Всегда Ирландия! — и с Рели пришлось расстаться, послать его с армией прикрыть, как он выразился, «нашу заднюю дверь». А Испания ломилась в переднюю: опять, как в те времена, когда грозил брак Норфолка и Марии, свечи у нас выгорали до повечников; только теперь нам грозили легионы у самых врат. Но им еще предстояло пересечь светлое кольцо воды, наш ров, канал, первую, последнюю и лучшую нашу оборону.
— В каком состоянии флот? Нужно провести опись! Кому бы это поручить?